Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Даниил Гранин

КАРТИНА

1

Дождь застиг Лосева на Кузнецком мосту. Чтоб не мокнуть, Лосев зашел на выставку. До начала совещания оставалось часа полтора. Не торопясь он ходил из зала в зал, отдыхал от московской мельтешни. После мокрых весенне-холодных улиц, переполненных быстрыми столичными людьми, здесь было тихо, тепло. Больше всего Лосева угнетало в Москве невероятное количество народу, которое толкалось в любом учреждении, у любого прилавка, в каждом кафе, в каждом сквере. Даже здесь, на выставке, несмотря на простор, Лосева все же удивляли посетители — что за люди, почему бродят здесь в рабочее время. Большей частью женщины. Тоже примечательно, поскольку и у себя в городе на культурных мероприятиях Лосев заметил, что в зале сидят главным образом женщины. И то, что в столице имело место то же явление, отчасти успокаивало Лосева, отчасти же было достойно размышления.

Он шел вдоль стен, обтянутых серой мешковиной. Грубая, дешевая материя выглядела в данном случае весьма неплохо. Что касается картин, развешанных на этой мешковине, у Лосева они не вызывали интереса. Лично он любил живопись историческую, например, как Петр Первый спасает солдат, или Иван Грозный убивает сына, или же про Степана Разина, также батальные сцены — про гражданскую войну, партизан, переход Суворова через Альпы, да мало ли. Нравились ему и портреты маршалов, полководцев, известных деятелей искусства. Чтобы картина обогащала знаниями. Здесь же висели изображения обыкновенных стариков, подростков, разложенных овощей и фруктов с разными предметами, рисунки на бумаге, множество мелких картин в простых крашеных рамах. Лосев не мог представить себе, куда они все деваются после выставки, где находились до нее и вообще какой смысл создавать их для такого временного назначения. Музеи — другое дело, в художественных музеях Лосев неоднократно бывал, на подобных же выставках не приходилось. И сейчас он убеждался, что вряд ли от этого он что-либо потерял. Иногда, разглядывая московские витрины, он поражался количеству ненужных для него предметов. Сколько существовало ненужных для обычного человека тех же выставок, и всяких организаций, и мероприятий…

Неожиданно что-то словно дернуло Лосева. Как будто он на что-то наткнулся. Но что это было — он не понял. Кругом него было пусто. Он пошел было дальше, однако, сделав несколько шагов, вернулся, стал озираться и вновь почувствовал смутный призыв. Исходило это от одной картины, чем-то она останавливала. Осторожно, стараясь не утерять это чувство, Лосев подошел к ней — перед ним был обыкновенный пейзаж с речкой, ивами и домом на берегу. Название картины, написанное на латунной дощечке — «У реки», — ничего не говорило. Лосев попробовал получше рассмотреть подробности дома и постройки. Но вблизи, когда он наклонился к картине, пространство берега со всеми деталями стало распадаться на отдельные пятна, которые оказались выпуклыми мазками масляных красок со следами волосяной кисти.

Лосев попятился назад, и тогда, с какого-то отдаления, пятна слились, соединились в плотность воды, в серебристо-повислую зелень, появились стены дома, облупленная штукатурка… Чем дальше он отходил, тем проступали подробнее — крыша, выложенная медными листами с ярко-зелеными окислами, труба, флюгер… Проверяя себя, Лосев стал возвращаться к картине, пока не толкнул девицу, которая стояла с блокнотом в руках.

— Картины не нюхать надо, а смотреть, — сказала она громко и сердито, не слушая его извинений.

— Ну конечно смотреть, вот я и засмотрелся, — простодушно сказал он. — Я плохо разбираюсь, может вы поясните. — Это он умел, обезоруживать своей уступчивостью, открытостью.

— Что именно? — сухо спросила девица.

— Тут написано «У реки». А что за река? Как ее название?

Девица усмехнулась.

— Разве это имеет значение?

— Нет уж, вы позвольте, — поглядывая на картину и все более беспокоясь, сказал Лосев. — Очень даже имеет. Мало ли рек. Это же конкретно срисовано.

Она, снисходя, улыбнулась на эти слова, оглядела его аккуратно застегнутый костюм, галстучек, всю его провинциальную парадность.

— Ну что изменится, если вам напишут название реки? Оно ничего не добавит, это просто пейзаж.

— Как так — просто. Очень даже изменится. Как вы не понимаете!

Лосев оторвался от картины, изумленно посмотрел на девицу. Длинный свитер, короткая кожаная юбочка, прямые волосы отброшены на плечи; несмотря на свой небрежный наряд, она выглядела уверенной в себе, нисколько не чувствуя своей бестолковости.

— И так не говорят: срисовано, — поучительно пояснила она. — Это был большой мастер, а не ученик. Для него натура являлась средством, вернее поводом, обобщить образ, — тут она стала произносить еще какие-то слова, каждое из которых было Лосеву известно, но, складываясь в фразу, они почему-то теряли всякую понятность.

— Здорово вы разбираетесь. — Лосев вздохнул, показывая восхищение. — Все же хорошо бы выяснить название. Образ хоть и обобщенный, а местность-то можно ведь уточнить, как по-вашему?

— Вряд ли… Попробуйте у консультанта.

Однако консультант куда-то отлучилась. Лосев еще прошелся, проверяя другие картины, но ничего подобного той не нашел… Девица в свитере издали поглядывала на него. Он вернулся к ней.

— Концов не найдешь. Безответственный народ эти художники.

— А в чем, собственно, дело?

— В том, что незачем зашифровывать.

— Не понимаю.

Он строго посмотрел на нее, как будто она была виновата.

— Надо точно указывать в названии.

Лицо у нее от носа стало краснеть, краска разлилась по щекам.

— Какого черта вы прицепились. Ходят тут!.. — с яростью прошипела она. — Оставьте его в покое. Хватит. Вам-то что? Вы же ничего не смыслите в живописи. Что вы имеете к этой работе? Ну?.. Самое безобидное выставили, нет, опять плохо…

Какая-то жилка у нее на шее дрожала, зрачки сузились, уперлись в лицо Лосеву, так что он попятился и только на улице опомнился, стал придумывать от обиды всякие хлесткие ответы, пока не заподозрил, что гнев ее относился к кому-то другому.





После совещания Лосев остался выпросить фонды для оборудования родильного дома. Каким-то чудом, плюс его слезные мольбы, ему вдруг отвалили импортную сантехнику — голубые умывальники, голубые ванны, роскошные души, и к вечеру, придя к себе в номер, попивая чай из большого фаянсового чайника, Лосев испытывал полнейшее умиротворение, довольство собою и время от времени улыбался своей удаче. Внизу шумела улица Горького нестихающим шелестом машин. Шум этот давно стал для Лосева как бы главным звуком Москвы, и когда у себя, в Лыкове, вспоминалась Москва, то прежде всего вспоминался этот идущий снизу слитный постоянный шелест машин вокруг гостиницы «Москва». И вспоминался вот такой высокий номер с простым шкафом, деревянной кроватью и приятное чувство одиночества.

Над диванчиком висела гостиничная картина, тоже пейзаж: кусты в осеннем поле. Лосев впервые обнаружил ее, хотя жил в этом номере уже неделю. Щурясь, он разглядывал аккуратно нарисованные тени, жухлую травку, пушистые облака. Сама местность была, по-видимому, красива, а на картине получилось скучно. Вот тут Лосев и вспомнил ту картину на выставке. Разница была большая. В чем состоит разница, Лосев не сумел бы определить, странным было то, что он ощущал эту разницу.

Вместо того чтобы идти в театр со всеми участниками совещания, Лосев позвонил к Фоминым и напросился в гости. Была такая традиция — приезжая в Москву, Лосев навещал земляков. Связи земляческие он всячески поддерживал, что во многих смыслах было полезно такому городу, как Лыков, достаточно известному и тем не менее сидящему на районном бюджете.

