Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Как мы уже сказали, из сокровищ, разложенных на коврике у ее ног, прекрасная креолка обратила внимание на веер с изображениями домов, пагод, сказочных дворцов, собак, львов и фантастических птиц, а также людей и животных, которые могли существовать лишь в прихотливом воображении жителей Кантона и Пекина.

Она спросила о цене веера. Однако трудность заключалась в том, что китаец, высадившийся на острове всего несколько дней назад, не знал ни французского, ни английского, ни индийского языков, потому он ничего не ответил на заданный ему на этих трех языках вопрос. Обитатели берегов Желтой реки в Порт-Луи иначе не называли его, как Мико-Мико; только эти два слова он произносил, пробегая по улицам города с длинным бамбуком и корзинами то на одном, то на другом плече. По всей вероятности, эти слова означали:

«покупайте, покупайте». Общение Мико-Мико с его клиентами сводилось до сих пор к языку жестов и мимики. Вот и красивая девушка, которая не имела случая глубоко изучить язык аббата Эпе , не могла теперь объясниться с Мико-Мико.

В этот-то момент к ней приблизился чужеземец.

— Простите, мадемуазель, — сказал он, — видя, что вы в затруднительном положении, осмеливаюсь предложить вам свои услуги: соблаговолите воспользоваться мною как переводчиком?

— О, мсье, — ответила гувернантка, в то время как щеки девушки зарделись, — благодарю вас за любезное предложение; вот уже десять минут, как мадемуазель Сара и я упражняемся в филологии, но не можем заставить этого человека понять нас. Мы обращались к нему по-французски, по-английски, по-итальянски, но он не понимает ни одного из этих языков.

— Может быть, мсье знает какой-нибудь язык, на котором говорит этот человек, милая Анриет, — сказала девушка. — Мне так хочется купить этот веер, что, если бы мсье удалось узнать его цену, он оказал бы мне истинную услугу.

— Но вы же видите, что это невозможно, — возразила Анриет, — китаец не говорит ни на каком языке.

— Во всяком случае, он говорит на языке страны, где родился, — сказал иностранец.

— Да, но он родился в Китае, а кто же говорит по-китайски?

Незнакомец улыбнулся и, повернувшись к торговцу, обратился к нему на каком-то чужом языке.

Напрасно старались бы мы передать удивление, отразившееся на лице бедного Мико-Мико, когда слова родного языка зазвучали в его ушах, словно знакомый мотив. Он уронил веер, который держал в руках, и, бросившись к тому, кто говорил с ним, схватил его руку и поцеловал ее; потом, так как иностранец повторил вопрос, удивленный китаец ответил, назвав цену веера.

— Двадцать фунтов стерлингов, мадемуазель, — сообщил иностранец, повернувшись к девушке. — Это приблизительно девяносто пиастров.

— Сердечно благодарю вас, мсье, — ответила Сара, смутившись. Потом она обратилась к гувернантке:

— Не правда ли, как нам повезло, милая Анриет, что мсье говорит на китайском языке?

— Да, это удивительно.

— Все очень просто, мадам, — сказал иностранец по-английски. — Моя мать умерла, когда мне было три года, моя кормилица, бедная женщина с острова Формозы, служила у нас в доме. Ее язык был первым, на котором я начал лепетать, и хотя мне не часто приходилось на нем говорить, я, как видите, запомнил несколько слов — и всю жизнь не перестану радоваться этому, ведь благодаря этим нескольким словам я смог оказать вам столь малую услугу.

Потом, передав китайцу монету и сделав знак своему слуге следовать за ним, молодой человек ушел, непринужденно поклонившись Саре и Анриет.

Чужеземец пошел по улице Мока, но, пройдя с милю по дороге, ведущей в Пай, и приблизившись к подножию горы Открытия, внезапно остановился и устремил свой взгляд на скамейку, стоявшую у подножия горы. На скамье неподвижно, положив руки на колени и устремив глаза на море, сидел человек.

Чужеземец посмотрел на этого человека, словно сомневаясь в чем-то, но потом сомнение как будто рассеялось.

— Он, — прошептал незнакомец. — Боже! Как он изменился!

Затем, вновь посмотрев на старика с пристальным вниманием, молодой человек пошел по дороге, желая подойти к нему незамеченным. Это ему удалось, но он часто останавливался, и, прижав руку к груди, словно старался унять слишком сильное волнение.

Пьер Мюнье — а это был он — не пошевелился при приближении незнакомца, можно было подумать, что он не слышал шагов. Однако это предположение было бы ошибкой; как только подошедший сел рядом с ним на скамейку, старик повернул к нему голову, встал и, робко поклонившись, сделал несколько шагов, намереваясь удалиться.

— Не беспокойтесь, мсье, — сказал молодой человек.

Старик вернулся и вновь присел на скамью.

Наступило молчание; старик продолжал смотреть на море, а незнакомец — на старика.

Наконец, после нескольких минут безмолвного созерцания, иностранец заговорил.

— Мсье, — сказал он, — вас, по-видимому, не было на набережной, когда «Лейстер» бросил якорь в порту?

— Простите, мсье, я был там, — ответил старик, удивленно глядя на Жоржа.

— Значит, вас не волнует прибытие корабля из Европы?

— Но почему же? — спросил старик.

— Если бы вы интересовались, то не сидели бы здесь, а пришли бы в порт.

— Вы ошибаетесь, мсье, вы ошибаетесь, — грустно ответил старик, качая поседевшей головой, — напротив, я с большим интересом, чем кто-либо другой, отношусь к прибытию судов. Вот уже четырнадцать лет каждый раз, когда приходит корабль из какой-либо страны, я прихожу сюда и жду, не доставил ли он писем от моих сыновей или не вернулись ли они сами. Слишком тяжело стоять на ногах, потому я прихожу сюда с утра и сажусь здесь, на том месте, откуда я смотрел, как уходили мои дети, и остаюсь здесь весь день, пока все не разойдутся и пока не потеряю надежду.

— Но почему вы сами не идете в порт? — спросил иностранец.

— Я ходил туда первые годы, — ответил старик, — но тщетны были мои ожидания. Каждое новое разочарование становилось все тяжелее, в конце концов я стал ждать здесь, в порт же посылаю своего слугу Телемака. В этом случае надежда теплится дольше: если он возвращается вскоре, я могу думать, что он сообщит об их прибытии, если задерживается, полагаю, что он ждет письма. Но он неизменно приходит с пустыми руками. Тогда я иду домой один, вхожу в безлюдный дом, провожу ночь в слезах и говорю себе: «Наверное, это будет в следующий раз».

— Бедный отец! — прошептал незнакомец.

— Вы жалеете меня? — с удивлением спросил старик.

— Конечно, я вас жалею.

— Значит, вы не знаете, кто я такой?

— Вы человек, и вы страдаете.

— Но ведь я мулат, — тихо, с глубоким смирением ответил старик.

Лицо собеседника слегка покраснело.

— Я тоже мулат, мсье.

— Вы? — вскричал старик.

— Да, я.

— Вы мулат, вы?

И старик с удивлением посмотрел на красно-синюю ленточку, красовавшуюся на груди собеседника.

— Вы мулат, тогда вы меня не удивляете. Я принял вас за белого, но если вы цветной, как и я, это другое дело, тогда вы мне друг и брат.

— Да, друг и брат, — сказал наш герой, протягивая старику обе руки, потом он тихо прошептал, глядя на него с глубокой нежностью:

— А может быть, и более.

— Тогда я могу сказать вам все, — продолжал старик. — Я чувствую, что мне станет легче, если я расскажу вам свое горе. Представьте себе, что у меня есть, вернее, были, потому что бог знает, живы ли они еще; представьте себе, что у меня было двое сыновей, которых я любил, как только может любить отец, в особенности младшего.

Незнакомец вздрогнул и ближе придвинулся к старику.

— Вас удивляет, не так ли, — продолжал старик, — что я по-разному отношусь к своим детям, и что одного люблю больше, чем другого? Да, я признаю, это несправедливо, но он был младше и слабее своего брата, меня можно простить.

Незнакомец поднес руку ко лбу, и, пользуясь моментом, когда старик, словно устыдясь произнесенной исповеди, отвернулся, смахнул слезу.

— О, если бы вы знали моих детей, — продолжал старик, — вы бы это поняли. Жорж не был красивее брата, напротив, его брат Жак был гораздо красивее, но хрупкое тело Жоржа исполнено было таким сильным духом, что если бы я отдал его в коллеж в Порт-Луи, чтобы он учился вместе с другими детьми, уверен, что он вскоре обогнал бы всех учеников.

Глаза старика на мгновение сверкнули гордостью и воодушевлением, но тут же погасли; взгляд вновь принял непроницаемое выражение и затуманился.

— Я не мог отдать его в местный коллеж. Коллеж был основан для белых, а мы ведь мулаты.

Лицо незнакомца вспыхнуло, его словно осветило пламя презрения и гнева. Старик продолжал:

— Вот почему я отправил их обоих во Францию, надеясь, что образование отучит старшего от склонности к скитаниям и смягчит слишком упрямый характер младшего. Но, видимо, бог не одобрил моего решения, потому что, приехав однажды в Брест, Жак поступил на борт пиратского судна, и с тех пор я получил от него лишь три письма. И всякий раз из нового места на земном шаре. А в Жорже, по мере того как он рос, все усиливалась непреклонность нрава, которой я так опасался. Он писал мне чаще, чем Жак, то из Англии, то из Египта, то из Испании, потому что тоже много путешествовал, и хотя письма его очень содержательны, клянусь, я не посмел бы показать их кому-нибудь.

— Так, значит, ни тот ни другой ни разу не сообщили вам, когда вернутся?

— Ни разу. И кто знает, увижу ли я их когда-нибудь, а ведь минута эта была бы самой счастливой в моей жизни; и все же я никогда не уговаривал их вернуться. Если они остаются там, значит, там они счастливее, чем были бы здесь, если не испытывают желания увидеть старого отца, значит, они нашли в Европе людей, которых полюбили больше, чем его. Пусть все будет так, как они хотят, особенно если они счастливы. И хотя я сильно скучаю по обоим, все-таки больше мне не хватает Жоржа, и самое большое горе мне доставляет то, что я никогда не получу весточки о его приезде.

— Если он не сообщает вам о своем возвращении, мсье, — заметил собеседник, тщетно пытаясь подавить волнение, то, быть может, потому, что хочет приехать внезапно, чтобы не мучить вас надеждой, а явиться нежданной радостью.

— Дай-то бог, — сказал старик, воздев руки к небу.

— Может быть, он хочет предстать перед вами неузнанным и до того, как вы узнаете его, насладиться сознанием вашей любви к нему?

— Ах! Невозможно, чтобы я его не узнал.

— Однако же, — вскричал Жорж, не способный больше сдерживать волнение, — вы не узнали меня, отец!

— Вы.., ты.., ты… — вскричал в свою очередь старик, окинув незнакомца жадным взглядом и дрожа всем телом.

Потом он произнес:

— Нет, нет, это не Жорж; правда, он немного похож на васино он невысокий, не такой красивый, как вы, он ребенок, а вы — мужчина.

— Это я, я, отец, неужели вы не узнаете меня? — вскричал Жорж. — Подумайте, прошло четырнадцать лет с тех пор, как я вас покинул, подумайте, ведь мне скоро двадцать шесть лет, а если вы сомневаетесь, то смотрите — вот шрам у меня на лбу, это след удара, который мне нанес Анри де Мальмеди в тот день, когда вы так прославились, захватив английское знамя. Примите меня в свои объятия, отец, И когда вы меня обнимете и прижмете к своему сердцу, вы перестанете сомневаться в том, что я ваш сын.

С этими словами незнакомец бросился к отцу, который, глядя то на небо, то на сына, долго не мог поверить счастью и не решался расцеловать Жоржа.

В этот момент у подножия горы Открытия появился Телемак; он шел, опустив голову, уныло глядя перед собой, в отчаянии от того, что опять возвращается к хозяину и не несет ему известий ни от одного из сыновей.

Глава VI. ПРЕОБРАЖЕНИЕ

Теперь пусть читатели позволят нам покинуть отца с сыном во время их счастливой встречи и, вернувшись вместе с нами к прошлому, согласятся проследить духовное преображение, происшедшее за четырнадцать лет с героем нашей истории, которого мы ранее показали мальчиком и только что — взрослым человеком.

Вначале мы хотели передать читателю то, что Жорж рассказал отцу о событиях, имевших место четырнадцать лет назад, но подумали, что такое повествование явилось бы отражением личных впечатлений и могло бы вызвать недоверие к человеку с таким характером, каким наделен у нас Жорж.

Потому мы решили по-своему рассказать эту историю во всех подробностях, и, поскольку это не личная исповедь, мы не скроем ничего, ни плохого, ни хорошего, и не утаим никаких мыслей, будь они похвальные или постыдные.

Итак, начнем.

Пьер Мюнье, чей характер мы уже пытались очертить, еще в начале своей сознательной жизни, и тогда, когда стал взрослым мужчиной, занял по отношению к белым позицию, от которой не отступал никогда; чувствуя, что у него нет ни сил, ни воли сражаться с бесчеловечным предрассудком, он решил обезоружить противников тем, что старался возвеличить свой род неизменным смирением и безграничной покорностью. Человек глубокого ума, он не пытался занять какую-либо должность или особое положение в обществе, старался затеряться в толпе, никому не показываться на глаза. Стремление, заставившее его отвлечься от общественных интересов, руководило им в личной жизни.

Щедрый по натуре и богатый человек, он не признавал в доме никакой роскоши и содержал его с монашеской скромностью. К тому же у него было около двухсот негров, что соответствует ренте более чем в двести тысяч ливров. Путешествовал он всегда верхом, до тех пор, пока возраст, а вернее, огорчения, сломившие его раньше времени, не заставили сменить эту скромную привычку; он купил паланкин, такой же простой, как у самого бедного обитателя острова. Тщательно избегая малейших ссор, всегда вежливый и любезный, он готов был оказать услугу даже тем, к кому в глубине души не чувствовал симпатии. Он предпочел бы потерять десять арпанов земли, чем начать или даже продолжить судебный процесс, в результате которого мог бы выиграть двадцать. Если у кого-нибудь из обитателей острова случалась нужда в участке, засаженном кофе, маниоком или сахарным тростником, он мог быть уверен, что найдет его у Пьера Мюнье, который еще поблагодарит его за то, что тот обратился именно к нему. Все эти добрые поступки, совершаемые по велению отзывчивого сердца, могли быть отнесены за счет его покорного характера. Это снискало ему дружбу соседей, но дружбу своеобразную: соседям и в голову не приходило сделать ему добро, они ограничивались тем, что

не причиняли ему зла. В то же время среди них имелись и завистники, которые не в состоянии были простить Мюнье значительное состояние, наличие рабов и безупречную репутацию; они постоянно старались унизить его напоминанием о том, что он мулат; господин де Мальмеди и его сын Анри были в их числе.

Жорж рос в тех же условиях, что и его отец, но, слабый здоровьем, не мог заниматься гимнастикой. Все свои способности он ограничил сферой раздумий и, раньше времени возмужав, как это часто бывает с болезненными детьми, невольно наблюдал за поведением отца, переживания которого понял, еще будучи ребенком. Глубокая обида, жившая в груди с ранних лет, заставила его ненавидеть белых, презиравших его, и относиться с пренебрежением к мулатам, которые терпели подобного рода унижения. Потому он твердо решил в отличие от отца избрать для себя иной образ жизни и смело противостоять абсурду расовых предубеждений.

Он готов был сразиться с расистами, как Геркулес с Антеем.

Юный Ганнибал, подстрекаемый отцом, поклялся в вечной ненависти к целой нации; юный Жорж, вопреки желанию отца, объявил смертельную войну предрассудкам.

После рассказанной нами сцены Жорж покинул колонию, прибыл во Францию вместе с братом и поступил в коллеж Наполеона. Он хорошо учился. Первый успех укрепил в нем веру в себя, показав меру его возможностей. Воля его становилась необоримой, а успехи приумножались. Правда, при напряженном состоянии духа, при постоянных упражнениях мысли он ощущал физическое недомогание; и все же бог дал опору бедному деревцу. Жорж мог спокойно жить, опекаемый Жаком, который был самым сильным и вместе с тем самым ленивым учеником в классе, в то время как Жорж — самым прилежным.

К несчастью, такое положение продолжалось недолго.

Через два года после приезда, когда Жак и Жорж вместе поехали на каникулы в Брест к другу отца, которому были рекомендованы, Жак, влюбленный в морскую стихию, воспользовался случаем и, не желая больше скучать в «тюрьме», как он называл коллеж, поступил матросом на пиратское судно; в письме же к отцу сообщил, что поступил на «государственный корабль». Вернувшись в коллеж, Жорж глубоко переживал одиночество. Оставшись без защиты брата, он возненавидел мальчишек, которые завидовали ему как первому ученику, оскорбляли и избивали его. Жорж мужественно переносил тяжелые испытания.

Он продолжал прилежно учиться, стремясь во что бы то ни стало сохранить интеллектуальное превосходство, которого добился в предыдущие годы. Он начал играть с товарищами, стал требовательным, озорным.

Он затевал драку при каждой ссоре; когда бывал побежден, снова лез в драку, пока в свою очередь не оказывался победителем. Это внушало уважение к нему и вместе с тем заставляло как следует подумать, прежде чем обидеть его. Жорж почувствовал, что рискует жизнью, но зачем была ему эта жизнь, если в ней не главенствовали сила и ловкость. Натура его оказалась здоровой; физическая слабость, побежденная энергией воли, исчезла, как неверный слуга, изгнанный непреклонным хозяином. Три месяца неустанных упражнений придали хилому мальчику столько силы, что по его возвращении товарищи усомнились в том, что это был тот самый Жорж.

Тогда он первый затеял ссору с другими и побил тех, кто столько раз бил его. Его стали бояться и, боясь, уважать.

Окончив философский факультет, Жорж был теперь элегантный мужчина, высокого роста, поджарый, с прекрасной фигурой. Он знал, что обладает знаниями, необходимыми светскому человеку. Однако, поняв, что ему недостаточно только не уступать обыкновенным людям, он решил добиться превосходства над ними.

Занятия, которые он сделал для себя обязательными теперь, когда освободился от школьных уроков и мог распоряжаться своим временем, не отягощали его. Он установил такой порядок дня: утром, в шесть часов, отправлялся на прогулку верхом, в восемь шел в тир стрелять из пистолета, с десяти утра до полудня занимался фехтованием, от полудня до двух слушал лекции в Сорбонне, с трех до пяти занимался рисованием в мастерской художника, наконец, вечером посещал театр. Его охотно принимали в светском обществе. Он был связан с элитой Парижа — с художниками, учеными и вельможами.

Хорошо знавшего искусство и науку, его стали считать одним из самых умных и галантных кавалеров столицы. Он достиг своей цели.

Поселившись затем в Лондоне, Жорж был всюду учтиво принят; он держал лошадей, собак и петухов, заставляя одних драться, а других бегать, соглашался на всякое пари, с аристократическим хладнокровием выигрывал и проигрывал сумасшедшие деньги; спустя год он покинул Лондон с репутацией безупречного джентльмена, так же как в Пари же имел репутацию блестящего кавалера. Во время пребывания в столице Британии он встречался с лордом Марреем, но, как мы уже сказали, тогда между ними не завязалось близкого знакомства.

В ту эпоху вошли в моду путешествия на Восток. Жорж посетил Грецию, Турцию, Малую Азию, Сирию и Египет.

Он был представлен Магомету Али ; Ибрагим-Паша в то время готовил экспедицию в Сайд. Жорж сопровождал сына вице-короля, дрался у него на глазах и получил от него почетную саблю и двух арабских лошадей, самых породистых в королевском табуне.

Во Францию Жорж вернулся через Италию. Готовился поход в Испанию. Примчавшись в Париж, он просил разрешения воевать добровольцем; разрешение было ему дано.

Жорж занял место в рядах первого батальона, находившегося на передовых позициях. К несчастью, испанцы воевали плохо, и война, которая обещала быть ожесточенной, оказалась, в общем, просто военной прогулкой. Однако в Трокадеро ситуация изменилась, и стало ясно, что придется брать силой этот оборонительный рубеж революции на полуострове.

Полк, к которому был приписан Жорж, не предназначался для осады крепости, поэтому Жорж вышел из него и присоединился к гренадерам. Когда была пробита брешь во вражеских укреплениях и дан сигнал к штурму, Жорж бросился в ряды наступавших и смело вошел в крепость.

Его имя было упомянуто в приказе по армии, он получил из рук герцога Ангулемского орден Почетного легиона и из рук Фердинанда VII крест Карла III. Честолюбивый молодой человек был наверху блаженства.

Тогда он подумал, что ему пора вернуться в Иль-де-Франс: все, о чем он мечтал, исполнилось, все, чего хотел достичь, было достигнуто; ему больше нечего было делать в Европе.

Борьба с цивилизацией кончилась, начиналась борьба с варварством. Эта исполненная гордости душа не согласилась бы истратить на счастье в Европе силы, так старательно собранные для битвы в родном краю; все, что он делал за последние десять лет, было сделано для того, чтобы опередить своих соотечественников, мулатов и белых, и одному уничтожить расовый гнет, на борьбу с которым до сих пор не решился ни один цветной. Ему не было дела до Европы и до ста пятидесяти миллионов ее обитателей, не было дела до Франции и тридцати трех миллионов ее жителей; ему было безразлично, правят ли там депутаты или министры, республика там или монархия. Всему остальному миру он предпочитал маленький уголок земли, затерянный на карте, как песчинка на дне моря.

Этот уголок занимал его мысли; в этом краю ему предстояло совершить подвиг, решить великую задачу. У него было одно воспоминание — то, что пережито, и одна надежда — исполнить свой долг.

Между тем «Лейстер» зашел в Кадикс. Фрегат направлялся на Иль-де-Франс, где должен был стоять продолжительное время. Жорж попросил, чтобы его взяли на борт корабля, и, так как был рекомендован капитану французскими и испанскими властями, получил разрешение. Подлинная причина проявленной к нему милости заключалась в следующем: лорд Маррей узнал, что тот, кто просил разрешения идти на «Лейстере», был уроженцем Иль-де-Франс; для лорда Маррея было вовсе не лишним, чтобы на одном корабле с ним плыл человек, который в течение перехода в четыре тысячи лье мог бы сообщить ему многие сведения политического или житейского характера, которые столь важно иметь губернатору, приступающему к исполнению своих обязанностей.

Читатель видел, как сблизились друг с другом Жорж и лорд Маррей и как, ступая на берег Порт-Луи, они договорились встретиться.

Мы знаем также: Жорж, каким почтительным и преданным сыном он ни был, явился к отцу лишь после трудных испытаний, каким он так долго себя подвергал. Радость старика должна была быть тем сильнее, чем меньше он надеялся на возвращение сына; вернувшийся был так непохож на того, кого он ждал, что по дороге в Мока отец пристально смотрел на сына; останавливаясь, так крепко прижимал его к сердцу, что Жорж, несмотря на умение владеть собой, чувствовал, как слезы появляются у него на глазах.

Через три часа они пришли на плантацию, но Телемак обогнал их; поэтому Жорж и отец увидели негров, ждавших их с радостью и вместе с тем со страхом: Жорж, которого они знали ребенком, стал теперь их новым хозяином, а каким он окажется?

Что означало для этих бедных людей появление Жоржа? Счастье или беда ждет их в будущем? Казалось, все должно было сложиться хорошо. Жорж начал с того, что освободил их на два дня от работы.

Ему не терпелось осмотреть свои земли; наскоро пообедав, в сопровождении отца он обошел плантацию. Выгодная торговля, прилежная работа под умелым руководством хозяина превратили ее в одно из лучших владений острова.

В центре имения стоял дом, простое и просторное здание, окруженное тройной цепью банановых кустов, манговых и тамариндовых деревьев. От дома к дороге тянулась длинная аллея, обсаженная деревьями, задняя дверь дома вела в душистые фруктовые сады. Далее, насколько охватывал глаз, расстилались огромные поля сахарного тростника и кукурузы, которые, казалось, устали под грузом плодов и молили о том, чтобы рука сборщика их освободила.

Наконец, они пришли к тому месту, которое на каждой плантации называется Лагерем черных.

Посреди лагеря возвышалось большое здание, которое зимой служило амбаром, а летом танцевальным залом; оттуда доносились радостные крики и звуки тамбуринов, тамтама и мальгашской арфы. Негры, воспользовавшись тем, что их отпустили, тотчас же начали праздник; эти примитивные натуры легко переходят от трудов к удовольствиям и, танцуя, отдыхают от усталости. Жорж и отец неожиданно появились среди них. Негры сразу прекратили танцы, бал был прерван, каждый встал подле соседа, стараясь образовать ряды, как это делают солдаты при неожиданном появлении командира. Наступила тишина, затем хозяев приветствовали громкие голоса присутствующих. Негров здесь хорошо кормили, хорошо одевали; они обожали Пьера Мюнье, может быть, единственного мулата в колонии, который не был жесток в обращении с неграми. Что до Жоржа, внушавшего серьезные опасения этим добрым людям, то, угадав, какое впечатление произвел на них, он дал знак, что хочет говорить. Воцарилось глубокое молчание, и негры стали слушать.

— Друзья мои, я взволнован оказанным мне приемом и еще более тем, что вижу улыбки на ваших лицах, я знаю, что с отцом вы были счастливы, я благодарен ему; мой долг, так же как и его, сделать счастливыми тех, кто будет мне послушен. Вас здесь триста человек, и на всех лишь девяносто хижин. Мой отец хочет, чтобы вы построили еще шестьдесят, тогда получится одна на двоих; у каждой хижины будет маленький сад, и всем будет позволено сажать там табак, картофель и держать свиней и кур; те, кто захочет превратить все это в деньги, в воскресенье пойдут на рынок в Порт-Луи, а выручкой смогут распоряжаться по своему усмотрению.

Если обнаружится воровство, тот, кто обокрал своего брата, будет сурово наказан; если кого-нибудь несправедливо побьет надзиратель, пусть он докажет, что не заслужил наказания, и с надзирателем поступят по закону. Я не предвижу случая, чтобы кто-нибудь из вас сбежал, потому что вы счастливы здесь, надеюсь, и в дальнейшем будете довольны и не покинете нас.

Вновь раздались возгласы радости в ответ на эту речь, которая, очевидно, покажется наивной шестидесяти миллионам европейцев, живущим при конституционном режиме, но которую слушатели приняли с большим воодушевлением; ведь то была первая хартия такого рода, дарованная неграм в колонии.

Глава VII. БЕРЛОК

Вечером следующего дня, в субботу, многочисленная группа негров, не столь счастливых, как те, с которыми мы уже познакомились, собралась под широким навесом и, сидя вокруг большого очага, где горели сухие ветки, устроила, как говорят в колониях, берлок, то есть встречу людей разных наклонностей, которые собрались каждый со своей работой: один мастерил какое-нибудь изделие, чтобы на следующий день продать его, другой варил рис, маниок или жарил бананы. Кое-кто, вооружившись деревянной трубкой, курил табак, выращенный в своем саду, некоторые вполголоса разговаривали. Среди собравшихся присутствовали женщины и дети, их обязанностью было поддерживать огонь в очаге. Несмотря на то что люди были заняты делом и этот вечер предшествовал дню отдыха, чувствовалось, что над несчастными неграми тяготеет нечто зловещее и тревожное — гнет надсмотрщика, который сам был мулатом. Навес находился в нижней части равнины, у подножия горы с тремя вершинами, вокруг которой располагались владения нашего старого знакомца, господина де Мальмеди.

Де Мальмеди нельзя было назвать плохим хозяином в том смысле, какой мы во Франции придаем этому слову. Нет; но де Мальмеди, толстый, как бочка, и незлобивый, был человек в высшей степени тщеславный, очень заботившийся о своем общественном положении; его преисполняла гордость, мысль о чистоте крови, текущей в его жилах, и глубокая убежденность в правоте расовых предрассудков, унаследованных от предков, которые на острове Иль-де-Франс издавна ущемляли права цветных. Что касается рабов, то им у него жилось не хуже, чем у других хозяев, но рабы были несчастны повсюду; де Мальмеди не считал негров людьми, они были машинами\" им полагалось приносить доход. А если машина не дает дохода, который должна давать, ее заводят механическим способом; де Мальмеди просто и ясно применял к своим неграм эту теорию. Если негры переставали работать из-за лености или усталости, надсмотрщик пускал в ход кнут; машина вновь начинала крутиться, и к концу недели хозяин получал прибыль сполна.

Что до Анри Мальмеди, то он был точный портрет отца, только на двадцать лет моложе и еще более заносчивый.

Словом, как мы сказали, моральное и имущественное положение негров равнины Уильямса сильно отличалось от образа жизни негров района Мока. Поэтому на увеселительных вечерах у рабов Пьера Мюнье царило непринужденное веселье, в то время как у негров господина де Мальмеди его надо было вызывать песней, сказкой или импровизированным представлением. Впрочем, в тропиках, как и в наших странах, под навесом ли у негров или на солдатском бивуаке всегда найдется шутник, который возьмет на себя задачу рассмешить собравшихся, за что благодарные слушатели не останутся в долгу; если же общество забудет расплатиться, что иногда случается, то шут напомнит ему о его долге.

Во владениях де Мальмеди обязанности Трибуле или Анжели, знаменитых шутов королей Франциска I и Людовика XIII, исполнял низкого роста человек, тучный торс которого поддерживали такие тонкие ноги, что даже не верилось, что подобная фигура могла существовать в природе. Руки его были невероятно длинные, как у обезьян, расхаживающих на задних лапах и не нагибаясь хватающих все, что попадется на земле.

Персонаж, которого мы только что ввели в действие, представлял собой диковинную смесь смешного и ужасного, в глазах европейца безобразное брало верх и внушало непреодолимое отвращение, негры же, не столь приверженные прекрасному и не такие ценители красоты, как мы, видели в нем только комическую сторону, хотя временами он обнажал когти и показывал оскал тигра.

Его звали Антонио, он родился в Тингораме, и, чтобы не путать его с другими Антонио, которых такая ошибка могла бы оскорбить, все звали его Антонио-малаец.

Берлок, то есть вечер встречи на досуге, тянулся довольно скучно, когда Антонио, проскользнув за один из столбов, поддерживавших навес, высунул из-за него зеленовато-желтое лицо и тихо свистнул, подражая змее с капюшоном, одной из самых грозных рептилий Малайского полуострова. Если бы этот свист раздался на равнинах Танасерина, в болотах Явы или в песках Килоа, услышавший его замер бы в ужасе, но на Иль-де-Франс, кроме акул, стаями плавающих вдоль берега, нет других опасных животных; поэтому свист никого не испугал, а только заставил чернокожих широко раскрыть глаза и взглянуть на пришедшего. Раздался возглас:

— Антонио-малаец! Уа, уа, Антонио!

Только два или три негра вздрогнули и приподнялись с земли, опираясь на локоть, это были мальгаши, йокофы, занзибарцы, которые в молодости слышали такой же свист и не забыли его.

Один из них, молодой негр, встал; если бы не темный цвет его лица, его можно было бы принять за белого; шум нарушил его раздумья, посмотрев, что происходит, он вновь улегся, пробормотав с презрением:

— Э, Антонио-малаец!

Антонио в три прыжка очутился в центре круга; потом, перепрыгнув через очаг, уселся с другой стороны, поджав свои длинные ноги, как сидят портные.

— Антонио, песню! Спой песню! — закричали все.

Но Антонио делал вид, что не слышит, и на самые настойчивые просьбы упрямо молчал. Наконец один из тех, кто сидел ближе всех к нему, хлопнул его по плечу:

— Что с тобой, малаец, ты мертв?

— Нет, — ответил Антонио, — я живой.

— А что ты делаешь?

— Я думаю.

— О чем?

— Я думаю, что время берлока — хорошее время. Когда бог гасит солнце и настает час любимых занятий, каждый работает с удовольствием, потому что каждый работает для себя; правда, есть и лентяи, которые курят и теряют время, как, например, ты, Тукал, или лакомки, забавляющиеся тем, что жарят бананы, вроде тебя, Камбеба. Но, как я уже сказал, некоторые работают. Ты, Кастор, делаешь стулья, ты, Боном, — деревянные ложки, ты, Назим, лелеешь свою лень.

— Назим делает что хочет, — ответил негр. — Назим — Олень Анжуана, а Лайза — Лев Анжуана, а в то, что делают львы и олени, змеям нечего совать нос.

Некоторое время продолжал звучать пронзительный голос молодого раба. Затем вновь заговорил малаец:

— Я уже сказал вам, что вечер — хорошее время, но, чтобы работа не была утомительной для тебя, Кастор, и для тебя, Боном, чтобы дым табака был тебе приятен, Тукал, чтобы ты не заснул, пока жарится твой банан, Камбеба, нужен рассказчик, знающий увлекательные истории.

— Это правда, — сказал Кастор, — Антонио знает забавные анекдоты и поет занятные песни.

— Но если Антонио не поет песни и ничего не рассказывает, — продолжал малаец, — что тогда происходит? Да мы спим — устали за целую неделю работать. Ты, Кастор, перестаешь мастерить бамбуковые стулья. Ты, Боном, не делаешь деревянных ложек, у тебя, Тукал, гаснет трубка, а у тебя, Камбеба, сгорает банан, не правда ли?

— Правда, — хором ответили все, а не только те рабы, кого назвал Антонио. Лишь Назим хранил презрительное молчание.

— Тогда вы должны быть благодарны тому, кто рассказывает интересные истории, чтобы вы не заснули, и поет забавные песни, чтобы рассмешить вас.

— Благодарим, Антонио, спасибо! — благодарили все.

— Кроме Антонио, кто может рассказать вам что-нибудь?

— Лайза, Лайза тоже знает очень интересные истории.

— Да, но его истории наводят на вас ужас.

— Это правда, — ответили негры.

— А кроме Антонио, кто может спеть вам песни?

— Назим, Назим знает очень трогательные песни.

— Да, но от его песен вы плачете.

— Это правда, — сказали негры.

— Значите один лишь Антонио знает песни и анекдоты, которые вас смешат.

— Это тоже правда, — отвечали негры.

— Значит, благодаря мне вы развлекаетесь за работой, получаете удовольствие и не спите, пока жарятся ваши бананы. А так как я не могу делать ничего, потому что жертвую собой для вас, было бы справедливо, чтобы за мои труды мне что-нибудь дали.

Справедливость этого замечания поразила всех; однако же долг историка говорить только правду заставляет нас признать, что лишь несколько голосов, вырвавшихся из самых чистых сердец, ответили согласием.

— Так, значит, — продолжал Антонио, — будет справедливо, если Тукал даст мне немного табаку, чтобы я мог курить его в своей хижине, не так ли, Камбеба?

— Справедливо, — вскричал Камбеба в восторге от того, что контрибуцией облагался не он, а кто-то другой.

И Тукалу пришлось разделить свой табак с Антонио.

— Теперь, — продолжал Антонио, — я потерял свою деревянную ложку. У меня нет денег, чтобы купить ложку, ведь, вместо того чтобы работать, я пел песни и рассказывал вам истории: было бы справедливо, если бы Боном дал мне ложку, чтобы я мог есть суп. Правда, Тукал?

— Справедливо! — воскликнул Тукал в восхищении от того, что Антонио соберет налог не только с него. И Антонио протянул руку к Боному, который вручил ему ложку.

— Теперь у меня есть табак, — продолжал Антонио, — и есть ложка, чтобы хлебать суп, но у меня нет денег, чтобы купить мясо для бульона. Поэтому будет справедливо, если Кастор отдаст мне табурет, который он мастерит, чтобы я продал его на базаре и купил говядины, не так ли, Тукал, не так ли, Боном, не так ли, Камбеба?

— Правильно, — в один голос вскричали Тукал, Боном и Камбеба. — Правильно! — И Антонио, наполовину с его согласия, наполовину силой, вытащил табурет из рук Кастоpa, когда тот только что приколотил к нему последний кусок бамбука.

— Теперь, — продолжал Антонио, — я расскажу вам историю, но будет справедливо, если я съем что-нибудь и наберусь сил, не так ли, Тукал? Не так ли, Боном? Не так ли, Кастор?

— Да, да, — в один голос ответили уплатившие подать.

Тут испугался Камбеба.

— Но мне нечего положить на зубок, — сказал Антонио, показав свои челюсти, сильные, как у волка. Камбеба почувствовал, что волосы у него встали дыбом, и машинально протянул руку к очагу.

— Значит, будет справедливо, — продолжал Антонио, — если Камбеба даст мне банан, как вы думаете?

— Да, да, так будет справедливо, — крикнули в один голос Тукал, Боном и Кастор, — да, справедливо, банан, Камбеба. — И все голоса подхватили хором:

— Банан, Камбеба!

Несчастный Камбеба с растерянным видом посмотрел на сборище негров и бросился к очагу, чтобы спасти свой банан, но Антонио остановил его, крюком схватил веревку и зацепил пояс Камбебы. Камбеба вдруг почувствовал, что его отрывают от земли и под улюлюканье всей компании он поднимается к небу. Примерно на высоте десяти футов Камбеба повис, судорожно протягивая руки к злосчастному банану, отнять который у врага теперь не было никакой возможности.

— Браво, Антонио, браво, Антонио! — закричали все присутствующие, изнемогая от хохота, в то время как Антонио, отныне полновластный хозяин банана, вокруг которого завязался спор, осторожно раздул золу и вытащил дымящийся банан, в меру поджаренный и потрескивающий так, что у зрителей потекли слюнки.

— Мой банан, мой банан, — воскликнул Камбеба с глубоким отчаянием в голосе.

— Вот он, — сказал Антонио, показав банан Камбебе.

— Я не могу его взять.

— Ты не хочешь его?

— Мне его не достать.

— Тогда, — продолжал Антонио, поддразнивая несчастного, — тогда я его съем, чтобы он не сгнил.

И Антонио начал снимать кожуру с банана с такой комичной серьезностью на лице, что хохот присутствующих перешел в конвульсии.

— Антонио, — крикнул Камбеба, — Антонио, прошу тебя, отдай мне банан, банан был приготовлен для моей бедной жены, она больна и не может есть ничего другого. Я его украл, он мне был очень нужен.

— Краденое добро не идет на пользу, — наставительно ответил Антонио, продолжая чистить банан.

— А! Бедная Нарина, бедная Нарина, ей нечего будет есть, она будет голодна, сильно голодна.

— Но пожалейте же этого несчастного, — сказал негр из Анжуана, который среди всеобщего веселья оставался серьезным и печальным.

— Я не такой дурак, — сказал Антонио.

— Я не с тобой разговариваю, — заметил Назим.

— А с кем же ты разговариваешь?

— Я говорю с мужчинами.

— Так вот, говорю с тобой; замолчи, Назим.

— Отвяжите Камбебу, — решительно проговорил молодой негр с достоинством, которое оказало бы честь королю.

Тукал, державший веревку, повернулся к Антонио, не уверенный, должен ли он повиноваться. Но малаец повторил:

— Я тебе что сказал? Замолчи, Назим!

— Когда пес лает на меня, я ему не отвечаю и продолжаю свой путь. Пес ты, Антонио.

— Берегись, Назим, — сказал Антонио, качая головой. — Когда нет здесь твоего брата, ты беспомощен, ты не посмеешь повторить того, что сказал.

— Ты пес, Антонио, — произнес Назим, вставая.

Негры, сидевшие между Назимом и Антонио, раздвинулись, так что благородный негр из Анжуана и отвратительный малаец оказались на расстоянии десяти шагов друг против друга.

— Ты говоришь это, стоя в сторонке, Назим, — сказал Антонио, стиснув от гнева зубы.

— Я скажу это вблизи, — вскричал Назим, одним прыжком оказавшись подле Антонио, и гневно, презрительно произнес в третий раз:

— Ты собака, Антонио.

Казалось, белый человек бросился бы на врага и задушил его, если бы на то хватало силы. Антонио сделал шаг назад, изогнулся, как змея, которая готова броситься на добычу, и незаметным движением вытащил нож из кармана куртки.

Назим разгадал намерение Антонио и поджидал, не сходя с места.

Малаец наблюдал за врагом; затем, выпрямившись со змеиной гибкостью, воскликнул.

— Лайзы здесь нет, горе тебе.

— Здесь Лайза, — произнес чей-то суровый голос;

Эти слова были произнесены спокойным тоном, не сопровождаемые каким-либо жестом, и все же при звуке этого голоса Антонио внезапно остановился, нож выпал из его руки.

— Лайза! — закричали все негры, повернувшись к вновь прибывшему, всем своим видом выражая готовность повиноваться.

Человек, произнесший эти слова, произвел сильное впечатление на всех негров и, конечно же, на Антонио. То был мужчина в расцвете лет, среднего роста, с мощными мускулами, свидетельствовавшими о колоссальной силе. Он стоял неподвижно, скрестив руки, с повелительным взглядом, подобным взгляду задумавшегося льва.

Видя, как все собравшиеся, исполненные молчаливой покорности, ждут слова или знака этого человека, можно было подумать, что африканское войско ждет сигнала к войне или перемирию, о чем должен оповестить их царь, — а ведь это был всего лишь раб среди рабов.

Постояв несколько минут неподвижно как статуя, Лайза медленно поднял руку и протянул ее к Камбебе, который все это время оставался подвешенным на веревке и молча следил, как и все остальные, за разыгравшейся только что сценой. Тукал опустил веревку, и Камбеба, очень довольный, очутился на земле. Первой его заботой было разыскать свой банан; но в сумятице, последовавшей за сценой, которую мы сейчас описали, банан исчез.

Во время поисков банана Лайза вышел, но вскоре вернулся, неся на плечах отбившегося от стада дикого кабана, которого он бросил возле очага.

— Вот, друзья, я подумал о вас, берите на всех.

Этот щедрый подарок взволновал сердца негров, тронул в них самые чувствительные струны — благодарность и аппетит.

— О, какой хороший ужин будет у нас сегодня, — сказал негр с Малабара.

— Он черный, как мозамбиканец, — сказал мальгаш.

— Он жирный, как мальгаш, — сказал негр из Мозамбика.

Однако, как легко представить, возвышенные чувства вскоре уступили место обыкновенному делу; в мгновение ока животное было рассечено на куски, часть их отложили на следующий день, а остальное мясо разрезали на довольно тонкие ломти — их положили на уголья, а более толстые куски стали жарить на огне.

Негры заняли свои прежние места, лица их повеселели, потому что каждый предвкушал хороший ужин. Один Камбеба стоял в углу, печальный и одинокий.

— Что ты там делаешь, Камбеба? — спросил Даиза.

— Я ничего не делаю, отец Лайза, — грустно ответил Камбеба.

Как известно, «отец» — почетный титул у \"негров, и все негры плантации, от самого юного до старца, называли так Лайзу.

— Тебе все еще больно, но ведь тебя повесили за пояс? — спросил негр.

— О нет, отец, я ведь не такой неженка.

— Тогда у тебя какое-нибудь горе?

На этот раз Камбеба утвердительно кивнул головой.

— Какое у тебя горе? — спросил Лайза.

— Антонио взял мой банан, а я украл его для больной жены, и жене теперь нечего есть.

— Ну так дай ей кусок этого кабана.

— Она не может есть мяса, не может, Лайза.

— Кто даст мне банан? — громко спросил Лайза.

Из-под золы была вытащена по крайней мере дюжина бананов. Лайза выбрал самый лучший и передал его Камбебе, тот схватил его и убежал, не успев даже поблагодарить Лайзу. Повернувшись к Боному, которому принадлежал банан, Лайза сказал:

— Ты не прогадаешь, Боном, вместо банана получишь порцию кабана, предназначавшуюся Антонио.

— А я, — нагло спросил Антонио, — что получу я?

— Ты получил уже банан, ведь ты его украл у Камбебы.

— Но он пропал, — заявил малаец.

— Это меня не касается, — сказал Лайза.

— Верно, — отозвались негры, — ворованное добро никогда не идет на пользу.

Малаец встал, злобно посмотрел на людей, которые только что одобряли его требования, а теперь согласились наказать его, и вышел из-под навеса.

— Брат, — сказал Лайзе Назим, — берегись, я его знаю, он сыграет с тобой дурную шутку.

— Берегись ты, Назим, на меня он напасть не осмелится.

— Ну, ладно! Значит, я буду охранять тебя, а ты — меня, — сказал Назим. — Но сейчас нам нужно поговорить вдвоем.

— Да, но не здесь.

— Давай выйдем.

— Правда, когда начнут ужинать, никто не обратит на нас внимания.

— Ты прав, брат.

И оба негра принялись тихо болтать о чем-то незначительном, но как только мясо поджарилось на угольях, они вышли, воспользовавшись суетой, которая всегда предшествует еде, приправленной хорошим аппетитом, причем, как предвидел Лайза, остальные даже не заметили их исчезновения.

Глава VIII. ПРЕВРАЩЕНИЕ В БЕГЛОГО НЕГРА

Было около десяти часов вечера, ночь сияла звездами, как обычно в тропических странах; на небе сверкали созвездия, знакомые нам с детства, — Малая Медведица, Пояс Ориона и Плеяды, но расположенные совсем не так, как мы привыкли их видеть, и поэтому европейцу трудно было бы их узнать; среди них блистал Южный Крест,

неведомый в нашем северном полушарии. Безмолвие ночи нарушалось лишь шумом многочисленных танреков , населяющих район Черной реки и грызущих кору деревьев. Слышалось пение голубых птиц, гнездившихся в ветвях смоковниц, а также фонди-джали, этих малиновок и соловьев Мадагаскара, и едва различимый треск высохшей травы, ломающейся под ногами братьев.

Некоторое время оба шли молча, тревожно осматриваясь, останавливаясь и вновь продолжая путь; наконец, дойдя до более густых зарослей, вошли в маленькую бамбуковую рощу и остановились посреди нее, снова прислушиваясь и оглядываясь вокруг. Очевидно, результат показался им утешительным; они сели у подножия дикого бананового куста, простиравшего свои широкие листья, подобно роскошному вееру, среди тонких стеблей окружавшего их тростника.

Первым заговорил Назим:

— Ну, так что же, брат?

— А ты не изменил своего решения, Назим? — спросил Лайза.

— Решительно нет, брат. Ты же видишь, я умираю здесь, работаю из последних сил. Я, сын вождя, больше не могу так жить. Вернусь в Анжуан или погибну.

Лайза вздохнул.

— Анжуан далеко отсюда, — сказал он.

— Ну так что ж? — ответил Назим.

— Сейчас как раз время дождей.

— Тем быстрее погонит нас ветер.

— А если лодка опрокинется?

— Будем плыть, пока хватит сил, а когда не сможем больше плыть, в последний раз посмотрим на небо, где нас ожидает Великий Дух, обнимемся и утонем.

— Увы! — сказал Лайза.

— Это лучше, чем быть рабом, — возразил Назим.

— Значит, ты хочешь покинуть остров?

— Хочу.

— С риском для жизни?

— С риском для жизни.

— Десять шансов против одного, что ты не доберешься до Анжуана.

— Но есть один шанс против десяти, что я доберусь туда.

— Хорошо, — сказал Лайза, — пусть будет по-твоему, брат.

Однако же подумай еще.

— Два года я уже думаю. Когда вождь монгаллов взял меня в плен, как и тебя, и, как и тебя, продал капитану-работорговцу, я сразу решил! Я был в цепях и попытался задушить себя этими цепями. Меня приковали к трапу. Тогда я решил разбить голову о стенку корабля; мне под голову подложили соломы. Тогда я начал голодовку. Мне открывали рот, но не могли заставить меня есть, зато заставили пить.