Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ДАНИИЛ ГРАНИН

БЕГСТВО В РОССИЮ

Так уж сложилось, что случай не раз и не два сводил меня с некоторыми известными или безвестными “нашими” шпионами, и меня время от времени подбивали написать о них. Романтику шпионажа поощряли в нашей литературе. Да и на Западе она пользовалась успехом. Но я в ту пору такого желания почему-то не испытывал, хотя, как и многие, с удовольствием смотрел фильм “Семнадцать мгновений весны”, читал Ле Карре, Лоуренса, Грэхема Грина и прочих знаменитых “шпионских” романистов. Может быть, отталкивало, что эта профессия требует постоянной, умелой, хорошо отработанной лжи. Жизнь, проведенная во лжи? Мне она осточертела и без романов. Чего другого, но лжи всех сортов – от наглой дурацкой, никому не нужной, до самой утонченной – у нас хватило. Я достаточно много прожил среди вранья, обманов, притворства, чтобы еще и воспевать героев этого искусства.

Наши советские разведчики, наверное, неплохие разведчики. Даже очень хорошие. В этом смысле нам есть чем похвалиться. Отчасти объяснить это можно тем же самым – долгим, по сути пожизненным, пребыванием в атмосфере лжи. Умением прикидываться, вести двойную жизнь, говорить одно, думать другое. Нужда заставила заниматься этим почти каждого советского человека с детства…

Я знал Клауса Фукса, одного из самых знаменитых шпионов второй мировой войны. На самом деле его не следовало бы называть шпионом. Он был хорошим немецким физиком, происходил из известной семьи немецких теологов. Отец его, кажется, был профессором теологии. Когда нацисты пришли к власти, настоящим немецким интеллигентам многое не нравилось в их действиях. Чем дальше, тем больше. Клаус этого не скрывал. Однажды у него произошла стычка со штурмовиками, и его крепко избили. Европейцы такое переносят плохо. Они не желают послушно сносить, когда их бьют по физиономии. Фукс бежал во Францию, затем в Англию. А когда в США развернулись работы по созданию атомной бомбы, его пригласили в Лос-Аламос к Оппенгеймеру. Может быть, они были раньше знакомы, теперь я уже плохо помню подробности рассказа Фукса. Я ничего тогда не записывал, Фукс не был героем моего романа, хотя и отличался от других шпионов – никто его не вербовал, не обучал, он сам пришел к убеждению, что США как союзник не имеют права скрывать от СССР свои работы над новым оружием. Фукс стал искать способы передачи сведений о бомбе советским людям. Оппенгеймер и руководство атомного проекта ему доверяли, дружба его с Оппенгеймером крепла, и он ею пользовался. Каким-то образом он нашел, через американских коммунистов, возможность связи, не знаю, как у разведчиков называется такая передача сведений, и вскоре данные от него стали поступать в Советский Союз. После войны Фукс вернулся в Англию, к тому времени он был уже под колпаком. В Англии его арестовали, судили. Это был громкий, на весь мир, процесс, у нас, конечно, неизвестный.

Если бы существовал справочник по шпионам, то Клаусу Фуксу я бы отвел в нем первое место: шпион-доброволец, идейный шпион-физик, которому денег за эту работу не платили и который ощутимо помог нашим атомщикам.

Встретились мы с ним в Дрездене. Он прибыл туда из английской тюрьмы, приговоренный к пожизненному заключению. Через несколько лет его обменяли на ихнего шпиона. Он стал работать как физик в одном из институтов и жил довольно замкнуто, женат он был, кстати, на русской.

Я представлял себе Клауса Фукса типичным ученым, малопрактичным, поглощенным своими занятиями, так оно, наверное, и было, но шпионская работа тоже наложила свой отпечаток. Он держался весьма светски и в то же время настороже, в ресторане садился так, чтобы видеть зал и чтобы его не видели. Когда мы ехали в машине, а вел он машину мастерски, Фукс все время следил в зеркальце, кто следует за нами. Я спросил – зачем, он признался, что привык остерегаться; это была одна из приобретенных на всю жизнь привычек.

О Клаусе Фуксе следовало бы написать интереснейшее исследование. Сюжет его жизни отличает не только бескорыстие, но и научный склад мышления, исследовательский подход к шпионской работе. Самоучка, он в одиночку, без всяких раций, шифров, явок осуществлял передачу ценных материалов. Ученый-шпион. Причем крупный физик и крупный шпион. Ученый-герой. Герой не мысли, а действия.

Одно время меня привлекала и судьба известного физика Бруно Понтекорво, бежавшего к нам, бывшего соратника Энрико Ферми. Великолепный экспериментатор, он по достоинству стал действительным членом Академии наук СССР. То, что он мне рассказывал, достаточно серьезно. Не для шпионского романа, а про то, как возникают и гибнут иллюзии.

Может, эти две судьбы своеобразно отозвались в образе моего героя. Вернее, моих героев, которые почти неразделимы, как сиамские близнецы.

I

Знал я его давно, может быть, лет двадцать. Он приезжал к нам домой на старой, раздрызганной машине, тяжелой и толстой, как броневик. Марку машины нельзя было установить, машина состояла из множества разных машин. Слушалась она только его. Когда она ходила, то ходила самоотверженно вопреки всем законам механики. Грохотала, дымила, внутри была так же безобразна, как снаружи. Рессору он подвязывал проволокой, шнурками, эластичным бинтом.

Тощий, бледный, с измятым узким лицом, он сразу же обращал на себя внимание сильным густым голосом. Стоило ему начать говорить – и слышно было только его.

В первые годы знакомства он был интересен мне своими мыслями, а не своим прошлым. Что-то я слышал, какие-то слухи клубились вокруг него и его друга Картоса. Я не расспрашивал, не выяснял. Кажется, их считали шпионами, перебежчиками. Между тем они работали в “ящике”. Ленинград был туго набит секретными номерными институтами, КБ, заводами. Что они делали, никто не знал. Взрыватели, отравляющие газы, приборы для стрельбы?..

Оба были иностранцы, оба говорили с сильным акцентом. Оба приехали неизвестно откуда. “Кому надо, те знают” – висело над ними. Тайна их жизни привлекала к ним и настораживала. Засекреченные иностранцы, да еще на свободе, да еще руководители – странное сочетание тех лет. К тому же люди западной культуры, меломаны, философски грамотные. К тому же коммунисты. К тому же специалисты самой модной профессии – эвээмщики, кибернетики…

Того, с драндулетом, звали Брук Иосиф Борисович, второго – Картос Андрей Георгиевич. Первый был еврей, второй – грек.

Поначалу я все пытался пристроить и Брука и Картоса к какой-то известной мне категории, но только поначалу. Чем дальше, тем труднее было с ними управляться. Они перестали кого-либо напоминать. У них обнаруживалось все больше своего, необыкновенного и неразгаданного. Приоткрылось это в самом конце восьмидесятых годов, когда многое высветилось в нашей жизни. Будучи в Штатах, я совершенно случайно многое узнал о них. К тому времени Картос уже умер, но Брук был жив, бодр, правда теперь он носил другое имя – Джо, и другую фамилию – Берт. Какое же считать истинным? То, которое дали родители, или то, под которым он прожил большую часть жизни? Чтобы ответить, надо начать с детства. Потому что это – родина. И когда человек в старости “впадает в детство”, он возвращается на свою родину, которая, оказывается, никогда не отпускала его…

Бруклин, еврейский район Нью-Йорка. Евреи в черных шляпах, котелках, ермолках, чернобородые, с длинными пейсами. Крикливая толпа, красный кирпич, экипажи, помойки, полицейские в черных мундирах, высокие автомобили с клаксонами. Здесь Джо родился, а вовсе не в Иоганнесбурге, как записано в его паспорте. В 1916 году, в семье еврейских эмигрантов. Они уехали из России еще во время первой революции. Откуда уехали – из Одессы, из Риги, с Украины? Джо не знает. Не знает он и настоящей фамилии своего отца.

Когда в США прибывали иммигранты, иммиграционные власти переделывали им фамилии. “Стобишевский? Это невозможно произнести, запишем Стоби”. “Беркович? Запишем Берт”.

Новая фамилия, новая жизнь…

Тогда, в двадцатые годы, никто не интересовался предками. Да и какой родословной могли похвастаться бедняки-иммигранты – литовцы, ирландцы, евреи, украинцы, вся переселенская рать, штурмующая Америку? Они устремились в будущее, в Новый Свет, и торопились отречься от старого мира. Почти то же самое, что творилось и с нами… Жизнь начиналась с 1917 года, а все, что до этого, сваливалось в одну кучу старья и мещанства – этажерки, конторки, подшивки “Нивы”, гамаши, слоники, бархатные альбомы, самовары, деды, бабки…

К тому времени, когда Иосиф (он же Джо) Брук-Берт родился, семья прожила в Нью-Йорке одиннадцать лет. Но и отец и мать продолжали плохо говорить по-английски, так и не сдав языковой экзамен, тогда, кстати, очень простой. Жизнь в Бруклине позволяла обходиться одним русским. Или идиш. Жили бедно, беднее не придумаешь. То и дело их выселяли за неуплату. Выкидывали вещи на улицу. Детей было четверо – три брата, сестра. Вот они восседают на вещах, сваленных на тротуар, а он, Джо, хвалится перед мальчишками диковиной тех лет – радиоприемником. Семья, безалаберная, скандальная, ни с того ни с сего приобретала необязательные вещи, слишком дорогие – не для голодных ртов.

В тот раз их выселили за драки и шум – соседи жаловались на постоянные перебранки родителей.

Бруклинская среда, бедность и просто обычаи заставили Джо заняться бизнесом. С семи лет он принялся развозить на тачке лимонад. Продавал его строителям. Это было его дело. У него имелся свой район, свой маршрут, свои покупатели, и дело шло.

Довольно быстро Джо сумел расширить свою торговлю. Бизнес давался ему легко. Но сбивала с толку музыка. Старшего брата учили играть на пианино. Джо как завороженный торчал рядом, слушая нехитрые экзерсисы. При малейшей возможности прорывался к пианино и повторял все упражнения. Никто не обращал внимания на его страсть. Не нашлось ни хрестоматийного маэстро, ни учителя, ни старого музыканта, которые заинтересовались бы его способностями. Случайность? Вряд ли. Если из нынешней жизни вернуться в год 1924 и попросить астролога определить будущее нашего оборвыша, то выяснится, что существовало уже тогда направление его судьбы.

