– Вот как.
– Разрешите напомнить, что суицид означает «самоубийство».
Мартин Бек оставил эту шпильку без ответа.
– Вскрытие было сопряжено с трудностями? – осведомился он.
– Да нет. Если не считать обширных органических изменений. Это всегда накладывает свой отпечаток.
Интересно, много ли самостоятельных вскрытий на ее счету?
– Процедура долго длилась?
– Нет, недолго. Поскольку речь шла о самоубийстве или остром заболевании, я начала со вскрытия торакса.
– Почему?
– Покойный был пожилой человек. При скоропостижной смерти естественно предположить сердечную недостаточность или инфаркт.
– Откуда вы взяли, что смерть была скоропостижной?
– Ваш сотрудник намекнул на это.
– Как намекнул?
– Довольно откровенно, помнится мне.
– Что он сказал?
– Сказал? Что старичок либо покончил с собой, либо у него был разрыв сердца. Что-то в этом роде.
Еще одна вопиющая ошибка. В деле нет никаких данных, исключающих возможность того, что Свэрд перед смертью несколько суток пролежал парализованный или в забытьи.
– Ну хорошо, вы вскрыли грудную клетку.
– Да. И почти сразу мне все стало ясно. Версия напрашивалась сама собой.
– Самоубийство?
– Вот именно.
– Каким способом?
– Покойник выстрелил себе в сердце. Пуля осталась в тораксе.
– Он попал в самое сердце?
– Почти. А точнее, в аорту. – Она помолчала. Потом спросила не без яда: – Я выражаюсь достаточно понятно?
– Да.
Мартин Бек постарался возможно тщательнее сформулировать следующий вопрос:
– У вас большой опыт работы с огнестрельными ранами?
– Полагаю, вполне достаточный. К тому же данный случай представляется не таким уж сложным.
Сколько убитых огнестрельным оружием довелось ей вскрывать? Троих? Двоих? А может быть, всего лишь одного?
Словно угадав его невысказанные сомнения, она дала справку:
– Я работала в Иордании во время гражданской войны два года назад. Там хватало огнестрельных ран.
– Но вряд ли было много самоубийств.
– Это верно.
– Так вот, самоубийцы редко целят в сердце, – объяснил Мартин Бек. – Большинство стреляют себе в рот, некоторые – в висок.
– Не спорю. Но все равно он далеко не первый. В курсе психологии сказано, что самоубийцам как раз присуще побуждение направлять оружие в сердце. Особенно это касается лиц, которым самоубийство представляется романтичным. А таких, похоже, достаточно много.
– Как по-вашему, сколько мог прожить Свэрд с таким ранением?
– Очень мало. Минуту, от силы две или три. Внутреннее кровоизлияние было обширным. Я бы сказала – минуту, но это только предположение. Однако вариантов – раз-два и обчелся. Это играет какую-нибудь роль?
– Может быть, и не играет. Но меня интересует еще один вопрос. Вы исследовали останки двадцатого июня.
– Да, двадцатого.
– Как вы считаете, сколько дней прошло тогда с его смерти?
– Ну, как вам сказать…
– В заключении этот пункт сформулирован не совсем четко.
– Это довольно затруднительный вопрос. Возможно, более опытный патологоанатом смог бы ответить точнее.
– А вы-то как считаете?
– Не меньше двух месяцев, но…
– Но?
– Все зависит от условий в помещении. Температура и влажность воздуха играют большую роль. Например, если было жарко, срок мог быть и меньше. С другой стороны, как я уже говорила, процесс разложения зашел достаточно далеко…
– Что вы скажете о входном отверстии?
– На этот вопрос трудно ответить по той же причине.
– Выстрел произведен в упор?
– По-моему, нет. Но учтите, что я могу ошибаться.
– И все-таки, вы как считаете?
– По-моему, он застрелился вторым способом. Если не ошибаюсь, основных способов известно два?
– Совершенно верно, – подтвердил Мартин Бек.
– Либо дуло приставляют вплотную к телу и спускают курок. Либо держат пистолет или другое оружие в вытянутой руке, дулом к себе. В этом случае, насколько я понимаю, курок спускают большим пальцем?
– Верно. И вы склоняетесь к этой версии?
– Да. Правда, это не окончательный вывод. Когда налицо такие изменения в тканях, трудно определить, произведен ли выстрел в упор.
– Понятно.