2

Фомин был генералом каких-то инженерных служб, дома он ходил в мохнатой клетчатой куртке, тюбетейке и был похож на старого профессора. Пришли еще Седовы, тоже лыковские, муж работал в Мосэнерго, жена — инженером на галантерейной фабрике. Все они покинули Лыков много лет назад, когда Лосев был мальчишкой, и познакомился он с ними уже в Москве, получив их по наследству от прежнего председателя горисполкома.

За столом Лосев, как бы между прочим, рассказал про картину на выставке. Дом, нарисованный на картине, и все расположение полностью соответствовало дому Кислых, вплоть до того, что та же крыша, тот же флюгер, спуск к речке… На всякий случай посмеивался, потому что, слушая себя, засомневался: мало ли, может, совпадение — откуда запущенное место, которое видно из окон его кабинета, могло иметь такую красоту, как на полотне?

Дом Кислых все хорошо помнили и доказывали Лосеву, что спутать его невозможно, второго такого — с медной крышей, с полукруглыми окнами — быть не могло.

— Это тебе. Степаныч, не коробочки, какие ты ставишь, — сказал Фомин огромным своим голосом. — Дом Кислых — уникум. Индивидуальный проект. А знаешь, почему крыша у него медная?

Лосев пил коньяк и слушал известную ему историю про женитьбу лесопромышленника Кислых на француженке, дочери фабриканта духовых инструментов, который разорился и дал в приданое медные листы и трубы для духового оркестра. С тех пор Кислых и организовал городской оркестр, тот, что играл в парке по воскресеньям. Выяснилось, что отец у Седовой играл в том оркестре на тарелках. А в революцию оркестр отправился в губернский город на поддержку пролетариата. А в доме Кислых расположился комитет бедноты. Позже там были курсы ликбеза. А потом, это уже на памяти Седовой было, там коммуна жила, коммунары. А рядом, вспоминал Фомин, стояла лавка Городилова, это при нэпе, там торговали живой рыбой в садках, а дальше тянулись яблоневые сады и там часовня святого Пантелеймона, где бандиты расстреляли партизана Мошкова…

Нескончаемый этот поток воспоминаний обычно огорчал Лосева — нынешним городом его земляки интересовались куда меньше, чем тем Лыковым, что сохранился в их воображении; они вежливо выслушивали лосевские заботы о новом роддоме или пристани, помогали чем могли, но разговор всегда каким-то образом сносило к прежним временам, когда на рынок съезжались гончары и бондари с кадушками, кувшинами, горшками, свистульками, когда перед гостиным двором устраивали смотрины невест, а на майские праздники карусели и ярмарки.

Прошлое выглядело у них милым, интересным, даже грязно-белые козы на улицах и двухэтажные дома «бывших» горожан, которых, оказывается, тоже раскулачивали и выселяли, и чайные, и пожарная каланча — все умиляло их и погружало в приятную грусть.

А то, что новый универмаг с таким трудом достроили на месте разрушенной в войну петровской башни, что провели канализацию, — это их не занимало.

— Башня придавала по крайней мере облик, — говорил Фомин, — а универмаги — они всюду. Ты, Степаныч, не фырчи, ты хоть и мэр, а не в состоянии создать физиономию городу. Ты своим стандартом только уничтожать можешь. Да я тебя не виню. Известно, тебе не разрешают. Но ты тоже пойми, что при стандарте Лыкову не угнаться за новыми городами. Был Лыков на всю Россию один. Цветные открытки выпускали с видами. Теперь он — рядовой райцентр. Таких сотни. Теперь ты открытки выпустить не можешь, на этих открытках изображать-то нечего. Вот если б ты гостиный двор восстановил… Да знаю, знаю, что не мог. Хотя Поливанов жалуется на тебя, считает, что ты не добился. Но представляешь, если бы…

— И представлять не хочу, — сказал Лосев, — разве нам разместиться в гостином дворе! Поливанову легко жаловаться, ему что, ему любоваться, а людям жить надо. Куда мне их из домов угрозы расселять?

— Нет, Поливанов прав, конный завод зачем снесли? — сказал Седов. — Какие там фигуры стояли! Наказать надо за них Рычкова, хоть он сейчас замминистра. Да так, чтобы через газету. Согласись, Сергей Степаныч, нас воспитывали в отрицании прошлого. Все старое плохо, все новое хорошо. Теперь спохватились — охраняем памятники…

— Кто твой универмаг поедет рисовать? — гремел Фомин. — А вот дом Кислых, выходит, приезжал художник. Увековечил.

Вмешался внук Фомина, студент, он был, оказывается, на выставке и сказал, что автор картины — Астахов — художник известный, сейчас его как бы заново открыли и считают новатором, художником мировой известности, даже удивительно, с чего такого художника занесло в дыру, подобную Лыкову.

Студент явно поддразнивал их, особенно своего деда, и тот немедленно загорячился и пошел про исторические заслуги Лыкова в строительстве русского флота, про то, каким культурным центром был город еще при Павле…

— Почему был? — спросил Лосев.

— Да потому что по тем временам он выделялся, а нынче…

В другое время Лосев тоже завелся бы на такой разговор, заспорил, но сейчас, глядя на лилово-раздутую шею генерала, он смолчал. Стареет Фомин. И Седовы стали старенькие. Он увидел, какие они прозрачные, реденькие. Вместе с ними уходил из жизни домотканый городок их юности, что витал перед их умственным взором в яблоневых облаках цветущих садов. Они сохраняли Лыков, каким он был, не смешивая с нынешним; это был Лыков краснознаменный, двадцатых, тридцатых годов, полный легенд, диковинных судеб, потрясений, с митингами, запахами пороха и самогона, игрой горнистов и колокольным звоном, и в то же время тихий, зеленый, застывший.

Тот городок, который и Сергей Лосев успел захватить мальчишкой, самый малый довоенный последок.

Будь его воля, он селил бы таких стариков в своем городе, чтобы они заменяли своей памятью бывшие здания и ушедшую красоту. Он стыдился и сожалел, что раньше без расположения слушал их рассказы и не запоминал для будущего.

— И что ж, Сергей Степанович, понравилась вам эта картина? — вдруг туго натянутым голосом обратился к нему младший Фомин.

Добрым, веселым лицом он был похож на деда. Однако воинственный взгляд неприятно напомнил Лосеву девицу с выставки. Почему-то этот мальчишка тоже заранее на него ощетинился.

— Понравилась ли мне? — повторил Лосев, проверяя себя.

Что-то было в этой картине странноватое, что-то ведь мешало Лосеву сразу признать дом Кислых; все похоже, а не совсем.

— Не знаю, — сказал он. — Меня лично тут привлекает, что наше захолустье отразили.

— Да, это у вас критерий… это подход, — ядовито подхватил молодой Фомин.

— Леша! — Жена Фомина, в данном случае бабушка, посмотрела на внука со всей строгостью, какую могли изобразить ее круглые смешливые глаза.

— Ничего, ничего, пожалуйста высказывайся, мне интересно, — сказал Лосев.

Леша не сразу сообразил, каким образом все обратилось на него.

— Я могу, мне-то что… — Он по-школьному вышел из-за стола — ушастый, нескладный, в тесных голубых джинсах, засунул руки в передние карманы и от этого вернул себе некоторую уверенность. — Для меня такие, как Астахов, — гордость нашего искусства. И перед Западом, и перед кем угодно. Они опередили всех! Что, не согласны? — запальчиво спросил он. — Между прочим, революция создала и Шагала, и Филонова, и Татлина… — Подождав, скривился насмешливо. — Молчите? Правильно. Соблюдайте осторожность. Мало ли что. Все-таки Астахов официально не вознесенный, еще не утвержден…

— Я ведь, Леша, ничего такого не знаю, да и не понимаю в живописи, — как можно благодушнее сказал Лосев.

