- Я освобожусь, - он как-то робко запнулся. - Если вам, конечно, не помешаю, у вас свои планы.
- Чудесно, - сказал я.
- Я бы заехал за вами, если это возможно.
Он нерешительно оговаривался, готовый в любую минуту отступить, словно опасаясь чего-то. По одной его обмолвке я вдруг понял, что он боится поставить нас в неудобное положение, - он не знал, можно ли нам оставаться наедине с ним, бывать в частных домах, заходить в пивные и общаться с неизвестными лицами. Имеем ли мы вообще право действовать, не согласовав с кем-то. Может быть, нам положен специальный провожатый.
Я чуть было не обиделся, но разве он был в этом виноват?
Кемпбелл читал стихи так, как читают хорошие поэты, слушая самого себя. Даже не зная, языка, всегда можно определить на слух, чего стоят стихи. В хороших стихах много музыки. Один австралийский поэт прочел свой перевод Пушкина, и я по ритму узнал \"Чудное мгновенье\", такой это был отличный перевод.
Официант налил мне немного вина для пробы. Он стоял, ожидая, и все за столом смотрели, как я пробую. Вино было отличное, но я помотал головой, чтобы достигнуть репутации знатока. Официант вернулся с другой бутылкой. Я задумчиво почмокал, это была изрядная кислятина, я не выдержал сморщился, кто-то улыбнулся, я тоже улыбнулся, и все засмеялись, за столом стало просто и весело, и начались австралийские тосты, которые короче тостов всех других пьющих народов.
Прежде чем гулять по Канберре, мы отправились в посольство получить свои паспорта.
- А зачем вам паспорта? - спросил консул.
- Странно, - сказали мы, - как же мы можем без документа в чужой стране?
Нам даже диким показался его вопрос и улыбка его.
- Не беспокойтесь, - сказал он, - не нужны вам никакие паспорта. Никто их у вас не спросит.
- Ну, Канберра, допустим, но ведь мы поедем дальше по стране.
- И там они вам не пригодятся. Поедете без паспортов, так спокойнее. Не потеряете. Они тут все живут беспаспортные.
Мы осторожно проверили у Гарри - он не имел паспорта.
- Как же вы живете без паспорта? Он удивился:
- А для чего он мне?
- Ну как же,- мы тоже удивились,- а если приезжаете в гостиницу?
- И что?
- А как вас зарегистрировать?
- Запишут фамилию, и вся регистрация.
- А откуда они узнают фамилию?
- Я скажу.
Мы опять удивились и задумались:
- А для полиции? Если вы нарушите. Гарри еще больше удивился:
- Зачем тогда паспорт, меня и без него приговорят к штрафу.
Мы удивились еще больше. Мы никак не могли представить себе жизнь без паспорта, а он никак не мог представить себе, зачем человеку может понадобиться паспорт.
Откровенно говоря, уезжая из Канберры, мы без документов чувствовали себя неуютно. Ни в одном из городов Австралии нет ни советских консульств, никаких представителей, кто же удостоверит нашу личность? Нам почему-то обязательно хотелось, чтобы нас могли сверить с документом, как будто личности наши главным образом находились в паспортах.
Мы объехали значительную часть страны, с нами происходили разные приключения, и ни разу никто у нас не спросил паспорта. Он нам просто не понадобился.
В каждой стране свое понимание порядка. Например, в Карачи, когда мы остановились там на несколько дней, мы должны были заполнять анкету, какая и не снилась нашим отделам кадров в самые отчаянные времена. Это была самая доскональная анкета в моей жизни. Там были такие вопросы:
\"Почему вы уехали из той страны, из которой вы уехали?\"
\"Что вы хотите купить в нашей стране?\"
\"Девичья фамилия матери вашей матери?\"
\"Что вы делали сегодня, вчера, позавчера?\"
Хотел бы я знать, кто был изобретателем этой анкеты. Кто вообще изобрел анкету, личное дело, паспорт. Как дошли они до этих вещей, были ли у них трудности и как им помогала общественность.
Уезжая из Канберры, мы уговаривали Юрия Яснева, корреспондента \"Правды\", поехать с нами по стране. Он настоящий журналист, общительный, с крепкой хваткой и безошибочными вопросами, работяга - словом, идеальный спутник, да к тому же знающий страну. Но Яснев только вздохнул. Несмотря на вольную беспаспортную жизнь, он не имел права выехать из Канберры. О разрешении надо заранее хлопотать в австралийских министерствах.
Он провожал нас на самолет. По дороге он произнес речь о Канберре. Я слушал его и радовался. Казалось бы, что человеку надо - у него комфортабельный коттедж, машина, библиотека,- и вот, оказывается, грош этому цена, если нет возможности свободно заниматься своим журналистским делом - ездить, знакомиться с людьми... Я давно не слышал такой сильной речи, жаль, что ее нельзя тут привести. Ее невозможно даже процитировать. Но, честное слово, это была великая речь, выстраданная и продуманная тоскливыми канберрскими вечерами.
СИДНЕЙ
Мы летели из Канберры в Сидней поздно вечером. Стюардессы в салоне погасили свет, чтобы лучше был виден город. Таков обычай. В самолете, кроме нас, все были австралийцы, и все равно они оторвались от своих банок с пивом и прильнули к окнам. Сидней вползал под крыло, огромный, как Млечный Путь, со своими созвездиями и галактиками. С одной стороны огни резко обрывались чернотой залива, а с другой им не было конца, они распылялись хвостом кометы, теряясь в ночи. На реактивной высоте, откуда все кажется крохотным, Сидней оставался большим, чересчур большим, непонятно большим. Сверху разобраться в этом было нельзя. И когда в другой раз мы подлетали к Сиднею днем, красный черепичный прибой его крыш поражал размерами. С земли Сидней выглядит иначе. Он низкорослый, состоящий из двухэтажных коттеджей, и лишь центр несколько выше. Город как бы сплющен, раскатан, как блин. Он беспорядочно составлен из тех же коттеджей, прослоенных неизменными садиками. Поэтому город разросся невероятно. Расстояния в двадцать - тридцать километров от дома до работы считаются здесь обычными. Сложность такой жизни стала нарастать в последние годы. Город хочет расти в высоту. Словно фонтаны из бетона и стекла, прорываются вверх высотные дома. В прорывах еще нет системы. Они беспорядочны, как гейзеры. Рядом с новыми громадами коттеджи становятся милым прошлым. В деловых кварталах солидные, облицованные мрамором банки, офисы, построенные каких-нибудь сорок - пятьдесят лет назад, выглядят старообразно. Процесс старения происходит ускоренно, Сидней обзаводится своей стариной, появляется старый Сидней. Загадочная штука эта старина. Почему-то старинный дом всегда считается красивым. Мне никогда не попадалось, чтобы храм, допустим тринадцатого - четырнадцатого века, был уродлив. Он обязательно - великолепный, изумительный, гармоничный. Как будто тогда не существовало бездарных архитекторов. Никому не приходит в голову, что Колизей был когда-то новостройкой и древние римляне поносили последними словами этот стадион за модерповость, или излишества, или подражательство - смотря по тому, какая тогда была установка.
Но пока что в Сиднее нет настоящей музейной старины, и этим он мил и отличается от всех других великих городов мира. Никаких раскопок, храмов, фресок, старых костелов, исторических мест. Поэтому Сидней не имеет перечня обязательных памятников для осмотра. В Сиднее я впервые избавился от страха что-то упустить, чего-то не увидеть. В Сиднее можно не толкаться по музеям, Сидней свободен от процессий туристов, листающих путеводители, гидов с микрофонами, от исторических ценностей, восторгов, императоров, классиков и цитат. В Сиднее надо просто бродить по улицам, магазинам, сидеть в баре, знакомиться.
Человек городской, питерский, я сразу признал Сидней своим. Это город, что называется, с головы до пят; на его улицах, в порту среди докеров, в кварталах Ву-ла-Мулла мы чувствовали себя свободно, мы подпевали его песенкам, смеялись шуткам. Сидней стал нашей слабостью. Мы принимали его пусть поверхностно, пусть некритично, но таким мы увидели его, таким он остался в памяти. Наконец, именно такой Сидней показывали нам наши друзья-сиднейцы, пожизненно и яростно влюбленные в свой город.
Рядом с нашим отелем строился дом. Площадка была огорожена глухим забором, в заборе были пропилены квадратные окошечки. Я долго не мог понять их назначения. Иногда прохожие совали туда головы. Однажды я спросил у Моны Бренд, в чем тут дело.
- Видишь ли, сиднейцы ужасно любопытны. Раз есть забор, они обязательно хотят выяснить, что за забором. Кроме того, сиднейцы любят вмешиваться, подавать советы, поэтому для удобства сделали окошки. И надпись, видишь: \"Для советчиков\".
Сидней - это целая страна, еще малоизученная. Мы как-то шли с Моной и совершенно случайно обнаружили метро. Мона, которая обожает свой город, обрадовалась чрезвычайно. Она не могла скрыть удивления, когда мы спустились вниз и поехали на подземке. Открытие нисколько не смутило ее, - никто не может похвастаться, что знает Сидней. Мы ехали однажды с Терри в машине, и я, заметив посреди площади конную статую, попробовал выяснить у Терри, кто это. Надо было видеть физиономию Терри, когда он, притормозив машину, с глубоким интересом оглядел памятник. Еще некоторое время он ехал задумавшись, потом уверенно сказал:
- Я полагаю, что это какой-то король.
Ручаюсь, что он видел этот памятник впервые. Он слишком хорошо знал свой город, чтобы его могли интересовать детали. Он не знал, кому памятник, но зато он знал каждого газетчика, бармена, хозяев магазинчиков, - кажется, он знал всех сидцейцев. Впрочем, когда я присмотрелся, оказалось, что вообще все в Сиднее знакомы между собой. Чтобы вступить в разговор, не нужно никакого предлога. Разговор начинают с середины, как закадычные друзья. Я стоял днем на Кинг-Кроссе и фотографировал. Мужчина, несший на голове ящик, остановился и сказал:
- Чего ты тут нашел, приятель? Только зря пленку изводишь. Здесь лучше вечером снимать. Господи, сразу видно, что приезжий. Откуда? Ого, из Москвы! А я, между прочим, из Шотландии. Коплю деньги, хочу съездить, я ведь мальчишкой из дому уехал. Что ни говори, все же родина. Согласен?
- Конечно,- сказал я.
- Послушай, ты мне нужен - посоветоваться. Может быть, мне лучше в Москву поехать? Посуди сам, чего я дома не видел? А про вас столько болтают, и все разное. Надо самому разобраться. Согласен?
- Тоже правильно.
- Опять ты соглашаешься. Черт возьми, это же серьезное дело, я четыре года коплю. Пока у меня нет детей, надо ездить. Потом не сдвинешься. Надо бы толком обсудить, да некогда мне. Прошу тебя, перестань пленку тратить! Приходи сюда вечером, упрямая твоя голова, тогда убедишься, кто прав.
И зашагал дальше, придерживая ящик на голове.
Обычная наша сдержанность бросалась здесь в глаза, выглядела нелюдимостью. Мне хотелось научиться вот так же, с ходу открываться людям, не требуя взамен ничего, и не бояться того, что покажешься бесцеремонным, или назойливым, или смешным, - ничего не бояться.
В Сиднее любят сочинять песенки, дерзкие и насмешливые, критикуя городские власти.
Лично нам они не причинили никаких неприятностей, но все равно нам было приятно чувствовать себя вместе со всеми бунтовщиками, непокорными, вольнолюбивыми сиднейцами.
Поют о здании оперы, которое строилось бог знает сколько лет, о сиднейских девушках, о пивных, о железной дороге, о домах Вула-Мулла.
Власти задумали снести старый рабочий квартал Вула-Мулла и построить там какие-то казенные здания. Домишки немедленно ощетинились, украсились язвительными надписями. Каждый дом это эпиграмма в адрес властей. Огромные буквы вьются между окон, изгибаются над дверью: \"Пожалуйста, мы уедем отсюда в ваш особняк, господин министр!\" Предместье подняло войну с властями: \"Не желаем!\", \"Не уедем\", \"Плевали мы на ваши постановления!\", \"Только троньте нас, проклятые спекулянты!\".
Если что-то исходит сверху, от властей, это уже плохо. Сиднейцы терпеть не могут всякие предписания и распоряжения. Подчиняться им? Ни за что! Раз это делают они, значит, сиднеец против.
Женщина с мокрыми, красными от стирки руками вышла на крыльцо и сказала нам вызывающе:
- Да, дух каторжников! А мы не стыдимся своих предков. Буржуи - те стыдятся. А мы гордимся. Сюда ссылали бунтовщиков, а не воришек.
Насчет бунтовщиков - не знаю, но ссылали сюда главным образом бродяг - разоренных ремесленников, согнанных с земли английских крестьян, осужденных за бродяжничество.
Дух каторжников... Забылось, что и впрямь еще каких-нибудь полтораста лет назад этот город начинался как место поселения ссыльных.
В 1788 году английские корабли высадили первую партию ссыльных. На лесистом берегу будущего Сиднея 850 человек начали строить жилища и каменный дом губернатора новой колонии. В одной из старых книг я нашел описание Сиднея 1826 года, с его нравами и разделением на ссыльных \"отпущенников\", то есть уже освобожденных, и ссыльных, продолжавших отбывать свой срок, на свободных колонистов, на правительственных чиновников.
Уже тогда город показался Дюмон-Дюрвилю, капитану французского флота, совершенно европейским - \"где корабли, магазины, укрепления, улицы напоминают Англию\".
Уже тогда - \"большая часть домов разбросана, разделена дворами, огородами, и поэтому Сидней занимает обширное пространство. Строения почти все в один и два этажа. Улицы прямые, с приличной шириной...\".
Поразительно, до чего неискореним оказался этот изначальный характер города. Сидней относится к тем счастливым городам, которые рождаются с готовым характером, и десятилетия, столетия ничего поделать с ним не могут. Таковы Ленинград, и Одесса, и Севастополь, и Веймар, самые разные города, - они словно подчиняются законам природы для живых существ: как родился голубоглазым, так на всю жизнь.
Конечно, за полтора века Сидней разжирел, отстроился, приукрасился. Роскошные универмаги его не уступают американским. Появились парки, фонтаны; уличные кафе уставлены старинными белыми креслами - как в Париже, стилизованные деревянные домики-магазины в центре - как в Шотландии, и тем не менее его всегда можно будет узнать, отличить от всех других городов.
Его глубокий голубоватый залив с цветными парусами, катерами и акулами. Огромные пляжи и маленькие пляжи-купальни, огороженные сетками от тех же акул; его большущий порт, мускулистые докеры с их тяжелой походкой и неторопливыми движениями. Печальный пустой центр Сиднея в воскресные дни. Его ритм, - в Сиднее нам всегда было некогда, там мы двигались быстрее. Сидней - там чаще смеешься и громче говоришь, там понимают с полуслова, там готовы подшучивать над чем угодно, там все кончается смехом или забастовкой...
Описывать перечисляя - приятное занятие. Мне всегда нравились перечисления: припасы, инструменты, животные, трофеи. Беда в том, что перечисление - слишком легкий способ изложения. Он хорош для записной книжки, не больше.
Сидней можно перечислять по-всякому, у каждого свой перечень. И даже из моего перечня для человека, знающего Сидней, возникает совсем иной город. Впечатление находится между строками перечня. Я увез свой Сидней, совсем другой, чем Оксана, и не похожий па Сидней Терри Рэни. Мой Сидней - всего лишь впечатление. Ни на что большее я не претендую.
Впечатление хорошо тем, что это неуязвимая штука. Я могу написать: \"Сидней мне показался самым живым и энергичным городом Австралии\" - и ничего не возразишь. Показался, и все тут. Но попробуй я написать, что Сидней - самый живой и энергичный город, тут меня уличат и опротестуют, и пропала моя дружба с мельбурнцами.
Или, например: \"Мне нравится, как ходят девушки по улицам - в коротеньких шортах, босиком\".
Ну и что, скажу я редактору, разве я пропагандирую? Я ведь говорю, что это мне нравится, я обнаруживаю лишь собственную безнравственность.
И кроме того, это будет правдой, - у меня гораздо больше впечатлений, чем сведений. Я не хочу утверждать, что впечатления - более ценная вещь. Вряд ли. Они слишком субъективны, они зависят от настроения, предрассудков. Я хотел бы описать Сидней беспристрастно и обстоятельно, как умели делать путешественники девятнадцатого века. Читая книгу Дюмон-Дюрвиля, я наслаждался подробностями обстановки, костюмов, описаниями зданий и умением видеть издали, в пространстве и во времени.
\"Не заботясь о будущем, колонисты уничтожили леса, окружавшие город, и поэтому вид его печален и открыт. Несколько лет, как насаждают европейские деревья, но они растут тихо и часто изнемогают на здешней горящей и дикой почве\".
Путешественник в те времена старался описать все, что может составить картину той жизни, так, чтобы потомки и через сто и через двести лет могли представить ее наглядно. Он уважал свой век, считал его значительным, ценным для истории, кроме того, он чувствовал лично себя как бы ответственным перед будущим. Сейчас это качество в значительной мере утрачено. Мне не приходит в голову описывать общий вид Сиднея, из какого камня там строят дома, есть ли там трамвай, как устроены магазины. Мне кажется, что все это уже описано другими, и сами сиднейцы это опишут лучше, а кроме того, есть кино, фотографии, газеты, они зафиксируют, они дополнят. А они, между прочим, и не фиксируют.
В роскошных фотоальбомах о Сиднее - парадные архитектурные ансамбли, знаменитый Сиднейский Мост, центральные улицы, ботанический сад. Но зато там пет домишек Вула-Мулла, нет крохотных садиков, дымных пивных, китайских ресторанчиков, нет субботней торопливой толпы в универмагах, когда цены снижаются на шиллинг, нет того, что составляет быт города. Точно так же, как и в наших фотоальбомах не увидишь базара, тесно заставленной коммунальной кухни, старых дворов с дровяными клетками, очереди у филармонии, очереди за луком - никаких очередей, любые очереди считаются чем-то зазорным и недопустимым.
Не типично, не отражает, - может быть, оно и так, по тем более, раз это уходит в прошлое, оно должно сохраниться в документах, описаниях, фотоальбомах: вот как мы жили, и так жили и этак, по-разному жили. Попробуйте сегодня рассказать о годах первых пятилеток. Где, в какой Истории есть фотографии очередей за хлебом, карточек, торгсинов, но ведь это тоже было бытом. Даже из газет того времени ничего не вычитаешь об ордерах на рубашку. Так и сегодня из газет не узнать о том, как хоронили Пастернака, и о том, как выглядела в 1965 году служба в церквах.
Иногда мы не пишем об этом только потому, что нам кажется, будто все это и так знают. Путешественник обладает совсем иным виденьем. Вот почему одно из лучших описаний Сиднея сделал француз Дюмон-Дюр-виль. А Англию так прекрасно описал Карел Чапек. А Ирландию - Генрих Бёлль.
- Вы будете писать о Сиднее? - спросили нас журналисты.
- Обязательно, - сказал я. - Наверное, мне не избежать клюквы и всяких ошибок, наверное, многое будет наивным, но, может быть, там будет и что-то интересное - Сидней, каким он видится человеку другой, совсем другой страны.
- А о чем конкретно вы напишете?
- О Кинг-Кроссе, о стомпе, о докерах...
- А про наш мост? Обязательно напишите про наш мост. Что это будет за рассказ о Сиднее, если там не будет моста.
- Ладно, - сказал я. - И про мост. Но боюсь, что из этого ничего хорошего не получится.
У первого впечатления свои законы. Ему отпущено точное время, - еще немного, и оно скиснет, свернется, дальше начинается знание, неполное, куцее, от которого одно расстройство.
Нас пригласили в сиднейский Новый театр. Через слабо освещенный подъезд мы поднялись в фойе - бедное, никак не обставленное, зрительный зал напоминал сарай, лампы свисали с голых стропил, освещая плохо побеленные кирпичные стены. Шла пьеса местного автора - чуть под брехтовскую \"Трехгрошовую оперу\", про гангстеров, трусливых и жалких. Играли хорошо, а нам казалось, что играют превосходно. Мы хлопали изо всех сил, и дешевые стулья пронзительно скрипели под нами. На тесной сцене вздрагивали фанерные декорации, и они казались нам трогательными. Объяснялось все просто: мы знали, что театр построен рабочими Сиднея, на их деньги, делали сцену и это фойе коммунисты и их друзья. Артисты труппы играют бесплатно, театр существует на энтузиазме. Плата за билеты еле покрывает расходы по аренде помещения. Все остальное - декорации, костюмы делает сама труппа.
На третьем, четвертом спектакле убогие декорации нас бы уже не растрогали, мы заметили бы неровный состав участников, и скрип стульев мешал бы нам, но я не знаю, было бы ли это большей истиной, чем наше первое впечатление.
МОСТ
1
Был прекрасный летний вечер, когда рейсовый самолет компании ТАА совершил посадку в сиднейском аэропорту. В толпе австралийцев выделялись небритый хмурый господин с невысокой черноволосой женщиной. Легкий акцент выдавал в ней иностранку. Господин не обладал никаким акцентом, поскольку он не говорил по-английски. Полицейский, стоявший на площади, не обнаружил ничего подозрительного в этой группе встречающих, которые приветливо похлопывали иностранцев и несли их сумки. Иностранцы устало улыбались. Перед нами открыли дверцы новенького красного \"холдейна\".
- В отель! - зачем-то громко сказал огромного роста мужчина, и глаза его загадочно блеснули.
Машина рванулась и помчалась к Сиднею.
2
Темнота скрывала лица спутников. Ничем не выдавая себя, они расспрашивали о полете, искусно ведя непринужденный разговор. Иностранный господин устало отвечал, а иностранная женщина, чью бдительность усыпила иностранная веселость, беспечно смеялась.
- Отель! - сказал кто-то. Слово это иностранец понимал. Запекшиеся губы его дрогнули в слабой мечтательной улыбке.
- Слава богу, наконец-то, - сказал он. Ответом ему был зловещий смех. Машина, не замедляя хода, мчалась дальше.
- Куда вы? Остановитесь! - воскликнул он.
- Как бы не так, - процедил огромный мужчина.
- Что это значит? - крикнул иностранец.
- А то, что отель мы проехали, - последовал хладнокровный ответ.
- Куда же вы нас везете? - в ужасе воскликнула иностранная женщина.
С переднего сиденья к ним обернулась местная женщина. Во тьме белело ее прекрасное лицо, но сейчас оно было холодно и жестоко.
- К мосту.
- Какой мост, не нужен мне мост, я хочу в постель! - С этими словами иностранец пытался выпрыгнуть из машины, на него навалились, последовала короткая борьба, и он затих.
3
Напрасно иностранная женщина молила о пощаде - похитители были неумолимы, куда девалась их недавняя любезность!
На перекрестке машина остановилась, пережидая сигнал. Иностранцы закричали что-то среднее между русским \"караул\" и \"help out\". В соседних, рядом стоявших машинах люди оборачивались, подмигивая друг другу.
- А, иностранцы! К мосту везут, сердешных? Смотри, пихаются. Держи его шибче. Ишь дикарь, убежать хотел. Утописты.
- Слушайте, слушайте, - сказала еще недавно прекрасная местная женщина, - слушайте, что говорит народ. Смиритесь. Таков закон. Лучше смотрите, о чужеземцы, вот он - наш Великий Мост!
Ужасная бледность покрыла лица иностранцев. Машина двигалась в стальном коридоре конструкции. Несчастные потеряли счет времени. Где-то внизу сверкала начищенная до глянца вода залива. На другом берегу машина повернула обратно.
Хозяева молитвенными голосами принялись исполнять славу своему мосту. Стало ясно, что пленников будут продолжать возить по мосту, пока они не сдадутся.
Мужество покинуло иностранцев. Глухими голосами они поклялись, что:
1) Сиднейский Мост самый висячий и при этом самый длинный и красивый мост в мире;
2) мельбурнцы клевещут, называя его вешалкой, у них самих мост самый дрянной из всех мостов;
3) Великий Сиднейский Мост необходимо еще будет осмотреть днем, на рассвете, на закате и при солнечном затмении;
4) в течение всей оставшейся жизни иностранцы, где бы они ни были, обязуются хвалить Мост, рассказывать про Мост, описывать Мост;
5) они видели своими глазами, что Мост имеет два трамвайных пути, два железнодорожных, проезжую часть в шесть рядов автомашин, обзорную вышку и сетку для самоубийц;
6) все вышеизложенное заявлено совершенно добровольно, по глубокому внутреннему убеждению.
После этого пленников заставили несколько раз воскликнуть: \"Спасибо, что нас сюда привезли!\", \"Страшно подумать, если б мы его не увидели!\", \"Какое счастье иметь такой Мост!\".
Если в этой истории что и преувеличено, то самая малость. Я понимаю, что у каждого города есть своя слабость, но хуже всего, когда это мост, да еще такой длинный. Пока по нему идешь, забываешь, зачем ты отправился на тот берег. Построив мост, Сидней залез в долги, с каждой проезжающей машины взимают шиллинг, и неизвестно, когда это кончится. Мост постоянно красят. Пока доберутся до конца, начало уже облупилось. У парней, которые висят в люльках с кистями, были счастливые, спокойные физиономии. Работа им обеспечена пожизненно.
Как-то под вечер, блуждая по Сиднею, мы вышли к заливу. Набережных в Сиднее нет. Город повернулся спиной к воде. Берег был застроен угрюмыми пакгаузами. Вдали мы увидели мост. Он был удивителен. Он поднимался над заливом, как глубокий вздох. В глубоком облаке света он парил среди грязноватых скучных берегов. Дуга его вздувалась стальным бицепсом. Он был бы еще краше, если б им не заставляли любоваться. Красоту лучше открывать самому. Но тут же я вспомнил, как сам вожу по Ленинграду гостей и заставляю их любоваться Невой, дворцами и требую похвал. Зачем мне это нужно? До чего ж мы все одинаковы! Это не бог весть какое открытие обрадовало меня, я находил в нем даже что-то замечательное: за столько тысяч километров люди подвержены тем же слабостям, так же наивны и тщеславны. Очень приятно. Ничто так не сближает, как слабости. Хитрость в том, чтобы искать их не у других, а у себя. Честно признаваться в них - вот что оказывается почему-то самым сложным.
КИНГ-КРОСС
1
\"Он нетипичен для нашего города, - объясняли нам, - нельзя судить о Сиднее по этому проклятому Кинг-Кроссу\".
Кинг-Кросса почти стыдились, о нем избегали писать, не любили говорить. Нас просили не ходить на Кинг-Кросс, не советовали - не то чтоб там было что-то такое, просто не стоит тратить времени.
Иногда вечером мы проезжали Кинг-Кросс. Там было много народа и много света. Казалось, что-то происходит на этой улице. Гуляние? А может, киносъемки? Чем-то отличался ее густой, тягучий людской поток от обычных прохожих. Меня всегда привлекали двери с надписью: \"Посторонним вход воспрещен\". Мало того, что я неисправимо любопытен, я еще терпеть не могу запретов. Наверное, Лен Фокс страдал той же болезнью - он подмигнул нам, и при первом удобном случае мы отправились на Кинг-Кросс.
Мы двигались, не торопясь, в плотной толпе, разглядывая встречных, и встречные разглядывали нас. Это не было ленивым любопытством театральных фойе. Что-то связывало толпу. Она не гуляла, она была чем-то занята.
Сама улица скрывалась за ослепительным светом. Освещение было настолько пронзительным, что создавало ощущение события. Как ночная игра на стадионе. Как праздничная иллюминация. Дома были плотно начинены всевозможными кабаре и ресторанчиками. Узкие спуски в подвальчики пылали щитами с цветными фото стриптизов. Сквозь открытые двери баров блестели стойки, миксеры и прочая аппаратура для коктейлей. Подмигивал русский рестооан \"Балалайка\". За стеклами кафе в зеленоватом свете, как в аквариуме, скользили пары. А были сидящие неподвижно над рюмкой, естественные, как манекены.
В небе мчались, плясали слова реклам, вспыхивали вывески ревю, над ними светились обнаженные груди девиц всех мастей, прозрачные прекрасные груди, и длинные голые ноги. Перед ними кружились, толпились пятнадцатилетние юнцы и постарше, причудливо разнаряженные, в алых рубахах, в черных трико, бородатые, в больших черных очках, мелькали какие-то типы с накрашенными губами.
На углу стояло нечто диковинное - существо с красивой золотистой косой и золотистыми усами. Я подошел ближе. Коса была натуральная, пышная, усы тоже натуральные, только закрученные. Остальное составляли черная рубаха, черные джинсы, внутри которых разместился здоровенный парень. Его толстая заплетенная коса лежала на плече. Он обнимался с коротко остриженной девушкой. Тут я стал замечать, что он не одинок: как на старинном маскараде, мимо двигались и другие парни с буклями, женскими прическами. Парни шли с отличными девушками, стриженными по-мужски; волосы их были раскрашены в розовое, голубое, зеленоватое. Проститутки совершенно терялись в этой толпе. Шныряли продавцы чего-то, шептались в подъездах о чем-то, кто-то зачарованно столбенел у витрин, кругом пили, курили, и все это колыхалось, мельтешило, как облако вечерней мошкары. Музыка ресторанов, транзисторов, радиол складывалась в общее завывание. В теплоте вечера плыли запахи бензина и косметики. Все было насыщено блеском глаз, жаждой каких-то встреч, приключений, ожиданием необычного.
По мостовой так же слитно двигалась толпа машин. На перекрестке, огибаемый потоками авто, стоял полицейский. Толпа скапливалась у перехода, ожидая сигнала. Кто-то поторопил полицейского, и тот нахмурился. С другого угла крикнули:
- Душечка, тебе там не скучно?
Полицейский рассвирепел, и это подзадорило шутников. Выкрики полетели в него с обеих сторон. Видно было, как челюсти его сжались, он стоял недоступный, защищенный идущими машинами, олицетворение власти, и не пускал толпу. Ему хватило бы машин, чтобы держать нас часами. Перекресток вопил, народу прибывало, теперь полицейский усмехался, он наглядно показывал могущество диктатуры.
Наконец кому-то удалось его рассмешить, полицейский поднял руку, машины остановились, все закричали \"ура!\" и бросились на мостовую на другую сторону улицы в погоне за чем-то.
Я тоже спешил и оглядывался - мне все время казалось, что где-то рядом что-то произошло, а может, именно сейчас происходит - впереди, за спиной, в переулке за углом.
Кинг-Кросс существует не для увеселения туристов, это не парижская площадь Пигаль. Кинг-Кросс сам для себя. Чьи-то подведенные глаза следят из-за стекла. Старуха, свесясь из окна, часами завороженно смотрит на безостановочное кружение.
Город давно опустел, заперся в коттеджах, уткнулся в пухлые, по пятьдесят страниц газеты, в телевизоры, и остался только Кинг-Кросс, единственный, кто хоть как-то утоляет жажду общения.
Время от времени нам попадалась пара - босая девушка и парень в деревянных сандалетах. На груди у него висел транзистор. Они шли обнявшись, слушали музыку и глазели по сторонам. Между собой они не говорили. Лица их были безмятежно довольны. Транзистор и Кинг-Кросс освобождали их от необходимости развлекать друг друга.
Я представил себе, как они встречаются здесь по вечерам и гуляют, часами не обмениваясь ни словом. Иногда идут в кино, там тоже не нужно говорить. У телевизора тоже сидят молча. Вряд ли они приступали к разговорам в постели. Им незачем утруждать себя искать тему разговора, нужные слова, интонации.
На Кинг-Кроссе разговаривать некогда - боишься что-то пропустить - и думать некогда. Мелькание лиц, реклам, вывесок. И ведь вроде бы живешь, бурно, ярко, в длинной возбужденной толпе, - они-то ведь недаром здесь, что-то, значит, происходит, должно происходить. Живешь вовсю - глазами, ногами, что-то жуешь, пьешь, куришь. Участвует все, кроме головы. Как будто ее нет. Она не нужна. Очень удобно, а главное - современно. Можно ни о чем не думать. Глотаешь пустоту. Великолепно оформленную пустоту.
2
В центре Кинг-Кросса сверкала большущая вывеска \"Стомп\". Я посмотрел на Оксану. Она не знала, что это значит. Лен засмеялся и успокоил ее. Ни в одном из английских словарей еще не было этого слова.
- Зашли? - подмигнул он.
И мы зашли.
Потолок, стены огромного дансинга терялись где-то в синеватой мгле. На высокой эстраде, сбоку, работало четверо парней. Они играли почти непрерывно. Рубашки их потемнели от пота. Подменяя друг друга, они выбегали к микрофону и яростно выкрикивали - слов не было, один ритм, хриплый, укачивающий ритм. Внизу сотни людей танцевали. Танец назывался \"стомп\". Танцевали как будто парами, но это не были пары. Каждый танцевал сам по себе. Танцующие топтались, покачиваясь из стороны в сторону на расстоянии нескольких шагов друг от друга, топтались и больше ничего, иногда они теряли партнера в толпе и не искали его, возможно, они и не замечали его отсутствия. Танец одиноких, им не нужен был партнер. Каждый танцевал сам для себя, полузакрыв глаза, уйдя в полузабытье. Большинство составляли подростки пятнадцати - семнадцати лет. Девочки скидывали туфли, некоторые были в брюках, в шортах, не существовало никаких ограничений. И при этом танец был лишен секса, в нем не чувствовалось ничего эротического, ничего волнующего. Пожалуй, эта бесполость больше всего меня огорчала. Наши ханжи - и те бы растерялись. Никакого смысла я не видел в таком танце, скорее он походил на какой-то религиозный обряд. Стомп почти не требовал умения, не было пар, выделявшихся искусством. Волнообразно и одинаково они раскачивались в такт набегающему ритму. Порой из толпы выходили, садились за столиками рядом с нами, и я видел, как постепенно лица их освобождались от стомпа, начинали улыбаться, становились разными лицами обычных мальчиков и девочек. Они пили лимонад, пиво и даже ухаживали друг за другом. А на синтетической подстилке однообразно колыхались лишенные примет тела.
- Ну и танец, - сказал Лен. - Ни прижать, ни обнять. В чем тут смысл?
Лен тоже впервые попал сюда. Дези пожала плечами:
- А они и не ищут смысла.
- Чего ж они ищут?
Дези прищурилась:
- Может быть, они хотят потерять себя? Дези была артистка. Она сама иногда ходила сюда потанцевать и знала этих ребят. \"В ваши годы, - сказала ей одна из девочек, - в ваши годы танцевали буги-вуги и рок, а мы танцуем стомп, у нас свои танцы\". Имея двадцать три года, Дези была снисходительна.
- Видите, у них все свое, - сказала она. - Они не желают ничего нашего. Парни будут ходить с косами, девочки будут делать зеленые брови, лишь бы не так, как старшие.
Похоже было, что в чем-то она права. На эстраде по-прежнему надрывались, хрипели четверо парней, они грубо подражали битлзам. Настоящие битлзы, те ребята из Ливерпуля, вряд ли представляли себе, что вырастет из их славы.
Внизу так же топтались с одинаково отрешенными лицами, полузакрытыми глазами, почти не двигаясь с места. Танцевали только стомп, все время стомп.
Слова Дези не выходили у меня из головы. Потерять себя но зачем? Она не могла мне это объяснить. А может быть, я не мог понять ее? Лен тоже не все понимал.
- Как же так, - сказал я Лену. - Ты коренной сиднеец, к тому же ученый, они росли у тебя на глазах... Лен развел руками, а потом рассвирепел.
- У себя ты все можешь объяснить?
Мы вышли из дансинга на Кинг-Кросс.
Сидя на панели, какой-то сумасшедший поэт продавал свои книжки и, завывая, нараспев читал стихи. Ночь выжимала из города диковинных типов. Какое-то отребье выпадало из ночи, как осадок; они кружились и кружились, как мусор в центре воронки.
3
На дверях белого домика висел картон: \"Коммуна Ван-Гога\". По лестнице поднимался босой, разлохмаченный парень.
- Привет. Как поживаешь? - окликнули мы его, приноравливаясь к манерам истых австралийцев.
Нижняя комната была пуста, там висели картины. В верхней стояли койки и тоже висели картины.
Вскоре комната наполнилась парнями и девушками. Я знал только Дениса - отличного молодого австралийского поэта. Кроме него, пришли художники-абстракционисты не из этой коммуны, артисты, какой-то веснушчатый миляга, которого все звали Космос, он писал и работал грузчиком, какой-то молодой юрист. Они рассаживались вокруг нас на полу, на кроватях с таким видом: ну посмотрим на это представление, что нам покажут советские коммунисты, которых привел сюда австралийский коммунист, готовься, ребята, к агитации. Сейчас нас начнут вербовать.
А нам некогда было их агитировать, нам хотелось узнать про их коммуну, про молодую живопись Австралия. Я стал их спрашивать и сам не заметил, как начал отвечать, - они закидали меня вопросами про заработки художников, про выставки, а потом про МХАТ, про Брехта, про разводы и свадьбы. Повторилась обычная история, всякий раз я попадался на эту удочку. На любом приеме, встрече австралийцы ловко, как в серфинге, после двух-трех минут серьезного разговора - больше они не выдерживали - соскальзывали в шутку, анекдот и сами начинали меня расспрашивать, и дальше я уже не мог выбраться из-под вороха их вопросов. Но тут я заупрямился.
- Какого черта, - сказал я. - Кто к кому приехал? Кто из нас гость?
В самом деле, когда к нам приезжают иностранцы, они нас расспрашивают, когда мы приезжаем за границу - опять нас расспрашивают.
- Ладно! Сдаемся! - Они подняли руки вверх. И я потребовал, чтобы они выложили мне свое мнение про стомп и Кицг-Кросс.
Я и сам толком не мог им объяснить свои сомнения. Но мне претило пользоваться шаблонными схемами, которые валяются под рукой. Обличать Кинг-Кросс было проще простого. Сами сиднейцы не рвались защищать его. О нем говорили неохотно: \"квартал богемы\", \"злачное место\", \"контрасты большого города\".
- Нет,- сказал я. - И что-то еще там есть.
- Что?
- Не знаю, я не понял. Наверное, я что-то пропустил.
Они переглянулись, заулыбались:
- Это всем так кажется.
\"Может быть, в этом-то и все дело\", - подумал я, но не спросил, потому что они в это время говорили про стомп.
- А что можно предложить этим ребятам взамен стомпа? говорили они. - Религию? Наживу, бизнес? Они бунтуют против обывательщины. Бунт - ничего другого у них нет. Бунт без особых идей. Всякие идеи, поиски смысла жизни, идеалы изуродованы ложью, об этом не хочется и думать. У них примерно такие рассуждения: лгите друг другу без нас. Мы не участвуем в ваших играх. Изменить в этом мире ничего нельзя. Мы ничего знать не хотим, мы не протестуем, не переживаем. Мы ни при чем, нас нет, мы танцуем, оставьте нас в покое.
Перед отъездом, утром, я отправился на Кинг-Кросс. Я никак не мог его найти. Пройдя несколько кварталов, я повернул назад, ничего не понимая.
Зеленщик развешивал над прилавком связки ананасов.
- Это и есть Кинг-Кросс, - сказал он мне.
Но это не был Кинг-Кросс. Ни кабаре, ни стриптизов, ни ревю, - была самая обыкновенная, невзрачная улица с низенькими облезлыми домами. Стояла очередь на автобус из добропорядочных клерков. Шли хозяйка с сумками, шел старенький патер, в кафе бойскауты пили оранжад, под тенью маркиз инвалид листал газету. Напрасно я вглядывался в лица деловитых прохожих. Они прикидывались, что они не те. Они делали наивные глаза, никто ничего не помнил, и знать они не знали, их ни в чем нельзя уличить. \"Полтора шиллинга лучшие огурцы\", \"Рубашка одиннадцать шиллингов. Пожалуйста, рубашка \"dripdry\" - ее не нужно гладить. Она не изомнется, быстро высохнет...\".
И никаких других обещаний.
Случайно наверху, над крышами домов, я различил железные каркасы ночной рекламы. Они чернели навылет, как рентгеновский снимок. Единственная улика. По куда же делось все остальное, весь блистающий вечерний мир? Куда девались те парни и девушки, и где эта манящая сутолока огней? Куда исчез Кинг-Кросс? Существует ли он? Был ли тот первый вечер и потом еще и еще?
В полдень мы улетели, поэтому больше ничего достоверного о Кинг-Кроссе я выяснить не мог.
ПЕСНИ
Мы вышли на улицу после театра. Было половина двенадцатого ночи. Нам не хотелось домой, в гостиницу.
- А куда у вас, в Москве, можно пойти в это время? спросил Джон Хейсс. В тоне его не было никакого подвоха. Он спросил это совершенно простодушно, просто из любопытства.
Клем, который бывал в Москве, хмыкнул и стал раскуривать сигару. Мери тоже бывала в Москве, но она не курила и, улыбаясь, ждала, что мы скажем.
- Дорогой Джон, - сказал я, - приезжайте к нам, и вы не пожалеете.
- Какой блестящий ответ! - сказал Клем. - Как много ты узнал, Джон.
- Конечно, у нас нет стриптизов и всяких ночных кабаре... - начал я.
- Не расстраивайся, - сказала Мери, - и не обращай внимания на них, на этих диких австралийцев.
- Ладно, - сказал Клем, - так и быть, в следующий раз, когда мы приедем в Москву, может быть, ты действительно сможешь нас куда-нибудь свезти в двенадцать ночи. А сейчас поехали, и никаких вопросов.
Темный дом имел еще более темный вход. Мы ощупью двигались через какой-то зал с перевернутыми стульями, узкий коридор, мимо конторки, где сидели несколько парней. Клем о чем-то пошептался с ними, хлопнул одного из них по плечу, и тот повел нас дальше по каким-то переходам, потом вниз по крутой темной лестничке. Мы спускались и спускались, пока не очутились в слабо освещенном подвале. На полу сидели и лежали парни и девушки. Их было человек сорок. Курили, пили пиво, джус. Мы с трудом нашли себе место недалеко от маленькой сцены. Дощатый помост не имел ни занавеса, ни задника. Мы сели на пол, спутницы наши сбросили туфли, как все остальные женщины, и легли рядом. Это был самый обыкновенный подвал с худо выбеленными кирпичными стенами. И никаких украшений. Все выглядело подчеркнуто просто, вызывающе просто.
Парень, который провожал нас, вышел на помост и объявил второе отделение. Его встретили аплодисментами. Он сел на стул, взял гитару и запел. Первая его песня не произвела на меня впечатления. Он пел почти без всякого выражения, рассеянно, словно думая о чем-то другом, как напевают про себя, когда никто не слышит. У него был красивый голос, но он не хотел им пользоваться. Потом он запел смешную песенку о девушках Брисбена, слушатели смеялись дружно, громко, ритмично, смех звучал как припев. До сих пор вызывающая убогость подвала и эти голоногие девушки и парни, потягивающие пиво, воспринимались мною как манерность, эстетство навыворот. Но они хорошо смеялись. А потом они перестали смеяться, когда Кивен Путч, так звали этого парня, запел, жестко спрашивая: что же вы сделали с миром? И это тоже было здорово, что они вот так вдруг замолчали.
Он спрашивал не их, скорее он вместе с ними спрашивал других. Песни были жесткие, одна жестче другой. Ничто не менялось в ленивых позах разлегшихся парней и девушек. Никто не вскакивал, не сжимал кулаки. Но что-то происходило.
Еле заметно изменились лица. Стало чуть тише. Я попробую приблизительно передать текст одной из песен:
Вы, хозяева вони, Вы, кто покупает пушки, Кто продает самолеты и бомбы И кто прячется за спинами
рабочих,
Кто прячется в офисах
за столами,
Я хочу, чтоб вас знали.
Вы, которые сами никогда
ничего не создали,
Вы играете с моим миром
как с игрушкой.
А потом вы поворачиваетесь
и убегаете,
Когда пушки начинают стрелять.
Вы, как всегда, лжете
и обманываете,
Как будто мировую войну может
кто то выиграть,
И хотите, чтоб я поверил в это.
Я вижу вас насквозь
Ваши мозги за черепными
коробками,
Вашу кровь, как сточную
воду.
Вы прячетесь в ваших особняках
и ждете,
Чтоб наша смерть принесла
вам
Побольше прибыли.
Вы родили самый ужасный страх
Страх рожать детей.
Вы угрожаете моему ребенку,
Еще не рожденному.
Вы скажете, что я молод,
Но я знаю, что даже Христос
Не простил бы того, что
делаете вы.
Никакие деньги, никакие пожертвования
Не могут купить вам
прощения,
Когда смерть придет к вам.
Я надеюсь, что вы погибнете,
и скоро
Я пойду за вашим гробом,
И буду следить, как вас уложат
в могилу,
И буду стоять, пока не увижу,
Что вас зарыли.
Это грубый подстрочник. В оригинале это отличные стихи, песня с четкой мелодией. Больше всего я жалел, что у меня нет с собой магнитофона, простого, маленького, как фотоаппарат, магнитофона, чтобы потом можно было снова услышать этот вечер в подвале. Тогда вы могли бы понять, чем он отличается от любого нашего концерта.
У нас пропагандируют песни о мире, их поощряют, издаются песенники, выпускаются пластинки. У нас они исполняются повсюду, порой слишком часто. Для Кивена Путча его песни личный протест, их никто не поощряет, не пропагандирует, они не приносят дохода. Они звучат из подвалов, наперекор власть имущим, речам министров, всему тому, что зовется государственной пропагандой.
Он пел песни о забастовке стригалей, о Джоне, вернувшемся с войны: \"Где твои ноги, Джонни, ты уже не танцуешь...\".
Здесь песни борьбы за мир и звучат иначе, чем у нас. Они воспринимаются как поступок. В них слышен вызов, дерзость, они борются с приевшимися песенками, день и ночь журчащими по радио, телевизору, из сотен тысяч транзисторов, со всех эстрад кабаре, дансингов, на всевозможных шоу и ревю.
И аплодисменты тут были другие. Концерт кончился, мы вышли на улицу, подождали Кивена. На улице он выглядел обыкновенным парнем, никак не скажешь: это певец. Сколько раз я наблюдал превращение, которое происходит с артистом: только что он блистал на сцене, недосягаемый, ни на кого не похожий, и вот он на улице, неотличимый от усталых прохожих.
Нас познакомили. Мы стояли, улыбались, хвалили песни, опять улыбались.
Было жаль расставаться, тем более что расставаться приходилось навсегда. В Австралии каждая встреча была единственной, каждое прощание - навсегда.
Кивен устал - в этот вечер состоялось два выступления. Был час ночи, и все же, нарушая все правила приличия, мы не хотели расставаться, у нас было такое чувство, что вечер не кончен. Надо доверять своему чувству, - оказалось, что и у остальных такое чувство, все обрадовались, и Кивен обрадовался, и даже наш чинный Джон Хейсс обрадовался.
- Поехали, - сказал Кивен.
Мы не стали его спрашивать, куда. Мы кружили за ним по пустым улицам Сиднея. Остановились у низкого темного коттеджа. Кивен постучал в окно, зажегся свет, замелькали тени. Кивен исчез, потом появился, мы пошли за ним.
Молодая женщина сворачивала матрац, на полу ее муж, огромный, о котором нельзя было сказать, чего в нем больше высоты или худобы, натягивал на себя рубаху. Ясно, что мы их разбудили. Они принимали нас мужественно, с тем гостеприимством, какое могут оказать очень хорошие люди, которых подняли с постели.
Парень протянул нам руку:
- Дейлин Эфлин.
Рука у него была огромная. У него все было огромное: рубаха, голос, черты лица, улыбка. Он был певец, так же как и Кивен. Жена его достала из шкафа все, какие были, бутылки с остатками вина, потом мы вместе с хозяевами принялись варить кофе, потом начались песни. Дейлин пел ирландские песни, песни пастухов, песни протеста. Это были песни против воинской повинности, против военщины, песни студентов, не желающих идти в армию. Когда Дейлин уставал, его сменял Кивен. Они пели разно, их нельзя было сравнивать и решать, кто лучше. Голос Дейлина был для площадей - медленный, мощный голос, который ничто не могло заглушить. Вдруг он запел наши советские песни. Мы пробовали подпевать ему, но где-то в середине оставляли его одного, поскольку оказалось, что ни одной песни мы не знаем до конца.
Джон Хейсс, как самый старший среди нас, сидел на единственном стуле. Джону было много за шестьдесят, и мы боялись его переутомить. Но он разошелся. Было три часа ночи, а он и не думал о сне. Он сидел сияющий и удивленный. За последние два дня его удивление нарастало. Он менялся у нас на глазах. Поначалу это был вполне респектабельный господин, который любезно сопровождал нас, как президент \"Феллоушип\" писателей Сиднея, он поехал с нами на собачьи бега, на которых он никогда не бывал, он вместе с нами впервые посетил Новый театр, потом этот подвал и теперь Дейлина. Он вдруг открыл для себя Сидней, о котором он и не подозревал, хоть прожил тут всю жизнь.
Кивен Путч, Дейлин, Рольф - в Сиднее появляется все больше таких певцов, выступающих во всяких рабочих клубах, кафе, подвальчиках. Иногда они сами сочиняют песни, перекладывают на музыку стихи австралийских поэтов.
В Перте мы познакомились с певцом Джозефом Джоном. Он подошел к нам на собрании писателей и подарил несколько своих пластинок. Посреди разговора Джозеф вдруг встал и запел во весь голос. Без аккомпанемента. Ни с того ни с сего. От полноты чувства. Вскоре мы привыкли к тому, что он может петь в любой обстановке, по первой просьбе и без всякой просьбы. Он пел за рулем в машине, он пел у себя дома и ночью в парке. Он пел песню в память Альберта Наматжиры, песни строителей, золотоискателей, песни солдат.
- Это ведь не совсем мои песни, - говорил он, - я пою то, что подслушал у костров, на дорогах страны.
Он был охотником, шофером, каменщиком, дорожником и всегда - певцом. Его очень интересовало, есть ли у нас что-то похожее. Я вспомнил Окуджаву, Городницкого, Матвееву, Высоцкого... Я сам не ожидал, сколько их набиралось, а скольких я не знал, только слышал песни где-то у лесных костров, под гитару, в субботних электричках. Я вспомнил свой разговор с одним очень известным, очень благополучным, очень круглым поэтом. С какой яростью он поносил эту бесприютную песню.
- Да, - вздохнул я, - конечно, есть... Джозеф не понял моего вздоха. Ну и бог с ним. Врать я не хотел, и правду говорить я тоже не хотел.
\"ОДНОРУКИЙ БАНДИТ\"
Джон Хейсс пригласил нас в свой клуб - пообедать. Представления о клубах у меня были случайные.
Я знал, что клубов в Австралии много, что они совсем не похожи на наши клубы.
Последнее подтвердилось немедленно, у входа в клуб, - меня не пускали без галстука.
- Ага, что я говорил, - сказал я, хотя ничего такого я не говорил.
Джон Хейсс виновато улыбнулся: дурацкое правило, но ничего не поделаешь - слишком респектабельный клуб.
Посредством улыбки Джон Хейсс мог выразить что угодно. Там, где другим нужен монолог, ему достаточно было улыбнуться, при этом его улыбка всегда оставалась доброй и деликатной. Имея такую улыбку, Джон не нуждался в переводчике. Я понимал его свободно. Будучи президентом \"Феллоушип\" писателей Сиднея, Джон Хейсс выходил на трибуну и улыбался, это заменяло вступительную речь. Допустим, я и преувеличиваю, но самую малость.