Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Даниил Гранин

Кто-то должен

Часть первая

Разговор затягивался. Невозможно было толком понять, что нужно этому человеку. Прижав телефонную трубку плечом, Дробышев начал перед зеркалом вывязывать галстук. Новенькая рубашка, белая в черную полоску, сидела неплохо. На фоне этих полосок галстук выглядел, пожалуй, широковатым. Дробышев придирчиво осмотрел себя в зеркале. Там стоял крепкий, сравнительно молодой мужчина с проницательно-серыми глазами, с высоким интеллектуальным лбом, исполненный радостью жизни и чувством ответственности. Дробышев подмигнул ему и перебил того в трубке:

— Позвольте, почему это я обязан?

Потом он наклонился к зеркалу, оскалил зубы, пригладил брови и снова перебил:

— Если вам нужен отзыв, обращайтесь обычным путем, через дирекцию института.

Тот тип в трубке продолжал что-то выкрикивать.

— Вам же лучше, — сказал Дробышев, — получите официальную бумагу.

— У меня этих бумаг завались! — заорал этот парень. — Бумаг у нас не жалеют. Я хотел с вами просто… То есть не я хотел… Но это не важно. Я понимаю, воскресный день, станете вы себя утруждать, чего ради. Ради какого-то горемыки. Ха-ха, еще настроение испортите.

Именно это и подумал Дробышев. Как раз про свое настроение.

— Вы угадали, — весело сказал он. — Воскресенье — святой день, потому прошу прощения…

— Не стесняйтесь. Можете повесить трубку. Я привык. Я ко всему привык.

Из желчного, занудливого просителя он превратился в обиженного. Он уже наступал на Дробышева. Скрипучий голос его зазвенел, как пила, наскочившая на сучок. Теперь Дробышев имел полное право положить трубку, на этом все бы и кончилось. Но, поступи он так, какой-то неприятный осадок остался бы. Он предпочитал заключить сам убийственно и галантно:

— Так вот, привычный ко всему товарищ Селянин, — так, кажется… Конечно, я понимаю, ваше открытие великое…

Но тут голос в трубке бесцеремонно остановил его:

— Минуточку… Да подождите вы… Ну что ты? — Это обращалось к кому-то другому. — А что мне с ним… я тебя предупреждал… — он даже не позаботился микрофон прикрыть, — …а-а-а делай что хочешь.

— Послушайте, — сердито начал Дробышев, но в том-то и дело, что его никто не слушал, из трубки доносился шорох, чьи-то голоса. Положение Дробышева было глуповато; он посмотрел на себя в зеркало, пробуя изобразить ироническое ожидание, холодное любопытство, сарказм воспитанного человека…

Из кухни тянуло запахом жареного кофе, доносился смех, звякала посуда. Зина и дочери готовили завтрак.

Наконец в трубке приблизилось чье-то частое дыхание и вздрагивающий женский голос заговорил:

— Алло, Денис Семенович, извините, пожалуйста, вы не представляете, что с ним творится; ради бога, вы не обращайте внимания, его совсем замучили, я вас прошу — выслушайте его, вы один, кто может посоветовать, разрешите нам приехать, это ненадолго, я бы не стала, честное слово, это так важно… — она торопилась, но голос ее опадал, теряя надежду. — Я еле уговорила его, для нас это вопрос жизни, у меня не хватает сил снова… я не могу больше, если б вы знали… — Слезы перехватили ей горло, и Дробышев не выдержал:

— Успокойтесь, да разве я… ладно, приезжайте… да хоть сейчас…



К завтраку были ленивые вареники, целая гора дымилась на расписном глиняном блюде. А блюдо стояло на красной, в шотландскую клетку, клеенке, которую Дробышев привез из Эдинбурга, где он выступал на конгрессе электрохимиков.

От девочек за столом, да и вообще на кухне, становилось тесно, шумно, и начиналась игра, в которой Дробышев прикидывался их сверстником, хохотал и пугался Зины. Старшая собиралась пойти на утренник; Дробышев хотел проводить ее, но тут он вспомнил про телефонный звонок, про эту странную чету и удивился тому, что мог клюнуть на дешевый трюк со слезами. Сейчас он уверял себя, что это трюк, потому что ему было жаль терять утренние часы и нарушать день, распланированный, казавшийся таким свободным, спокойным, с прогулкой и затем приятной работой над версткой своей статьи. Ночью ему пришло на ум сравнение традиционного метода измерения с густым деревом, всегда чувствующим ветер, и теперь Дробышеву не терпелось посмотреть, как это можно вставить…

Он пожаловался Зине. Она промолчала. Конечно, он сам виноват, расплачивайся за свою доброту, но посочувствовать она могла? Ну ничего, ничего, он выдаст этой парочке, угрожающе повторил Дробышев, настраивая себя на беспощадность.

— Напрасно ты так, — заметила Зина. — Если уж пошел людям навстречу, то сделай все по-хорошему. Все равно выслушаешь их.

Элементарная ее разумность обезоружила Дробышева. Зина часто смущала его не то чтобы практичностью, а тем, что практичность ее оказывалась человечной и очевидной. Слишком часто в последнее время Зина оказывалась права, и это злило его.

Они были одногодки, вместе кончили институт, но Дробышев давно обогнал ее, защитил кандидатскую, сейчас оформлял докторскую и в свои тридцать восемь лет чувствовал себя совсем молодым, моложе, чем когда он монтером работал на подстанции. Он знал, что Зина гордится им и в то же время ревнует его к этой молодости. Она так и застряла расчетчиком. Вроде ничего ожидать от нее не приходилось, но дома он постоянно ощущал превосходство ее здравого смысла.

— А чем я могу помочь им? Ничем! — упрямо сказал он.

— А что им надо?

— Конечно, чтоб я помог. Протолкнуть какую-нибудь бредовую идею.

— А если не бредовую?

— Тем хуже. Опять, значит, занимайся чужими делами. Так, по-твоему? Я своего не успеваю… Ты прекрасно знаешь. Вечно ты впутываешь меня в какие-то истории.

Зина отошла к плите, заколдовала над кофейником; можно было представить ее уличающую улыбку. Было в ее терпении что-то материнское, и Дробышев успокоенно почувствовал себя взбалмошным, капризным, по сути, простофилей, не умеющим заботиться о себе, не умеющим отказывать. И кроме того, благородным и талантливым, которому за это все можно простить.

Селянины выглядели почти акробатической парой: она легкая, тоненькая, с напряженной застывшей улыбкой, он высоченный, костистый, длиннорукий. Не обратив внимания на приглашение Дробышева садиться, он зашагал по кабинету взад-вперед, отшлепывая мокрые следы на паркете, бесцеремонно оглядывая книги, аквариум, кактусы. Тонкие губы его кривились, он хмыкал и подергивал плечом.

Она беспокойно следила за ним. Она уселась на краешек дивана, зябко съежилась; казалось, она замерзла, хотя день был весенний, теплый.

Дробышев сел в свое кожаное кресло, спиной к окну, закинув ногу на ногу, показывая, что готов слушать.

Селянин продолжал молча ходить, разношенные ботинки его прихлюпывали. Вызывающе он разглядывал кабинет, а может, делал вид, что разглядывал, болезненно-бледное лицо его дергалось в желчной усмешке. Он поджимал губы, всячески показывая, что не намерен нарушить молчание. Более невыгодно вести себя было трудно. В этом заключалось даже что-то любопытное.

Наверное, следовало подтолкнуть: «Итак, я вас слушаю» — что-нибудь в этом роде, но бес упрямства увлек Дробышева: ну-ну, давай резвись, посмотрим, кто кого перемолчит…

Он усмехнулся.

— Костя! — сказала женщина измученно.

Она была куда моложе мужа, лет двадцать пять-двадцать семь, довольно заурядная внешность: короткая стрижка, грубо раскрашенное личико, припухшие красные глаза — следы недавних слез.

Селянин резко взмахнул руками, как будто его дернули за какую-то ниточку, но, взглянув на жену, закивал, засуетился.

— Вот, полюбуйтесь, — он стал выгружать из папки бумаги, вырезки, рукописи. — Вот заключения. Акты комиссии. Рекомендуют. Предлагают. Два года прошло. Никого не интересует. Каждый откукарекал, а там хоть не рассветай.