— Редкий случай! Раз вы начальник, вы должны понимать во всех искусствах.

— Конечно, я могу различить, если обобщенный образ или фотографичность. — Лосев скромно вздохнул, смеясь одними глазами. — Но дальше не берусь, мы люди темные, провинция, мы на плакатах воспитаны.

Леша напряженно засмеялся, пытаясь ухватить, шутит над ним Лосев или же всерьез, но у Лосева это распознать было нелегко.

— Какой же вы мэр, если о живописи стесняетесь судить? Может, вы и в музыке не сечете?.. Наконец-то нашелся, кто не понимает!.. Ур-ра! Знает, что не понимает!

— Этот допризывник в мой огород швыряет, — пояснил Фомин. — Так что ты, Степаныч, не увертывайся. И не подлаживайся. У нас с ним своя битва идет. Нора его в армию.

— А вы полюбуйтесь, вот что он признает. — Леша показал на застекленные гравюры с какими-то полуобнаженными красавицами и толстощекими рыцарями. — Трофейная безвкусица. У него это считается искусство, это можно вешать…

Лосев почувствовал неловкость перед старшим Фоминым. За то, что схитрил, подыграл этому пареньку. На самом-то деле Лосев о живописи не стеснялся судить. Лосев мог не понимать в химии или в астрономии, а в живописи, и в тех же памятниках, в архитектуре, когда надо было, так разбирался не хуже других, чего тут особенного, например, на смотрах самодеятельности, на всяких конкурсах — попробуй не разберись, когда проект обсуждают. Естественно, делал это с умом, сперва заставлял других высказаться, сталкивал мнения, чтобы поспорили, выявили нюансы, потом уже заключал.

— Ты, Леша, напрасно деда осуждаешь. А если ему по душе такие картины? Нельзя только свой вкус признавать, — сказал он. — Ты мне лучше объясни, как в астаховской картине в смысле соответствия натуре, что это — реализм или нет?

Но тут выяснилось, что Леша никогда в Лыкове не бывал и сопоставить не может.

— Какие же вы патриоты, внуку до сих пор родных мест не показали, — сказал Лосев, — да и сами-то, сколько лет приглашаю вас…

— Это ты прав, — сказал генерал, — вот к спасу яблочному сядем в машину и нагрянем.

И, как всегда, начались заверения и планы, чтобы всем на машинах отправиться в Лыков, а еще лучше пароходом по Плясве, не спеша, и пожить в городе недельку-другую.

— Боюсь ехать… Одно расстройство, — сказала жена Седова, незрячим взглядом смотря на Лосева. — А хорошо бы картину такую дома иметь. А то ведь ничего не осталось, ни одной вещички. Если купить ее?..

Слова ее почему-то взволновали Лосева. У него самого в доме никогда картины настоящей не было. Висели какие-то деревянные расписные доски из магазина «Подарки» и застекленная репродукция…

Если бы он мог рассказать им про то особенное, что было в картине, — красота и в то же время какая-то несообразность, как будто там было что-то пропущено, то, что должно было быть — и не было.

3

На другой день Лосев зашел на выставку. То есть каким-то образом он оказался на Кузнецком и зашел. То есть даже не зашел, а очутился, потому что выставка была закрыта, и он прошел случайно вместе с рабочими в синих халатах, которые выносили скульптуры, таскали ящики.

К счастью, до того зала еще очередь не дошла.

Теперь Лосев стоял в этом зале один. Стучали молотки, с визгом волокли ящик по полу. Деловой этот шум нисколько не мешал.

На картине, несомненно, был изображен дом Кислых в Лыкове. За ним слева, в дымке, проступала каланча. Нечетко, но все же. Нельзя представить, чтобы все так сошлось с другой местностью. Дом Кислых изображен был со всей точностью, во всех деталях.

Свет падал на картину сбоку, переходя в нарисованные золотистые потоки лучей, что косо упирались в реку, вода светилась им навстречу изнутри, коричнево. У самого уреза воды лоснились чугунные тумбы… С прошлого раза картина словно бы обрела новые подробности… Из раскрытого окна второго этажа вздувалась занавеска. На реке же, в тени нависшей ивы, поблескивали бревна гонки, один раз между ними привиделось что-то белое, но стоило Лосеву сдвинуть голову — это исчезало, терялось в тени. Он и так, и этак отклонялся, ища точку, откуда можно рассмотреть этот предмет. Однажды ему показалось, что там мальчишка купается, держится за край гонок, выставив голые плечи… Гонки, длинные связки бревен, что гнали по Плясве сплавщики в резиновых сапогах и коробчатых брезентовых плащах. Горячие от солнца, липко-смоляные бревна, связанные венцами, медленно плыли мимо дома Кислых, мимо городка, и так сладко было лежать на них, болтая ногами в речной воде, где морщилось отраженное небо и заставленные лодками берега. Картина возвращала его в давние летние утра его мальчишеской жизни. Никаких прямых обозначений года в картине не было. Тем не менее он убежден был, что это были времена его детства, он узнавал краски и запахи, тогда цветы пахли сильнее, леса были гуще, хлеб был вкуснее и каждая рыбина, пойманная в Плясве, была огромной. Он скорее угадал, чем увидел тропку напрямки через огороды к их дому. Впервые он вспомнил про Галку из их компании и Валюшку Пухова, что потом служил в милиции где-то на Дальнем Востоке. Вспомнилось, что там, рядом с Галкой, жили тогда они семьей в мезонине поповского дома, теперь давно уже снесенного. Прямо по тропке, через поваленный плетень, через мощенную булыгой старую дорогу, по дощатому тротуару, мимо гаражей, где стояли полуторки и районная эмка и вкусно пахло бензином… Он услышал голос матери, оттуда, из-за высокой зелени деревьев — «Сергей!» — и привычно побежал к нему, в глубь этой белой рамы, в глубь этого чудом сохраненного детского дня, казалось бы, навсегда пропавшего, забытого, ан нет, вот он блестит, играет, плещется, наполняется звуками мелкими, которые он слышал только тогда, мальчишьим ухом: сухой треск кузнечиков, шлепанье лягушек, дальний визг пилорамы.

Было чудо, что художник поймал и заключил навечно в эту белую рамку его, Лосева, воспоминание, со всеми красками, запахами, теплынью.

Никогда он и не подозревал, что городок его может быть таким красивым, особенно это место, неблагоустроенное, насчет которого существовали всякие планы, которое несколько лет уже числилось пятном застройки.

Темно-синие халаты надвинулись, заслонили, отсекли Лосева, того, что был там на реке, от его тела, которое стояло в зале и смотрело, как рабочие снимают со шнурков картину.

Потом Лосев прошел в дирекцию узнать, как приобрести картину для Лыкова. Нельзя ли, например, оформить по безналичному расчету на Дом культуры. Выяснилось, что картина взята из собрания вдовы художника. Так что о безналичном расчете речи быть не могло, да к тому же известно, что вдова продает неохотно. Телефона у нее не было, Лосев выпросил ее адрес и в последний день командировки поехал на такси в Кунцево.

По дороге он купил торт и какие-то толстые желтые цветы на три рубля.





Дом был панельный, без лифта, квартира на пятом этаже. Дверь ему приоткрыли на цепочке не разобрать кто, и он должен был в пахнущую луком щель объяснить, что ему надо. Впрочем, он не стеснялся. Он был уверен, что все получится, поскольку дело его ясное, непреложное и он явился не сам по себе, не как частное лицо. Это всегда действовало на людей.