– Выходит, одна я такая непонятливая, – небрежно произнесла девушка. – К чему столько вопросов? Неужели вам так важно знать, как именно он застрелился?
– Похоже, что да. Свэрда обнаружили мертвым в его квартире, окна и двери были заперты изнутри, он лежал рядом с электрокамином.
– Вот вам и причина разложения, – оживилась она. – Тогда достаточно было и месяца.
– Правда?
– Ну да. Оттого и трудно определить, был ли выстрел произведен в упор.
– Ясно, – сказал Мартин Бек. – Благодарю за помощь.
– Что вы, не за что. Звоните, если что-нибудь еще будет непонятно.
– До свидания.
Он положил трубку.
Здорово она все объясняет. Скоро лишь один вопрос останется невыясненным.
Правда, вопрос весьма заковыристый.
Свэрд не мог покончить с собой.
Как-никак, чтобы застрелиться, надо иметь чем.
А в квартире на Бергсгатан не было обнаружено огнестрельного оружия.
7
Мартин Бек снова взялся за телефонную трубку.
Он хотел разыскать полицейских из патрульной машины, которая выезжала на Бергсгатан, но их не было на дежурстве. Немало времени ушло на то, чтобы выяснить, что один из них в отпуске, а другого вызвали в суд свидетелем по какому-то делу.
Гунвальд Ларссон где-то заседал, Эйнар Рённ ушел по делам.
В конце концов Мартин Бек нашел сотрудника, который переправил дело из участка в городскую уголовную полицию. Однако долго же он раскачивался – только в понедельник двадцать седьмого оформил отправку… Мартин Бек счел нужным осведомиться:
– Это верно, что заключение судмедэксперта поступило к вам еще в среду?
– Ей-богу, точно не знаю. – В голосе сотрудника сквозила неуверенность. – Во всяком случае, я прочитал его только в пятницу. – И так как Мартин Бек молча ждал объяснения, он продолжил: – В нашем участке только половина людей на месте. Еле-еле управляемся с самыми неотложными делами. А бумаги все копятся, что ни день – только хуже.
– Значит, до пятницы никто не знакомился с протоколом вскрытия?
– Почему же, начальник оперативного отдела смотрел. В пятницу утром он и спросил меня, у кого пистолет.
– Какой пистолет?
– Которым застрелился Свэрд. Я ни о каком пистолете не знал, но решил, что кто-то из полицейских, которые первыми приехали по вызову, обнаружил оружие.
– Передо мной лежит их донесение, – сказал Мартин Бек. – Если в квартире находилось огнестрельное оружие, они обязаны были упомянуть об этом.
– Я не вижу никаких ошибок в действиях нашего патруля, – отрезал голос в телефоне.
Старается выгородить своих людей… Что ж, его нетрудно понять. За последние годы полицию критикуют все острее, отношения с общественностью резко ухудшились, а нагрузка почти удвоилась. В итоге люди пачками увольняются из полиции, причем уходят, как правило, лучшие. И хотя в стране растет безработица, полноценную замену найти невозможно, да и условия работы становятся все хуже. А кто остался, горой стоят друг за друга.
– Допустим, – сказал Мартин Бек.
– Ребята действовали правильно. Как только они проникли в квартиру и обнаружили покойника, они вызвали следователя.
– Вы имеете в виду Густавссона?
– Совершенно верно. Он из уголовной полиции, ему положено делать выводы и докладывать обо всем, что замечено. Я решил, что они обратили его внимание на пистолет и он его забрал.
– И умолчал об этом в своем донесении?
– Всякое бывает, – сухо заметил сотрудник.
– Так вот, похоже, что в комнате вовсе не было оружия.
– Да, похоже. Но я узнал об этом только в прошлый понедельник, когда разговаривал с Кристианссоном и Квастму. И сразу переслал все бумаги на Кунгсхольмсгатан.
Полицейский участок и уголовная полиция находились в одном и том же квартале, и Мартин Бек позволил себе заметить:
– Не такое уж большое расстояние.
– Мы действовали, как положено, – отпарировал сотрудник.
– По правде говоря, меня больше интересует вопрос о Свэрде, чем о промахах той или иной стороны.
– Если кто-нибудь допустил промах, то уж во всяком случае не служба охраны порядка.
Намек был достаточно прозрачный, и Мартин Бек предпочел закруглить разговор.
– Благодарю за помощь, – сказал он. – Всего доброго.
Следующим его собеседником был следователь Густавссон, основательно замотанный, судя по голосу.