— Простите, — Дробышев не притронулся к бумагам, — не знаю вашего имени-отчества…

Селянин подозрительно покосился на него.

— Константин, по батюшке Константинович. Я привык, что секретарша докладывает. Знаете, как они это делают, — он наклонился к Дробышеву, хихикнул, — пишут на листочке и кладут перед начальником, чтобы не затруднять их память. Поскольку визитных карточек у нас нет. Буржуазные предрассудки. Позвольте и супругу мою — Клавдия… Просто Клава. — Он чему-то усмехнулся. — Между прочим, монографию вашу я читал, весьма солидное сочинение, и я бы мог…

Дробышев предупреждающе поднял руку:

— Давайте сперва о ваших делах, Константин Константинович. Что вы хотите от меня?

— Я? — Селянин изобразил удивление. — Ничего не хочу. Ничего! — торжествующе возгласил он. — Это ее идея. Клава считает вас, так сказать, высшей инстанцией. Морально и технически.

— С чего вы это взяли… — укоризненно обратился Дробышев к Клаве, не требуя ответа.

Она вспыхнула. Зеленые глаза ее заблестели так мучительно, что Дробышев перевел взгляд ниже, на ее шею, фигуру.

— Во-первых, я давно, еще когда прочла статью в «Вечёрке»…

Глупейшая, развязная статья, его расписали так, что стыдно было перед знакомыми. И вот нате — оказывается, он для кого-то возник в этаком елочном обличье, расцвеченный, приторный до изжоги. Самоотверженный Рыцарь Науки, Борец за Истину, Бескомпромиссный Защитник Нового — черт-те что, и теперь в глазах этой особы он именно такой. И глубокомысленная важность на его лице, его сдержанность, скромность — все из этого набора…

— Чушь, чушь! — сказал он как можно скромнее.

— И мне еще Щетинин говорил…

— Какой Щетинин? Журналист? Популяризатор?

Уловив его гримасу, она виновато кивнула, но тут вмешался Селянин:

— Я вам все объясню. Щетинин дал статью обо мне в «Огоньке», уже после всей этой истории с КБ.

Он говорил, убежденный, что Дробышев читал статью в «Огоньке», и слышал выступление по радио, и вообще он должен знать о Селянине, не может же он не знать, если это печаталось в центральной прессе и передавалось на Союз по первой программе.

— Вы уж простите, я человек темный, — поехидничал Дробышев. — Начну-ка я с азов. — Он взял описание разработки Селянина, перелистал вводную, нашел схему. Форсирование подзарядки аккумуляторов. Добавки… Асимметричный ток по свободной схеме…

— Понимаете разницу с обычными устройствами? Обратите внимание на токовую диаграмму. Вот этот участок… — нетерпеливо подсказывал Селянин. — В нем весь фокус. Вам самому, пожалуй, не разгадать, тут есть тонкости. Я ведь не просто ввожу добавки… Давайте я вам…

Поразительно, до чего этот человек умел восстанавливать против себя. Вроде бы естественная вещь — помочь разобраться в схеме, так ведь обязательно с подковыркой, и тон оскорбительно поучающий.

Дробышев прищурился, сказал, глядя на Клаву:

— А я-то думал сам одолеть. Поскольку я дроби проходил…

— Костя, ты мешаешь, — с неожиданной силой произнесла Клава, и лицо ее, освободясь от вымученной улыбки, стало жестким и необычным.

— Да нет, он мне не мешает, — небрежно сказал Дробышев, продолжая с интересом следить за ней. — Вы, Константин Константинович, пока что рассказывайте, в чем у вас конфликт.

— Каюсь, недооценил. — Селянин театрально раскланялся. — Видишь, Клава, я не мешаю. Денис Семенович, подобно Юлию Цезарю, может и слушать, и читать, и мыслить… Он все может.

Клава умоляюще посмотрела на Дробышева, и он смолчал. Самое лучшее, что он мог сделать, — выискать слабое место, ткнуть в него Селянина и покончить на этом. Щелкнуть его по носу. Изящно так, по всем правилам… Не бог весть какая разработка, а фанаберии сколько…

— История моя в некотором смысле типичная. Стереотип. Изобретатель, фигура для таких, как вы, поднадоевшая, их истории всегда повторяются. — Селянин наконец уселся, вытянул ноги и, перестав скоморошничать, перешел к делу. Эту часть рассказа он излагал затверженно, рекламно-отработанными фразами.

Два года назад он предложил новую систему подзарядки. Она давала значительную экономию и, конечно, сулила полный переворот. Вскоре выяснилось, что над аналогичной темой работает конструкторское бюро, возглавляемое неким Брагиным. Разумеется, метод Селянина был лучше, проще, но попробуй тягаться с целым коллективом, тем более что первые испытания метода выявили всякие недоделки. Селянин попробовал добиться средств на постройку опытных моделей. Куда там. Докладные пересылают в КБ на заключение, и там, ясное дело, рубят под корень. Селянин опротестовывает, он требует комиссии. А кто в комиссии? Опять же — люди, связанные с КБ. Правда, попал туда профессор Чертков, и он, естественно, написал особое мнение — вот оно, — где высоко оценивает. Однако вскорости он умер. Селянин решил тайком, собственными силами изготовить установку, поскольку он начальник электроцеха и в его распоряжении есть некоторые средства. В это время его вызывает начальник КБ Брагин, вернее — бывший начальник, а ныне переведенный с повышением в главк, и этот Брагин предлагает сотрудничество. Схему можно продвинуть, доработать, конечно, придется взять Брагина в соавторы. Селянин отказывается, пишет министру. Опять комиссия. И тут обнаруживается, что Селянин использует служебное положение, незаконно строит опытную установку. Дирекции нагорело. Селянина сняли с начальника цеха. Он обжаловал в печать. Щетинин взялся за это дело и напечатал статью в «Огоньке». Но от этого только круче завертелось. Дирекция обозлилась. Селянина зажали по всем правилам. Тем более что Брагин, несомненно, способствовал. У Брагина всюду связи. Куда только ни обращался Селянин — и в обком, и в профсоюзы, и в Комитет по технике, и в прочие комитеты. Чтобы вскрыть подоплеку этого дела, он теперь добивался разоблачения Брагина. И разоблачения дирекции. В профсоюзах и даже в комитетах сидят неспециалисты, они, как положено, направляют на отзыв, и рано или поздно все опять возвращается в тот же круг. Даже в Академии наук, напуганные Брагиным, уклоняются или же пишут что-то невразумительное…

Рассказ его от частого повторения выцвел, стерся, приобрел застарелую безнадежность. Дробышев слушал вполуха, отмечая про себя знакомые имена. Однако виду не подавал. Лицо его выражало скуку человека, давно знающего все наперед. Внутренне он развлекался, представляя фигуру Селянина в министерстве, в приемных кабинетах, где после его жалоб и угроз вызывают секретаршу и предупреждают, чтобы с этим параноиком даже по телефону не соединяли. Представлял этих непроницаемых, тертых ребят из Госкомитета, которые на второй минуте отфутболивали его невесть куда. Нелепые манеры Селянина в кабинетах президиума Академии со всем их церемониалом. Или, наконец, Селянин у зампреда. Как Селянин желчно оглядывал длинный полированный стол, белый пульт, кнопки, ковер… Как он фыркал… Кошмар. При таких манерах лучше вовсе не показываться на глаза. От личного появления он только проигрывал. Он раздражал, прямо-таки напрашивался на отказ. Конечно, от этого он пуще ожесточался. И сам цеплялся по всякому поводу. На каком-то активе его назвали склочником или сутягой, он подал в суд за клевету. Кроме Брагина он уже привлекал к ответственности и тех, кто поддерживал Брагина, и свою дирекцию, и членов комиссии. Против него возбудили дело за злоупотребление по работе. То есть не возбудили, а «состряпали», потому что — разве он себе брал материал, ведь он опытный образец хотел сделать. Он обжаловал приговор, он обратился в прокуратуру, требовал сменить судью, на которого, несомненно, оказали давление…

— Ого, широкий фронт у вас образовался, — не вытерпел Дробышев.

— Еще бы. Они все связаны. Одна шайка-лейка. Я установил — никому нельзя спускать, иначе… — Он выразительно скрючил пальцы, вертанул, изображая, как сворачивают ему шею. — Им только дай почувствовать слабость. Наоборот, тут надо наступать! — Он помахал кулаком, заговорщицки зашептал: — Они ведь побаиваются! Никто из них не заботится о государственных интересах. Я знаю, я отвечаю за свои слова. — Он наклонился к Дробышеву. — Прихожу я, доказываю, убеждаю, а у него в глазах — как бы выскользнуть. С какой стати он будет вмешиваться? Зачем ему это нужно? Экономия? А что ему экономия, не его деньги экономят. Понимаете, ему не больно, ему и так неплохо.

— Кого вы имеете в виду? — строго спросил Дробышев.

— Многих. Это они топтали кибернетику, они запрещали социологию.

Дробышеву все меньше нравился этот разговор.

— Напрасно вы так, — предостерегающе произнес он. — Для чего же так обобщать!

Что и говорить, реплика была не из лучших, он уловил свой промах по тому, как злорадно закривлялся Селянин, как хлопнул с восторгом себя по коленям:

— Боже, до чего знакомо! Слыхала, Клава? Хоть бы интонацию обновили. Не ожидал. Уж вы-то, Денис Семенович, вы могли бы посмелее, самостоятельнее. Да разве я смею обобщать. Я, известное дело, — исключение! Печальное исключение на фоне бурного техпрогресса. Каждая гнусность у нас — исключение. А раз исключение — чего же беспокоиться?

Дробышев невозмутимо покачивал ногой. Оплошность становится оплошностью, когда в ней признаешься. Приподняв брови, Дробышев удалился в ледяные выси своего авторитета. Оттуда он взирал на этого злопыхателя с вдумчивостью астронома. Колкость, укусы, издевки не доходили до него. Сквозь прищур видно было, как Селянин выгибается, перекручивается, входя все больше в раж. Что-то чрезмерное было в его изгиляниях. Чувствовалось, что он гарцует, и не только перед Дробышевым, совсем нет. Тогда, значит, перед Клавой? Но чего ради?

— И все же вы обобщаете. Да это и понятно. Вам обидно пребывать в виде исключения. — Безошибочно Дробышев избрал профессорский тон, самый невыносимый для Селянина. — Обвинять в своих неудачах систему — на это не нужно мужества: раз виновата система, то вы ни при чем… — И, не давая Селянину возразить, он извлек из пачки бумагу со знакомой подписью. — Отзыв Кравцова. Вполне удовлетворительный. Вот видите. А вы всех под одну гребенку.

Селянин вскочил, воздел руки:

— Трус он! Предатель! Поначалу-то он хвалил. А когда я просил сравнить мою схему, оценить преимущества, он переметнулся. Поджал хвост! Брагина испугался?

Дробышев, смеясь, изобразил дребезжащим, сладким голоском:

— Дорогуша моя, увольте, я же чистый теоретик…

— Точно! — Селянин даже передернулся и тут же испытующе уставился на Дробышева: — А-а! Так вы его знаете… Ну конечно, он мне тогда советовал пойти к вам. Правильно. Вы, дескать, более в курсе…

Перед Дробышевым возникло сдобное, румяное личико, седенькие щеточки усов, окающий говорок Кравцова, весь он, радостный, лучистый, — «попик», как называли его на кафедре. «Ай да попик, втянуть меня хотел, — весело подумал Дробышев. — Ах, какая гнида».

— Тэк, тэк, ко мне направлял, — повторил Дробышев. — Ну, а к Матиевичу вы не обращались?

— Как же. Но Матиевич отказался. Вообще отказался. Не захотел вмешиваться.

— Что ж, по-вашему, и Матиевич боится?

— Нет, зачем же, Матиевич не боится… — Селянин, не кончив, замолчал.

Даже он не решился ничего плохого сказать о Матиевиче. Старик Матиевич был выше всяких подозрений. При всей своей вздорности, капризности он имел репутацию щепетильно честного. Бойцом он никогда не был, в последние годы, одряхлев, уединился, как отшельник, на своей даче, но по-прежнему слыл безгрешным верховным судьей…

— Вероятно, он из-за Щетинина, — подумав, сказал Дробышев. — Вы сами себе испортили… Кому охота быть заодно с такими, как Щетинин.

— В моем положении выбирать не приходится, — запальчиво возразил Селянин. — Да, да. Чистоплюйство мне не по карману. Щетинин не испугался, написал…

— И что?.. — Дробышев тихо улыбнулся. — И что?



В который раз его кольнула зависть к старику Матиевичу. Вернул рукопись — не желаю вмешиваться — и конец. Не снизошел до оправданий. Другие оправдают. А не оправдают — тоже не беда, плевать ему. Но в том-то и дело, что оправдают, потому что кодекс Матиевича всем известен. Что бы там ни творилось, в любых ситуациях он живет по своему кодексу чести. Аристократ. Этакий столбовой дворянин. Сколько его помнит Дробышев, всегда в темно-серой тройке, роскошная палка, женщинам целует ручки, старинный перстень, французские словечки. Негнущийся, скрипучий, как высохшее дерево. Конечно, не обличье делало его знаменитым, оно лишь обрамляло. И не работы. За последние годы он мало выдавал. Славу его составила безупречность репутации. Его суждения были эталоном честности. Федор Алексеевич Матиевич — один ФАМ, так молодые обозначали единицу научной щепетильности. Единица была стабильной, не менялась с годами. По этой шкале Дробышев набирал 0,7–0,8 ФАМа. Талант, работы, положение — всего этого Дробышеву хватало, добиться он мог чего угодно. Но кем бы он ни стал, какие бы звания ни приобрел, вряд ли он сумеет позволить себе то, что Матиевич. После войны, при обсуждении проекта электрохимического комбината, Матиевич выступил против, доказывая, что технология проекта устарела, копирует американскую, что нужно не догонять заграницу, а идти собственным путем. Его пытались образумить, поскольку инициатива строительства исходила от министра, всесильного тогда человека.

— Нет уж, извините, в этом вопросе я понимаю больше его, — заявил Матиевич, и никакие уговоры, угрозы не могли заставить его отказаться от своего мнения.

Подобных легенд о нем ходило множество, и не поймешь, в чем тут был секрет, и как это старик позволял себе подобное, и почему его уважали и не трогали. На киевском симпозиуме Надеждин разлетелся к нему, протягивая руки. Матиевич — это случилось в кулуарах, толпа кругом — проскрипел: «К сожалению, единственное, что могу, это не подать вам руки». И все, Надеждину была хана. Несмотря на шум, который поднимал тогда Щетинин по поводу надеждинского двигателя. Казалось бы, чего легче — не подать руки. Поругаться — пожалуйста, это Дробышев мог, а вот чтобы на людях руки не подать — духу не хватает. И при этом никто не усомнился в праве Матиевича на такую немилость.

Забавно действует механика репутации. С годами человек как бы играет все меньшую роль в своей жизни. Уже сама сложившаяся репутация работает вместо него.

Тот же Щетинин еще до Надеждина прославился тем, что защищал материализм от Эйнштейна, от Бора, от Ландау, а два года спустя защищал Эйнштейна от идеализма и писал воспоминания о Ландау, выставляя себя закадычным его другом. Он травил Иоффе, потом славил Иоффе, он поддерживал, даже выискивал сомнительных новаторов. Трудно сказать, чем он руководствовался, то ли ущемленным самолюбием неудачного физика, то ли жаждой раздувать сенсацию. Его сторонились с брезгливой опаской. Считалось неприличным иметь с ним дело. Последнее время он изо всех сил пытался оправдаться, но уже не мог вырваться из своей репутации. Дробышеву легко было представить, как в институтах Академии рекомендовали Селянина — «тот самый, которого возносил Щетинин», «клеврет Щетинина». Этого было достаточно, и мало кого уже интересовало, прав Селянин или не прав…



— …Лучше было, если б вас Щетинин обругал, — сказал Дробышев.

Селянин встал, руку в бок, вздернул голову:

— Я не политикан! Моя сила в истине! Мне нечего терять. Каждая чинимая мне несправедливость придает мне силы! Я как Феникс…

Древнегреческий герой, трибун, народоволец — черт знает кого он изображал, поза его была невыносима в этой малогабаритной квартире.