Вдову художника звали Ольга Серафимовна. Она протянула Лосеву большую белую руку, привычно выгнув кисть, как для поцелуя. Насчет поцелуя он сообразил потом, пожав ее руку. Это был первый промах. Следующий был цветы. И уж полный конфуз вышел с тортом.

— По какому поводу? — громко спросила Ольга Серафимовна. — Чтобы уговорить легче? И торт? Вы что же, надеетесь, что я вас чаем поить буду?

Она была величественной, огромной, слово «старуха» к ней не подходило, хотя ей перешло много за семьдесят. Седые пышные волосы горели над ней серебром. Она восседала за столом, накрытым желтой плюшевой скатертью, положив перед собою красивые сильные руки, которые не испортили ни годы, ни работа.

— Виноват, Ольга Серафимовна, действительно, неудобно, вроде как на чай набиваюсь, — удивился Лосев. — С другой стороны, я от души.

— И вот что, вы не разыгрывайте мужичка.

«Ну и режет, — восхищенно подумал Лосев. — Королева. Форменная императрица».

— Кто знал, что вы такая, — сказал он. — Однако цветы, они не подсудны, мы уж их в вазочку, все же три рубля плачено. — В таких случаях он упрямо держался начатого, не позволяя себя сбить. И пошел на кухню, налил воды в какую-то вазу, вернулся, поставил ее в сторонку на самоварный столик, при этом быстро, чтоб не прервали, нахваливал выставку, нахваливал по-простецки, словами самыми неумелыми, чтобы получалось смешнее, да еще пуская в ход свою белозубую улыбку с подмигом, отчего все двоилось и становилось непонятно, кто над кем смеется.

А квартирка была малогабаритная, потолки два пятьдесят, давно не ремонтированная, на потолке трещины, мебель послевоенная — фанера. По нынешним требованиям, не то чтоб скромно, а бедновато. Было вообще странно видеть в такой квартире такую старинно-барственную женщину, как Ольга Серафимовна.

Шуткам смеялись. В углу, закинув ногу за ногу, в вельветовых штанах, в малиновом бархатном пиджаке, сидел, попыхивая трубкой, Бадин, смуглый, похожий на индейца, тот, который открыл Лосеву дверь. Стеснительный и в то же время желчный, с речью запутанной.

На стенах висели рисунки, сделанные тонкой черной линией, как потом узнал Лосев — пером: голая женщина с роскошной грудью, большими ногами, большим задом изгибалась, лежала в разных позах, стояла на коленях, играла с собакой. Лицо обозначено было намеком, так что не поймешь, чем именно напоминала она Ольгу Серафимовну, но тем не менее это была она, и, сообразив это, Лосев смутился.

— Узнаете? — сразу спросил Бадин.

— Чего ж не узнать, — сказал Лосев, — вылитая Ольга Серафимовна.

Она милостиво улыбнулась и чуть расправила плечи, как бы разрешая себя сравнивать. Лосев подумал, как хороша была она всей своей крепкой бабьей фигурой и ничего стыдного в том, что голизна эта тут висит, нет. От того, что рисунков было много, от этого не было нехороших мыслей, а видно было, что художник любовался ее телом и жадно рисовал ее по-всякому.

Про Лыков она впервые слышала, с Астаховым она сошлась в войну, у него были до нее другие жены и у нее мужья. Под иконой, чуть сбоку, висела ее фотография с Астаховым, старым тяжелым толстяком с базедово выпученными глазами.

— Это он мне таким достался, — сказала Ольга Серафимовна, — раньше-то он был гусар. — Она кивнула Бадину, и тот достал потрепанный каталог выставки двадцать шестого года. На первой странице была фотография Астахова в белой блузе, стройного, с усиками, с длинными, по-нынешнему, волосами. Глаза его блестели, казалось, что он сейчас подмигнет.

— Первая и последняя его персональная выставка, — сказал Бадин. — Где все начала и концы… Восторги родили страх… с тех пор не разрешали.

На картинах были толпы людей, лошади, стиснутые коридорами улиц, какие-то смутно-знакомые лица, очертания ленинградских набережных и на них конница с пиками и трубачи…

Картины «У реки» там не было. Бадин сказал, что она написана позже, в тридцатых годах, и показал другой каталог ленинградской выставки к юбилею Октябрьской революции.

Черно-белая фотография сделала картину неузнаваемой, дом Кислых и места вокруг дома стали, наоборот, куда натуральнее, совсем похожими на существующее положение.

— Ах, вот эта, — сказала Ольга Серафимовна. — Так вы полагаете, что это ваше Лыково?

— Лыков, — вежливо поправил Лосев.

— За эту картину ему тоже попало, — сказал Бадин и посмотрел на Лосева с укором.

— Почему же?

— Не актуально-индустриальна. Аполитичный пейзаж. Тогда вменялось. Тут еще субъективизм… воспевание прошлого… Заодно с Кориным. Но за эту картину особо. Формализм.

Лосев сочувственно ахал, качал головой.

— «Бубновый валет» не могли простить! — уличающе сказал Бадин. — Представляете? — и засмеялся, наставив на Лосева мундштук трубки.

— Лыков, Лыков, — повторяла Ольга Серафимовна, вслушиваясь.

— Картина тридцать шестого, тридцать восьмого года, но он тогда ездил мало, — сказал Бадин, — разве что в Карелию.

— Ах, Бадин, вы не знаете, ведь он после Кати вытворял черт знает что, — с какой-то тоской сказала Ольга Серафимовна. — Помните, крышу разрисовал у Грабаря.

— Кажись, это раньше было… — мягко попробовал было Бадин, мучаясь от того, что ему приходится поправлять ее.

— Слышите? — Ольга Серафимовна слегка повернула голову к Лосеву. — Искусствоведы лучше меня знают. Теперь многие лучше меня про него знают. А что, может, и знают… Я ведь не думала, что все это пригодится. Я просто жила. И всего-то прожила с ним десять лет. Какая я вдова — я наследница, я владелица… Бадин, вы не возражайте… Есть женщины, которые вдовы лучше, чем жены. Воспоминания пишут… А я… Лыков… — Она прикрыла глаза.

— Может, он что рассказывал? — спросил Лосев.

Ольга Серафимовна посмотрела на него словно издали.

— Где это?

Он объяснил, не вызвав у нее никакого интереса. Бадин, который, кажется, был специалистом, писал статью или же книгу про Астахова, тоже ничего не мог пояснить: когда художник был в Лыкове, зачем, имелись ли у него там родственники, друзья? Почему он выбрал дом Кислых? Ничего другого, а именно этот дом? Может, у него с этим городом что-то связано?

— Так что вам, дорогой товарищ, задание от нашей лыковской общественности, уточнить происхождение этого пейзажа и тем самым ввести в историю живописи наш город, — сформулировал Лосев и подмигнул.

Тем же шутейным тоном он попробовал выяснить, как теперь расценивается картина в смысле претензий к ней, в свете, так сказать, прошлой критики, поскольку она ныне всенародно выставлена, и заодно относительно непосредственно денежной цены. Он был поражен, когда Бадин, которому Ольга Серафимовна каким-то малым движением головы перекинула этот вопрос, назвал полторы — две тысячи рублей.

— Это вы как… серьезно? — не удержался Лосев.

Бадин посмотрел на него как на человека, произнесшего что-то неприличное, и спросил, а во сколько он, Лосев, оценивает картину, из чего исходит при этом, из каких цен.

— Две тысячи?.. — Не то что для себя, для города Лосев не мог позволить, ни по какой статье не мог протянуть такую сумму.

— Не кажется ли вам, Сергей Степанович, что цена может быть и три тысячи. И пять! Смотря чья картина, какая, — с некоторым усилием сказал Бадин, показывая, что денежные эти дела, которые его заставляют вести, ему неприятны.