– Ах, это дело, – вспомнил он. – Да, непонятная история. Что поделаешь, бывает.
– Что бывает?
– Непонятные случаи, загадки, которые просто нельзя решить. Безнадежное дело, сразу видно.
– Я попрошу вас прибыть сюда.
– Сейчас? На Вестберга?
– Вот именно.
– К сожалению, это невозможно.
– В самом деле? – Мартин Бек посмотрел на часы. – Скажем, к половине четвертого.
– Но я никак не могу…
– К половине четвертого, – повторил Мартин Бек и положил трубку.
Он встал и начал прохаживаться по комнате, заложив руки за спину.
Все правильно. Так уж повелось последние пять лет, все чаще приходится для начала выяснять, как действовала полиция. И нередко это оказывается потруднее, чем разобраться в самом деле.
Альдор Густавссон явился в пять минут пятого.
Фамилия Густавссон ничего не сказала Мартину Беку, но лицо было знакомо. Худощавый брюнет лет тридцати, манеры развязные и вызывающие.
Мартин Бек вспомнил, что ему случалось видеть его в дежурке городской уголовной полиции и в других, не столь достославных местах.
– Прошу сесть.
Густавссон опустился в самое удобное кресло, положил ногу на ногу и достал сигару. Закурил и сказал:
– Муторное дельце, верно? Ну, какие будут вопросы?
Мартин Бек покрутил между пальцами шариковую ручку, потом спросил:
– Когда вы прибыли на Бергсгатан?
– Вечером, что-нибудь около десяти.
– И что вы увидели?
– Жуть. Жирные белые черви. И запах паскудный. Одного из полицейских вырвало в прихожей.
– Где находились полицейские?
– Один стоял на посту у дверей. Второй сидел в патрульной машине.
– Они все время держали дверь под наблюдением?
– Сказали, что все время.
– Ну и что вы… что ты предпринял?
– Как что? Вошел и посмотрел. Картина, как я сказал, была жуткая. Но ведь проверить-то надо, вдруг дело нечистое.
– Однако ты пришел к другому выводу?
– Ну да. Дело ясное, как апельсин. Дверь была заперта изнутри на кучу замков и задвижек. Ребята еле-еле взломали ее. И окно заперто, и штора опущена.
– Окно по-прежнему было закрыто?
– Нет. Они сразу открыли его, как вошли. А иначе пришлось бы противогаз надевать.
– Сколько ты там пробыл?
– Недолго. Ровно столько, сколько понадобилось, чтобы убедиться, что уголовной полиции тут делать нечего. Картина четкая: либо самоубийство, либо естественная смерть, а этим местный участок занимается.
Мартин Бек полистал донесение.
– Я не вижу описи изъятых предметов.
– Правда? Выходит, забыли. Да только что там описывать? Барахла-то почти не было. Стол, стул, кровать, да в кухонной нише разная дребедень, вот и все.
– Но ты произвел осмотр?
– Конечно. Все осмотрел, только потом дал разрешение.
– Какое?
– Чего – какое? Не понял.
– Какое разрешение ты дал?
– Останки увозить, какое же еще. Старичка ведь надо было вскрывать. Даже если он своей смертью помер, все равно, есть такое правило.
– Ты можешь изложить свои наблюдения?
– Запросто. Труп лежал в трех метрах от окна. Примерно.
– Примерно?
– Я не взял с собой рулетки. Месяца два пролежал, должно быть, совсем сгнил. В комнате было два стула, стол и кровать.
– Два стула?
– Ага.
– Ты только что сказал – один.
– Правда? Нет, кажется, все-таки два. Так, еще полка с книгами и старыми газетами. Ну и на кухне две-три кастрюли, кофейник и все такое прочее.
– Все такое прочее?
– Ножи там, вилки, консервный нож, мусорное ведро…
– Понятно. На полу что-нибудь лежало?
– Ничего, не считая покойника. Полицейские тоже ничего не нашли, я спрашивал.
– В квартиру еще кто-нибудь заходил?
– Нет, ребята сказали, что никто не заходил. Только я да они. Потом приехали мужики с фургоном и увезли труп в полиэтиленовом мешке.
– И причина смерти Свэрда уже установлена.
– Ага, вот именно. Застрелился. Уму непостижимо! Куда же он пушку-то дел?
– У тебя есть какие-нибудь предположения на этот счет?
– Ноль целых. Дурацкий случай. Этого дела не раскрыть, я точно говорю. Редко, но бывает, верно?