Морщась, Дробышев покосился на Клаву. Отогревшись, она сидела, свободно раскинув руки по спинке дивана, глаза ее, оказывается, светло-зеленые, неспелые, завороженно следили за мужем. Ах вот перед кем красовался Селянин — перед ней, больше всего перед ней, — Дробышев начинал кое-что понимать.

Фалды затрепанного пиджака развевались, когда Селянин простирал свои длинные руки, заношенные до блеска брюки пузырились. Король, облаченный в жалкое рубище. Лишь бы не быть смешным. Что ему остается — разыгрывать мученика прогресса. Перед этой девочкой он бескомпромиссный борец, жертва своих принципов, обличитель пороков, вот он надувает грудь, шариковую ручку наперевес и бесстрашно мчится… Его не прельстишь вашими венгерскими креслами, люстрами, кактусами. Благополучные обыватели, приспособленцы — вот вы кто рядом с облаченным в рубище Селяниным — Рыцарем печального образа. Истекая кровью, он в одиночку сражается за Правду…

Было смешно и немного завидно. Дробышев подумал, что Зина никогда, во всяком случае давно, так не смотрела на него, снизу вверх, благоговейно, с отчаянной верой. У Зины постоянно подмешивалась некоторая ирония. Как бы она ни гордилась им, у нее всегда оставался запас превосходства, слишком знала она его сомнения, слабости, изнанку его успеха.

— …У них один выход — плести интриги! Хунта! Брагин — хищник! Любыми способами, ему лишь бы наверх. — Селянин наклонился к Дробышеву. Зрачки его плясали. — Брагин, он свободен от совести. Поэтому ему так легко. Это вам не догматики. У тех хоть есть идея, а этот, я его насквозь… Можно доказать…

Дробышев мягко отстранил его:

— Может, не стоит?

— Чего не стоит?

— Заниматься мелодекламацией.

— Испугались? Не привыкли, чтобы такое и полным голосом. Ха! Рекомендую на всякий случай дать мне отпор. Отмежуйтесь. Чтобы иметь оправдание. Мало ли что, а вдруг спросят? Эх вы, боитесь, даже слушать боитесь.

Дробышев заставил себя улыбнуться:

— Да, видать, крепко наболело у вас.

Он правильно рассчитал: намека на сочувствие достаточно было, чтобы Селянин обмяк, доверчиво раскрылся.

— Вы бы знали! Порой хоть в петлю… За что, спрашивается, меня так?.. За то, что я хочу дать государству лучшее… Я из-за них дошел… — Но, посмотрев на Дробышева, он запнулся, чутко свернул: — Форменные вредители. Они догадываются, что я раскусил их, они хотят доконать меня…

— Костя!

Селянин замер, тяжело дыша, изглоданное лицо его потно блестело, стиснутые кулаки дрожали.

«Фанатик, маньяк, — подумал Дробышев, — дать ему волю, он ради своего, своей ерундовой идейки уничтожит кого угодно».

— Ужасно принципиальный вы человек, — сказал Дробышев. — И гнев ваш весьма благороден. Послушать вас — так вы на все готовы ради справедливости. Только все это бутафория. Все оттого, что ходу не дают вашей работе. А приняли бы ее, так ходили бы в обнимку с Брагиным. И нахваливали бы его и всех начальников… — Он сам не ожидал от себя такой злости. Слишком хорошо он знал цену подобным демагогам. Дешевка. Хорош, как не полиняет. Он с удовольствием ощипывал этого вредного индюка. Пусть Клава увидит его без украшений, так сказать, в натуральном виде.

Вытянув шею, она напряженно следила за их схваткой. Глаза ее перебегали от одного к другому, сравнивая, и это сравнение подстрекало Дробышева. До сих пор он был зрителем, слушателем, судьей, теперь же, он чувствовал, ему хочется одолеть Селянина, выиграть, что-то возникло, натянулось между ним и Клавой, какие-то силовые линии.

Было, конечно, приятно ощущать крепость своих ударов, но дальше начиналась жестокость и женская жалость к поверженному.

С великодушием сильнейшего он отпустил Селянина:

— Давайте не будем топтать человечество из-за вашей мозоли.

Однако Селянин быстро пришел в себя, он потребовал «вернуться к существу», к своей разработке, к технической ее новизне, к слабостям схемы КБ. Он снова наскакивал на Дробышева — неужели тот не сумеет разобраться и оценить преимущества селянинской идеи.

Нет, Дробышев не хотел оценивать. Зачем? Чтобы Селянину легче было разделаться со своими врагами? И без того Селянин уже не думал о внедрении. Ему важно было лишь восторжествовать, во что бы то ни стало выиграть, сразить… Поразительно, сколько злобы скопилось в этом человеке. И в то же время он упивался своим открытием. От гордости его заносило.

— Никому до меня в голову не приходило так использовать токовые характеристики. Вроде бы невероятно, да? Как всё гениальное. — На всякий случай он посмеивался и снова величественно хвалился. — Четырнадцать миллионов экономии дает, шутка ли. По самым скромным подсчетам! Любая капиталистическая фирма меня бы озолотила!

Он становился до скуки похожим на разного рода открывателей, которые появлялись в институте. Присылали проекты новых двигателей. Раскрывали тайну шаровой молнии. В большинстве недоучки. Мечтатели, прожектеры, они с маху разрешали все противоречия теории элементарных частиц, создавали нестареющие аккумуляторы, элементы, заряжаемые от луны, от космических лучей, от газовой плиты… Авторы были назойливы и обидчивы. Неосторожный ответ вызывал у них поток жалоб. Приходили запросы, начинались телефонные звонки. Возражать всерьез было нельзя. Они охотно пересчитывали, требовали снова рассмотреть, «поскольку я учел ваши замечания», добивались открытой дискуссии.

Дробышева раздражал этот бредовый самотек. Подобная публика только мешала серьезным изобретениям. Современная наука развивалась не за счет самодеятельности и дилетантов. Открытия происходили в лабораториях, в коллективах, под опытным руководством, а не у надомников-любителей.

Однако Селянин не укладывался в эту категорию. Работа его была сырой, но профессиональной. И бахвальство имело кое-какое основание. Диффузионные ограничения снимались. Сам процесс заряда существенно менялся, уменьшалось время, по крайней мере для данного типа… Общий замысел, по-видимому, корректен. Возможно, тут влияют примеси, выбор диаграммы… Требовался тщательный анализ, как в шахматной партии — есть выигрыш или нет выигрыша.

Селянин наседал. Он старался вырвать у Дробышева хоть какое-то признание, именно сейчас, перед Клавой.

— …Суть-то вы можете оценить? Это же не просто форсированный режим. Это же иной подход, верно? Я уверен, придется пересмотреть основы теории.

— Ну зачем так, — Дробышев снисходительно улыбнулся. — Уж сразу на основы замахиваться. Вам и без того справиться бы…

Воспаленные глаза Селянина догадливо заострились:

— В смысле не пробиться? Да? Не одолеть? Не ваша печаль… Вы свою собственную научную беспристрастность проявите…

Дробышев и виду не подал, кротко вздохнул, будто не слышал, будто думал над схемой. Было бы весьма приятно распушить, раздолбать все эти графики, кривые. С его опытом он мог это сделать убедительно; загробить при желании можно все, даже работающую установку. Трудно понять, что его останавливало.

— Не знаю, насколько подкреплены ваши выводы… Одно дело малые объемы, а другое — большие. Там все может пойти иначе… — осторожно добавил он, и это добавление встревожило Селянина. Он потребовал доказательств, он жаждал спора.

— То немногое положительное, что есть в отзывах, — как бы размышлял вслух Дробышев, — весьма поверхностно…

— А Брагин? Брагин-то почувствовал. Иначе разве он стал бы… Выходит, Брагин для вас не авторитет? — уцепился Селянин.

Тут он попал в точку. Брагин всегда чуял. На чужие идеи у Брагина был верный нюх. Фактически он на этом выдвинулся. И ничего в этом не было плохого. Он отбирал надежное, практичное, что можно быстро внедрить. Но сейчас, когда Брагин хлопотал об организации института, ему хотелось блеснуть собственной серьезной работой. Поэтому-то он, наверное, и рискнул предложить Селянину соавторство. Наверное, называлось это сотрудничеством, и, наверное, действительно он помог бы…

Имя Брагина вызывало запах рыбы, ухи. Имелась почти жесткая связь: Брагин — уха — костер — комариный звон — Кравцов — розовые пластмассовые стопочки.