Так-то так, но должны быть расценки, прейскурант, что ли. Иначе произвол. За что, спрашивается, заламывают такую сумасшедшую сумму? — возмущался про себя Лосев. Бесконтрольность! Какое право имеют, тем более что картина по сути — национальное достояние, а не личное. К тому же этот Астахов, может, в один день ее нарисовал и раскрасил.

— Если б я был знаток, — Лосев понеуклюжее развел руками, — я почему ахнул: по нашей пошехонской жизни цифра больно гигантская, я себе такого не представлял.

Даже если они назвали с запросом, все равно много не уступят.

— Я-то мечтал — для города нашего… Этот дом Кислых у нас достопримечательность. Да и вообще, такой случай, в кои веки… Я уверен, что товарищ Астахов, будь он жив, он бы иначе отнесся к нашей просьбе.

— Не надо, прошу вас. — Ольга Серафимовна поморщилась. — Где вы были, когда мы эту достопримечательность за мешок картошки предлагали, за пару брюк отдавали?.. А теперь я и подождать могу. И Астахов тоже.

Лосев неожиданно покраснел, густо налился багровым.

— Между прочим, если вы про войну, так я по эшелонам с мамкой ходил, соль выпрашивал, потом на лесозаводе вагонетки катал, вот где я был. Так что, Ольга Серафимовна, историю не будем трогать. Я полагал, что вас, кроме денег, интересует пропаганда вашего супруга как художника. Вы имеете в нашем лице, может, единственную ситуацию.

Слушала его Ольга Серафимовна пренебрежительно, с какой-то посторонней мыслью в глазах, а Бадин наслаждался, пуская клубы душистого дыма. Коробка с тортом так и стояла неразвязанной на столе. «Возьмите ваш торт», — скажет брезгливо эта барыня вдогонку. Сейчас Лосева уже не так картина занимала, бог с ней, а обидно было уйти со смешком вдогонку, с этим тортом дурацким. Не привык Лосев, чтобы его высмеивали, да и не за что.

— Интеллигенция русская для народа, для просвещения жертвовала жизнью всей… эх, да что говорить. — Он махнул рукой, не желая объяснять. — Мы, конечно, живем в глуши, мы и без того во многом обездолены. Я не в порядке жалобы, но позвольте спросить, почему все только в Третьяковскую галерею? Почему сюда все — и выставки, и апельсины, и французские духи. У нас ведь тоже вкалывают, и тоже Россия. Между прочим, у нас в садах на скамеечках днем козла не забивают.

Он посмотрел на Бадина с надеждой найти поддержку у этого вполне современного и, видно, образованного человека с лицом благородного и справедливого индейца.

— И на основании этого вы решили, что Ольга Серафимовна должна вас задешево обеспечить живописью, — непримиримо сказал Бадин. — Духовными апельсинами. В награду за ваше провинциальное благонравие? Вот вы ссылаетесь на пропаганду. Как же, мол, так и почему…

Откуда у них была эта враждебность, как будто им кто наговорил на Лосева, как будто он чем-то виноват перед ними всеми — и перед той девицей, и перед Лешей, и вот перед этим роскошным индейцем, который удобно покачивается на своей пружинистой вежливости, в своем бархатно-малиновом пиджаке и вельветовых штанах.

— Я, например, считаю, — рассуждал Бадин, — что пропагандировать картину, а тем более настоящего художника, незачем. Вы сделайте его доступным. Вы ему не мешайте. И все. Люди без вас разыщут талант. Не надо гнать к нему все эти стада туристов. Этому туристу охота в Лужники смотаться, а его тащат к Врубелю.

— Правильно делают, что тащат. Он ведь сам не пойдет, его обязательно подтолкнуть надо. Пусть один из десяти, но загорится… Нет, тут мы с вами не сойдемся.

Лосев даже хлопнул по столу, не удерживая себя. Уходить — так с треском. Сам уйдет, и торт под мышку, но прежде он им выложит. Жаль, что Ольга Серафимовна не слушает, до нее не достигает, серьги ее висели неподвижно, лиловый свет их звездно мерцал, и сама она пребывала сейчас среди звезд.

— На разных мы позициях с вами, — еще громче сказал Лосев. — Не настаиваете вы, чтобы народ картины смотрел, не нуждаетесь в этом. А художников вы спрашивали? Жаль, что они не слышат ваших рассуждений. Ручаюсь — они бы вам сказали кое-что…

Стоило ей чуть двинуть плечами, наклонить голову, и сразу спор оборвался. Никаких усилий она не проявляла, только спросила раздумчиво:

— У вас что, музей имеется? Галерея?

— Какой там… Так, краеведческий мечтаем, на общественных началах. Не положено нам.

— Где ж вы ее собираетесь, повесить?

— Это не вопрос, — загораясь надеждой и потому с бравой солдатской готовностью отвечал Лосев. — Можно в Доме культуры. А еще лучше в горисполкоме. В зале заседаний, там надежнее, да и свету больше.

— Для зала она маловата, да и вряд ли уместна, — деликатно подсказал Бадин.

Лосев пересилил себя, согласился, как бы обрадованно:

— Это вы верно подметили. Ну что же, можно даже в кабинет ко мне, то есть председательский.

— Дожили. Вот, Бадин, мы кабинеты начальников сподобились украшать. Знал бы Астахов. Честь-то какая. — Ольга Серафимовна говорила медленно, без всякой насмешки.

— Почему ж вы так… Чего ж тут зазорного. Горисполком — это самый центр. Все приходят. Власть у нас народная. У нас к председателю попасть запросто.

Чем-то ему удалось задеть ее, так что она снизошла, опустила на него свой взгляд, и на Лосева словно дохнуло теплом — столько сохранилось еще чувства в этих поблекших глазах. Воспоминания словно разворошили подземный утухший жар. А глаза у нее, в обвисших морщинистых мешках, оставались узкие, с длинным, чуть выгнутым разрезом, который мог полоснуть по сердцу.

— Народ-то к вам, гражданин начальник, в кабинет идет не картину смотреть. Наверняка жилье просят, на дураков жалуются, в очереди томятся. Я, милый мой, но этим приемным насиделась. Не до картин было. Как топтать его стали, как поносить, чуть ли не диверсантом. Вот и доказывай. Господи, какими словами называли его, а теперь вы торгуетесь…

Вот оно что, подумал Лосев, вот оно в чем дело, вот где место больное, ему даже легче стало от того, что лично он, значит, был ни при чем, они соединяли его со всеми теми, другими, видели в нем тех, кто Астахова обижал. Первое, что хотелось, — откреститься: с какой стати ему отвечать за чьи-то древние глупости, за непонятные страхи неизвестных ему деятелей, всяких перестраховщиков, горлодеров. Невежд мало ли было… Был его предшественник Курочников, который из всей музыки признавал баян, на аккордеон уже бранился — «растленное влияние Запада».

А все же стыдно было открещиваться и от Курочникова, и даже от тех неведомых начальников, что когда-то терзали Астахова. Не потому, что он их оправдывал, нет, тут было что-то другое.

— Что было, то было. Наверное, виноваты перед вами, Ольга Серафимовна, — сказал он, подставляя себя под ее взгляд. — Не нами началось, да на нас оборвалось.

Помолчали.

— У меня из Ленинграда Дворец культуры торговал большую картину для фойе, — вдруг вспомнила Ольга Серафимовна. — И то не согласилась. С мороженым чтоб гуляли мимо. Зачем? Бог с ними, с деньгами, верно, Бадин?

— Да, да, конечно, — сказал он, глядя на нее с гордостью.