– А полицейские что сказали?
– Да ничего. Что они могут сказать – обнаружили труп, убедились, что все было заперто, и точка. Если бы в квартире пушка была, неужели мы ее не нашли бы? Да и где ей быть, если не на полу рядом с покойничком.
– Ты выяснил личность покойника?
– А как же. Фамилия – Свэрд, на двери написано. С одного взгляда видно, что он был за человек.
– Ну-ну?
– Обычный алкаш, надо думать. Клиент для органов социальной опеки. Такие частенько кончают с собой. Или упиваются до смерти, или с инфарктом на тот свет отправляются.
– Больше ничего существенного не добавишь?
– У меня все. В общем, головоломка… Загадочный случай. Тут и ты не справишься, помяни мое слово. Да и будто нету дел поважнее.
– Возможно.
– Как пить дать. Мне можно сматываться?
– Погоди, – ответил Мартин Бек.
– У меня все. – Альдор Густавссон ткнул сигару в пепельницу.
Мартин Бек встал и подошел к окну.
– Зато у меня не все, – заметил он, стоя спиной к собеседнику.
– А что такое?
– Сейчас услышишь. Например, на прошлой неделе на место происшествия выезжал криминалист. Большинство следов было уничтожено, но на коврике он сразу обнаружил пятна крови, одно большое и два поменьше. Ты видел пятна крови?
– Нет. Да я их и не искал.
– Это чувствуется. А чего же ты искал?
– Да ничего. Ведь все и так было ясно.
– Если ты не заметил крови, мог и другое пропустить.
– Во всяком случае, огнестрельного оружия там не было.
– Ты обратил внимание, как был одет покойный?
Даниил Гранин
– Не так чтобы очень. И ведь труп-то сгнил уже. Что на нем могло быть, тряпье какое-нибудь. И вообще, я не вижу, чтобы это играло какую-нибудь роль.
Тринадцать ступенек
– Но ты сразу определил, что покойный был бедняк и жил одиноко. Не какая-нибудь приметная личность.
I
– Точно. Насмотришься, как я, на всяких алкашей и прочую шушеру…
– И что же?
Удивительна судьба книг Достоевского. Читать их тяжело, порой мучительно. При всей занимательности, напряженной драматургичности требуется усилие воли, чтобы дойти до конца вместе с героями. За сто лет книги Достоевского не стали проще. Время, наоборот, раскрывает новые противоречия, углубляет понимание происходящего в его романах. Словно они созданы не писателем, а природой, и, рассматривая их более сильным телескопом, мы обнаруживаем неисчерпаемую сложность сотворенного, все новые созвездия и черные дыры. А казалось бы, время, прожитое поколениями его читателей, было щедро на невыдуманные страдания, на трагедии, катастрофы и события поистине грандиозные. В этом бурном потоке Достоевский один из немногих, кто устоял не отдельными своими произведениями, а всей скалой своего художнического гения.
– А то, что я свою публику знаю.
Влияние Достоевского на мировую литературу возросло, процесс этот распространяется и вширь, и вглубь. Споры о нем не утихают. Он как бы становится все современнее, и жизнь не отдаляет, а словно приближает нас к нему.
– Ну а если бы покойник занимал более высокое положение в обществе? Тогда, надо понимать, ты работал бы тщательнее?
Почему? В чем секрет этой своеобразной судьбы? Из чего состоит неубывающая сила образов, созданных Достоевским?
– Само собой, тут приходится все учитывать. Нам ведь тоже достается дай боже. – Альдор Густавссон обвел взглядом кабинет. – Вам тут, может, и невдомек, но у нас работы выше головы. Охота была изображать Шерлока Холмса каждый раз, как тебе попадется мертвый босяк. Ты еще что-нибудь хочешь сказать?
Разумеется, я не берусь найти сколь-нибудь исчерпывающих ответов. Я могу поделиться отдельными размышлениями, отнюдь не бесспорными.
– Да. Хочу отметить, что это дело ты вел из рук вон плохо.
– Что?