Кравцов тогда еще был крепок, и каждую весну устраивались знаменитые кравцовские рыбалки. Приезжал Брагин из Москвы, привозил водку экспортную, медальную, собиралась «школа Кравцова» — и закатывались дня на три на Вуоксу.

На третий год аспирантуры Дробышев впервые сподобился, был допущен. От выпитой водки, от близости больших людей он быстро ошалел. Каждый казался ему крупным ученым. Еще бы, у всех степени, кафедры, книги; члены коллегии, ученых советов, каких-то президиумов. И запросто, в ватниках, драных кепочках, с ним чокаются, с Денисом Дробышевым, бывшим монтером. Кравцов тост за него произнес, да так, что Дробышева слеза прошибла, и вот ведь загадка психики — тут же, с этой самой слезой во взоре, попросил Брагина быть оппонентом. До сих пор по спине пробирает, как похолодели желтые глаза Брагина: «Вы что, сюда приехали делишки свои устраивать?» Мастак он на подобные повороты. А диссертацию все же взял и отзыв написал хороший. Не сам, конечно, писал. Это уж потом Дробышев узнал. Во всей этой физике-математике Брагин не тянул. Он лишь учуял в Дробышеве предстоящую, так сказать, фигуру. Дробышев понятия не имел, что его ждет, а Брагин небось вычислил, сэкстраполировал. Со временем Дробышев, конечно, прозрел. Эпоха переоценок и утраты иллюзий. Неловко вспоминать, до чего он был наивен. Правда, Брагин тоже за эти годы гибче стал, но, в общем и целом, это был прежде всего деляга. Циничный, беззастенчивый, энергичный и в чем-то наивный. Обсуждали очередную работу КБ. Дробышев выступал довольно критически. Брагин подсел к нему и стал выяснять, что случилось, — может, кто из работников КБ его обидел, может, кто-то наклепал, в чем дело? Послушав Дробышева, он печально сказал: «Темнишь ты, парень. Не хочешь признаваться».

Беда в том, что он развратил КБ на мелких, выгодных беспроигрышностью работах. Самое важное было выполнить в срок. Те, кто пытался углубиться, невольно задерживали, срывали план. Постепенно талантливая молодежь уходила, выдвигались аккуратные исполнители. Научный уровень падал, и Дробышев предвидел, что вскоре ему придется схватиться с Брагиным всерьез.



— …И что же? — впопад его мыслям поинтересовался Селянин. — Вообще, интересно, как вы расцениваете Брагина? — Пистолетом наставил палец, вцепился глазами, будто следил за раздумьями Дробышева, будто слышал его мысли. Эта проницательность настораживала. Было в ней что-то опасное.

— Подождите. — Дробышев нахмурился над рукописью, потом задумчиво спросил: — Вы сейчас кем работаете?

— Я не работаю, я влачу, — подхватил Селянин с восторгом самоуничижения. — Спускаюсь по той самой лестнице, по коей вы возноситесь. С начальника цеха на старшего, со старшего на сменного. Ниже некуда. Сменный инженер, то, с чего начинал. В нарушение всех законов. А что им закон. Звонок этого прохвоста Брагина сильнее закона.

Щеки, лоб Дробышева прохватило внезапным жаром.

— Послушайте, вы, на каком основании вы себе позволяете… Не вам судить Брагина! Что вы знаете о нем! Кто нашу электротехнику после войны поднимал! Кто внедрял новые зарядные агрегаты, кто осваивал сухие элементы! Таких организаторов поискать. При всех его недостатках. Это он, к вашему сведению, из развалин Харьковский завод восстановил. Стыдно так, походя, чернить, перечеркивать…

Он встал, прошелся поостыть. Знал бы Селянин, знала бы эта женщина всю меру его справедливости. Вот оно, истинное беспристрастие.

— …Так с какой же формулировкой вас сняли?

— По болезни.

— Чем же вы больны?

Кончик носа Селянина стал краснеть, отделяясь от бледного, костлявого лица.

Мудреное латинское название, насколько уразумел Дробышев, означало психическое расстройство. Дважды, последний раз недавно, Селянин попадал в больницу.

Так вот оно что — у Дробышева словно отлегло, все прояснилось. И как он сразу не догадался: псих. Обычнейшее явление среди неудачников такого типа. Псих, шизик, милый ты мой, — он испытывал к нему почти нежность, — какой же спрос, если псих, можно не обижаться, не реагировать.

— Надо же, что ж вы так довели себя… — новым, нежно-докторским тоном сказал Дробышев.

— Это меня довели.

— Нет, Костик, ты, конечно, себя перемучил, — не вытерпела Клава.

Они заспорили: он — виновато оправдываясь, она — с наболевшим упорством. Из ее напоминаний, упреков Дробышев узнал, как Селянин явился к ней на работу, в профилакторий, и выступил с речью «Кто украл у вас четырнадцать миллионов». Показывал там фотографии Брагина, Кравцова, Непишева.

— Непишева? — Дробышев расхохотался, свободно, благодушно, ибо отныне с Селянина не было никакого спросу.

— Смешного мало, представляете мое положение, — сказала Клава, передергиваясь от давнего стыда и испуга, — а потом он отправился в мединститут и стал объяснять студентам, сколько больниц можно построить на эти деньги.

— Ну а что, что мне было делать! — воскликнул Селянин, вскакивая с места, прижимая руки к груди. Что-то похожее на уважение к его нелепым поступкам шевельнулось у Дробышева. Но тотчас ему привиделось, как Селянин прокурорски обличает Брагина, Кравцова и, главное, Непишева, и он окончательно развеселился от этой балаганщины.

— Глупо, глупо, я понимаю. — Селянин наспех заискивающе улыбнулся Клаве. — Ну ничего, теперь я здоров. Им всем назло… — Он остановился и стал внимательно разглядывать Дробышева, как бы прислушиваясь. — А вы обрадовались? Все изменилось, да? Теперь вам можно меня расценивать иначе. Каждое мое слово… Я знаю, я замечал… — Он повертел пальцем у виска, диковато выпучил глаза и хихикнул. — Сумасшедший? Да, мне теперь стало труднее. Вот и наш разговор тоже по-другому пойдет… Вы сейчас начнете ласково увещевать… Потому что я ведь могу укусить…

Огромные черные зрачки его и впрямь казались безумными. Суетливые, размашистые жесты и задыхающаяся речь — все вдруг обрело какой-то сомнительный смысл.

Выбрав деловито-серьезный тон, Дробышев сказал:

— Ерунда, не обращайте внимания, ничего не изменилось, — но тут же подумал, что и эта деловитость разгадана Селяниным. На мгновение у него появилось гнусное ощущение: будто череп его стал прозрачным и Селянин видит, как там возникают, складываются мысли. Это было невероятно. Знал ли сам Селянин об этом? Дробышев смотрел ему в глаза и видел в темной пламени зрачков судорожную ухмылку.

— В конце концов, многие гениальные люди имели какие-то сдвиги, — насильно произнес Дробышев совсем не то, что хотел сказать. — Достоевский, например. Гоголь. Всякий творческий человек немного того…

— Да, да, — как-то рассеянно подтвердил Селянин. — Не все ли равно, кто сделал, псих или нормальный, важно, что сделано. Я заставлю их признать…

Пунктик это у него был или все же он не понимал, что после больницы он уже человек конченый. Брагину нечего опасаться, достаточно предупредить, просто намекнуть, и Селянин может доказывать что угодно, всерьез его уже принимать не станут. Крышка ему. И угадывание мыслей не поможет. Сюжет фантастического романа: человек обладает могуществом чтения мыслей и ничего не в состоянии добиться. Потеха! Это поразило Дробышева и некоторым образом утешило. Не то чтобы он всерьез полагал, что Селянин читает мысли, но все же, допустим, если читает, и что толку?..

— …На прошлой неделе я наконец пробился к Непишеву.

— Так, так, — предвкушая, сказал Дробышев.

— Я его все же убедил. Я ему доказал. Лед тронулся.

— Да ну?