Расшатанный стул скрипел под Лосевым. Вся эта ее фанаберия показалась вдруг подозрительной: что, как они оба попросту набивали цену? И она, и этот Бадин, который, поучая и оправдываясь, сообщал, сколько стоят картины известных художников, называя прямо-таки бесстыдные, диковинные цифры. Причем из года в год они росли. К тому же он положил перед Лосевым большую иностранную книгу, где были французские, итальянские пейзажи и наряду с прочими напечатано было маленькое фото картины «У реки». Получалось, что картина эта известная, каталожная, как выразился Бадин. Но Лосев, который понимал, что все это показывают ему не зря, прилип к этой фотографии. Смотрел и смотрел, и улыбался, и ничего не мог с собою поделать. Подумать только, что Лыков существовал в равноправном соседстве с известными французскими соборами, итальянскими улочками, бульварами, белоснежными городками на средиземноморском побережье — ничуть не хуже. Соседство это волшебно преобразило, подняло дом Кислых, превратило его чуть ли не в замок. Он как бы увидел через это фото свой городок так, как его рассматривали в этой книге другие люди.

Рублей на восемьсот, пожалуй, он рискнул бы оформить, в крайнем случае сотню еще накинул бы из своих, кровных. Мог он позволить себе сделать такой дар городу? Своими репродукциями Бадин раззадорил его, умысел этот Лосев, разумеется, усек, ну и наплевать, ему уже трудно было отступиться.

Теперь, когда он увидел, что означает настоящая картина, что она состоит на учете во всем мире, что известно, где она находится, кому принадлежит, — ему во что бы то ни стало захотелось приобрести ее для города. Одно дело строить роддом или почтамт, или, наконец, канализацию — в этом и кроме Лосева найдутся радетели. Главврач, например, считает, что это он завел, запустил Лосева на строительство роддома… Какой примечательностью отметил Лосев свое пребывание на посту? Памятник партизанам, что поставлен в сквере? Бетонные эти солдаты с бетонными детьми, сделанные на заказ столичными ваятелями, которые аж булькали от своей смелости, да и сам Лосев готов был биться за них, но биться было не с кем, памятник получился скучный, некрасивый. Трогательна только надпись внизу, которую сочинил Сотник, редактор газеты. Что еще останется? На ум попадались какие-то незначащие мелочи… Картина же была бы чем-то особым, целиком и полностью связанная со старанием Лосева, ни с кем больше; на первый взгляд диковинная инициатива, совсем в стороне от прямых функций руководителя города, но Лосев знал, что такие, не входящие ни в какие параграфы поступки навечно закрепляются в памяти городского населения.

Девятьсот рублей — крайняя цена, которую предложил Лосев, отбросив объяснения. Напрасно Бадин страдал и морщился от этой торговли. Скупился Лосев, но не свои берег, а государственные финансы. Лично Бадина с его интеллигентностью Лосев дожал бы, смущала своей надменностью Ольга Серафимовна, она смотрела на него и не смотрела, слышала и не слышала, затишье ее узких глаз ничем не нарушалось. Она восседала на своем рваном кресле, как на троне. И Лосев, который по должности своей общался и с большими людьми, и даже с такими, слово которых меняло судьбы целых предприятий, тысяч людей, тут почему-то оробел. Никак не мог повторить своей цифры. Запущенная эта квартира, с облупленными дверьми, трещинами на потолке, расшатанным паркетом, не принижала Ольгу Серафимовну, не делала ее бедной. Та бедность, которая поначалу бросилась в глаза Лосеву, ощущалась сейчас по-иному. Старенькая мебель, выгорелые обои — все как бы не имело значения. И даже какой-то шик пренебрежения был в этих облупленных фанерных дверях. Из бывших она, предположил Лосев, из аристократов, что ли, и тут же удивился своему предположению, потому что аристократка — казалось бы, наоборот, — привычна к роскоши. Графиня, баронесса… Но почему-то это ей не подходило. А может, так было принято у художников. Может, это у нее от Астахова, от той жизни, когда Астахов расписал кому-то крышу. И, наверное, мог выкидывать еще какие-то номера…

Он пожал плечами, спросил смиренно:

— Кому ж, Ольга Серафимовна, эту картину предназначаете?

— Если в хороший музей… Я прибалтам отдала, помните, Бадин, они сколько могли, столько дали.

На это Бадин неодобрительно пробормотал, что напрасно она продешевила, не потому ли прибалты одну картину выставили, а вторую в запаснике держат.

Через комнату неслышно прошла совсем древняя, легкая, как засушенный цветок, старушка и за руку провела мальчика, тоненького, большеглазого. Ольга Серафимовна поднялась:

— Вы извините.

— Что вы, это вы меня извините. — Лосев встал, вдруг шагнул к Ольге Серафимовне, взял ее за руку. — Пожалуйста, хоть на минутку взглянуть напоследок… — Он и к Бадину тоже обернулся просительно. — Я не задержу.

Ольга Серафимовна повела плечом надменно, как бы — «О господи, что за настырность…» Но не отказала, и Бадин достал картину с антресолей, поставил на стул.

4

Снова из глубины картины к нему слабо донесся голос матери: «Серге-ей!» и еще раз: «…е-ей!»

…А под ивой, за корягой жили налимы, их надо было нащупать там и торкнуть вилкой.

Счастье какое услышать снова певучий ее голос.

…А в доме Кислых был зал, где плиткой было выложено море и парусники. Многие плитки были разбиты, выдраны, но море еще угадывалось. Дом в те годы стоял пустой, с выбитыми окнами, они забирались туда, и Лосев подолгу смотрел на море, дорисовывая на выщербленных местах линкоры и рыбачьи сейнеры. В доме жили белые пауки, пахло углем. И пахло рекой. А на реке пахло бревнами, дымком от шалашей плотогонов, пахло тиной и ряской, пахло осиной старое корыто, на котором они по очереди плавали по реке. Запахи эти ожили, дохнули из глубины картины. Запах горячих от солнца чугунных кнехтов, старого причала.

К нему вернулся тот огромный мальчиший мир, шелестела листва, была жива еще мать. Лосев ощутил на голове ее маленькую жесткую руку.

— Какое у вас лицо…

Они внимательно смотрели на него, Ольга Серафимовна и Бадин.

Лосев провел рукой по лицу, он не понимал, чего они уставились, вместо того чтобы смотреть на картину.

— Я ведь вырос тут. — Он показал рукою в картину, в самую ее зеленую ольховую глубь.

Они переглянулись. Ольга Серафимовна улыбнулась.

— Ничего нет смешного, — высоким голосом сказал Лосев. — Для нас тут не просто картина. В музее ей, известно, будет слава, марка, почет и все прочее. Только музею все равно, какая картина. Для них что эта, что та. А мне… На данный вид у нас свое право. Тут все сохранилось соответственно натуре. Приезжайте, увидите.

Ольга Серафимовна все еще всматривалась в него.

— Не связывайтесь вы с ней… — вдруг проговорила она быстро, тихо, как бы сквозь зубы. — Хлебнете… зачем вам… картины, они требуют… они мне всю душу… — И дальше он не разобрал, а переспросить не решился.

Лицо ее побелело, замерло, как бы удерживая что-то. Лосев поспешил заговорить погромче, повеселее, делая вид, что ничего не произошло.

— В самом деле, приезжайте. Через месяц наибольшая красота пойдет. Дайте телеграмму, я вас встречу. Хотите на лошадях встречу? Точно, на лошадях…

Чем еще он мог прельстить столичных жителей?

— Не усердствуйте… никуда я не езжу, — охладила его Ольга Серафимовна. — Ноги у меня болят.

— Эх, жаль, а то могли бы сравнить, для истории вопроса… — Он направился к вешалке в переднюю. Насчет же торта, он попросит оставить мальчику, но Ольга Серафимовна не двигалась, она стояла, перетянув на груди концы платка, и смотрела не на картину, а куда-то за нее, так же как до этого смотрела не на Лосева, а в то пространство, что находилось за ним.

— Что ж у вас и дом этот стоит? — спросила она.