Особенность русской классики в том состояла, что она, наверное, как никакая другая литература, занималась главным образом вопросами нравственными. Пушкин, Толстой, Гоголь, Чехов, Горький и, конечно, Достоевский в первую очередь ставили для себя самые острые, самые коренные нравственные идеи времени и человека. В этом смысле Достоевский один из наиболее русских по духу писателей. Для него литература — возможность обратиться к людям с сомнениями, терзающими его самого, взбудоражить, пробудить души вопросами, пусть безответными, но без которых нельзя существовать, от которых нельзя отмахнуться. Ради чего страдает человек в этом мире, ради чего стоит жить, что дозволено человеку, что такое человек без бога? Герои его бросают вызов богу, они величайшие богоборцы и они неотступно ищут себе бога, им надо понять очищающую силу страдания или разрушающую силу смирения… Это не просто рассуждения и споры, нет, их мысли воплощаются в действие, искания стоят им жизни, льется кровь и ломаются души.
Густавссон встал. Похоже, до него только теперь дошло, что Мартин Бек вполне может испортить ему карьеру.
Раскольников пытается переступить нравственный закон, князь Мышкин пытается сохранить этот закон. Иван Карамазов дерзновенно вопрошает бога, где же справедливость миропорядка. Они все по-своему бунтуют, пытаясь познать самих себя, разгадать других, они безмерно страдают — злодеи и праведники, сильные и слабые, расплачиваются жизнью за свои поиски.
– Погоди, – пробормотал он. – Только потому, что я не заметил кровавых пятен и несуществующего пистолета…
Вопросы Ф. М. Достоевского безответны, но они заставляют нас самих искать решения, они тревожат совесть. Говорят, Достоевский тяжелый, «больной» писатель. Тут есть своя правда. Да, он мучает читателя, выворачивает душу. Но ради чего? Он один из самых гуманнейших писателей. Гуманизм Достоевского в том, что он заставляет нас сострадать, он требует отзывчивости, человек не может называться человеком, если он глух к страданиям окружающего мира, если совесть его ничто не терзает.
– Эти упущения еще не самое главное, – сказал Мартин Бек. – Хотя тоже грех непростительный. Хуже то, что ты позвонил судебному врачу и дал указания, которые основывались на предвзятых и неверных суждениях. Кроме того, заморочил голову полицейским, и они поверили, что дело элементарное, тебе, мол, достаточно войти в комнату и окинуть ее взглядом, и все станет ясно. Заявил им, что никаких специалистов вызывать не нужно, потом велел забирать тело и даже не позаботился о том, чтобы были сделаны снимки.
Есть в таланте Достоевского жестокость, пытка души изощренная, порой отталкивающая, но ведь есть и другое. Не только больной талант, но и исцеляющий. Этой болью. От самой, я бы сказал, безнадежной болезни исцеляющий — от омертвления совести. Он умеет, как никто, взломать, разбить коросту равнодушия. У искусства свои пути проникновения к человеку, не через ум, а через чувство, поэтому-то путь этот трудно проследить. Сколько хитроумных заслонов, уловок, оправданий возводит себе совесть. Она не хочет тревожиться, она уклоняется, она закрывает каждую щелочку. Не попасть. Не пробиться. Нет ее. Система этой самозащиты, изоляция достигла сегодня высокого уровня. А кроме того, неслыханное тиражирование искусства с помощью журналов, радио, телевидения создали привычку воспринимать его как средство развлечения, отвлечения, отдыха, ту самую массовую культуру, которая ловко научилась подменять истинное искусство. Достоевский один из тех, кто открыл свой собственный путь доступа к совести человеческой, и повторять этот путь не так-то просто.
– Господи, – произнес Густавссон. – Но ведь старикашка сам покончил с собой.
Возьмите любой из романов Достоевского. То, что совершается в душе Раскольникова, явление не петербургское, не национальное, в ней отражается состояние всего мира, и мира XX века, с преступлениями фашизма, с трагедиями Хиросимы, Вьетнама, когда нарушаются все нравственные законы — от презрения к людям, от жажды власти, оттого, что власть имущим все позволено, они выше закона, они Наполеоны…
Мартин Бек повернулся и молча посмотрел на него.
– Эти замечания… надо понимать как официальный выговор?
Проблемы, которые решает Достоевский, остаются и поныне коренными, огромными. И хотя решения не дается, мы ощущаем за всем этим нравственные идеалы автора. Значение Достоевского состоит в том, что он настойчиво стремится изобразить положительно-прекрасного человека. Князь Мышкин, Алеша Карамазов, Тихон, — Достоевский понимает очищающую силу духовной красоты и веры. Выше всего в мировой литературе он ценил образ Дон Кихота. Любимой его картиной была «Сикстинская мадонна» Рафаэля. Не только положительные герои его манили, не только призыв к душеустройству, но и к справедливому мироустройству. Он ищет новые идеалы, мечтает, пытается разглядеть, понять, как создать на этой прекрасной зеленеющей Земле человеческое братство.
– Вот именно, строгий выговор. Всего хорошего.
Достоевский-писатель — редкий пример художнического бесстрашия. Он не знает запретного. Его беспощадный анализ не боится забираться в самые затаенные недра человеческой натуры, туда, куда не решался проникать до него никто. Он имеет на это право потому, что он не просто препарирует чужие души, он хочет понять идею человека, тайну его. Он и себя не щадит, он себя вскрывает, себе ищет веру, себя пропускает через горнило сомнений. Литература для него не удовольствие и не радость. Его гений совсем иной, чем, например, у Пушкина. Достоевский никогда не доволен собой, не доволен созданным, он пишет лишь о том, что для него непереносимо, делится своими муками, своим отчаянием. Он отважно ставит себе задачи грандиозные, почти непосильные. Среди его вещей есть и неудачные, но я не знаю вещей мелких, пустяковых, все они все равно преследуют значительную цель, его борьба всегда с полным напряжением сил, и противник достоин его.
– Погоди, зачем же так, я постараюсь исправить…
Мартин Бек отрицательно покачал головой. Следователь встал и направился к выходу. Он был явно озабочен, но, прежде чем дверь затворилась, Мартин Бек услышал, как он произнес:
Достоевский впервые открыл мир чердаков, подвалов, он открывал своих героев изнутри их неприглядного быта, кварталов городской бедноты. Душные петербургские распивочные, темные переулки, канавы, полицейские участки, многоэтажные дома, заселенные беднотой, грязные номера гостиниц, неприглядность угрюмого дождливого Петербурга и почти никаких традиционных пейзажей, красот природы. Здесь, оказывается, в этой убогости, живут личности исключительные, пылают страсти вселенские, здесь своя красота, своя святость.
– Черт старый.
Меня всегда поражала одна особенность художественного метода Достоевского. Персонажи романа «Преступление и наказание», как, впрочем, и других романов, необычны, загадочны, мечты их фантастичны, реальность, допустим, Раскольникова как личности условна. Он видится чаще бесплотным духом, реален он прежде всего в своей идее, в духовной жизни. Свидригайлов возникает скорее как фантазия Раскольникова, его двойник, его сомнения, а не реальность. Но вот что замечательно. Что все эти люди живут, действуют в обстановке абсолютно точной, привязанной к адресам конкретным. Достоевский поселяет своих героев в существующие дома, более того, в существующие квартиры. Все эти адреса, оказывается, имеются в тексте романа. Обозначение улицы, перекрестка, вся топография — достоверны, вплоть до тринадцати ступенек, ведущих в каморку Раскольникова. К счастью, все это сохранилось в натуре. Для чего нужна была Достоевскому подобная реальность? Почему он избегал сочинять ее? Думается, что в этом таится своеобразие его метода, его творческой личности. Начиная с какого-то момента, мне представляется, что он переставал сочинять. Он начинал жить, воплощаясь в своих героев. Жизнь эта нуждалась в предметности хотя бы обстановки. Подобно режиссеру, он ставил свою постановку. Раскольников спускался из своей каморки, находил топор в дворницкой, шел к дому старухи — семьсот тридцать шагов — заметьте эту точность! — входил во двор, лестница направо и т. д., и т. п. Он сам ставил, сам играл, сам смотрел. Все происходило как бы на его глазах, он проживал каждую сцену. И потом записывал виденное. Не потому ли он порой мог просто задиктовывать целые части романов?
По правде говоря, такому, как Альдор Густавссон, не место в уголовной полиции и вообще в полиции. Бездарный тип, заносчивый, развязный и совсем неверно понимает свою службу.
Что поражает в этом как бы уклонении от сочинительства? Как бы соучастие его самого в происходящем. Это нелегко, это похоже на самоказнь, о которой говорит Достоевский. Ежедневно, ежечасно он шел на эту самоказнь, не давая себе никакой милости.
Прежде в городскую уголовную полицию привлекали лучших сотрудников. Да и теперь, наверное, к этому стремятся.
И наконец, еще одна отличительная черта его — это философская насыщенность его произведений.
Если такого человека сочли достойным два года назад, что же будет дальше?
Философами были и Пушкин, и Толстой. Достоевский создает свою этическую систему отношений к добру и злу. Каждый его роман — это исследование, трактат, где философская проблема в жгучем образе — слезинки замученного ребенка — поднимается перстом над прежними учениями разума. Если мировая гармония необходимо, обязательно основана на слезах и крови, то прочь такую гармонию! Философия его не отвлеченное умозаключение. Она вопиет, взывает, вырастает над миром мифов и легенд, безответно преследуя нас жестокими парадоксами, которые взрывают, переворачивают такие устойчивые системы позитивистов. Ошибки? Да, сколько угодно, Достоевский ошибается, разочаровывается в собственных умозаключениях, он противоречит себе, но всякий раз он принимается заново строить свою систему. Здесь и сила, и слабость Достоевского. Правда, как художник Достоевский судит вернее и зорче, чем как публицист. И наверное, нельзя отделять Достоевского-философа от Достоевского-художника. Важно тут как раз то, на какую всечеловеческую вершину поднята философия романов Достоевского.
Ладно, первый рабочий день окончен. Завтра надо будет пойти и посмотреть на эту запертую комнату. А сегодня вечером? Поест, что дома найдется, потом посидит и полистает книги, которые следует прочесть. Будет лежать в постели и ждать, когда придет сон. Один-одинешенек.
В собственной запертой комнате.
В этом смысле пример Толстого, пример Достоевского характерен. Писатель, если он настоящий писатель, не может не пытаться по-своему, своим художническим видением, осмыслить великие проблемы бытия.
Пророческий дар Достоевского торжествует над темными, часто ядовитыми, отравляющими страстями его воспаленного таланта.
8
Он прожил страшную жизнь, где были казнь, каторга, неизлечимая болезнь, губительные страсти. Он прожил прекрасную жизнь, природа наделила его гениальностью, и он смог осуществить свое предназначение.
Эйнар Рённ любил природу, он и в полицейские пошел потому, что работа живая, много времени проводишь на воздухе. Но с годами, поднимаясь по служебной лестнице, он все больше превращался в кабинетного работника и на свежем воздухе – если это выражение применимо к Стокгольму – бывал все реже. Для него стало жизненной потребностью проводить отпуск в родных горах у Полярного круга. Стокгольм он, по чести говоря, крепко невзлюбил и уже в сорок пять начал мечтать о том, как уйдет на пенсию и навсегда вернется в Арьеплуг.
Через хребет своего века всматривался он в неизвестное будущее, ища той жизни, где не будет униженных и оскорбленных.
Близился очередной отпуск, но Эйнар Рённ опасался, как бы его не попросили повременить с отдыхом, пока не будет раскрыто это дело с ограблением банка.
Конечно, не мог он не думать о судьбе своих книг. Что останется от них, какое место займет он в будущем мире, нужен ли он будет.
И, стремясь хоть как-то ускорить расследование, он в понедельник вечером, вместо того чтобы ехать в Веллингбю, где его дома ждала жена, решил отправиться в Соллентуну и побеседовать с одним свидетелем.
Около века прошло с выхода его последнего романа — «Братья Карамазовы». Все эти годы книги Достоевского служили светлому делу освобождения попранной человеческой души. Протестующая, израненная сомнениями вера его ныне сливается с верой миллионов людей, свергающих власть насилия и лжи, власть денег и капитала.
Мало того что Эйнар Рённ добровольно взялся посетить свидетеля, которого вполне можно было вызвать обычным порядком, он проявил при этом такое рвение, что Гунвальд Ларссон, не подозревая об эгоистических мотивах товарища, спросил его, уж не поссорился ли он с Ундой.
Его соотечественники, и особенно мы, его земляки-согорожане, испытываем гордость за всеобщее признание его и низко кланяемся подвигу его жизни, его пророческому гению.
– Ага, не поссорился, – ответил Рённ с обычным для него презрением к логике фразы.
II
Свидетель, которого собрался проведать Эйнар Рённ, был тот самый тридцатидвухлетний рабочий, который давал показания Гунвальду Ларссону о виденном возле банка на Хорнсгатан.
Побывав в Лондоне, лучше понимаешь Диккенса.
Звали его Стен Шёгрен, он жил один в типовом домике на Сонгарвеген. Когда Рённ вышел из машины, Шёгрен стоял в садике перед домом и поливал розовый куст, но при виде гостя поставил лейку и отворил калитку. Вытер ладони о брюки, поздоровался, потом поднялся на крыльцо и предложил Рённу войти.
Можно было бы начать наоборот: прочитав Диккенса, лучше понимаешь Лондон.
Домик был маленький, на первом этаже, кроме прихожей и кухни, всего одна комната. Дверь в комнату была приоткрыта. Пусто… Хозяин перехватил взгляд Рённа.
Собственно, так оно и было.
– Только что развелся с женой, – объяснил он. – Она забрала часть мебели, так что здесь сейчас не очень-то уютно. Пошли лучше наверх.
Вот он, Блекфайерс, где работал на складе Дэвид Копперфилд, а тут была долговая тюрьма Маршалси, а здесь Флит-стрит, Сити, суд, юридические конторы, стряпчие, дело «Бардл против Пиквика»…
На втором этаже находилась довольно просторная комната с камином, перед которым стоял низкий белый столик и несколько разномастных кресел. Рённ сел, но хозяин остался стоять.
Радость узнавания, странный, поразительный процесс соединения запечатленных с детства образов с этими непроницаемыми господами в котелках, в узких полосатых брюках, они стучат бронзовыми молотками в двери подъездов… «Домби и сын», «Приключения Оливера Твиста», «Холодный дом», «Лавка древностей» — все ожило, задвигалось. Как будто я знал многое про этих людей и знал, что происходит там, в этих офисах, знал этих желчных крючкотворов, этих усталых, бледных женщин. Где-то в толпе, в вагоне подземки слышишь смех Тэпли, пройдет чопорный господин, похожий на Домби, можно уличающе подмигнуть болтливому Джинглю, увидеть Урию Хипа. Существует целый диккенсовский Лондон, населенный сотнями его героев, с трущобами, торговыми фирмами, судейскими стряпчими, чиновниками, точными адресами, по этому городу устраивают экскурсии, он живет внутри Лондона, не смешиваясь с Лондоном Голсуорси или Конан Дойля, так же как Петербург Достоевского существует рядом с пушкинским и блоковским.
– Хотите пить? – спросил он. – Могу сварить кофе, а еще в холодильнике должно быть пиво.
Диккенс описывает Лондон с точностью справочника. Ничего придуманного или вымышленного. Он не стесняется точно назвать улицы. В его книгах окраины, пристани, тюрьмы, богатые кварталы имеют не только адрес, они изображены со всеми деталями, они списаны.
– Спасибо, мне то же, что и вам, – ответил Рённ.
После Лондона стоит перечитать Диккенса. Появляется множество деталей, тонкостей, до этого неуловимых. Впрочем, это относится ко всей английской литературе. Я взял роман Айрис Мэрдок «Под сетью» и на первых же страницах заулыбался:
– Значит, пиво.
«…Кто мог вдохновить ее на такие туалеты? Я медленно обошел вокруг нее, внимательно приглядываясь.
Он сбежал вниз по лестнице и загремел посудой на кухне.
— По-твоему, я что, памятник Альберту? — сказала Магдален.
Эйнар Рённ осмотрелся кругом. Мебели не густо, зато музыкальный центр и довольно много книг. В газетнице у камина – газеты и журналы: «Дагенс нюхетер», «Ви», «Ню даг», «Металларбетарен»
[11].
— Ну что ты, с такими-то глазами!»
Стен Шёгрен вернулся со стаканами и двумя банками пива и поставил их на белый столик. Он был жилистый и худощавый. Косматые рыжие волосы нормальной, на взгляд Рённа, длины. Лицо в веснушках, веселая искренняя улыбка. Открыв банки и наполнив стаканы, он сел напротив гостя, приветственно поднял свой стакан и выпил. Рённ глотнул пива и сказал:
Раньше такая фраза ничего у меня не могла бы вызвать. Вместо «Альберту» могло бы стоять «Нельсону», «Джеймсу Куку» — все равно. Теперь же, насмотревшись на памятники принцу-консорту, я невольно улыбнулся.
– Мне хотелось бы услышать, что вы видели в пятницу на Хорнсгатан. Лучше не откладывать, пока воспоминание не слишком потускнело.
Все это вещи известные: побывав на Кавказе, лучше понимаешь многое у Лермонтова, побывав на Украине, иначе читаешь Шевченко, и так далее. Однако есть тут один секрет. Общеизвестные истины и есть наиболее любопытные истины, и часто они вовсе не истины, а бывшие сложности, от которых отступились.
«Кажется, складно получилось», – удовлетворенно подумал он.
Лучше всего я это почувствовал на примере Достоевского.