— Напрасно иронизируете. Вчера мне уже звонили. Предлагают ехать в Кремнегорск. На опытный завод. И второй вариант… Не угадаете… Вы слишком трезвый. А знаете, логика никогда не создала ничего великого. — Не торопясь Селянин прошелся по комнате, растягивая предстоящее торжество, вознаграждая себя за недавние унижения. — Так вот, приглашают меня перейти в КБ, к Брагину.

— Ну что ж, прекрасно, — с каким-то секретом произнес Дробышев.

— Да, прекрасно. Не знаю, что вы там подразумеваете, но я-то понимаю, откуда ветер дует. Они запросили пардону. Убедились, что со мной им не сладить. На сделку вынуждены пойти. Приручить меня.

— И что же вы решили?

— Ха! Никаких компромиссов. Свернуть меня с моего пути — дудки!

Клава вздохнула. Прерывистый этот, обреченный вздох напомнил Дробышеву ее отчаянный голос в телефоне… «Не могу, не могу больше».

Перед ним разом как бы открылась их совместная жизнь в течение последних лет: пустые надежды, обещания, неудачи, его болезнь, исступленная злоба на весь мир, угрозы, а она должна соглашаться с ним, поддакивать, лишь бы не раздражать, иллюзии, которыми он морочил ее, и снова разочарования. Ежевечерний стук на машинке. Жалобы. Письма. Запах лекарств. Все стоило денег. Дробышев увидел ее чиненые матерчатые туфельки, штопку на колене и другую у щиколотки. Ноги у нее были красивые, и от этого Дробышеву стало еще больше ее жаль.

— А что если Брагин на это и рассчитывал, — сказал он. — На это самое ваше завихрение. На ваше самомнение. На ваше, извините, тупое упрямство. До чего ж вы примитивны. Вас можно вычислить наперед, любые ваши реакции. Такими, как вы, управлять ничего не стоит. Брагин нуждается в вас! Эх вы…

Комбинация, затеянная Брагиным, отчетливо представилась ему. Он любил решать шахматные задачи. Это было что-то вроде трехходовки, с правильным матом, экономным и чистым. Селянин сам шел под мат. Других ходов у него не было, то есть были, но в его характере других не могло быть, и Брагин это учел. Брагин ничего не делал зря. Чтобы окончательно ликвидировать всякие слухи, он сам приглашает Селянина к себе в КБ. Приглашает, когда Селянин повержен, вроде обезврежен: смотрите все — Брагин готов простить маньяка, который клеветал на него, сутяжничал; мало того, Брагин помогает этому человеку, чем может. Ох и хват! В глазах Непишева Брагин сразу очистится. Непишев терпеть не может всяких сомнительных историй.

— Чушь! Чушь! — замахал руками Селянин. — Это вы нарочно. Ваши домыслы. Сейчас важно не поддаться. Знаете, это ужасно — сплоховать в последний момент, когда уже там дрогнули. Достаточно мне еще немного выстоять… — Он схватился руками за свои короткие черные волосы («Их же там всех под машинку!» — сообразил Дробышев). — Нет, нет, Клава, ты не должна…

Слушать его было тягостно, точно больного, который не желает сознавать безнадежность своего положения.

Дробышев покосился на Клаву, она как-то машинально успокаивающе кивала. Наверное, она ничего не слышала. Взгляд ее отрешенно блуждал по кабинету, впитывая спокойный уют этого чужого налаженного быта. Она как бы нежилась в солнечных бликах рыбешек, играющих в аквариуме, в ряби книжных корешков за стеклами высоких полок. И эта блестящая, удобная стойка с пластинками. И серия гравюр на стенах. Виды старого Петербурга — Дробышев приобрел их недавно, сам окантовал мореным багетом, и ему было приятно, что она заметила их. Они придавали кабинету особенность. Не то что обычные репродукции Ван Гога, Модильяни, Серова… Она любовалась без всякой зависти, отдельно от своей судьбы и все же по-женски примеряя к себе, к своему вкусу, по-иному переставляя мебель, наводя, как это пыталась Зина, порядок на его столе… Солнце высветило ее золотистые волосы и глаза. Зеленоватая, прозрачная их глубина была полна печальной мечтательности.

Откуда-то из подсознания, а по-старому, так из глубины души, вынырнуло у Дробышева не воспоминание и не мысль, скорее нечто похожее на давнее сновидение, в котором он, Дробышев, уже был не Дробышев, а Селянин или такой же, как Селянин. Вернее, не был, а мог быть таким. Один шаг отделял его от подобной судьбы. Сладостное и в то же время жутковатое чувство порой тянуло его заглянуть в ту несостоявшуюся жизнь.



Меняли масло в трансформаторе. Стоя над душной глубиной пустого кожуха, Дробышев проверял заземление. Внизу лоснились плетения обмоток. Монтеры чистили изоляторы. Гудя, полз мостовой кран. И среди привычных звуков, запахов, движений совершенно незаметно возникало понимание того, как параллельно работают трансформаторы. Что творится здесь, внутри. И сразу все стало просто, будто и не было полугодовых поисков, расчетов, будто он и не бился над этой путаной задачей, не отчаивался.

Решение пришло само собой, он принял его как запись в студенческом конспекте. Понадобилось полчаса или больше, чтобы он уразумел случившееся. Осторожно, с застывшим лицом, он спустился в машинный зал, прошел на пульт и на обороте суточной ведомости стал записывать. Он просто механически записывал под диктовку. Ни до этого, да и, пожалуй, после с ним не происходило ничего подобного.

Через неделю, перепечатав на машинке, сделав рисунки, он отнес статью Кравцову. Потянулись дни ожидания. Недели. На заседаниях кафедры Дробышев пытался по его лицу угадать… Кравцов ласково улыбался — его нетерпению? самомнению? гениальности? Дробышев боялся спрашивать. Тот разговор произошел по дороге в раздевалку. «Ах да, да, ваша статья, как же…» Пухлая ручка описала замысловатую кривую. Увы, оказывается, Дробышев опоздал. В своей новой монографии Кравцов получил то же уравнение в виде частного случая параллельной работы систем. На днях сдает рукопись. Огорчительное совпадение. Что делать, идеи носятся в воздухе. Подобные совпадения известны в истории науки. Он привел несколько парадоксальных примеров. С Беллом, с Сименсом, с Ампером. Память у него была редкостная. Гардеробщик подал ему шубу. Кравцов положил на барьер двугривенный. Неодетый Дробышев вышел на улицу за Кравцовым, все еще чего-то ожидая. «Не простудитесь, дорогуша, — сказал Кравцов. — Вам нельзя болеть. У вас диссертация. Зря вы отвлекаетесь. Нет, нет, вы молодец, додумались своим ходом. Но все же это несколько на околице вашей темы. Умейте сосредоточиваться. Вам надо защитить. Вот цель. А все остальное… — воздушный жест ручкой. — У вас же все впереди. Богаче, богаче надо себя чувствовать».

Грабеж происходил среди бела дня, на улице, на глазах у прохожих. Пухлой ручкой за горло. Это теперь она сморщенная, немощная, а тогда она не дрогнула.

«Нет, не отдам, ни за что, у меня есть свидетели!..» Существовали ли минуты сомнений и выбора, поворотная точка, тот миг равновесия, когда определяется жизнь на многие годы?

«Да, да, вы правы, мой дорогой профессор, мой руководитель. Диссертация важнее…» Они тщательно разыграли эту интермедию. Заботливый, мудрый Учитель потряс руку опечаленного, но верного своего, талантливого, многообещающего Ученика. После этого Дробышев и получил приглашение на рыбалку. И даже часть этого самого «механизма параллельной работы» Кравцов опубликовал в виде статьи за двумя подписями — Дробышева и Кравцова. В алфавитном порядке. До сих пор на нее ссылаются. Первая печатная работа Дробышева. А все остальное в книге Кравцова.

В дерматиновом переплете. Выдвинутая на премию. В те годы вряд ли он одолел бы Кравцова. Заупрямься Денис Дробышев, и не было бы ни диссертации, ни лаборатории, ни этой квартиры, ни самостоятельности. Психовал бы вроде Селянина, строчил жалобы, ходил по приемным, доказывал свой приоритет. Постепенно озлобился бы, пожалуй, так и застрял бы дежурным инженером. Влачил бы, по выражению Селянина; может, до сих пор ютились бы они с Зиной в сырой комнатухе, дверь на кухню огромной коммунальной квартиры. Так же, как эта парочка. Перед ним была проекция его жизни, возможный ее вариант, доведенный до этой трагической, жалкой фигуры. Один шаг отделял его… Нет, нет, все было правильно. По самому высшему счету он поступил правильно. От его уступки и наука выиграла — три десятка серьезных работ, монография, курс лекций, готовая докторская. Полная научная самостоятельность. Кравцовская кафедра фактически в его руках. Кравцову припомнили прошлые грехи. Для начальства он еще оставался патриархом, но в институте его открыто третировали. Ему противопоставляли Дробышева. Кравцов стал воплощением старого, Дробышев — нового времени. Сам Дробышев не мстил, не припоминал того случая. Ему предстояло еще многому учиться у того же Кравцова: надо было уметь раздобыть для своих работ средства, штаты, приборы, валютный фонд. Кроме электрохимии, существовала не менее сложная наука министерских взаимоотношений, смет, планов, сроков, связей с какими-то вроде незаметными, а на самом деле решающими людьми. Кравцов вынужден был вводить его в «сферы»; впрочем, и там все менялось: влиятельные друзья Кравцова исчезали, появлялись какие-то незнакомые Кравцову молодые, с холодными, решительными лицами, деловые и насмешливые, с которыми Дробышев быстро находил общий язык.

— Вам бы еще избавиться от вашей интеллигентности, — учил его Брагин. — Не нужна она вам, Динечка. На этом вы поскользнетесь. Интеллигентность, она хороша для приемов. По вечерам. Интеллигент, он нежный, он стесняется, он все усложняет. Его руководителем ставить нельзя. Чувствительность у него высокая. Ваше счастье, Дробышев, что вы из рабочих. И не напущайте на себя. Вытравляйте. Проще надо. Иначе вам не достигнуть…

С годами Брагин укрепился в цинизме. Он доказывал, что это помогает ему работать и трезво оценивать обстановку.

Словечко «достигнуть» он бросил не случайно; у Дробышева, по его мнению, были хорошие перспективы, и Брагин отмечал его всяческим вниманием. Грубоватые его заходы смешили Дробышева.

— Отсталые у вас суждения об интеллигентности, Брагин. Недооцениваете вы ее. Вот пощупайте. — Дробышев подставил согнутую руку. Под рубашкой круто вздулись отработанные на корте бицепсы. — Современный интеллигент — это не хлюпик. Сила плюс сознание своей ответственности, плюс еще кое-что, — многозначительно добавил он.

Когда решался вопрос о командировке в Англию, Дробышев доказал, что послать следует его, а не Брагина, поскольку последние работы Дробышева достойно представляют нашу науку, да и сам он язык знает, и вообще…

— Как видите, я не стесняюсь, — сказал он Брагину.

Брагин одобрительно похлопал его по плечу, изображая гордость воспитателя. Он нисколько не обижался.

У Дробышева отстоялась своя теория — такого, как Брагин, надо научить уважать нашу интеллигенцию. Он, Дробышев, и есть новый тип интеллигента — не идеалиста, а трезво-расчетливого, умеющего постоять за себя, без лишней рефлексии, деликатности и комплекса вины.



Как далеко была та рыбалка, каким крохотным, глупым казался он себе с этого расстояния.



— Давайте рассмотрим положение несколько иначе. Проще, — как бы подумал вслух Дробышев, следя за Клавой. Надо было найти ход, который разрушил бы комбинацию, оставил Брагина в дураках. В то же время откровенничать с Селяниным было бы неосторожно. Любопытная ситуация.

— Будем принимать факты как таковые. Не вникая. Брагин хочет быть благородным — чудесно, дайте ему эту возможность. Она вам же выгодна. Пойдите ему навстречу. А вы, Константин Константинович, кладете камень в его протянутую руку. Красиво ли это? Вы готовы себе во вред, лишь бы отомстить.

— Оставьте, — рассердился Селянин, — что вы разыгрываете?

— Отнюдь, — ласково сказал Дробышев, надеясь что-то еще узнать о Брагине. — Ну было, ну хотел Брагин присоединиться, дело житейское, а теперь-то почему вы не доверяете, ведь он к вам со всей душой. Честное слово, у вас в электротехнике слишком возятся с изобретателями…

Откровенная скука отразилась на лице Селянина, он поковырял в ухе, потом посмотрел на часы и спросил:

— Где у вас телефон?

— Н-н-да… — Дробышев усмехнулся над этой бестактностью. — Пожалуйста, в коридоре.

— Мне позвонить надо.

— Я догадался, что ж еще можно делать с телефоном.

Селянин дернулся, но смолчал.

Они остались вдвоем. Сразу стало спокойно и тихо. «А, а пошел он…» — мысленно выругался Дробышев, потянулся, скидывая с себя напряженность, хитрость этой игры, в которую он незаметно втянулся. Клава закинула руки за голову, распрямляясь. Произошло это одновременно, непроизвольно и так одинаково, что они улыбнулись друг другу.

«А она ничего», — отметил Дробышев, продолжая улыбаться уже по-другому. Выгнувшись, она задержалась, тело ее под платьем выпукло обозначилось навстречу его взгляду. Зеленые до оскомины глаза ее освобожденно засмеялись. Дробышев поднялся, как бы показывая себя, плечистого, в просторной горчичного цвета замшевой куртке; он видел сейчас свое твердое, крупно очерченное лицо, с улыбкой, перешедшей в прищур. Ему нравилось, что она не смутилась. В ней не было притворства, смело и даже чуть поддразнивающе она ждала. «Ей бы отдохнуть, приодеться», — подумал Дробышев.

— Устали вы с ним, — сказал он с жалостью и шагнул к ней, положил руки на ее плечи.

Получилось это у него от души, она благодарно кивнула, затем лицо ее насторожилось, но Дробышев не снял рук. Безрассудное желание вдруг прохватило его. Это было как пробой, проскочила искра, пробило изоляцию, руки его стали горячее, а может, плечи ее стали горячее.

Она поднялась, он не отпускал ее. Теперь глаза ее были совсем рядом, такие зеленые, что у него сводило щеки.

Из коридора слабо доносился пресекающий голос Селянина. Дверь и десяток шагов отделяли их от него. Достаточно соблюсти предлог — «давайте встретимся отдельно, чтобы обсудить», что-нибудь в этом роде, — и пойдет, и закрутится. Он не сомневался. Он знал, что в таких случаях надо напропалую, женщин это не оскорбляет, наоборот. Все просто. И с годами все проще и безошибочней. И как прекрасно это нежданное… А можно и без предлога, потому что какой же Селянин соперник. Мишура с него облетела, сколько можно верить его россказням, она давно устала от его болезней, злости, занудства, чем он остановит ее? И Селянин это понимает, оттого так боится. Дробышеву ничего не стоит… Черт возьми, в том-то и штука, что ничего не стоит. Слишком неравные силы. Одолеть калеку, убогого… Не по-мужски.

Разочарованный, он снял руки, усмехнулся, удивляясь себе.

— Тяжелый случай.

Она растерялась, не понимая, что произошло, что значат его слова.

Дробышев отступил, еще раз опечаленно полюбовался. В сереньком подкороченном платьице, тоненькая, беззащитная, она возбуждала чисто мужские чувства — заслонить, нарядить, утешить…

Собственное благородство растрогало его.

— Чем бы я мог помочь вам? Прежде всего вам, — сказал он.

Взглядом глухого она смотрела на его губы. Ему захотелось, как маленькую, погладить ее по голове.

Она с силой провела по щекам, встряхнулась. До чего ж тяжело ей было возвращаться к жене Селянина, к лекарствам, бутылкам кефира, в заваленную папками, тесную их комнату.

— Как, по-вашему, это? — она кивнула на селянинскую рукопись.

— Что ж, вероятно, работа заслуживает…

— Только не врите! — грубо сказала она. — Думаете, я не заметила. Вы оттого, что он больной? Да? Не надо. Если вы хотите помочь… Скажите. Я должна знать.

Что-то угрожающее появилось в ее голосе.