Лосев обернулся, снова услыхал в утренней тиши скрип флюгера, пересвист малых городских птиц, визг лесопилки, мычание коров, потому что до войны в Лыкове еще держали коров. Звуки были такие явственные, что, казалось, и Ольга Серафимовна, и Бадин должны были слышать.

— Дом стоит, и обе ивы. Разрослись, конечно.

— И крыша такая же?

— В точности. Она медными листами выложена. Был такой лесопромышленник…

Недослушав, Ольга Серафимовна кивнула.

— А в Москве от пречистенских домов ничего не осталось. Переулки на Арбате тоже снесли. Хожу по чужому городу… Видите, Бадин, они вот сохранили все.

— Не уверен, что они специально берегут. — Бадин вопросительно подождал. — Вероятно, так совпало случайно. — Он деликатно обратился к Лосеву, но тот несогласно хмыкнул.

— Все равно, Бадин, это редкость, — проговорила Ольга Серафимовна. Она смерила Лосева очнувшимся взглядом. — Какой вы были… — и засмеялась не ему, а кому-то неведомому. — Я бы вам дала ее так…

— Что значит так… — повторил Лосев, замирая.

— Если вы опять дарить собрались, Ольга Серафимовна, — ласково-успокаивающе сказал Бадин, — то прошу не торопиться, не тот это случай, верно ведь, Сергей Степанович? Почему вы должны благотворительностью заниматься? Да и не нуждаются они, это же город.

— Не спорьте, Бадин. — Она капризно поморщилась. — Да чего тянуть… Нет, нет, видал, какое у него лицо было, — и опять засмеялась чему-то.

— Вы коллекционерам отказываете, а у них хоть в сохранности будет, — загорячился Бадин. — Вы ради бога простите меня, Сергей Степанович, но согласитесь…

— Не нравятся мне коллекционеры, — сказала Ольга Серафимовна. — Тесно у них. Навешают кому с кем выпадет, как на кладбище. Давайте, голубчик, я вам надпишу.

Лосев проворно достал шариковую ручку, но Ольга Серафимовна заставила Бадина принести фломастер и на подрамнике косым ровным почерком начала: «От Ольги Астаховой, в дар…»

— Могу вам, — сказала она озорным молодым голосом.

— Нет, — сказал Лосев, чуть запнувшись, и, перебивая себя: — Нет, вы городу Лыкову, так и напишите. — Он почувствовал, что краснеет.

«…в дар городу Лыкову», поставила число, подписалась.

В этот раз Лосев взял руку, не пожал, а, подняв ее к себе, долго поцеловал, испытывая от этого удовольствие.

Бадин молча закладывал картину толстыми картонами, перевязывал, потом сунул в коричневый бумажный конверт, и все это еще в целлофановый мешок.

Только на улице Лосев опомнился. Картина была воздушно-легкой, не то что невесомой, — она обладала подъемной силой, так что он плыл, еле касаясь земли.

У стоянки такси его нагнал Бадин.

— Сразу не распаковывайте, — заговорил он, запыхавшись. — Пусть сутки постоит в помещении.

На все его наставления Лосев невпопад кивал, потом спросил:

— Послушайте, о чем Ольга Серафимовна… вроде как предупреждала?

— Это у нее теория. Есть картины, которые влияние оказывают на судьбу…

Лосев счастливо засмеялся и сказал, какая замечательная женщина Ольга Серафимовна. На что Бадин рассказал, как она в эвакуации все картины Астахова спасла, на себе тащила, чемоданы свои бросила, а картины тащила, на детской коляске везла, хотя полагала, что мазня, поскольку многие так считали, во всяком случае, понятия не имела, что они значат.

— Ей орден надо, — восхитился Лосев.

— Деньги ей нужны, — сказал Бадин. — Пенсия у нее мизерная. Тетку она содержит, кучу родных.

— Я же ей предлагал, сколько мог. Если она задаром решила, значит ей приятней. Так что вы напрасно. Мы, со своей стороны, грамоту ей дадим. Можем в санаторий ее пригласить. У нас есть, республиканского значения… — Он успокаивал Бадина, почти не задумываясь, щедро, однако не обещая ничего лишнего.

— Боюсь я, — сказал Бадин. — Боюсь! Затеряется картина, понимаете, в одиночку настоящая картина не может существовать. Она как муравей… Сгинет… Ей нужна среда, то есть художественный организм, собрание… Обычная наша нелепица — либо рыбку съесть, либо раком сесть.

Один глаз у него был печальный, в тесноте припухших век, а другой смотрел строго, обвиняюще.

5

В Лыкове картина не произвела впечатления. Виноват был сам Лосев, он сразу понял свою ошибку: сперва надо было дать людям полюбоваться картиной, рассказать про художника, про его вдову, про выставку, заинтересовать всех. Вместо этого он начал с того, что назвал цену, похвастал стоимостью. Редактор газеты Сотник, за ним прокурор заахали, узнав про две тысячи рублей, и все приготовились к чему-то необыкновенному, а тут и размеры оказались малые, и рамка копеечная, главное же — вид, то есть содержание, известное. И задаром, любуйся — не хочу. Весь дом Кислых таких денег, может, нынче не стоил.

Промах был непростительный, уж кто-кто, а Лосев умел подготавливать мнение, любое новое дело следовало всегда тщательно подготавливать. Надо было рассказать им про иностранную книгу с фотографиями, всемирную в некотором роде славу, то есть известность, которой, оказывается, пользуется давно Жмуркина заводь, хотя даже специалисты не знают, что за местность у Астахова изображена. Придется еще доказывать, что это наш город. Спорность лучше всего могла подействовать и вызвать патриотическое чувство, свойственное всем лыковцам. Получилось же все иначе, никто уже не слушал, что картина городу подарена, а твердили про неслыханные цены, кто, мол, может нынче платить такие деньги и за что. Стараний Лосева в приобретении картины не отметили, никто не спросил, каким образом ему удалось добыть это художественное сокровище. Лосев обиделся, прицепился к какому-то замечанию, вспылил, накричал. Хуже всего было, что никто не понял, с чего это он завелся. Вышло неловко. Впервые он как-то утерял контакт с людьми, которых знал много лет, со своими замами, завотделами, которые всегда понимали его и он их тем более. Они смущенно разошлись, обиженные на него, и у него на них осталась обида.

Все было испорчено. Он сунул картину в пластиковый мешок и закрыл в шкаф.

Военком Глотов попробовал потом как-то загладить, сказал, что в смысле техники и сочетания красок вещь, конечно, достойная большого мастера, но содержание не очень выгодно показывает город, пусть даже с точки зрения исторической. Тем более если взять перспективу нового города. С другой стороны, картину, разумеется, нельзя было упустить…

Наголо обритый, широкий, тяжелый, налитый до краев мощью, военком и двигался осторожно, и говорил, сдерживая свою неразборчивую силу. Слушая его притишенный голос, Лосев поостыл, удивился себе: оказывается, никто его самого-то не осуждал, а все прохаживались насчет картины. Он же сознавал так, словно бы это шло в его адрес. Правда, спустя неделю на бюро горкома секретарь упрекнул руководителей комсомола: что вы все на средства ссылаетесь, иногда и без всяких средств можно добиваться, сумел же Лосев приобретение для города сделать.

…Пришли вагоны с оборудованием для роддома. Лосев лично следил за разгрузкой, чтобы не побили, не растащили. Все любовались светло-голубыми раковинами и массивными никелированными кранами и всей отлично сделанной, смазанной, щедро упакованной арматурой.

Потом надо было договариваться о второй очереди работ по канализации, наводнение повредило фундамент насосной станции, надо было срочно добыть деньги, материалы — словом, когда к нему обратились учителя Первой школы Тучкова Татьяна Леонтьевна и Рогинский Станислав Иванович, Лосев не сразу вспомнил, куда он подевал картину и было неудобно от того, что он долго рылся на верхних полках, наконец вытащил ее из-под рулонов, с самого дна шкафа.