Ветры увлечений, соблазнов то и дело утаскивали Джо Берта на иную стезю; казалось, происходил решительный поворот, но затем неведомая сила возвращала его обратно. Своротки оказывались зигзагами, и теперь-то уже видно, сколько усилий приложила фортуна, чтобы не дать ему сбиться с предназначенного… А если сравнить его путь с путем Андреа Костаса – он же Андрей Георгиевич Картос, — то приходит на ум, что фортуны их общались, договаривались, а может, и вообще была она одна на двоих.

Джо пошел в школу шести лет и окончил в четырнадцать первые восемь классов. Никаких выдающихся способностей. Никого он не изумлял. Ничего вроде бы не обещал. Следующие четыре класса, до двенадцатого, провел в так называемой высшей школе. Это было не обязательно. Эдисон не имел образования, и Морган не имел, и многие великие предприниматели, кумиры Америки, не тратили годы на слушанье лекций. Но Джо зачем-то пошел в высшую школу, а затем в колледж. В самый дешевый колледж городского Нью-Йоркского университета, но все же это был университет!

В семье считали, что он теряет лучшие годы.

Единственный, кто как-то подталкивал его, был отец.

Отец состоял в организации рабочих-социалистов, имел казначейскую должность и довольно беззастенчиво “заимствовал” общественные деньги. Непрактичный и хвастливый, жуликоватый и мечтательный, врун и неудачник, он сумел передать Джо восхищение энергией американского капитализма.

В осколках детских воспоминаний Джо об отце среди безжалостных суждений возникает все же что-то симпатичное. Дар речи заменял отцу специальность. Хотя английский его был ужасен. Получалось у него, например, страхование. В ответ на отказ и выпроваживающее “до свидания” он с пугающей меланхолией замечал: “Это еще неизвестно”.

У Джо сохранился в памяти праздник встречи Линдберга, перелетевшего впервые через Атлантический океан. Отец нес его на плече по улице сквозь толпу, воздух заполнял белый дождь летящих листовок, сотни тысяч людей кричали, плясали, ликуя. Отец плакал от восторга, от счастья за летающее человечество, и это запомнилось навсегда.

Навсегда запомнилось, как отец повел его смотреть на первый небоскреб Вулворт высотой в пятьдесят этажей и как они стояли там, а отец с гордостью владельца Манхэттена рассказывал о строительстве новых небоскребов.

Но ни связей, ни положения, ни хорошего английского языка отец дать ему не мог. Тщедушный подросток, Джо всего должен был добиваться сам. Зачем же он избрал столь долгий путь через двенадцать классов и университет? Он поступал так вопреки своим интересам. По крайней мере насущным интересам. Культа знаний у него не было, и кругом такого культа еще не было. Учился он средне, словно выполнял обязанности, программу, уготованную ему. Была ли эта программа внутри него? Джо легче было думать, что Провидение управляет им, а его дело – подчиняться.

Ныне судьба его выступает из тьмы как нечто цельное, как законченный сюжет. Это редкость, потому что чаще всего жизнь человеческая – всего лишь нагромождение случайностей, невоплощенных замыслов, игра без правил, мешанина несчастий, удач, мгновенных взлетов, непоправимых глупостей. Смысл ее быстро теряется в хаосе обстоятельств…

Над сюжетом жизни Джо Берта реют два флага: звездный американский и красный, где серп и молот.

Лучшее воспоминание – утренний час в школе, а они, малыши, поют гимн…

Джо Берт встает, пробует спеть мне этот гимн, и вдруг оказывается, что он забыл слова. Это его поражает…

В школьные годы Джо вместе с друзьями часами, все свое свободное время, шатался по Манхэттену, глазея на огромные витрины магазинов, черные “роллс-ройсы”, шикарные подъезды отелей, раззолоченных швейцаров. Чужое богатство рождало не злобу, не зависть, а энергию: ты такой же, ты все это можешь иметь, если будешь работать, если придумаешь, сделаешь!

Капитализм, в котором вырастал Джо, давал пример за примером быстрого преуспеяния. Тот же Вулворт изобрел новую систему торговли: “У меня в магазине не будет ничего дороже двадцати центов!”

История американских фирм – это история остроумных идей. Надо что-то придумать, чем-то заинтересовать. Вроде простейшего и гениального предложения – скидывать один цент, вместо трех долларов ставить цену: 2 доллара 99 центов.

Большинство сверстников Джо свято верили, что смогут разбогатеть. Если не получалось, то считали виноватыми себя: не хватило выдумки, мало затратили энергии, не учли рынка, не выдержали конкуренции. Сердились на себя. Упрекали себя, а не других.

Вера в то, что достигнуть успеха может каждый – великий американский миф, — воодушевляла поколение за поколением. Сила этой веры двигала Америку; внедренная с детства, вера эта до сих пор живет в Джо, в непрестанном потоке его идей.

У американцев короткая история, но зато у них есть уважение к нынешней деятельности человека и к будущему. Отсюда культ гениев бизнеса, торговли, биржи. В отроческих воспоминаниях Джо основное место занимает будущее. Не то будущее, которое обещали нам, не рассказы о коммунизме, о бесклассовом обществе. Будущее Америки было зримым и осязаемым. Джо пропадал на выставках будущего. Их устраивалось множество. Показывали, что будет через двадцать лет, через тридцать. Выставки будущих автоматизированных производств, туннелей, будущей авиации, будущей энергетики. Архитектор Райт выставил проект здания в полтора километра высотой, в котором будет жить миллион человек. Город будет состоять из пяти таких зданий. Никаких дорог между ними. В здании есть все – и производство, и отдых, и спорт. Где-то там, в будущем, находились и его, Джо, бизнес, процветание, его возможности.

Миллиардер Ханг начинал как игрок в покер. Основатель клана миллиардеров Вандербильтов был паромщиком. Крупнейший банкир Америки Амадео Джаннини мальчиком ездил с тележкой зеленщика по улицам Сан-Франциско, торгуя укропом, репой, луком.

Успех валяется под ногами, надо только присмотреться! Чтобы найти, надо поверить в себя. Чтобы поверить в себя, надо верить в Америку.

Перед глазами Джо Берта – Америка тридцатых. Она живая, неприкосновенно свежая, снова страна его юности, не попорченная ни Великим кризисом, ни маккартизмом, счастливая, преуспевающая страна великих свершений – автомобилей, джаза, говорящего кино, лучших возможностей и неубывающих надежд. Сорок лет он скрывал свои чувства, сорок лет он не позволял себе говорить об Америке, вспоминать Америку. Вдруг посреди нашего разговора он встал и хрипло запел:



O say, can you see, by the dawn’s early light!
What so proudly we hail’d at the twilight’s last gleaming?



Фраза за фразой приплывают из того школьного зала в эту комнату на другой стороне земли. Что-то надсадно хрипит в его груди, ржавый механизм детской любви задвигался. Спрятанное, погребенное очнулось. Он снова там, в Нью-Йорке, к нему вернулось гражданство – он снова американский гражданин самой свободной страны, у него все права – свобода слова, религии, предпринимательства. Сколько бы ни прошло лет, по закону никто не имеет права отнять у него американское гражданство, раз он родился в Америке.

Он поет вдохновенно, стоя руки по швам, счастливый оттого, что вспомнил.

Скользкая от крови палуба фрегата. Раненный – ты приподымаешься, смотришь вверх, в темноту. Разрывы гранат, выстрелы. При вспышках света различаешь широкие полосы и светлые звезды. Наш гордый флаг с нами! Он реет на мачте и, значит, над Страной Свободы и Домом Мужества!

И это он, Джо, все детство сражался на том фрегате за свободу Америки, он держал флаг, и его, убитого, заворачивали в этот флаг и под звуки гимна хоронили в океане.

— Но ведь были же у вас, Джо, и суды Линча, и сегрегация…

— Было, — охотно соглашается он.

Он все подтверждает – и ужасы Великого кризиса, и самоубийства, и трущобы, — и тем не менее чувство превосходства не покидает его.

II

Напарника Джо, в ту пору Иосифа Брука, как я уже упоминал, звали Андреем Георгиевичем Картосом. Он был грек. И скрыть это было невозможно. Скрыли только его настоящую фамилию и имя. Он числился греком из Греции, и никаких упоминаний об Америке.

В нем заподозрить шпиона было легче, чем в Джо. Картос был молчалив и замкнут. Безукоризненно одетый, всегда аккуратно причесанный, собранный, как будто выставленный напоказ. Никаких дефектов, тем и внушает сомнение. Понадобилось много лет, чтобы выяснить, что Андрей Георгиевич Картос на самом деле тот самый Андреа Костас, который упоминается во множестве книг. Биография его американцами изучена подробно. Но до того момента как он скрылся. В большинстве книг он фигурирует в разделе “Другие шпионы”. Или “Следующий шпионский круг”.

Андреа унаследовал от своего отца малый рост. Отец его имел пять футов, то есть полтора метра, что, как ни странно, печально отозвалось на его адвокатской карьере. Клиенты не доверяли греку-недомерку серьезных дел, они хотели видеть своего адвоката внушительным, представительным мужчиной. Приходилось вести грошовые дела бедняков, только что приехавших эмигрантов – итальянцев, латиноамериканцев. Благо у отца были способности к языкам. Семья была огромная: пять сыновей, одна дочь. Чтобы прокормить их, в годы депрессии отец мотался с работы на работу, одновременно прирабатывая и страховкой, и как переводчик в суде.

Единственный, кто получил высшее образование в этой семье, был Андреа. Остальные стали бизнесменами – кто занялся скаковыми лошадьми, кто стекольным делом. Андреа тоже должен был пойти работать, университета ему не полагалось, но колесо его фортуны повернул учитель математики, которого мальчик поразил тем, что сам одолел дифференциальное исчисление и стал решать уравнения “просто так”.

Учитель попробовал уговорить отца отдать сына в университет. Отец не согласился. После смерти матери они вынуждены были продать дом. Семью поддерживала дочь, которая работала секретаршей. Кто будет платить за университет? Жили впроголодь. Андреа наловчился во время обеда говорить что-нибудь смешное, это он умел, и пока все смеялись, успевал схватить кусок побольше.

Учитель не отставал, скоро-де конкурс абитуриентов, пусть мальчик попробует себя. Андреа попробовал и выиграл. Не просто прошел по конкурсу, а занял одно из первых мест и получил право на стипендию Моргана. Потом он хвастался, что при вручении диплома сам старик Джон Пирптон Морган пожал ему руку. Хоть Андреа и коммунист, а уважение к миллионеру в крови у американцев. Может, это и правильно, спрашивал меня Джо, ибо что, кроме счета в банке, столь точно может показать степень успеха человека? Слава? Как ее измерить? Заслуги? Тут тоже многое спорно и преходяще.

Розенберг, ярый активист комячейки, куда ходили Джо и Андреа и их друзья, был их сверстником. Напору Юлиуса было трудно противостоять. Он вовлекал всех в политику, в яростные споры, раздавал поручения, собирал митинги.

В партийных ячейках царил культ Советского Союза. Для каждого коммуниста была обязательна безграничная вера в торжество советского социализма. Все, что происходило в Советском Союзе, оправдывалось.

Знаменитый американский генетик Герман Меллер, будущий лауреат Нобелевской премии, в 1933 году приехал в Советский Союз, желая, как он говорил, “учиться социализму”. Работал он у почитаемого им Николая Ивановича Вавилова, и это было для него счастьем, но вскоре кругом стала твориться вакханалия лжи, чудовищных провокаций. Приближался 1937 год, нарастал террор, шли аресты. Меллер придумывал оправдания репрессиям – кровавой мясорубке, которая набирала обороты, — но не выдержал и в 1937 году вернулся в Штаты, подавленный ужасами социалистической действительности. Иностранцы уезжали из СССР один за другим, рассказывали, что творит диктатура пролетариата. Когда на собраниях выступали приехавшие и рассказывали про советские концлагеря, тайные расстрелы, раскулачивание – их освистывали. Джо тоже топал ногами, он не желал слышать ничего плохого про первую в мире…

Юлиус Розенберг организовал партячейку, еще когда они с Джо учились в колледже. Партработа отнимала у Розенберга большую часть времени. Он занимался ею в ущерб учебе, а потом и инженерной своей работе. Он таскал с собой огромный тяжелый портфель, набитый брошюрами, листовками, списками, протоколами заседаний. Типичный очкарик – веселый, добрый, восторженный фанат коммунистической мечты.

Когда Юлиус женился, Этель примкнула к их дружбе. Следующим женился Костас, и все вместе они принялись сватать Джо, усиленно знакомили его с девицами из ячеек.

Но Джо выбрал себе подругу сам, никому не известную красотку-англичанку. Юлиус Розенберг учинил допрос: имеет ли право коммунист на легкомысленные шуры-муры? И сколько времени может продолжаться связь? Не обязан ли Джо жениться на ней, не следует ли обсудить вопрос на партячейке?

Юлиус Розенберг и его жена Этель – те самые Розенберги, которых в 1950 году приговорят к смертной казни, посадят на электрический стул за то, что они якобы передали Советскому Союзу секреты производства атомной бомбы.

Но до этого далеко. У них еще будут дети и много волнений и радостей, связанных с разгромом фашистской Германии. Пока что они заняты партийными делами, Джо ищет возможность открыть свое дело, а Андреа устроился работать в Корнелевский университет.

Годы учебы для него были труднейшие, надо было прирабатывать, помогая отцу. Одно время он дежурил на поле для гольфа, нырял в пруд, доставая мячи. Никакой другой работы найти не мог. То были годы кризиса, страшное время, которое оставило шрам в душе Андреа и спустя десятилетие сказалось роковым образом.

Андреа помогли его способности, он получил приглашение Корнелевского университета. Довольно быстро ему удалось сделать там хорошую работу по питанию циклотрона.

Джо не сумел устроиться по специальности электронщика. Зато ему удалось попасть на государственную службу как проектировщику аэродромов. Государственное предприятие – шаг к социализму, отец похвалил. Джо тоже был доволен: четыреста долларов в месяц, вполне приличная ставка. Он снял себе квартиру на двадцать пятом этаже, точнее, на крыше небоскреба: Пенхаус – что-то вроде дачного участка. Привез земли, развел садик, посадил кусты, вид с высоты был роскошный. К нему любили приходить гости. Вообще это было счастливое время.

Он успевал работать, бывать на концертах, учиться музыке, влюбляться, страдать, впрочем, не всерьез, мечтать о собственном бизнесе, помогать Юлиусу и его жене Этель в партийных делах.

С началом войны оклады на военных предприятиях подскочили – пошли военные заказы. У Джо появились свободные деньги, и он смог осуществить свою ближнюю американскую мечту – приобрести машину. В 1941 году новеньким автомобилем еще можно было щеголять.

“Форд” последнего выпуска – с радиоприемником – катил воскресным июньским утром по автостраде. Джо за рулем, рядом Андреа, которого он умыкнул из семейного гнезда. Вдруг музыка оборвалась, и друзья услыхали экстренное сообщение: Гитлер напал на Советский Союз. Джо до сих пор помнит голос диктора…

Потрясенные, они съехали на обочину, остановились.

Итак, Россия вступает в войну. Пусть в России нищие колхозы, беззаконие, пусть Сталина перехитрили, пусть напрасно он уничтожил военных командиров – все равно это единственный оплот социализма, надо простить все ошибки; сейчас, в этот решающий момент истории, важно одно – помогать России, ей предстоит принять главный удар.

Они жадно читали газеты, слушали радио, выполняли военные заказы, не считаясь со временем, и все равно война доносилась до них глухо, прерываемая джазом, концертами и вечеринками. Когда Америка вступила в войну, жизнь почти не изменилась. Войны для Америки всегда происходили “где-то”.

К тому же им было по двадцать пять лет. Мир лежал перед ними покладистый, влюбленный в них, готовый покориться их уму, таланту, физической силе, красоте. Они все могли. Они вступили в зону уверенности, свершений, подвигов. Секс вовлекал в приключения, молодость требовала радостей, растраты сил. Они старались подойти к сексу научно. У них сложилась дружная компания, они сняли квартиру в центре Нью-Йорка, там проводили эксперименты с разного рода девицами – негритянками, японками, испанками, вдовушками, замужними дамами, проститутками. Секс и музыка… Секс и Восток… Секс и гимнастика…

Они установили, что каждая женщина – волшебный инструмент, способный отзываться в руках умелого музыканта по-новому. Нет бесчувственных женщин, нет фригидных, есть неумелые мужчины. Секс – радость дающего. Секс занимал большое пространство и в мыслях, и в отношениях с людьми. Им надо было все опробовать и сравнить. Они читали труды психиатров по сексуальному инстинкту, привлекали к своим дискуссиям ученых-женщин. Секс и политика совмещались плохо, секс и наука – лучше.

Изучение секса закончилось для Андреа тем, что он попался в капкан, поставленный одной волоокой красоткой, так считали друзья. Утверждение не совсем справедливое, показания свидетельствуют, что капканом они называли ее равнодушие к песням Андреа и к нему самому. Кошачье-ленивые ее движения, таинственная дремотная улыбка уводили в какой-то иной мир, откуда она порой снисходила. Обыкновенные ее слова Андреа воспринимал как обещание чуда. Что он увидел в ней, медлительной, сонной, никто не понимал. Все было бы ничего, если б дело не кончилось свадьбой. Тут-то и прозвучало – капкан. Недоумевали, зная талант Андреа, его умение выстраивать длиннейшую цепь причин и следствий, то есть предвидеть далеко вперед.

Отговаривать влюбленного всегда бесполезно. Смысл любви, ее неразгаданная сила и состоит в том, что любовь слепа. Андреа видел свою Луизу в таком сиянии, что ничего другого, кроме этого сияния, различить не мог.

В те годы он был глух и самонадеян. Звезда его восходила. Секретные работы над атомной бомбой в Лос-Аламосе разворачивались. Физика становилась государственной наукой, это чувствовалось в университетах. Исследования на циклотроне получили неожиданный спрос. Этот спрос вдруг подскочил, как подскакивают акции на бирже. Чиновники, университетское начальство стали чтить физиков. Андреа оказался одним из тех, кого выделяли. Устраивала его молчаливость и то, что он не любил писать статьи, предпочитая эксперимент. В нем счастливо сошлись ученый и инженер. Они не боролись, а чередовались – работа руками и работа с карандашом и бумагой, эксперимент и размышление.

После женитьбы он ушел в работу; кроме того, случилось еще одно событие. Однажды с приятелем Бобби Джонсом они свернули к какому-то бару перекусить и увидели вдали пологий холм, поросший синими цветами. Это было так красиво, что они подъехали поближе. Холм был ярко-синим, как небесная глыба, ветерок колыхал высокие колокольчики, открывая зеленую траву, казалось, они тихо звенят. Запахи нагретой травы, тишина, бегущие тени облаков, совсем иная, незнакомая жизнь нежно обняла их. Бобби, тоже физик, занятый космическими лучами, сказал:

— Сад Божий! Таким был рай!

Местечко называлось Итака. Для Андреа это прозвучало как знамение. Итака – греческий остров, родина Одиссея! Возвращение на Итаку значило: приплыть к родному приюту после многих невзгод.

На счастье, участок продавался. Они решили поселиться здесь, приобрели его на двоих, разделились и вскоре принялись за строительство. Боб заказал проект дома архитектору, Андреа проектировал свой дом сам. Крышу он сделал плоской, проложил в ней водяные трубы, отводящие летнюю жару. Отопление устроил в полу. Зимой солнце обогревало западный брандмауэр. Начинил дом автоматикой, сигнализацией. Сконструировал по своему вкусу фонари, люстры, бра. Ему доставляло удовольствие работать руками, с металлом, деревом, мастерить камин, замки, скамейки. Когда агенты ФБР впервые пожаловали в Итаку, они приняли его за рабочего.

В обоих домах справили новоселье. Музыкальные вечера, на которые приезжал из Нью-Йорка и Джо, устраивали большей частью у Боба. У него был рояль и юная жена, стройная, тоненькая, как свечка. Когда они играли, узкое личико Энн светилось.

Ах, как нас любили после войны! Во всех странах Европы, в Америке, во всех ее городах и городишках! Мы были освободители, герои. Мы спасли Европу от коричневой чумы. Нам сочувствовали. Четырнадцать миллионов погибших, цифра, которую тогда решились назвать, приводила в ужас. Во всех кинотеатрах шли фильмы о войне, показывали советские разрушенные города, парад Победы на Красной площади. Ставили памятники советским солдатам в Австрии, Норвегии, называли улицы, площади в честь Сталинградской битвы.

Любовь к нам казалась прочной, мы были уверены, что ее хватит на наше поколение, останется и нашим внукам. Что другое мы могли оставить им?

Джо, Андреа, Розенберги – все они ходили гордые. Дома у каждого висел портрет Сталина. Они мечтали поехать в Советский Союз, хоть взглянуть на Кремль, на советских людей.

Наступило 5 марта 1946 года. Хмель победы еще не прошел. По дорогам Германии, Италии продолжали двигаться освобожденные из фашистских концлагерей. Вылавливали переодетых нацистов. Еще умирали в госпиталях раненые, возвращались домой солдаты. В этот день в маленьком американском городке Фултоне выступил Уинстон Черчилль. К тому времени бывший премьер.

Черчилль решил высказать то, что тревожило его и его друзей – американцев, решил переступить через недавнее братство по оружию, скрепленное кровью и заверениями в дружбе.

Прежде всего он сказал об атомной бомбе. Сказал, что производство бомбы находится пока в руках Америки и от этого люди не спят хуже. Но вряд ли они смогут так же спокойно спать, если положение изменится и какое-либо коммунистическое или неофашистское государство освоит ужасную технологию. “Бог пожелал, чтобы это не случилось, и у нас по крайней мере есть передышка, перед тем как эта опасность предстанет перед нами”.

Союзники уже знали, что в СССР идет вовсю работа над бомбой. Черчилль дал это понять и впервые указал на опасность, которая грозит миру. Советскую страну, избавившую мир от фашизма, он объявил главной угрозой всем бывшим союзникам. Кроме того, не постеснялся поставить на одну доску “коммунистическое и какое-либо неофашистское государство”!

Он не называл страну напрямую, он говорил о полицейских правительствах, о власти диктаторов, узких олигархий, “действующих через посредство привилегированной партии и политической коллизии”. Но адрес был ясен.

“От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике железный занавес опустился на континент…”

Речь Черчилля послужила началом холодной войны. Она действительно стала точкой отсчета новой истории, поворотным пунктом послевоенной политики.

Конечно, он и сам был не без греха. В молодости, будучи министром, использовал войска для подавления забастовок горняков, организовывал интервенцию против Советской республики, расстреливал восставших в колониях, всякое было. Но из всех руководителей западных стран Черчилль, пожалуй, лучше и раньше других понял сущность сталинизма. И сущность демократии, по крайней мере английской демократии. Когда спустя два месяца после празднования победы пришло известие, что кабинет его провалился и он, спаситель Англии, должен подать в отставку, Черчилль выскочил из ванной с криком: “Да здравствует Англия!”

III

У Джо между тем дела шли отлично, и было непонятно, почему предчувствие беды не давало ему покоя. Он пробовал поделиться с друзьями своей тревогой – они ничего не замечали, ни Юлиус, ни Мортон, ни Андреа. Чтобы в Америке начались доносы, увольнения, аресты – за убеждения? Этого не может быть!

Джо не успокаивался. У него не было никаких доказательств, тем не менее он уговаривал друзей уехать куда-нибудь – в Канаду, Мексику. Пока их не схватили. Опасность, мол, подкрадывается на цыпочках, стараясь ступать бесшумно, но он слышит скрип половиц, еле сдерживаемое ее дыхание. Наверное, в древности Джо мог бы стать оракулом, вещуном – предсказывать, а главное, предчувствовать угрожающие повороты судьбы. Он несомненно обладал этим редчайшим, ныне забытым даром.

Внезапно для всех его уволили. Вызвали в отдел кадров и попросили сдать пропуск. И никаких объяснений. Это была крупная военная фирма, порядок здесь существовал строгий. Заведующий лабораторией пробовал отстоять ценного специалиста, ссылаясь на то, что работа Джо по радиолокации низко летающих самолетов идет успешно. Не помогло. Отдел кадров стоял на своем.

Впоследствии ФБР будет упрекать кадровиков в том, что те спугнули Джо Берта, помогли ему улизнуть.

ФБР искало советских шпионов: начиналась Великая Охота, и надо было кого-то схватить. Берта “разрабатывали” еще с Колумбийского университета, а когда он, защитив диссертацию, перешел в компанию “Санк”, “устроив” себе репутацию блестящего инженера, и был допущен ко всем секретам фирмы, им занялись уже всерьез. Парень получил-таки право свободно передвигаться из отдела в отдел, посещать любые лаборатории, так что, если надо, он бы смог… Секретные исследования попали бы в руки коммунистов. Не важно, что радары фирмы “Санк” не имели никакого отношения к атомной бомбе. Супруги Розенберг занимались по заданию Москвы атомной бомбой, Джо Берт занимался радарами – следовательно, действовала целая сеть шпионов…

Руководители фирмы оправдывались: дескать, Джо Берт – отличный специалист, а благонадежность – забота других ведомств. Их оправданий не слушали. Что значит отличный специалист? Это значит, что у него есть отмычка, с помощью которой он и проникает на секретные военные объекты.

Конечно, полная безработица Джо не грозила, он мог бы устроиться на подсобку. На обыкновенную инженерную работу, чтобы продержаться некоторое время, пока его не достанут. А доставать будут – антикоммунистическая истерия нарастала. Газеты уже не стеснялись. Заработали комиссии. Вызывали, проверяли, заставляли заполнять анкеты.

Джо ничего не предпринимал, ходил полусонный, прислушивался к чему-то. Откуда-то издалека сквозь топот и гам доносились звуки дудочки. Еле слышная мелодия ускользала. У него был хороший слух и хорошая музыкальная память. Эту мелодию он почему-то никак не мог воспроизвести. Она появлялась в самые неожиданные моменты и исчезала. Похожая на песенку из его детства. Когда он пробовал сочинять, ничего прекрасней и выше музыки не существовало.

Однажды он очнулся, сидя на галерке в “Карнеги-холл”. Играли старую музыку – Скарлатти, Перголези, Орландо Лассо. Это было так красиво, что у Джо выступили слезы. А что, если уехать в Европу, заняться музыкой? Изменить профессию, стать музыкантом? Скорее всего композитором. Решение словно бы осенило его. Он понял, что это и есть та дудочка, которая звала его, что колесо его фортуны с этой минуты повернуло на истинную дорогу.

В своих способностях Джо не сомневался. Музыка жила в нем. Главное – решиться, шагнуть, оторваться… То есть уехать. В Европу, на родину музыки – в Италию, Францию, Германию. Окунуться в древнюю симфоническую культуру. Джо представлял себя то за роялем с чистым листом нотной бумаги, то за дирижерским пультом.

Со стороны же его поведение выглядело странным. Друзья старались устроить ему работу, хлопотали, добились двух предложений. Одно, довольно лестное, — в компанию “Белл”, другое – инженером по оборудованию диспетчерских. А Джо отказывается, покупает билет на пароход в Европу.

Единственный человек, который знает о его планах, это Вивиан. Роман с ней зашел далеко. Так далеко, что произошла помолвка. Для Вивиан, как и для любой женщины, церемония имела значение. Она любила Джо. Самая сильная любовь все равно боится разлуки, страдает от нее, как от засухи. Тем более что речь шла о расставании на неопределенный срок. Вивиан предъявила свои права, неоспоримые права нареченной: почему бы им не поехать вместе? Джо согласился, заказал двухместную каюту. Вивиан, однако, продолжала наступление: если мы едем вместе, то почему бы не сыграть свадьбу?

У нее были роскошные волосы, резкая талия и крепкая высокая грудь. Она любила расхаживать по квартире голой, в туфлях на тонком каблуке – Джо любовался ее походкой. Это была поступь женщины, сознающей победность своей плоти, — ни в каком наряде Вивиан не чувствовала себя так уверенно.

Свадебное путешествие – звучало неплохо, но беда в том, что Джо не собирался в путешествие. Он уезжал в неизвестность, в новую жизнь, в совсем иное существование, он должен был завоевать музыку… Доводы Вивиан вызывали досаду. Произошло, по-видимому, еще что-то, что привело к размолвке. А что именно – неизвестно, агенты ФБР пытались и не могли установить. Вышли на Вивиан – она отмалчивалась. Тогда ФБР взялось за нее как следует, ей угрожали, сулили опубликовать кой-какие снимки, письма. Поединок был неравный. С одной стороны, могучая организация с психологами, сыщиками, юристами, аппаратурой, с другой – оскорбленная, покинутая женщина…

Но Вивиан проявила упорство, причины, которые представили агенты, она отвергла. Но и те аргументы, что спустя десятилетия выдвинул Джо, тоже не признала.

Друзья по партии были против отъезда Берта. Коммунист в такую пору, в разгар холодной войны, не имеет права на дезертирство. Надо защищать честь партии, бороться за ее существование. Юлиус Розенберг, правда, несколько успокоился, когда Джо показал ему рукопись своей работы об американской военщине. Его давно раздражала генеральская клика – заказчики, с которыми ему приходилось иметь дело. Напыщенные, гордые победой, которая досталась им так дешево, уверенные, что теперь, обладая атомной бомбой, они положат мир к своим ногам и будут диктовать всем что хотят; при этом они презирали физиков, щеголяли своим невежеством, хамством и откровенным желанием снова повоевать.

— Запомните, Берт, блюдо заказываем мы. Ваше дело стоять у плиты. И не задирайте нос, нам хватит одного умника – Эйнштейна. Не понравится стряпня – выбросим в мусоропровод вместе с вами.

Примерно так отчитывал его начищенный, отглаженный генерал, постукивая трубкой по столу.

Джо полагал, что Америка – основной враг Советов, остальные державы не смогут противостоять Кремлю. Во Франции и в Италии сильные компартии, они не позволят воевать с Советским Союзом. Индия и Китай – союзники СССР. У Джо все было разработано. Он был уверен, что знает, как решить проблему всеобщего мира. Политика, социология, право, история, психология и тому подобные науки – чтобы справиться с ними, достаточно здравого смысла. Если бы кто-то сказал, что это авантюра, он бы удивился. Он считал себя расчетливым, предусмотрительным и способным, весьма способным, разносторонне способным. Внутренний свой образ, каким Джо его видел, вполне его устраивал; это был образ, составленный из успехов: ни изъянов, ни поражений.

И вот теперь его ждала Европа. И музыка. Перед самым отъездом пришло приглашение от Гамбургского университета прочесть курс инженерной математики. Значит, он получит приют и возможность оглядеться.

Три месяца Джо провел в Гамбурге. Немецкий язык его измучил. Затем, кое-как покончив с лекциями, он уехал во Францию, в Париж. В Париж! Учиться музыке, к Местану, в известную музыкальную школу! Сочинять и играть! Несколько месяцев он действительно просидел за фортепиано. Но играть гаммы, этюды отказался. Дескать, стать пианистом можно и самоучкой, это ничуть не труднее, чем овладеть самостоятельно чужим языком, ведь клавир – тот же язык. Его подбадривали детские воспоминания – как легко он усваивал то, что не давалось старшему брату…

Школа помещалась на Монпарнасе. Учитель играл им Бетховена, “Пасторальную” сонату отрывок за отрывком, анализировал, почему Бетховен написал так, а не по-другому. Джо честно пытался “по-другому”. И всякий раз честно признавался, что получалось много хуже. Да, он достиг беглости, мог играть с листа, но все это оставалось любительством. Слишком поздно. Свое время он упустил. Надо было начинать тогда, в четыре года, когда он сидел под роялем, слушая упражнения брата.

Между тем в голове Джо постоянно звучали ритмы, складывались мелодии. Он бродил по бульварам, сидел в уличных кафе, рассеянно наблюдая за прохожими, музыка внутри него звучала, не заглушаемая ни гудками машин, ни стуком каблучков, ни звоном посуды. Он должен напеть эту музыку, записать на магнитофон, затем переложить на ноты! Увы, в записи она выглядела жалко. Он стал учить гармонию, вчитывался в Хиндемита, стараясь осилить его систему. Мелодия, решил он, сможет сама развиваться, надо только создать ей условия, а дальше уже – техника. Музыка представлялась ему самоорганизующейся системой: первотолчок – и покатилась, ожила, разрастаясь причудливыми ветвями.

Специалисты отвергали его сочинения. Он утешал себя тем, что новаторов всегда не понимали. Композиции Франка, Шостаковича, Гершвина не воспринимали их наставники.

Тем не менее его не покидали сомнения. Кто он такой? Композитор? Исполнитель? Инженер? Исследователь? Существует ли какой-то наилучший вариант его судьбы?

Вековечная мечта человека узнать свое предназначение – зачем он рожден?..

Он почти не приобрел знакомых в Париже, не хотелось ни с кем общаться. И не писал домой – писать было не о чем.

Однажды, стоя у гробницы Наполеона, Джо услыхал, как гид рассказывает о способностях императора к математике; по крайней мере сам Наполеон был уверен, что мог стать математиком, разумеется, великим. Гёте тоже мог стать оптиком, а Бородин – химиком и Ньютон – богословом. Каждый человек ищет в себе другого, не осуществленного. Джо тоже искал другого Джо Берта; легкий взмах руки – и запели валторны, их перебили скрипки, и вот уже весь оркестр подчинился его воле, его напору…

Одна из его тогдашних случайных женщин, певичка в ресторане у Трокадеро, попросила написать для нее песню. Подарить ей на память. Маленькая, верткая, как пичужка, Тереза обладала неожиданно низким сильным голосом. Ему захотелось доставить ей удовольствие. Писалось легко, за два вечера Берт сочинил три песенки на стихи из какого-то журнала. Тереза расцеловала его и накормила за счет оркестра роскошным обедом. А через несколько дней сказала, что ничего не получается, песни его не прошли. Джо потребовал подробностей. Он увел ее из ресторана уже хмельную, по дороге они зашли в бар добавить и когда добрались до ее квартирки, ни о чем уже нельзя было говорить…

Утром он растолкал ее, напоил крепким кофе и заставил рассказать, почему их вшивый кабак привередничает, что они смыслят в музыке, ее барабанщики.

Тереза сидела в постели, обхватив колени руками, в короткой рубашонке, покачиваясь из стороны в сторону и морщась от его громкого голоса.

— Заткнись! — вдруг выпалила она. — Меня высмеяли. Это старое, засохшее дерьмо, такое пели лет двадцать назад…

Но взглянув на него, она вскочила, стала его гладить, утешать. А он смотрел на ее блеклое, потрепанное лицо, на котором было всего лишь сочувствие неудачника к неудачнику, и видел себя тапером в какой-нибудь дыре. Пивная – шумная, пьяная, в табачном дыму, — он за расстроенным пианино, под запотелым потолком с медной люстрой. Оттолкнув Терезу, Джо выскочил из квартиры, яростно хлопнув дверью.

Появился он лишь на следующее утро – Тереза была дома. Стоя он отбарабанил на пианино марш, который приснился ему ночью. Лихой, чеканный ритм выскочил из-под пальцев совершенно готовый.

Тереза невольно замаршировала, отбивая шаг, запела:



Звезда рассвета зажжена,
Еще один глоток вина,
Еще глоток, и мы идем, идем, идем —
Иль победим, или умрем!



Ни дать ни взять маркитантка, как на старых картинах! Восторг ее был бескорыстен, она расцеловала Джо, объявив его гением.

Тем же вечером Тереза повторила все это. Со столиков ей подпевали, насвистывали – легкую шагающую мелодию приняли с удовольствием. А через неделю пригласили исполнить марш в фильме “Сын менестреля”. К тому времени Джо сочинил еще одну песню. Он то и дело напевал, тут же подбирал на пианино, записывал голенький мотивчик без аранжировки. Мелодии выскакивали неожиданно. Самые что ни на есть примитивные – пристраивались они легко, Тереза через приятелей сбывала их для радиорекламы. Платили хорошо, наибольший успех имела музыка к рекламе шоколадных конфет “Тулье”. Поступили заказы от варьете и цирка. Джо выполнял их немедленно. Его мотивчики были, в сущности, поделками. В них не было заимствования, но все они что-то напоминали…

— Один черт, — успокаивала Тереза. — Раз платят, значит – годятся.

Платили, однако, не зря: мотивчики Берта запоминались сразу и прилипали надолго.

Но чем легче у него получалось, тем меньше он ценил свою нежданную удачу. И все-таки – деньги, это было приятно. Тереза ликовала. А для Джо французские деньги, сотенные, тысячефранковые бумажки, не имели ничего общего с долларами, казались такими же ненастоящими, как и его сочинительство – без мук, без поисков.

Когда мотивчики напевала Тереза, получалось мило, может, потому, что при этом блестели ее зубы и спадающая на лицо прядь рыжих жестких волос. Но когда Джо слышал свои опусы по радио, он морщился. В сущности, это была капитуляция, мелочная торговля, распродажа обанкротившегося дарования. А было ли дарование?

Однажды на Монмартре Тереза вдруг уселась на брезентовый стульчик, и уличный художник ножничками стал вырезать из черной бумаги ее силуэт. Из блеска мелких движений появились очертания спутанных волос, линия лба в профиль, без морщин, без голубых прожилок на висках.

Джо смотрел на прокуренные желтые пальцы художника, они действовали безошибочно, это была почти механическая работа, они обводили тень, ничего больше. На маленькой площади сидели художники, без конца писали одни и те же переулки, собор, прохожих. Силуэтчик наклеил тень Терезы на глянцевую картонку. Остался черный лист с вырезанной дырой, как бы след силуэта, его негатив.

— А это дайте мне, — попросил Джо. — Возьму с собой в царство теней.

— Зачем тебе это? — спросила Тереза.

— У тебя будет силуэт, у меня – его отсутствие. Именно отсутствие ощущает разлука.

Что-то ей не понравилось в этих словах, до нее не сразу дошло, но когда через неделю ее допрашивали агенты ФБР, она вспомнила эту фразу. Конечно, и раньше она замечала, что с Бертом творится неладное. Они собирались на юг. Теперь, когда завелись деньги, она затеяла поездку в Ниццу, договорилась о машине напрокат – белый “шевроле”, – решили взять номер в классном отеле, благо не сезон и цены снижены. “Шевроле” было затаенным мечтанием Джо. Она знала, что он скучает без машины, она купила ему желтые шоферские перчатки, поездка предстояла сказочная, Джо никогда не видел Средиземноморья, ему нравилось слушать ее рассказы про солнечную синеву, про виноградники, шоссе вдоль побережья… Плотный солоноватый воздух, обтекающий горячее тело машины…

В газетах промелькнуло сообщение, что в Париже состоится конгресс по быстродействующим машинам. Джо тут же направился в подготовительный комитет. Тереза увязалась с ним, и там они встретили Мака Фергюсона, который преподавал в Корнелевском университете. Он приехал в Париж как член комитета конгресса. Долговязый Мак, румяная обезьяна, добрейшая морда, — они обнялись. Мак хохотал, выставив длинные зубы, и просил Джо выступить на конгрессе с докладом, не важно каким – получит хороший гонорар. У Джо имелась одна идея, которая занимала его давно, — вычислительные машины на транзисторах. Надвигается эпоха компьютеров, вскоре они начнут захватывать научные институты, конструкторские бюро. Наверняка компьютеры проникнут повсюду, это будет их тоталитарный режим. Воображения не хватало сообразить, как переменится жизнь!

Джо только что прочел книгу Норберта Винера “Кибернетика”. Термин понравился Джо. А сама книга произвела оглушающее впечатление. Винер вошел в тот дом, на пороге которого Джо остановился, нет, не в дом, а в страну, в неведомый волшебный мир. Винер словно подслушал мысли Джо! Конечно, это носилось в воздухе, но Берта восхищало, как мастерски Винер опередил всех, недаром книга стала бестселлером. Она протрубила начало новой эры, новой умной жизни. Взамен страшной бесчеловечности атома – царство послушных роботов, верных помощников, готовых, освободив человека от лишней работы, считать, запоминать, выдавать по первому требованию любые сведения. Сказки фантастов предстали техническим устройством, теорией информации, которая извлекается и передается мгновенно. Джо с Маком обговаривали эти потрясающие возможности, аж дух захватывало, когда они пытались заглянуть в будущее.

— Мог ли кто во времена Эдисона предугадать судьбу электрической лампочки, — говорил Мак. — А уж про кибернетику и подумать страшно.

Предполагалось участие Джона Неймана, Хагельбаргера из лаборатории Белла, возможно, пожалует сам Винер. Теоретиков хватало, недоставало инженерной мысли. Мак уговаривал Джо выступить на тему применения транзисторов в ЭВМ.

Идея вычислительной машины на транзисторах появилась у Джо, когда он занимался радарами. От него требовали сократить габариты, увеличить объем памяти, уменьшить потребляемую мощность. Решить эти задачи могли транзисторы. До воплощения было далеко, ясно, однако, что в новую область рванут десятки лабораторий.

Обдумывая выступление, Джо обнаружил, что у него мало практического материала. Один за другим возникали безответные вопросы. Ни цифр, ни данных, ни технологий. Общие места, дырявые рассуждения, которые легко опровергнуть и нечем защитить. Потом скажут: “Джо Берт?.. Тот самый, что провалился на парижском конгрессе?” Такое не забывают. В присутствии корифеев сесть в лужу значит поставить крест на карьере.

За год своих музыкальных потуг он поотстал от дела, а главное, потерял уверенность в себе, то, чего раньше некуда было девать.

Он поехал к Маку и выложил свои страхи. Мак понял. Бог с ним, с докладом, благодаря своей работе с радарами Джо вплотную подошел к богатейшим возможностям, тут настоящее эльдорадо. Решить всерьез эту проблему можно лишь в Штатах, получить грант, любой университет схватится. Надо торопиться, к этому нынче подбираются со всех сторон, растащат, как шакалы, присвоят, если не застолбить.

Ни о каких песенках, шлягерах Мак слушать не хотел – и как только Джо мог тратить время на такую чушь? Мак заставил его отправиться в агентство, заказать билет на теплоход, внести задаток.

Пришлось расторгнуть договор с рекламной фирмой. Он расплатился с хозяйкой пансионата, собрал вещи. Оставалось самое тягостное – Тереза. Джо не знал, как подготовить ее. Они пошли в итальянский ресторан, где было хорошее мороженое и капучино. Сперва Тереза не желала слушать никаких объяснений. У него же открылся такой талант, он нашел себя. И откуда ему известно, что в этом мире пустяки, а что нет?

В самом деле – откуда?

Лучше хороший шлягер, чем еще одна машина, что толку с этих машин? Надо же ей было связаться с идиотом – все бросить в разгар везухи, когда деньги пошли… А как же их путешествие?

Ему еще не приходилось расставаться так тяжко. Тереза сникла, поняв, что его не остановить. Губы ее опустились, над верхней – белый след от сливок, волосы свесились, глаза потухли. Вот такая несчастная, некрасивая она была ему еще милее – она приедет к нему, обещал Джо, как только он устроится, она сразу приедет в Штаты.

— Врешь ты все, врешь.

— Клянусь тебе, — твердил он, уверенный, что так и будет, потому что сердце его разрывалось от жалости.

— Ты дурак… Дурак или подлец, я не знаю.

— Но ты же знаешь, что у нас не просто так.

— Что ты делаешь, что ты делаешь, — повторяла она.

И он понимал, что покидает жизнь совсем особую, какой у него уже никогда не будет.

Оставалось три дня до отъезда, и Джо уговорил Терезу все эти дни провести вместе.

Посреди ночи Джо проснулся. Кто-то позвал его, потряс за плечо. Никого в комнате не было. Лишь неясная бормочущая тишина ночного города. Он встал, подошел к окну.

Накрапывал дождь. Подъехала машина, погасила фары. Блеснули дверцы. Из автомобиля вышли двое, оба в длинных плащах, остановились напротив пансионата. Тени их смутно угадывались в ночной мгле. Джо показалось, что они смотрят на его окно, он отступил в глубь комнаты. А когда снова выглянул, улица была пуста, блестела мокрая мостовая, дождь усилился, шумно стучал по крышам.

Утром он решил, что все это ему приснилось. Но что означал этот сон? Мышеловка… Мышеловка… Откуда-то появилось это слово, показалось, что его произнес тот, в кепке. Все двери закрыты, осталась только одна, а за ней – мышеловка.

Решение пришло внезапно и безотчетно. Когда его спросили в агентстве, почему он отказывается от рейса, Джо ничего не мог объяснить. Сотрудница, которая принимала у него деньги за неустойку, сочла его за больного, он стал читать ей какие-то стихи по-английски. Он читал ей из “Гамлета”:



Нас иногда спасает безрассудство,
А план обдуманный не удается,
Есть божество, ведущее нас к цели,
Какой бы путь ни избирали мы.



Еще недавно он мечтал написать оперу “Гамлет” и некоторые монологи знал наизусть.

В пансионате Джо тоже ничего толком не разъяснил – надо, мол, задержаться в Париже. По словам хозяйки, выглядел он растерянным.

Назавтра все утренние газеты вышли с сенсационным сообщением: в Соединенных Штатах раскрыта шпионская сеть коммунистов, арестованы супруги Розенберг, они передали Советам секреты создания атомной бомбы, вот в чем причина успеха русских – коммунисты проникли во все военные производства США, национальная безопасность Америки под угрозой.

Джо не верил своим глазам, перечитывал знакомые имена – друзья, приятели… “Один из шпионов, Андреа Костас, сбежал, поиски ведутся, служба безопасности надеется, что в ближайшие дни его удастся задержать”.

Обвинения выглядели сомнительными. Что за “секрет атомной бомбы”, какие могли быть “чертежи”? Все это напоминало шпионский роман, бульварную туфту. Джо прочитывал газету за газетой и убеждался, что это грубая фальсификация, ложь от начала до конца. Он позвонил в американское посольство. Какой-то чиновник молча выслушал его излияния, потом холодно поинтересовался, какие у него есть доказательства, чем он может засвидетельствовать, знает ли лично Розенбергов и вообще кто он такой. Джо назвал себя, чиновник переспросил, закашлялся, голос его потеплел, он кому-то передал трубку, и она обрадованно заворковала – очень хорошо, приезжайте, мы запишем ваши показания… Внезапная любезность насторожила Джо, он нерешительно поблагодарил – сегодня никак, разве что завтра вечером. Да ради бога, его будут ждать… Повесив трубку, стал соображать – его даже не спросили, американский ли он гражданин, сработали имя, фамилия, как будто уже были у них на слуху. С чего бы это? Возможно ли, чтобы их запрашивали? Но запросов в посольство присылают много. Запрос, следовательно, был недавний. Или же особый, потому что они даже не сверились… Вариант довольно вероятный – его разыскивают. Зачем разыскивают?

Ресторанчик, выбранный Маком Фергюсоном, представлял собой довольно унылое помещеньице на шесть столиков, но был известен своей хорошей греческой кухней. Мак заказал не менее десяти наименований. После шестого блюда и трех порций виски он, приняв ночных визитеров за факт, выразил недоумение. Чего они, собственно, хотят? Арестовать Джо? На основании чего? По какому, спрашивается, пути шла обработка информации? Вероятно, статистическая? Дедукция следствий? Умозаключения по аналогиям?

Несколько раз они теряли нить разговора. Проблемы логических машин и логических ошибок увлекали их больше, чем вещие сны и предсказания.

— То, что выглядело на том, прежнем уровне информации нелепостью, на новом уровне вполне логично, — рассуждал Джо.

— Но на каком основании, находясь на нижнем уровне, ты выбираешь нужное решение? — рассуждал Мак. — Чтобы так расшифровать сигнал, надо иметь другой сигнал!

Они хорошо запутались, так, что не могли найти ни концов, ни начал, даже такое виски, как “Королевский салют”, не помогло им выкарабкаться. К тому же выяснилось, что Мак уже побывал в посольстве и оставил там список участников конгресса, в списке был и Джо Берт.

Под вечер, возвращаясь в пансионат, Джо издали увидел у подъезда длинный серый “линкольн”. Ощущение опасности заставило зайти в кондитерскую, что была наискосок от его дома. Он уселся за столик у окна, заказал себе кофе. Возле машины прохаживался плечистый парень в нейлоновом плаще, шляпе. Челюсти его мерно двигались. Фонари еще не зажигались, но Джо показалось, что он где-то его видел. Двери подъезда открылись, оттуда вышли хозяйка пансионата в накинутой на плечи кофте и мужчина постарше. Они о чем-то поговорили. Хозяйка вернулась домой, и теперь, когда эти двое остались у машины, картина напомнила ночное видение. Не будь его, Джо не обратил бы внимания на этих двоих, так же как не обращала на них внимания июльская улица. В том, что оба американцы, Джо Берт не сомневался, по каким-то неуловимым чертам он в парижской толпе всегда узнавал своих.

Опасность обрела физиономию. Выйдя из кондитерской, Джо не вернулся домой и не пошел к Терезе. Переночевал в гостиничке у Елисейских полей. Крохотный дешевый номер, широкая кровать, биде, туалетный столик и два облезлых полосатых стула. Запах табака, мочи, духов был запахом коротких сеансов любви, чем и жило это заведение. Снизу, от портье, он позвонил хозяйке, предупредил, что будет завтра, она засуетилась, сказала, что его ждут, передала трубку. Мужской голос сообщил, что ему привезли срочный пакет из посольства.

— Вы оставьте, — сказал Джо. — Я приеду завтра вечером.

— Дело-то срочное, может, я к вам подъеду?

— А чего там срочного? — равнодушно спросил Джо.

— Не знаю. Просили лично вам в руки передать.

— Это невозможно. Моя дама будет недовольна. Я должен соблюдать деликатность.

Он не мог отказать себе в удовольствии похихикать. Самоуважение его повысилось.

Он лежал, намечая на закопченном потолке возможные маршруты. Уехать в Ниццу? Вместе с Терезой? И что дальше? Наняться в какой-нибудь оркестрик? Но сезон закончился. Инженерная должность требовала документов, для этого надо заполнять анкету. Во Франции американцу укрыться труднее, чем в Англии. Зато там полно сотрудников ЦРУ. Брать визу в английском консульстве значит засветиться. В паспорте у него стоял штамп: “Запрещено в Китай и в СССР”. Если попросить визу в советском посольстве, его наверняка задержат на границе французы. В Латинскую Америку? А что там делать? Самое безопасное – податься куда-нибудь в Рим, там затеряться, переждать.

За стеной хрипело радио, скрипела кровать. В шахматы выигрывает тот, кто сумеет рассчитать больше ходов вперед. На сколько ходов он может опередить этих парней?

IV

Вскоре после отъезда Джо в Европу Андреа Костаса вызвали в секретный отдел. Спросили: действительно ли является он коммунистом, членом партячейки такой-то, с такого-то времени? Затем не стесняясь объявили, что увольняют.

Увольнять за политические убеждения? В Америке это невероятно! Еще невероятней было то, что все очень быстро смирились с этим. Не прошло и недели, знакомые стали его избегать, разговаривали, оглядываясь по сторонам. Талантливый, перспективный специалист, он очутился в пустоте. Фирмы, в которые Костас обращался, смущенно отказывали. О государственной службе нечего было и думать. На предложения, посланные в провинциальные, самые скромные, университеты, ответа не приходило, либо сообщали, что “пока не требуется”.

Однажды, позвонив профессору Оудену, он услышал, как жена крикнула: “…тебя… этот… Костас!” – профессор выругался, потом все же взял трубку и сказал: “Вот что, Костас, больше не звоните мне, у меня хватает своих неприятностей”. Но это по крайней мере было честно. Другие вообще не отзывались на телефонные звонки. Страхи разлучали людей.

В конце концов он устроился – у себя в Итаке на малярные работы, они оплачивались хорошо. Надо было кормить семью, платить за дом, участок, страховку, электричество… Раньше Андреа даже не замечал, сколько приходит счетов. Его жена, ленивая сластена, как называл ее Джо, восприняла его увольнение спокойно. Научные интересы мужа были ей безразличны, а зарабатывал он теперь не меньше, чем в университете. Она грызла конфеты, болтала по телефону с родными, читала детективы.

Единственные, кто отозвался на его беду, были соседи. Роберт высоко ценил талант Андреа, они часами обсуждали проблемы астрофизики. Но Роберт приезжал поздно, навеселе, он весь был в любовных похождениях.

Все-таки следует признать, что не только Роберт и его жена, но и все, кто посещал их дом, вся их шумная университетская компания, относились к Андреа сочувственно. Душой этого дома была Эн, жена Роберта, тоненькая, насмешливая, суховато-колкая, что всегда нравилось ироничной компании. Набивалось порой человек до полсотни. Энн иногда удавалось упросить Андреа спеть. Пел он греческие песни, испанские, албанские, что-то нездешнее. Черная небритая щетина шла ему, делала его похожим на чужеземца. Смуглый грек, словно бы спустившийся с Дельф, с высоты античных тысячелетий, он напоминал Энн о древних богах, которые покинули нынешних людей. Вообще это выглядело картинно: Андреа ставил ногу на стул, взгляд его становился невидящим, голос был слабый, сиповатый, но с особой, ни с чем не схожей интонацией.

Однажды, приехав из соседнего городка, Костас застал у своего дома машину, на ступенях сидели два сотрудника из Си-Би-Ай. Их интересовало, зачем он так стремился работать на циклотроне, почему оставил свою прежнюю инженерную профессию. Расспрашивали, кто бывал на собраниях в партячейке, как познакомился с Розенбергами. Трудно было понять, чего они добивались. На следующий день взялись за допрос старательней – записывали. Опять про партийные дела, про Розенбергов. А также о Джо Берте, о работе над радарами. Назавтра снова допрос, с утра до вечера и про то же самое, старались, видимо, вытащить новые имена, даты… Но ни разговорить Андреа, ни вывести его из себя не удавалось. В ответ на их грубости он вздыхал и терпеливо повторял свои ответы. Тогда они изменили тактику. Ты на что надеешься? На свой талант, на свое имя? Не поможет. Мы тебя внесем в такой черный список, что ты еще лет пятнадцать только за кисть свою малярную и будешь держаться. Плакала твоя наука. Лучшие годы твои пропадут, никому ты не будешь нужен. Мы на тебе и на твоих детях такое клеймо поставим, вовек не отмоешься. Соседи и те отвернутся. Будешь как черномазый. Мы из тебя сделаем пособника советских шпионов. Прослывешь иудой, продажной падалью. Отец твой и братья от тебя откажутся. Это в том случае, если тебя не удастся засадить лет на десять.

Опытные ребята, они все же сумели нащупать его слабое место. Угроза лишить его возможности заниматься своим делом доконала Костаса. Как-то разом он скис, считай что сломался. Но этого им было мало, они еще произвели обыск в доме, не имея на то официального разрешения, им надо было его дожать. Запретили куда-либо отлучаться из Итаки. Уехали, захватив с собою письма, записные книжки, не сказав, когда вернутся.

Андреа перестал спать. Картины будущего в бессоннице возникали беспросветные, лишенные надежд. Жизнь теряла смысл, и непонятно было, как противостоять этому, с кем бороться.

Энн уговорила Андреа пить джин перед сном, дала бутылку. А он никогда не пил, на вечеринках наливал себе молоко. Перед ним останавливались изумленно: где ты достал сию жидкость? Он показывал на холодильник…

В эти растянутые ожиданием дни у него остался лишь один слушатель и советчик – Эн. Она понимала его чувства. Захлопнуть дверь в науку? Тут истинный ученый обязательно дрогнет! Она видела, как Андреа старается скрыть свой страх, и сердце ее болело от жалости. Может быть, именно через эту слабость она и увидела в нем мужчину, сильного и твердого, которого нельзя обидеть жалостью.

Вечерами, ожидая Роберта, они сидели вдвоем на террасе. Там стоял небольшой испанский шкаф черного дуба. На дверцах были вырезаны Адам и Ева. Перед Евой извивался змий с лицом ангела, над Адамом летал амур со змеинодлинной шеей и целился из лука. Яблоко еще не было съедено. Аллегория деревенского художника не поддавалась простому толкованию. Энн сидела на полу, обхватив руками колени, узкое ее личико светилось в сумерках, как пламя свечки. Андреа замолкал, опять начинал, медленно подбирая слова. Впервые в жизни кого-то занимали его переживания, его дела принимали близко к сердцу, и он позволял себе приоткрыться. Это было спасение.

Впервые за последние годы Энн почувствовала себя востребованной. Роберт не нуждался в ней, Роберт преуспевал, его романы остудили ее любовь.

Пока что ей было просто жаль Андреа, как попавшего в беду хорошего человека, хотелось чем-то помочь, как-то защитить. Но как-то днем, не сговариваясь, они ушли в холмы, и все произошло почти нечаянно. Если бы Энн с ее религиозным воспитанием подумала об этом заранее, она ни за что бы не решилась.

Во второй раз все было труднее, ей пришлось тормошить его, подлаживаться, и, как ни странно, стремление доставить удовольствие дало такую полноту радости, какой с Робертом не выпадало. Тайна греха и влекла друг к другу и мучала. Прежде всего Андреа. В течение супружеской жизни у него было немало “встреч на стороне”. В компании то с Джо, то с тем же Робертом они славно проводили время в Нью-Йорке. Это было в порядке вещей – никто не терзался изменой жене. Энн также могла позволить себе многое. Но одно дело изменить супруге и совсем другое – предать друга.

Энн пыталась его успокоить:

— Напрасно ты себя казнишь. Я не его собственность, которую ты отнимаешь. Это я нарушаю обет, ты обета Роберту не давал.

Слова ее звучали обдуманно-четко, она решительно брала все на себя.

…Опять приехали его допрашивать. С утра пораньше. Повторялись те же вопросы, потом перешли к их городской квартире. Кто приходил туда? О чем там говорили? На этой ли квартире встречались коммунисты их ячейки? Розенберги бывали? Какие доказательства, что там они не бывали? Подробнее про их контакты. Еще подробнее…

Он послушно отвечал, повторял, вспоминал, пытался вызвать в памяти прошлогодние разговоры… А вот записная книжка, найденная при обыске. В ней адрес Розенбергов, вы утверждаете, что четыре года с ними не встречались, — из чего же следует? Может быть, три года? Может быть, вяло соглашался он. Но фактически отошел от партии четыре года назад. Докажите. Костас обреченно пожимал плечами. Чувствовалось, что еще немного – и можно заставить его согласиться на любое свидетельство. Он еле ворочал языком и был в их руках, как готовая к лепке глина. Они явно переборщили. И что-то у них не сходилось. Какие-то сведения не удалось состыковать.

Андреа выглядел совсем измученным. Спросил, можно ли ему съездить в Лонг-Айленд – встретиться с отцом, братьями. В сущности, он просил разрешения попрощаться с ними. Дело шло к аресту – так понимал он, и агенты Си-Би-Ай его в этом не разубеждали. Они пошептались и разрешили. Куда он денется? Дом, двое детей, жена, да и к тому же слабак, как все эти тюфяки, набитые формулами.

Характеристику Андреа Костасу составили не раздумывая: “Нервный, впечатлительный. Поддается нажиму. Даже когда нечего скрывать – тревожится, срывается. Легко довести до подавленности. Поддается на угрозы, связанные с научной карьерой. Разрешил произвести у себя в доме обыск, хотя мы не имели на то оснований. По своим взглядам несомненный коммунист”.

V

В глубине фиордов среди елей и сосен стояли белые виллы. Гладкие багровые граниты спускались в неподвижную воду. Отражение повторяло подробности перевернутого мира. Облака плыли в зеленоватой воде, как ледоход.

Паром шел близко к берегу. Видна была мощенная камнем дорога с бесшумной телегой, вспыхивали стекла парников, висели розовые рыбацкие сети.

Северная природа успокаивала неяркими красками, неспешной, бережливой жизнью среди скал и холодной воды. Дикие утки летали над паромом. Джо не уходил с палубы. Берега будто оторочены белым. Ели, острые крыши словно аккуратно писаны белой краской. Джо не сразу понял, что это снег. Может, остаться здесь, в Швеции, где так легко затеряться в узких извилистых фиордах, бессчетных островах, протоках? Мир велик, даже слишком велик для человеческой жизни!

А он – изгнанник, беглец, скиталец. Где-то его ищут. Вычисляют, куда он мог деться. На одну, может, на две фазы он опередил преследователей, но не больше.

Ели и сосны каким-то образом прорастали сквозь гранитные расщелины. Холодные валуны, холодная вода, холодное небо. Понятие родины условно. Он не помнил первых лет своей жизни, но был Нью-Йорк, а в Нью-Йорке – Бруклин, и это было его собственное: нора, убежище. Теперь его лишили и этого угла. За это он и возненавидел Америку. Если Америка посмела отторгнуть его, Джо Берта, своего преданного сына, — она недостойна любви.

Паром шел в Хельсинки. Из Швеции в Хельсинки можно было доехать беспрепятственно. Шведскую визу ему дали в Дании, датскую – в Париже, и сразу же. В Финляндию виза не требовалась, и след Берта среди финских хуторов должен был затеряться. В шведском консульстве его приняли почтительно. Он держался по-хозяйски, он не походил на преследуемого, он не стеснялся своего акцента, ведь это был американский акцент, и паспорт у него был не какой-нибудь, а американский. Наоборот, это он морщился и раздражался, когда парижские официанты не понимали, что значит old socks. Люди, которые не говорили по-английски, были для него второсортными людьми. Американцев он узнавал с первого взгляда по походке, жестам, раскованности, свободе поведения.

На палубе становилось холодно. У него был тоненький плащ, ничего теплого, он не рассчитывал на зиму. Все его вещи так и остались в пансионате. Хорошо, что при нем были деньги и паспорт.

Перед отъездом Джо позвонил в посольство, извинился, что не смог прийти, сказал, что готовится к международному конгрессу, и обещал появиться после конгресса. Попытка выиграть еще неделю…

В Хельсинки дул пронизывающий ветер, пришлось купить свитер. Он снял дешевый номер в отеле поблизости от порта, денег оставалось немного, хозяин гостиницы, бородатый финн, спросил, на сколько времени он рассчитывает. Джо ответил загадочно – “пока не подойдет мой пароход”. Он и сам не знал, почему он так сказал. Он входил в свою роль беглеца. Чем-то ему даже нравилась бесприютность, чувство постоянной опасности. Эта бедная финская столица, рыбный базар на набережной, неведомый язык… Даже в этой роли он чувствовал свое американское превосходство, Америка гналась за ним, он бежал от нее, но все равно оставался американцем…

Примерно в таком состоянии Джо Берт и появился в советском посольстве, где не сразу разыскали сотрудника, знающего английский. Тот заставлял Джо медленно повторять слово за словом, оба злились. Водили его из кабинета в кабинет, подозрительно разглядывали. Никто не улыбался, лица у всех были непроницаемо холодные.

В кабинете консула висели портреты Ленина и Сталина. Консул сидел неподвижно, сцепив пальцы рук. Большая округлая его челюсть походила на висячий замок.

Вдруг эта челюсть открылась и спросила по-французски:

— Кто за вас может поручиться?

Джо растерялся, пожал плечами.

— Вы член ЦК?.. Нет? Жаль, — сказал консул удовлетворительно. — Если бы были членом ЦК американской компартии, мы бы знали, с кем имеем дело.

Дверь распахнулась, вошел человек в черном костюме, сутулый, с испитым, вялым лицом, коротко кивнул и стал прохаживаться, заложив руки за спину. Он не представился, слушал безразлично, потом спросил, чем Джо занимался в Штатах. Радарами (человек кивнул), ЭВМ, то есть кибернетикой (человек поморщился), радиолокацией низколетящих (человек кивнул). Он неплохо говорил по-английски, внимательно изучил паспорт, чувствовалось, что этот паспорт никакого почтения здесь не вызывает, а вот то, что товарищ Берт не понимает по-русски, не очень хорошо. Узнав, что Берт надеялся сразу же отправиться в Москву, консул хмыкнул, начал объяснять, насколько это сложно и проблематично, но был остановлен коротким жестом пришедшего, который и попросил Джо прийти через два дня по такому-то адресу.

Квартира оказалась в многоэтажном доме. Двери открыла седая женщина в синем халате, провела его в столовую с круглым дубовым столом и стульями с высокими резными спинками и пригласила Сергея Сергеевича, того самого, с испитым, вялым лицом.

Сергей Сергеевич опять задавал вопросы, женщина записывала, макая деревянную вставочку в чернильницу, это напоминало Джо детство, первые классы школы. Где работал, кем работал, кто был шеф, какая лаборатория… От некоторых вопросов Джо уклонялся, некоторые звучали странно: где родились мать и отец, кто из родных какие должности занимают… Когда Джо на вопрос о национальности ответил, что он неверующий, Сергей Сергеевич разъяснил, что национальность не вероисповедание.

— А что же?.. — удивился Джо.

— Судя по вашим данным, вы еврей, — сказал Сергей Сергеевич.

— Не знаю… Мать у меня была католичка. Я считал себя американцем.

— Это подданство, — терпеливо пояснил Сергей Сергеевич. — Нам надо знать, кто вы на самом деле. Мы запишем – американский еврей, так будет правильно.

Этот эпизод оставил неприятное чувство. То, что в СССР нет и не может быть антисемитизма, Джо знал, но, может быть, он лично чем-то не понравился этому господину? Ведь и ему не понравился этот чиновник.

Вошел маленький небритый человечек и быстро сфотографировал Джо со всех сторон. Договорились: если он потребуется – сообщат в отель.

— Сколько это может продлиться? — спросил Джо.

— Нам надо все проверить.

Джо вздохнул, попросил учесть, что его разыскивают и нельзя дать понять ФБР, что советское посольство собирает сведения.

— Вы уж, пожалуйста, нас не учите, — жестко прервал его Сергей Сергеевич.

Напоминание о еврействе надоумило Джо отыскать еврейскую общину. Это была маленькая бедная община, но приняли его там приветливо и направили в портовый кабак. По вечерам он играл там на пианино, получая за это ужин и двенадцать финских марок. Мороз донимал, пришлось купить кожаные рукавицы и шарф. Два раза в неделю Джо водил в порту автопогрузчик. В отеле он жил в кредит, американский паспорт еще действовал.

День шел за днем, он жевал эти пустые дни, как жвачку, монотонно, равномерно, входя в неторопливый ритм здешней жизни. Финны в своем тягучем времени чувствовали себя привычно, удобно, они очень нравились Джо лаконичностью: только необходимая информация. Он замечал, что им для общения необязательно разговаривать. Сидят, попивают свое пиво или водку, получая удовольствие от соседства.

По слуху он подобрал несколько скандинавских танцев и песен. Припомнил и американские – из кинофильмов, — остальное время уходило на импровизации. Он играл свое настроение, ожидание, надо, мол, жить, а не ждать, вспоминал Париж… Иногда получалось неплохо, Тереза похвалила бы. Никто из посетителей не замечал его неудач, большей частью его вообще не слушали. К полуночи становилось дымно, шумно, совсем как в той пивной, что привиделась ему в Париже. Предзнаменования, что иногда посещали его, ставили его в тупик.

Ему не хватало Терезы. Обычно она, прижавшись к его спине, начинала подпевать своим простуженным голосом, который потом становился чище, старалась подхватить мелодию, обозначить ее. Груди ее лежали на его плечах, она помахивала рукой перед его носом, а то и сама пробовала играть, он кричал, что мешает. Рыжие лохмы свисали, касаясь его щек. В кровати она садилась, скрестив ноги, закидывала волосы на лицо, глаза блистали сквозь них, как у пуделя. Почему не позвонил ей перед отъездом? — спрашивал он себя. И отвечал: боялся, что останется… Это было что-то новое, потому что он привык рубить с маху. Пока любил, он отдавался женщинам полностью и так же полностью исключал их из своей жизни, как только покидал их.

Он не ожидал, что мысли о Терезе вернутся к нему. Вспоминал, как они ездили в Барбизон: озеро, плеск воды в камышах, жалобное пиликанье какой-то птахи. Вспоминал, как они ругались из-за его прически, и когда он спал, Тереза взяла и остригла его. Теперь, когда ее не было, он любил ее больше прежнего. Во всяком случае, если бы она была здесь, все бы выглядело иначе, и этот город, и кабак… В плаще во внутреннем кармане он нашел потрепанный конверт с черной бумагой, из которой был вырезан силуэт Терезы. Он наклеил эту бумагу на квадрат оконного переплета в своем номере. Когда он лежал, силуэтом было небо – то голубое, то серое; когда подходил к окну – кусочек порта: краны, трубы, лоток с раковинами и чаном серебристых селедок…

Отверстие в черной бумаге, хранившее профиль, выражало отсутствие, но именно отсутствие наполнялось красками, движением, жизнь Джо происходила как бы в пределах ее силуэта, вернее антисилуэта…

В английской газете промелькнул короткий отчет о парижском конгрессе. Там же был материал о деле Розенбергов. Продолжались аресты, и в Штатах нарастала истерия. Его фамилию не упоминали, и о Костасе тоже не было ни слова. Но, судя по общему тону, пожар полыхает вовсю. И если здесь, в Хельсинки, его засекут, ФБР не посчитается ни с чем – доставят в Штаты в любом виде. А уж там так или иначе всунут его в какой-нибудь судебный процесс.

Раза два Берт побывал в городской библиотеке. Научные журналы взахлеб обсуждали проблему искусственного интеллекта, проблему памяти, теорию передачи информации. О технической стороне писали скупо. Джо понимал, что именно тут начинается главная битва между фирмами, лабораториями, потому и секретили основные данные ЭВМ – объем, быстродействие, вес, все то, что важно заказчику. Нетерпение и досада охватывали его – уходило золотое время…

В воскресенье, прогуливаясь по рыбному рынку, он встретил консула с женой. Джо кинулся к нему – когда же наконец?.. Физиономию консула заморозило, а Джо, не давая русскому раскрыть рта, заторопился: решающий период… кибернетика выбирает направление… очень важно именно в этот момент… его идея о транзисторах…

— Вы что, с ума сошли… здесь, на улице? — процедил консул. — Кто вы такой?

— То есть как?.. Вы же знаете.

— Ничего мы еще не знаем, — твердо произнес консул. — Ни-че-го, — скривился брезгливо, как будто к нему прицепился попрошайка, и, сказав что-то жене, направился к машине.

Джо рванулся за ним, но остановил себя. В самом деле – кто он для них? Мало ли какой шпион может выдать себя за специалиста, лишь бы пробраться в Советский Союз. Известно, сколько агентов засылают в Россию империалистические разведки, кем они только не рядятся. Не мудрено, что советские дипломаты столь бдительны.

Конечно, могли быть и посимпатичнее и этот консул и другие, но работа накладывает отпечаток – мрачность, настороженность, на самом деле они же сердечные ребята…