— Конечно, он преувеличивает, — сказал Дробышев, следя за ее лицом. — Это вам не радар, не лазер и никакая не революция, но принцип может оказаться…

— Принцип! — она топнула ногой. — Мне вот где эти принципы. Господи, ну почему вы не можете честно… Если это ерунда, так зачем же все? Он себя довел и нас, — она схватила Дробышева за руку. — Я стала тоже истеричка. Вы поймите, мы не живем. Ради чего? Ни отпуска, ни выходного. Я ни разу в Москве не была. Я тоже жить хочу… Ну ладно я, но сын, сын у нас, шесть лет ему, из него неврастеника мы сделаем. Он плачет по ночам. Он отца боится. Ребенок, стоит он ваших аккумуляторов? Провались они. У вас есть дети? Вы можете понять?..

— Шесть лет… Глядя на вас, не поверишь, — любезно проговорил Дробышев и тотчас устыдился, так пошло прозвучало это. — Да, да, ребенок, в такой обстановке, я представляю… Но что делать?

— Ведь если б у него вправду великое было открытие, вы бы тогда помогли? Верно? — она лихорадочно стиснула его руку. — И все другие помогли бы. Давно уже, значит, он себя обманывал, да? Я понимаю. Сейчас ему этот Кремнегорск предлагают. Пусть дыра. Пусть. Неважно. Надо переменить обстановку. Больше так нельзя. Дадут подъемные. Он тут больше не выдержит. И я. Я тоже… — Бледное лицо ее набухло, стало некрасивым, и эта-то некрасивость сильнее всего подействовала на Дробышева.

В коридоре Селянин положил трубку, послышались его шаги. Клава не отпускала руку Дробышева, она почти прижимала ее к себе.

— Пусть он бросит… Докажите ему. Сейчас все от вас зависит. Вы должны… Его надо заставить. Чего вы боитесь? Все чего-то боятся. Я бы ушла, но я боюсь, он убьет себя. Я тоже боюсь. А в общем, все равно… Сына жалко. Он при чем?

Шаги приблизились и прекратились. Селянин стоял за дверью. Он чего-то ждал. Клава словно ничего не слышала, нехорошее спокойствие потушило ее глаза. Если б она заплакала, Дробышеву стало бы легче.

— Тетя меня в церковь водила. А я не могу молиться. Бога нет. Известно, что нет, — тихо и быстро говорила она. — Я бога ненавижу за это, за то, что нет его.

При чем тут бог, он сначала не понял, он лишь понял, что сейчас ему предстоит решить судьбу обоих этих задерганных людей и еще ребенка. Но с какой стати, почему он должен брать на себя такую ответственность? Все это свалилось нежданно-негаданно, еще только что было легкое, игривое, если б он не уклонился, то продолжалось бы… А вот теперь поздно, даже если он ничего не станет решать, это все равно решит.

Осторожно высвободив руку, он громко сказал:

— Войдите!

— Нет, нет, подождите! — крикнула она и тотчас сморщилась как-то брезгливо. — Что же вы… А впрочем, как хотите. Я понимаю, вам-то что…

Дробышев покраснел:

— Вы не поняли. Я готов. Я не отказываюсь. Я собирался при нем…

— Нет, как же так сразу… — вдруг испугалась она. — Ведь вы должны… Он поймет. Даже не то. О чем я? Ах да… Вы не должны, если только из-за меня. Я ведь не знаю, может я не имею права? — Она перешла на горячечный шепот. — Он меня всегда уверял — все великое требует жертв. Он себя ведь не щадил, может, он и вправду… Когда я его слушаю, я верю, я на все готова. В конце концов, что я такое? Подумаешь, медсестра в профилактории. Может, вы не должны, то есть я… какое у меня право?

— Да что вы, выкиньте из головы, — так же шепотом бормотал Дробышев, потрясенный ее чувством. — Ничего тут великого, ерунда это, семечки, клянусь вам, ради бога не сомневайтесь, да если б и было, если б и великое, разве стоит оно, ваша жизнь, сына, его самого, я ведь все почувствовал. У меня тоже было…

Ему аж горло перехватило, он готов был поклониться ей, поцеловать ей руку — он знал, что сделает все, чтобы защитить ее, помочь, выручить…

Дверь медленно, тягуче отворилась. Петли, которые никогда не скрипели, тут почему-то взвизгнули. Селянин появился с вымученной, ненужной улыбкой.



Однажды Дробышеву пришлось консультировать биохимиков, исследующих электрическую активность мозга. Он видел эти сероватые снаружи, ярко-белые внутри бугристые полушария, утыканные электродами, пронизанные невидимыми импульсами, и сейчас он с такой же явственностью ощущал свой собственный мозг, всякие нейронные структуры, механизм его, который включился, ожил, задействовал с четкостью счетной машины.

Сомнения его разрешились. Теперь он мог не стесняться, он мог поставить Селянина на место, разделать его, как бог черепаху. Он просто обязан был ошельмовать его работу. И никаких церемоний и оговорок. Все получило оправдание, самое святое, высокое. Даже не оправдание, потому что оправдание означает какую-то вину, а речь шла о долге, у Дробышева никакого выбора не было. Он заносил красный фломастер над очередной страницей и ставил жирный, нестираемый крючок вопроса. И раньше он обладал прямо-таки даром мгновенно нащупывать слабые места. Но тут он развернулся, тут он показал себя. А известно ли автору, какие процессы происходят при подобном форсировании? А где же расчеты? Отрицательный электрод — это одно, а что будет с положительным? Как изменяются сроки службы? Он уцепился за эти разделы и стал трясти и потрошить, избегая прочих деталей. Вопросы, которые он ставил, были безответны, потому что сам Дробышев не знал ответа на них. Сомнения всегда неопровержимы. Шведы, а затем японцы в сороковых годах отказались от подобного форсирования, а почему? Неужели Селянин не читал? Ах, языков не знает? Теория подобия вам известна? Не то чтобы Дробышев экзамен устраивал, — надо же выяснить, на каком уровне разговор вести. На пальцах такие вещи не докажешь… «Интуиция», «озарение» — это, простите, не метод.

Постепенно Дробышев «заводился». Почему, спрашивается, почему он в своих работах должен одолевать шаг за шагом, этап за этапом, не позволяя себе надеяться на случай? Да потому, что наука не может существовать на счастливых находках. Важно понять, что же в действительности происходит при этих режимах, какие явления, физика процесса. Это вам не лотерея. Настоящий изобретатель не игрок. И даже когда приходит удача, он все равно не может насладиться ею, он обязан обосновать результат, а этот стрекатель считает своей заслугой случайную догадку. Видите ли, на него «снизошло», его «осенило», подавайте ему венок.

…Разгром получился сокрушительный. Жаль, что Клава не могла оценить его искусство. Наклонясь вперед, она сидела, точно готовая к прыжку. Зеленые глаза ее сузились. Без всякой жалости следили они, как Селянин сник, схватился за голову. Что-то мстительное было сейчас в ней, в ее по-кошачьи замершей фигурке.

Дробышеву почему-то стало грустно. Вместо удовлетворения пришли пустота и усталость, и какой-то металлический привкус во рту.

Палец Селянина, желтый, дрожащий, уткнулся в график, пытаясь что-то отстоять.

— И это придется проверить, — неумолимо сказал Дробышев.

Кожа на пальце было изъязвлена. Дробышев сообразил — пары кислоты. Аккумуляторщик. У всех аккумуляторщиков такие руки.

У Дробышева тоже — ногти неприятно белые. Все ногти правой руки у него такие. Не от кислоты — от пневматики. На левой прошло, на правой осталось.

До сих пор, правда все реже, снится ему обрубочный цех. Желтые лампы вяло светят сквозь черную пыль. Скорчившись, он лежит на боку и рубит. Шипят шланги, стучит зубило, воют бормашины. Огромная деталь вся в наростах, приливах; остатки земли и окалины сыплются в лицо. Он ловко счищает пригар. Появляется нарост, он срубает нарост, под ним трещины, прибыля вырастают на детали, но, вместо того чтобы работать, он читает учебник. Прибыля пучатся, тяжелеют, нависают над ним, он налегает на зубило, грохот и тряска отдаются в груди, в животе. Давление в шланге падает. «Воздух, воздух!» — орет он, а его не слышно, прибыля давят на него, прижимают к земляному полу…