Он поставил ее на стул, в стороне у окна, сам же отошел к столу перебрать почту, поговорил по телефону, никак не обращая на них внимания, не желая выслушивать их суждений. Рогинского он изредка встречал по общественной линии как лектора на моральные темы. Тучкову же знал плохо. Кажется, она преподавала рисование. Так он понял из ее сбивчивого бормотания в приемной, когда она, пылая, объясняла, почему им надо посмотреть картину.

Недослушав, Лосев согласился, щадя ее стеснительность. И было странно, что Рогинский тоже косноязычно хмыкал, несмотря на свой лекторский навык, японский зонт и модно-окладистую бородку, из-за которой в недавнем прошлом у него происходили бурные объяснения с начальством.

Они оба волновались, и Лосев, чтобы их не смущать, старался не смотреть, как они передвигали стул с картиной, чтобы не отсвечивало, тихонько переговаривались. Занятый телефонным спором, он перестал обращать на них внимание и вспомнил, лишь ощутив за спиной плотную тишину.

Оба они пребывали в оцепенении. Тучкова застыла, сняла очки, округлые коричневые глаза ее влажно блестели, рот был приоткрыт, она наклонилась вперед, вытянулась, поднялась на цыпочки, словно хотела взлететь и не могла, и от этого ей было больно.

Лосев тоже остановился, глядя на преображенную ее внешность. И вдруг по тугим яблочно-гладким ее щекам покатились слезы. Тучкова не шевельнулась, не замечая их, как не замечала она уже ни этого кабинета, ни Лосева, ни Рогинского, стоящего в своей отдельной задумчивости. Слезы мешали ей смотреть, она смигивала их, устремляясь снова туда, в глубь картины, с таким страданием и счастьем одновременно, что Лосев смущенно отвернулся, залистал бумаги.

Вспомнил, что эта Татьяна Тучкова девчонкой, уже тогда очкастой, болталась среди мелюзги, когда отправляли комсомольцев на целину. Она была здешняя, и что-то у нее могло быть связано с теми местами.

— Ну, как народное образование расценивает? — спросил он, принимая на всякий случай тон, привычный в этом кабинете.

— Великолепная вещь, известная, слава богу, — с готовностью начал Рогинский, — мы о ней наслышаны. Так что замечательно, что вы приобрели ее. А что касается самого исполнения, так для того времени — смело…

— Откуда ж вы о ней знали? — недоверчиво спросил Лосев.

— Так она ж в каталогах фигурирует!

Такое объяснение уязвило Лосева, никак не ждавшего, что кто-то здесь, в Лыкове, мог знать про все это.

— А известно вам, сколько она стоит? — спросил Лосев с некоторой досадой.

— Не все ли равно, разве в этом дело! — вдруг, отрываясь от картины, воскликнула Тучкова, и налитые влагой глаза ее обратились к Лосеву. — При чем тут деньги?

Лицо ее стало гаснуть, верхняя губа поднялась, выражая жалость, даже некоторое презрение.

— Да хоть тысячу рублей, — сказала она.

— Между прочим, две тысячи.

— Ну и что, а сколько стоит, по-вашему, счастливый день? — выкрикнула она с непонятной болью. — А душа, она сколько? — И быстрым взмахом ярко-коричневых глаз хлестнула Лосева. — Вы посмотрите, сколько тут души во всем. Как можно прятать такую вещь от людей!

— Кто прячет? Я? Да где б вы ее увидели… — начал было Лосев с отпором, но тут же понял, что объяснять и доказывать ничего не надо, слезы Тучковой были для него сейчас самой лучшей наградой. Хотя не представлял, никогда и в голову ему не приходило, что от картины можно плакать.

Тучкова вытерла мокрые глаза, надела очки, превратилась в ту незаметную учительницу, которую Лосев знал вроде бы давно и никогда не замечал. Платьице ее обвисло, груди спрятались.

— Простите, пожалуйста, — виновато сказала она, все более конфузясь от неуместной улыбки Лосева.

Он ничего не мог поделать с собою, собственное лицо перестало его слушаться, улыбаясь чересчур, ненужная растроганность морщила лоб, тянула какие-то мышцы у глаз, так что невозможно было представить, какое выражение из этого складывается.

— Нет, нет, вы совершенно правильно отметили, — успокаивал он ее да и себя.

Рогинский тоже, чтобы отвлечь, стал расспрашивать про Ольгу Серафимовну, задавать те самые вопросы, которые Лосев хотел услышать. Впрочем, отвечать Лосев не стал, по Тучковой он чувствовал, что сейчас не надо ни о чем говорить. Молчания, однако, не получилось. Рогинский, удивительный человек, с той же легкостью и волнением стал, используя, как он выразился, счастливый случай, хлопотать о транспорте для лекторов. В другое время практическая его хватка была бы симпатична Лосеву, сейчас же оборотистость Рогинского показалась бестактной. Пока они говорили, Тучкова боком, тихо, направилась к дверям. Чтобы остановить ее, Лосев не торгуясь пообещал Рогинскому свою помощь и тут же спросил громко, обращаясь к Тучковой: может, имеет смысл повесить картину в школе, в классе рисования, тем более что окна школы как раз выходят на Жмуркину заводь и дом Кислых. Последнее соображение возникло у него внезапно, прямо-таки осенило его: школа построена на берегу, примерно там, откуда писал художник, и очень интересно будет сравнивать, особенно на уроках рисования, продемонстрировать ребятам процесс, то есть пример художественной работы на местном материале.

Одно к одному соединялось у него, да так ловко, складно, откуда что бралось, какое-то вдохновение напало; вообще надо подумать, не пора ли создать художественную школу, заинтересовать ребят. Он явно зажег обоих учителей. Картину он разрешил, даже попросил тут же взять. Тучкова смотрела на него во все глаза, и еще долго после того, как они ушли, унося тщательно завернутую картину, Лосев ощущал радостную свою силу.

В начале июня Лосева пригласили в Первую школу на выпускные экзамены. Прежде всего он посидел на физике, в которой, как он полагал, еще что-то смыслил, хотя каждый год обнаруживал, что знания его тают, и эти мальчики и девочки знают вещи, о которых у него самое смутное понятие.

После физики директор школы повела его по классам и кабинетам, где он когда-то учился. Он ничего не вспоминал, а, как и рассчитывала директор, озабоченно проверял состояние потолков, полов и все прикидывал свои ремонтные возможности.

В кабинете биологии у окна стояло несколько ребят младшего возраста, и Тучкова рассказывала им про красный цвет. На стене, обитой полосой серой мешковины, висела ближе к окну, картина «У реки». В окно был виден другой берег Плясвы, дом Кислых, песчаная отмель. Окно из-за картины стало тоже картиной, только большой, застекленной. Лосев невольно принялся сравнивать обе картины, совершенно схожие: так же лучилась от солнца вода Жмуркиной заводи, так же серебрилась висячая зелень ив. Можно было подумать, что холст написан сейчас, прямо с этой натуры, но глаз Лосева легко находил разницу, тот слой времени, что скопился между этими картинами. В чем состояла разница, он сразу указать бы не мог — куда-то пропал второй чугунный кнехт, и ивы разрослись, и берег подмыло, а главное — дом постарел в сравнении с рекой и зеленью…

Сравнивая, он обнаружил, что на картине дом был заострен в углах, камень был несколько, что ли, каменнее, каждый выпирал из кладки изломами, а крыша была сдвинута и несколько перекошена… Сравнивать было занятно. Помешало, что его заметили. Тучкова поздоровалась громко, как бы рапортуя, и дети обернулись, поздоровались, расступились. Директор сказала сдержанно, с упреком: