Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Антон Павлович Чехов

РАССКАЗЫ. ЮМОРЕСКИ.

1885—1886

Сапоги

Фортепианный настройщик Муркин, бритый человек с желтым лицом, табачным носом и с ватой в ушах, вышел из своего номера в коридор и дребезжащим голосом прокричал:

— Семен! Коридорный!

И, глядя на его испуганное лицо, можно было подумать, что на него свалилась штукатурка или что он только что у себя в номере увидел привидение.

— Помилуй, Семен! — закричал он, увидев бегущего к нему коридорного. — Что же это такое? Я человек ревматический, болезненный, а ты заставляешь меня выходить босиком! Отчего ты до сих пор не даешь мне сапог? Где они?

Семен вошел в номер Муркина, поглядел на то место, где он имел обыкновение ставить вычищенные сапоги, и почесал затылок: сапог не было.

— Где ж им быть, проклятым? — проговорил Семен. — Вечером, кажись, чистил и тут поставил… Гм!.. Вчерась, признаться, выпивши был… Должно полагать, в другой номер поставил. Именно так и есть, Афанасий Егорыч, в другой номер! Сапог-то много, а чёрт их в пьяном виде разберет, ежели себя не помнишь… Должно, к барыне поставил, что рядом живет… к актрисе…

— Изволь я теперь из-за тебя идти к барыне, беспокоить! Изволь вот из-за пустяка будить честную женщину!

Вздыхая и кашляя, Муркин подошел к двери соседнего номера и осторожно постучал.

— Кто там? — послышался через минуту женский голос.

— Это я-с! — начал жалобным голосом Муркин, становясь в позу кавалера, говорящего с великосветской дамой. — Извините за беспокойство, сударыня, но я человек болезненный, ревматический… Мне, сударыня, доктора велели ноги в тепле держать, тем более, что мне сейчас нужно идти настраивать рояль к генеральше Шевелицыной. Не могу же я к ней босиком идти!..

— Да вам что нужно? Какой рояль?

— Не рояль, сударыня, а в отношении сапог! Невежда Семен почистил мои сапоги и по ошибке поставил в ваш номер. Будьте, сударыня, столь достолюбезны, дайте мне мои сапоги!

Послышалось шуршанье, прыжок с кровати и шлепанье туфель, после чего дверь слегка отворилась и пухлая женская ручка бросила к ногам Муркина пару сапог. Настройщик поблагодарил и отправился к себе в номер.

— Странно… — пробормотал он, надевая сапог. — Словно как будто это не правый сапог. Да тут два левых сапога! Оба левые! Послушай, Семен, да это не мои сапоги! Мои сапоги с красными ушками и без латок, а это какие-то порванные, без ушек!

Семен поднял сапоги, перевернул их несколько раз перед своими глазами и нахмурился.

— Это сапоги Павла Александрыча… — проворчал он, глядя искоса.

Он был кос на левый глаз.

— Какого Павла Александрыча?

— Актера… каждый вторник сюда ходит… Стало быть, это он вместо своих ваши надел… Я к ней в номер поставил, значит, обе пары: его и ваши. Комиссия!

— Так поди и перемени!

— Здравствуйте! — усмехнулся Семен. — Поди и перемени… А где ж мне взять его теперь? Уж час времени, как ушел… Поди, ищи ветра в поле!

— Где же он живет?

— А кто ж его знает! Приходит сюда каждый вторник, а где живет — нам неизвестно. Придет, переночует, и жди до другого вторника…

— Вот видишь, свинья, что ты наделал! Ну, что мне теперь делать! Мне к генеральше Шевелицыной пора, анафема ты этакая! У меня ноги озябли!

— Переменить сапоги недолго. Наденьте эти сапоги, походите в них до вечера, а вечером в театр… Актера Блистанова там спросите… Ежели в театр не хотите, то придется до того вторника ждать. Только по вторникам сюда и ходит….

— Но почему же тут два левых сапога? — спросил настройщик, брезгливо берясь за сапоги.

— Какие бог послал, такие и носит. По бедности… Где актеру взять?.. «Да и сапоги же, говорю, у вас, Павел Александрыч! Чистая срамота!» А он и говорит: «Умолкни, говорит, и бледней! В этих самых сапогах, говорит, я графов и князей играл!» Чудной народ! Одно слово, артист. Будь я губернатор или какой начальник, забрал бы всех этих актеров — и в острог.

Бесконечно кряхтя и морщась, Муркин натянул на свои ноги два левых сапога и, прихрамывая, отправился к генеральше Шевелицыной. Целый день ходил он по городу, настраивал фортепиано, и целый день ему казалось, что весь мир глядит на его ноги и видит на них сапоги с латками и с покривившимися каблуками! Кроме нравственных мук, ему пришлось еще испытать и физические: он натер себе мозоль.

Вечером он был в театре. Давали «Синюю Бороду»[1]. Только перед последним действием, и то благодаря протекции знакомого флейтиста, его пустили за кулисы. Войдя в мужскую уборную, он застал в ней весь мужской персонал. Одни переодевались, другие мазались, третьи курили. Синяя Борода стоял с королем Бобешем и показывал ему револьвер.

— Купи! — говорил Синяя Борода. — Сам купил в Курске по случаю за восемь, ну, а тебе отдам за шесть… Замечательный бой!

— Поосторожней… Заряжен ведь!

— Могу ли я видеть господина Блистанова? — спросил вошедший настройщик.

— Я самый! — повернулся к нему Синяя Борода. — Что вам угодно?

— Извините, сударь, за беспокойство, — начал настройщик умоляющим голосом, — но, верьте… я человек болезненный, ревматический. Мне доктора приказали ноги в тепле держать…

— Да вам, собственно говоря, что угодно?

— Видите ли-с… — продолжал настройщик, обращаясь к Синей Бороде. — Того-с… эту ночь вы изволили быть в меблированных комнатах купца Бухтеева… в 64 номере…

— Ну, что врать-то! — усмехнулся король Бобеш. — В 64 номере моя жена живет!

— Жена-с? Очень приятно-с… — Муркин улыбнулся. — Оне-то, ваша супруга, собственно мне и выдали ихние сапоги… Когда они, — настройщик указал на Блистанова, — от них ушли-с, я хватился своих сапог… кричу, знаете ли, коридорного, а коридорный и говорит: «Да я, сударь, ваши сапоги в соседний номер поставил!» Он по ошибке, будучи в состоянии опьянения, поставил в 64 номер мои сапоги и ваши-с, — повернулся Муркин к Блистанову, — а вы, уходя вот от ихней супруги, надели мои-с…

— Да вы что же это? — проговорил Блистанов и нахмурился. — Сплетничать сюда пришли, что ли?

— Нисколько-с! Храни меня бог-с! Вы меня не поняли-с… Я ведь насчет чего? Насчет сапог! Вы ведь изволили ночевать в 64 номере?

— Когда?

— В эту ночь-с.

— А вы меня там видели?

— Нет-с, не видел-с, — ответил Муркин в сильном смущении, садясь и быстро снимая сапоги. — Я не видел-с, но мне ваши сапоги вот ихняя супруга выбросила… Это вместо моих-с.

— Так какое же вы имеете право, милостивый государь, утверждать подобные вещи? Не говорю уж о себе, но вы оскорбляете женщину, да еще в присутствии ее мужа!

За кулисами поднялся страшный шум. Король Бобеш, оскорбленный муж, вдруг побагровел и изо всей силы ударил кулаком по столу, так что в уборной по соседству с двумя актрисами сделалось дурно.

— И ты веришь? — кричал ему Синяя Борода. — Ты веришь этому негодяю? О-о! Хочешь, я убью его, как собаку? Хочешь? Я из него бифштекс сделаю! Я его размозжу!

И все, гулявшие в этот вечер в городском саду около летнего театра, рассказывают теперь, что они видели, как перед четвертым актом от театра по главной аллее промчался босой человек с желтым лицом и с глазами, полными ужаса. За ним гнался человек в костюме Синей Бороды и с револьвером в руке. Что случилось далее — никто не видел. Известно только, что Муркин потом, после знакомства с Блистановым, две недели лежал больной и к словам «я человек болезненный, ревматический» стал прибавлять еще «я человек раненый»…

Моя «она»

Она, как авторитетно утверждают мои родители и начальники, родилась раньше меня. Правы они или нет, но я знаю только, что я не помню ни одного дня в моей жизни, когда бы я не принадлежал ей и не чувствовал над собой ее власти. Она не покидает меня день и ночь; я тоже не выказываю поползновения удрать от нее, — связь, стало быть, крепкая, прочная… Но не завидуйте, юная читательница!.. Эта трогательная связь не приносит мне ничего, кроме несчастий. Во-первых, моя «она», не отступая от меня день и ночь, не дает мне заниматься делом. Она мешает мне читать, писать, гулять, наслаждаться природой… Я пишу эти строки, а она толкает меня под локоть и ежесекундно, как древняя Клеопатра не менее древнего Антония, манит меня к ложу. Во-вторых, она разоряет меня, как французская кокотка. За ее привязанность я пожертвовал ей всем: карьерой, славой, комфортом… По ее милости я хожу раздет, живу в дешевом номере, питаюсь ерундой, пишу бледными чернилами. Всё, всё пожирает она, ненасытная! Я ненавижу ее, презираю… Давно бы пора развестись с ней, но не развелся я до сих пор не потому, что московские адвокаты берут за развод четыре тысячи… Детей у нас пока нет… Хотите знать ее имя? Извольте… Оно поэтично и напоминает Лилю, Лелю, Нелли…

Даниил Гранин

Ее зовут — Лень.

Беседы. Очерки

Нервы

Атлантида

Дмитрий Осипович Ваксин, архитектор, воротился из города к себе на дачу под свежим впечатлением только что пережитого спиритического сеанса. Раздеваясь и ложась на свое одинокое ложе (мадам Ваксина уехала к Троице), Ваксин стал невольно припоминать всё слышанное и виденное. Сеанса, собственно говоря, не было, а вечер прошел в одних только страшных разговорах. Какая-то барышня ни с того ни с сего заговорила об угадывании мыслей. С мыслей незаметно перешли к дýхам, от духов к привидениям, от привидений к заживопогребенным… Какой-то господин прочел страшный рассказ о мертвеце, перевернувшемся в гробу. Сам Ваксин потребовал блюдечко и показал барышням, как нужно беседовать с духами. Вызвал он, между прочим, дядю своего Клавдия Мироновича и мысленно спросил у него: «Не пора ли мне дом перевести на имя жены?» — на что дядя ответил: «Во благовремении всё хорошо».

Для нескольких поколений россиян книги писателя Даниила Гранина были, как сейчас принято говорить, культовыми. Самые заметные из них — такие, как роман «Искатели» и повесть «Иду на грозу», — неразрывно связаны с хрущевской «оттепелью», стали ее литературными символами. Мои родители в студенческие времена буквально зачитывались ими. Не в последнюю очередь благодаря романам Гранина профессию физика окутывал романтический флер. Нынче, перефразируя поэтические строки, можно сказать: в загоне и физики, и лирики — время уравняло и тех, и других.

«Много таинственного и… страшного в природе… — размышлял Ваксин, ложась под одеяло. — Страшны не мертвецы, а эта неизвестность…»



Пробило час ночи. Ваксин повернулся на другой бок и выглянул из-под одеяла на синий огонек лампадки. Огонь мелькал и еле освещал киот и большой портрет дяди Клавдия Мироныча, висевший против кровати.

— Даниил Александрович, совсем недавно мы видели Вас в роли члена жюри кинофестиваля. А чем Вы заняты нынче? Писать успеваете?

«А что, если в этом полумраке явится сейчас дядина тень? — мелькнуло в голове Ваксина. — Нет, это невозможно!»

— Успеваю-успеваю… Совсем недавно отдельным изданием вышел мой новый большой роман «Вечера с Петром Великим», который до этого был опубликован журналом «Дружба народов». Недавно состоялась его презентация. В отличие от многих других произведений, где Петр предстает перед читателем «то академиком, то героем», меня интересовала только личность государя, а не его военные или государственные реформы. Петр в моем романе человек, а не государственный деятель. А сейчас я пишу фантастический роман.

Привидения — предрассудок, плод умов недозрелых, но, тем не менее, все-таки Ваксин натянул на голову одеяло и плотнее закрыл глаза. В воображении его промелькнул перевернувшийся в гробу труп, заходили образы умершей тещи, одного повесившегося товарища, девушки-утопленницы… Ваксин стал гнать из головы мрачные мысли, но чем энергичнее он гнал, тем яснее становились образы и страшнее мысли. Ему стало жутко.

— Фантастический?! От «Иду на грозу» — до детектива и фантастики? Помнится, несколько лет назад Вы опубликовали детектив «Бегство в Россию». Кстати, что подвигло Вас на написание детектива? Наше время ассоциируется у Вас с этим жанром?

«Чёрт знает что… Боишься, словно маленький… Глупо!»

— Нет, время здесь ни при чем. Меня захватила, пленила подлинная человеческая история, реальные люди, с удивительной жизнью которых я познакомился. И я во что бы то ни стало решил написать о них.

«Чик… чик… чик», — стучали за стеной часы. В сельской церкви на погосте зазвонил сторож. Звон был медленный, заунывный, за душу тянущий… По затылку и по спине Ваксина пробежали холодные мурашки. Ему показалось, что над его головой кто-то тяжело дышит, точно дядя вышел из рамы и склонился над племянником… Ваксину стало невыносимо жутко. Он стиснул от страха зубы и притаил дыхание. Наконец, когда в открытое окно влетел майский жук и загудел над его постелью, он не вынес и отчаянно дернул за сонетку.

— Как сказал поэт, времена не выбирают, в них живут и умирают, но все же… Еще один вопрос по поводу той эпохи, в которой нам довелось жить. Когда-то очень большой общественный резонанс получила Ваша статья о милосердии. Наше время, оно милосердное?

— Дементрий Осипыч, was wollen Sie?[2] — послышался через минуту за дверью голос гувернантки.

— Нет. Совершенно немилосердное. Очень даже немилосердное. Прежнее, советское, было немилосердным из-за тоталитаризма государства, а нынешнее — из-за очерствления душ и человеческого эгоизма. Может быть, людей нельзя за это винить — многие слишком заняты борьбой за существование.

— Ах, это вы, Розалия Карловна? — обрадовался Ваксин. — Зачем вы беспокоитесь? Гаврила мог бы…

— Как Вы «дошли» до жизни члена киножюри?

— Хаврилу ви сами в город отпустил, а Глафира куда-то с вечера ушла… Никого нет дома… Was wollen Sie doch?[3]

— Мне было интересно, выживает ли наше кино, а если выживает, то как. Вообще-то я мало смотрю фильмы, но думаю, что у российского кинематографа сложная и тяжелая судьба. Ему суждено соревнование с американскими фильмами. Наше кино проигрывает американскому не качественно, а количественно. Между прочим, такая же ситуация сейчас сложилась и в литературе. Серьезные хорошие книги появляются довольно плотно, не реже, чем когда бы то ни было. Они проигрывают у читателя не качественной иностранной литературе, а международному «чтиву». Эта картина характерна не только для России, а для всего мира. Просто нам пока еще непривычно, что замечательные книги выходят тиражами три-пять тысяч экземпляров и расходятся не слишком бойко.

— Я, матушка, вот что хотел сказать… Тово… Да вы войдите, не стесняйтесь! У меня темно…

— Но ведь и хороших читателей немного…

В спальную вошла толстая, краснощекая Розалия Карловна и остановилась в ожидательной позе.

— Вопрос в том, куда они делись? А они были. Существовала огромная, квалифицированная читательская аудитория. В золотую пору советской литературы поэтическая аудитория составляла многие тысячи человек, литературно-художественные журналы читали миллионы. Сто-, двухсот-, трехсоттысячные тиражи для романов были чем-то само собой разумеющимся. Все это было.

— Садитесь, матушка… Видите ли, в чем дело… — «О чем бы ее спросить?» — подумал Ваксин, косясь на портрет дяди и чувствуя, как душа его постепенно приходит в покойное состояние. — Я, собственно говоря, вот о чем хотел просить вас… Когда завтра человек отправится в город, то не забудьте приказать ему, чтобы он… тово… зашел гильз купить… Да вы садитесь!

— И куда же, по-вашему, делось?

— Гильз? Хорошо! Was wollen Sie noch?[4]

— Исчезло. Исчезло в силу многих причин. Уникальная читающая публика, которая образовалась в советской России, или обнищала, или находит то, что раньше искала в художественной литературе, в других журналах, газетах, телевидении. Или вообще ничего не находит, потому что ничего не ищет и занята другим.

— Ich will…[5] Ничего я не will, но… Да вы садитесь! Я еще что-нибудь надумаю…

— Чем?

— Неприлишно девице стоять в мужчинской комнат… Ви, я вижу, Деметрий Осипыч, шалюн… насмешкин… Я понимай… Из-за гильз шеловека не будят… Я понимай…

— Выживанием. Или наживанием.

Розалия Карловна повернулась и вышла. Ваксин, несколько успокоенный беседой с ней и стыдясь своего малодушия, натянул на голову одеяло и закрыл глаза. Минут десять он чувствовал себя сносно, но потом в его голову полезла опять та же чепуха…. Он плюнул, нащупал спички и, не открывая глаз, зажег свечу. Но и свет не помог. Напуганному воображению Ваксина казалось, что из угла кто-то смотрит и что у дяди мигают глаза.

— Какие из «замечательных книг», о которых Вы говорили, можете упомянуть? Кто-нибудь из новых, молодых авторов запал в душу?

— Позвоню ей опять, чёррт бы ее взял… — порешил он. — Скажу ей, что я болен… Попрошу капель.

— Из молодых так вот, навскидку, мне трудно припомнить, а из последнего, написанного «немолодыми», понравился «Андеграунд» Маканина. Неплохой роман Наташи Галкиной, опубликованный журналом «Нева». Интересны вещи Дины Рубиной, напечатанные, кажется, в «Новом мире». А специально за новинками я слежу, честно сказать, мало. Других дел хватает. Самому надо писать, а не «слежкой» заниматься.

Ваксин позвонил. Ответа не последовало. Он позвонил еще раз, и словно в ответ на его звон, зазвонили на погосте. Охваченный страхом, весь холодный, он выбежал опрометью из спальной и, крестясь, браня себя за малодушие, полетел босой и в одном нижнем к комнате гувернантки.

— В завершение темы. Мне кажется, они связаны: как Вы выразились, «золотая пора» советской литературы — и шестидесятники… Даниил Александрович, как Вы относитесь к понятию «шестидесятники»? Это название отражает суть явления?

— Розалия Карловна! — заговорил он дрожащим голосом, постучавшись в дверь. — Розалия Карловна! Вы… спите? Я… тово… болен… Капель!

— Наверное, да. Довольно сложно объяснить, но могу сказать, что они много сделали для очищения мозгов и душ советских людей.

Ответа не последовало. Кругом царила тишина…

— Не прочистки, не промывки, а именно очищения? Лев Аннинский как-то сказал, что его это определение не устраивает, потому что оно неполное, неточное.

— Я вас прошу… понимаете? Прошу! И к чему эта… щепетильность, не понимаю, в особенности, если человек… болен? Какая же вы, право, цирлих-манирлих. В ваши годы…

— К любой дефиниции можно придраться. Тем не менее интересно явление — оно же почему-то возникло. Следовательно, была причина, повод, для того чтобы возникло именно это название.

— Я вашей жена буду говорил… Не дает покой честный девушк… Когда я жил у барон Анциг и барон захотел ко мне приходить за спишки, я понимай… я сразу понимай, какие спишки, и сказала баронесс… Я честный девушк…

— Ленинград, «притворившийся» Петербургом, не стал для Вас чужим местом?

— Ах, на какого чёрта сдалась мне ваша честность? Я болен… и капель прошу. Понимаете? Я болен!

— Для меня это город, без которого я бы во многом не состоялся как писатель и, может быть, даже как человек. Этот город я защищал во время войны, восстанавливал после войны, о нем писал. Петербург — город, имеющий особое значение для России. Он всю свою жизнь тащит Россию в Европу. Или, точнее, к Европе. Правда, она, Россия, упирается. И здорово упирается.

— Ваша жена честный, хороший женщин, и вы должны ее любить. Ja![6] Она благородный! Я не желай быть ее враг!

— Я думал, Вы вспомните про город с областной судьбой. Вы — автор этого афоризма.

— Дура вы, вот и всё! Понимаете? Дура!

— Во-первых, об этом первым сказал Лев Озеров. Дело не в областной судьбе. И не в судьбе вообще — ее каждый выбирает себе сам, в том числе и город. А дело в том, что Россия в лице своего правительства, партии, идеологов терпеть не могла Петербург — Ленинград в течение многих лет.

Ваксин оперся о косяк, сложил руки накрест и стал ждать, когда пройдет его страх. Вернуться в свою комнату, где мелькала лампадка и глядел из рамы дядюшка, не хватало сил, стоять же у дверей гувернантки в одном нижнем платье было неудобно во всех отношениях. Что было делать? Пробило два часа, а страх всё еще не проходил и не уменьшался. В коридоре было темно и из каждого угла глядело что-то темное. Ваксин повернулся лицом к косяку, но тотчас же ему показалось, что кто-то слегка дернул его сзади за сорочку и тронул за плечо…

— Это связано с его фрондирующей ролью?

— Чёрт подери… Розалия Карловна!

— Это связано с его колющей глаз европейскостью, его культурой, его интеллигентностью.

Ответа не последовало. Ваксин нерешительно открыл дверь и заглянул в комнату. Добродетельная немка безмятежно спала. Маленький ночник освещал рельефы ее полновесного, дышащего здоровьем тела. Ваксин вошел в комнату и сел на плетеный сундук, стоявший около двери. В присутствии спящего, но живого существа он почувствовал себя легче.

— Вас не коробит надуманность, фальшивость титула — «культурная столица России»?

«Пусть спит, немчура… — думал он. — Посижу у нее, а когда рассветет, выйду… Теперь рано светает».

— Я думаю, он пока что ничего не дает городу, кроме некоторого ощущения или ответственности, или несоответствия. Но и то, и другое полезно.

В ожидании рассвета, Ваксин прикорнул на сундуке, подложил руку под голову и задумался.

— Коли уж Вы теперь фантаст, разрешите задать «фантастический» вопрос. Доведись Вам такая возможность, о чем бы Вы говорили с собой двадцатилетним, чему научили, о чем предупредили бы того юношу?

«Что значит нервы, однако! Человек развитой, мыслящий, а между тем… чёрт знает что! Совестно даже»…

— Вы задали очень интересный вопрос, который я себе часто задаю сам. Мне даже хотелось написать о том, что бы я думал и чувствовал, если бы встретил себя двадцати-тридцатилетнего. Это мне всегда было очень интересно. Наверное, — скорее всего, мы бы не поняли друг друга. Я двадцатилетний был бы крайне возмущен мною нынешним, моими современными взглядами и мыслями. Он бы меня начисто не принял. Да и тридцатилетний, сорокалетний «я» — эти парни отнеслись бы ко мне с подозрением.

Скоро, прислушавшись к тихому, мерному дыханию Розалии Карловны, он совсем успокоился…

— То есть, если я правильно понял, Вы разделяли «генеральную линию»… А теперь, когда Ваш характер изменился, ощущаете ли угрызения совести, вспоминая об ошибках молодости?

В шесть часов утра жена Ваксина, воротившись от Троицы и не найдя мужа в спальной, отправилась к гувернантке попросить у нее мелочи, чтобы расплатиться с извозчиком. Войдя к немке, она увидала картину: на кровати, вся раскинувшись от жары, спала Розалия Карловна, а на сажень от нее, на плетеном сундуке, свернувшись калачиком, похрапывал сном праведника ее муж. Он был бос и в одном нижнем. Что сказала жена и как глупа была физиономия мужа, когда он проснулся, предоставляю изображать другим. Я же, в бессилии, слагаю оружие.

Дачники

— Изменился не характер. Изменилась ментальность — взгляд на жизнь, участие в жизни. Характер — нечто более неизменное. Но — и в этом сложность — я с большим уважением отношусь к себе двадцатилетнему, который пошел воевать в народное ополчение. Хотя к концу войны понимал, что это незачем было делать. В силу моего отношения к войне. И в то же время я совершенно строго — даже осуждающе — отношусь к себе тридцати-сорокалетнему, мирившемуся со многими безобразиями, которые творились вокруг, и даже участвовавшему в них. Который плакал, когда умер Сталин. Сейчас многие не любят это вспоминать, об этом говорить, но это факт. Ну хотя бы моей личной жизни. И вот я сегодняшний смотрю на того, плачущего, — и мне его жалко. Его зашоренность, глупость, неисторическое мышление ужасны. Но это не значит, что я стал умнее. Это не значит, что мы стали умнее. Встречи с самим собой — трудные встречи. К сожалению, мало кто из нас хочет встречаться с самим собой…

По дачной платформе взад и вперед прогуливалась парочка недавно поженившихся супругов. Он держал ее за талию, а она жалась к нему, и оба были счастливы. Из-за облачных обрывков глядела на них луна и хмурилась: вероятно, ей было завидно и досадно на свое скучное, никому не нужное девство. Неподвижный воздух был густо насыщен запахом сирени и черемухи. Где-то, по ту сторону рельсов, кричал коростель…

— Не знаю насчет нового президента, а при Ельцине Вы были членом Президентского совета. Эта близость к власти Вас не смущала? Как показывает опыт художников всех времен — от Иосифа Флавия до Александра Фадеева, такие игры добром не заканчиваются. Замараться не было боязно? Истинный художник старается держаться в отдалении от власть предержащих.

— Как хорошо, Саша, как хорошо! — говорила жена. — Право, можно подумать, что всё это снится. Ты посмотри, как уютно и ласково глядит этот лесок! Как милы эти солидные, молчаливые телеграфные столбы! Они, Саша, оживляют ландшафт и говорят, что там, где-то, есть люди… цивилизация… А разве тебе не нравится, когда до твоего слуха ветер слабо доносит шум идущего поезда?

— Да, я был членом Президентского совета. Во-первых, мне кое-что удалось сделать для того, чтобы облегчить жизнь творческому люду, правда, увы, мизерно мало. А во-вторых, было интересно посмотреть на власть вблизи.

— Да… Какие, однако, у тебя руки горячие! Это оттого, что ты волнуешься, Варя… Что у нас сегодня к ужину готовили?

— Профессиональный интерес?

— Окрошку и цыпленка… Цыпленка нам на двоих довольно. Тебе из города привезли сардины и балык.

— Именно. Между прочим, возможность замараться существует не только вблизи власти. Это зависит от человека — было бы желание…

Луна, точно табаку понюхала, спряталась за облако. Людское счастье напомнило ей об ее одиночестве, одинокой постели за лесами и долами…

— Последний фильм, который произвел на Вас впечатление?

— Поезд идет! — сказала Варя. — Как хорошо!

— Таких фильмов два — «Вор» и «Брат». Первый — талантливо рассказанная молодыми кинематографистами история о днях молодости их отцов и матерей. История, рассказанная с сочувствием, пониманием и, кстати, милосердным состраданием. Хотя некоторые считают, что отечественные режиссеры в большинстве своем не умеют снимать «истории», не умеют «рассказывать». Во второй картине, по-моему, предпринята одна из немногих достаточно удачных попыток создания собирательного образа героя нашего времени. Обе ленты внушают надежду, что не все так уж скверно в российском кино.

Вдали показались три огненные глаза. На платформу вышел начальник полустанка. На рельсах там и сям замелькали сигнальные огни.

— Даниил Александрович, что Вы думаете об Интернете?

— Проводим поезд и пойдем домой, — сказал Саша и зевнул. — Хорошо нам с тобой живется, Варя, так хорошо, что даже невероятно!

— Я отношусь к нему неоднозначно. С одной стороны — информационный взрыв, лавина информации. С другой — о чем мы информируем друг друга? Что я люблю кока-колу, — а ты любишь пепси? Перспективы Интернета — фантастические, но слишком эта фантастика опережает наше развитие. Человек — очень инертное существо, мало и медленно меняющееся. Не успеваем…

Темное страшилище бесшумно подползло к платформе и остановилось. В полуосвещенных вагонных окнах замелькали сонные лица, шляпки, плечи…

— Может, и слава Богу?

— Ах! Ах! — послышалось из одного вагона. — Варя с мужем вышла нас встретить! Вот они! Варенька!.. Варечка! Ах!

— Отчасти слава Богу, но понимаете, несколько поколений людей из-за телевидения уже страдает гиподинамией. Малышам, часами просиживающим у мониторов, это здоровья не прибавляет. А формирование общественного мнения? Возможности Интернета в этом смысле насколько безграничны, настолько же и опасны.

Из вагона выскочили две девочки и повисли на шее у Вари. За ними показались полная пожилая дама и высокий, тощий господин с седыми бачками, потом два гимназиста, навьюченные багажом, за гимназистами гувернантка, за гувернанткой бабушка.

— Если бы у Ваших двадцати-, тридцати- и сорокалетних сверстников, которые «мирились» и «даже участвовали», было под рукой такое мощное средство пропаганды…

— А вот и мы, а вот и мы, дружок! — начал господин с бачками, пожимая Сашину руку. — Чай, заждался! Небось, бранил дядю за то, что не едет! Коля, Костя, Нина, Фифа… дети! Целуйте кузена Сашу! Все к тебе, всем выводком, и денька на три, на четыре. Надеюсь, не стесним? Ты, пожалуйста, без церемонии.

— Да уж… Будь мир времен Второй мировой так компьютеризирован — неизвестно куда «вкось» и по какому «вкривь» — пошла бы история, какие формы приняла бы идеологическая борьба… Представьте себе сталинский режим, имеющий выход в Интернет. Или гитлеровский.

Увидев дядю с семейством, супруги пришли в ужас. Пока дядя говорил и целовался, в воображении Саши промелькнула картина: он и жена отдают гостям свои три комнаты, подушки, одеяла; балык, сардины и окрошка съедаются в одну секунду, кузены рвут цветы, проливают чернила, галдят, тетушка целые дни толкует о своей болезни (солитер и боль под ложечкой) и о том, что она урожденная баронесса фон Финтих…


Беседу вел И. Линчевский
2000


И Саша уже с ненавистью смотрел на свою молодую жену и шептал ей:

— Это они к тебе приехали… чёрт бы их побрал!

«Сильно прибыло красоты»

— Нет, к тебе! — отвечала она, бледная, тоже с ненавистью и со злобой. — Это не мои, а твои родственники!

…1919 год, год моего рождения, в тех местах еще догорала Гражданская война, свирепствовали банды, вспыхивали мятежи. Родители жили вдвоем в лесничествах где-то под Кингисеппом. Были снежные зимы, стрельба, пожары, разливы рек — первые воспоминания мешаются со слышанными от матери рассказами о тех годах. Детство, оно было лесное, позже — городское; обе эти струи, не смешиваясь, долго текли, да так и остались в душе раздельными существованиями.

И обернувшись к гостям, она сказала с приветливой улыбкой:

— Милости просим!

Школа моя всерьез началась примерно с шестого класса. В школе, на Моховой, оставалось еще несколько преподавателей бывшего здесь до революции Тенишевского училища — одной из лучших русских гимназий. В кабинете физики мы пользовались приборами времен Сименс-Гальске на толстых эбонитовых панелях с массивными латунными контактами. Каждый урок был как представление. У учительницы литературы не было никаких аппаратов, ничего, кроме стихов и убежденности, что литература — главный для нас предмет. Ее звали Аида Львовна. Она организовала литературный кружок, и большая часть класса стала сочинять стихи. Мне же стихи не давались. В порядке самоутверждения я тоже написал в школьный журнал: о том, что поразило меня тогда, — о смерти С. М. Кирова: Таврический дворец, где стоял гроб, прощание, траурная процессия…

Из-за облака опять выплыла луна. Казалось, она улыбалась; казалось, ей было приятно, что у нее нет родственников. А Саша отвернулся, чтобы скрыть от гостей свое сердитое, отчаянное лицо, и сказал, придавая голосу радостное, благодушное выражение:

Несмотря на интерес к литературе и истории, на семейном совете было признано, что инженерная специальность более надежная. Я подчинился, поступил на электротехнический факультет и окончил Политехнический институт перед войной.

— Милости просим! Милости просим, дорогие гости!

Вверх по лестнице

После окончания института меня направили на Кировский завод, там я начал конструировать прибор для отыскания мест повреждения в кабелях. С Кировского завода я ушел в народное ополчение, на войну. Не пускали. Надо было добиваться, хлопотать, чтобы сняли броню. Война не отпускала меня ни на день. В 1942 году на фронте я вступил в партию. Воевал я на Ленинградском фронте, потом на Прибалтийском, воевал в пехоте, в танковых войсках и кончил войну командиром роты тяжелых танков в Восточной Пруссии. То были страшные, горькие, но прекрасные годы. Я не думал стать только писателем, литература была для меня всего лишь удовольствием, отдыхом, радостью, как прогулка в горы или луга. Кроме нее была работа, главная работа — в Ленэнерго, в кабельной сети, где надо было восстанавливать разрушенное в блокаду энергохозяйство города. И вдруг я написал рассказ. Про аспирантов. Было это в конце 1948 года. Назывался он «Вариант второй». Я принес его в журнал «Звезда». Меня встретил там Юрий Павлович Герман, который ведал в журнале прозой. Его приветливость, простота и какая-то пленительная легкость отношения к литературе помогли мне тогда чрезвычайно. Рассказ был напечатан сразу, почти без поправок. Вскоре я поступил в аспирантуру Политехнического института и одновременно засел за роман «Искатели». Параллельно и в электротехнике тоже кое-что завязалось и стало получаться. По молодости, когда сил много, а времени еще больше, казалось, что можно совместить науку и литературу. И хотелось их совместить. Но не тут-то было. Каждая из них тянула к себе все с большей силой и ревностью. Каждая была обольстительна. Пришел день, когда я обнаружил в своей душе опасную трещину. Но в том-то и штука, что душа — это не сердце, и разрыва души быть не может. Просто надо было выбирать. Либо — либо. Но я долго еще тянул, чего-то ждал, читал лекции, работал на полставки, никак не хотел отрываться от науки. Боялся, не верил в себя… В конце концов это, конечно, произошло. Нет, не уход в литературу, а уход из института.

Провинциальный советник Долбоносов, будучи однажды по делам службы в Питере, попал случайно на вечер к князю Фингалову. На этом вечере он, между прочим, к великому своему удивлению, встретил студента-юриста Щепоткина, бывшего лет пять тому назад репетитором его детей. Знакомых у него на вечере не было, и он от скуки подошел к Щепоткину.

Я писал об инженерах, научных работниках, ученых, о научном творчестве, это была моя тема, мои друзья, мое окружение. В 1960-е годы мне казалось, что успехи науки, и прежде всего физики, преобразят мир, судьбы человечества.

— Вы это… тово… как же сюда попали? — спросил он, зевая в кулак.

— Так же, как и вы…

Ученые-физики казались мне главными героями нашего времени. К 1970-м тот период кончился, и в знак прощания я написал повесть «Однофамилец», где как-то попробовал осмыслить свое новое или, вернее, иное отношение к прежним моим увлечениям. Это не разочарование. Это избавление от излишних надежд. Кто знает, из чего образуется «Я». Думаю, что многое зависит от того, где человек живет. Если бы я жил не в Ленинграде, если бы в детстве жил не у Спасской церкви с пушками, если бы потом не на Петроградской стороне, если бы перед глазами моими не была набережная, в гранит одетая Нева, проспекты, то «Я», о котором тут идет речь, было бы несколько иное.

— То есть, положим, не так, как я… — нахмурился Долбоносов, оглядывая Щепоткина. — Гм… тово… дела ваши как?

…Говорят, что биография писателя — его книги. Но почему-то, когда я сижу за столом, работаю, меня мучает чувство утраты, мне кажется, что биография моя прерывается, что настоящая жизнь, с солнцем, морем, природой, встречами, эта жизнь проходит мимо, она слышна за окнами смехом детей и шумом машин. А когда я не пишу, а гуляю с друзьями, куда-то еду, я корю себя за то, что не работаю, трачу время впустую. Наверное, такое противоречие неизбежно, но оно доставляет немало горя, оно портит жизнь. Не хочется работать за счет жизни, лучше все же жить за счет работы, потому что жизнь — она выше, она дороже.

— Так себе… Кончил курс в университете и служу чиновником особых поручений при Подоконникове…

— Ну еще одна книга, — говорю я себе, — что от этого изменится?

— Да? Это на первых порах недурно… Но… ээ… простите за нескромный вопрос, сколько дает вам ваша должность?

Доказываю себе, что ничего, — и тем не менее сажусь писать…

— Восемьсот рублей…

— Пф!.. На табак не хватит… — пробормотал Долбоносов, опять впадая в снисходительно-покровительственный тон.

Нынешний Петербург стал таковым после обретения в 1991 году своего исторического имени. Честно говоря, поначалу мне казалось, что все это происходило в русле массовых перемен, возвращавших улицам старые названия. Иногда это получалось удачно, иногда — нет, в общем, желание все переименовать объяснялось жаждой стряхнуть с себя прах советской жизни. Однако прошло несколько лет, и я убедился в том, что возвращение имени сыграло свою роль и продолжает играть. Есть мнение, что для человека даже имя имеет определенное значение, иногда мистическое, иногда метафизическое — что-то оно определяет. А когда имя возвращается, то вместе с ним возвращается подлинность, история.

— Конечно, для безбедного прожития в Петербурге этого недостаточно, но кроме того ведь я состою секретарем в правлении Угаро-Дебоширской железной дороги… Это дает мне полторы тысячи…

Петр I назвал этот город отнюдь не в честь себя, а в честь святого Петра. По библейскому определению, «Петр» означает «камень». И действительно, все получилось очень символично, был заложен камень в основание новой России. Ведь Петербург возник внезапно, совершенно неожиданно не только для нее, но и для Европы. Но так получилось, что событие, которое произошло с основанием Петербурга, до сих пор не оценили — и его действительно трудно оценить. Можно лишь представить, что некогда существовала страна с укоренившимися традициями, столица у нее была — Москва, центр — Кремль. Вокруг столицы существовала определенная история, прикрепленная к ней. До Москвы были и другие первые города: Владимир, Ладога… Но они как были, так и продолжали существовать. Здесь же произошло нечто непривычное и удивительное. Петр создает на окраине страны город, который с самого начала строится как столица государства. Такого примера не было даже в Европе. И начинается не просто переселение, начинается строительство совершенно нового типа города по плану Петра и по новым, но понятным для России мотивам.

— Дааа, в таком случае, конечно… — перебил Долбоносов, причем по лицу его разлилось нечто вроде сияния. — Кстати, милейший мой, каким образом вы познакомились с хозяином этого дома?

— Очень просто, — равнодушно отвечал Щепоткин. — Я встретился с ним у статс-секретаря Лодкина…

Некоторые, например Достоевский, пытались представить эти мотивы как нечто навязанное, насильственное. Но это не так, замысел царя с самого начала был прост и велик — России был нужен выход к морю, к Европе и торговле. И Пушкин, как всегда, совершенно чеканными формулами, абсолютно точно дал определение этого исторического момента. Получилось так верно, как будто царь Петр сквозь годы поделился с ним своими мыслями. Конечно, такое точное понимание Пушкиным замысла основания города не случайно: он много лет изучал в архивах время Петра и знал его, как никто в России.

— Вы… бываете у Лодкина? — вытаращил глаза Долбоносов…

Когда же первый мэр Анатолий Собчак вернул городу его имя, вместе с именем стало возвращаться историческое ощущение того, что представлял этот город для России. Можно вспомнить, что, например, Ленинград никогда не был ее столицей. Он был городом трех революций, их колыбелью, в общем, была масса лестных названий. Но столицей не был. Так вот этот обрыв истории, который произошел в советский период, мэр соединил своим предложением, тем самым вернув и ощущение столичности, которую вытравляли из города на протяжении семидесяти лет советской жизни.

— Очень часто… Я женат на его племяннице…

— На пле-мян-ни-це? Гм… Скажите… Я, знаете ли… тово… всегда желал вам… пророчил блестящую будущность, высокоуважаемый Иван Петрович…

Почему во времена Ленина правительство уехало из города? Прямо-таки бежало. Угроза наступления немцев не было подлинной причиной бегства. Когда шведы подходили вплотную к Петербургу, Петр не увозил правительство в Москву. Думается, что дело в другом: Петербург был городом революционных традиций, и именно эта революционность не устраивала новую власть. Это предположение может показаться странным, но только на первый взгляд: к власти пришли те, кто к ней рвался, и дальнейшие перевороты им были не нужны. Новым правителям было чего опасаться. И действительно — последовал Кронштадтский мятеж, а после него — оппозиции. Город был слишком революционным, может, он хотел довести революцию до конца, со всеми ее лозунгами: «Фабрики рабочим!», «Земля крестьянам!» Дальнейшая же история Петербурга — это история всевозможных бедствий и несчастий, которые претерпел он, как никакой другой город России.

— Петр Иваныч…

Когда наступили юбилейные дни 300-летия города, у меня появилось впечатление какого-то излишества чувств, неадекватно торжественного отношения к дате. Сама по себе она не выглядела серьезно. Ведь 300 лет для европейского города — небольшой возраст. Для Парижа, Марселя, Берлина, Гамбурга, Брюсселя — это младенчество. Откуда же тогда возникло ощущение у всех — и внутри города, и в России, — что это значительная дата, этап в истории? Думается, что такое осознание связано с необходимостью вернуть городу его роль.

— То есть, Петр Иваныч… А я, знаете ли, гляжу сейчас и вижу — что-то лицо знакомое… В одну секунду узнал… Дай, думаю, позову его к себе отобедать… Хе-хе… Старику-то, думаю, небось не откажет! Отель «Европа», № 33… от часу до шести…

Можно представить себе красивого человека, с большими способностями, задатками, талантами, которому не дают осуществить себя. Его все время подозревают, ему мешают, притесняют, совершенно несправедливо обращаются с ним. Вот такой мне видится судьба Ленинграда за семьдесят лет советской власти. Что он претерпел? Можно многое перечислить: Кронштадтский мятеж, оппозиция Зиновьева — Каменева, разгром этой оппозиции, убийство Кирова, после которого сорок тысяч человек из города было изъято. Кто были эти люди? Бывшие дворяне, предприимчивые нэпманы, преданные, энергичные, инициативные деятели партийно-советского актива. Сорок тысяч было выслано, расстреляно, уничтожено. Затем — военная блокада, унесшая жизни более миллиона человек. Следом — «Ленинградское дело»… Все эти несчастья были не случайны в судьбе города, и страна это ощущала. Когда немцы наступали на Москву, столица вела себя панически. В Питере ничего подобного не было, город встретил врага достойно и мужественно, организовав упорное сопротивление. Немцы побоялись войти в город и завязнуть в уличных боях.

Стража под стражей

Эти события создали ореол героического города, города наших страданий и одновременно гордости. Недаром так сочувствовали блокадным ленинградцам, которых эвакуировали: их радушно принимали в разных концах страны, помогали, чем могли. После войны «сверху» началось довольно ощутимое для тех, кто пережил блокаду, нежелание признавать их заслуги — никаких льгот, никаких рассказов о лишениях и потерях. Я очень хорошо помню этот период. Когда мы с Адамовичем написали «Блокадную книгу», ее ни за что не хотели издавать в Ленинграде. С большим трудом мы пробили издание в Москве.

(Сценка)



Такое отношение к блокадникам в частности да и к ленинградцам в целом объяснялось во многом «Ленинградским делом»: город представлялся сталинскому режиму как город оппозиционный. Достаточно вспомнить события вокруг Анны Ахматовой, Михаила Зощенко и многих других известных людей. Петербург для власти всегда был слишком подозрительным и европейски-ненужным для России. То самое «окно в Европу», прорубленное Петром и Пушкиным, приносило с собою в Ленинград слишком много Европы, оно было трещиной в железном занавесе, которую также не могла не замечать и не бояться власть.

Петербург всегда был и остается несколько обособленным городом. И несмотря на то, что из него увезли Академию наук, Академию художеств, несмотря на то, что Москва, переманивая, предлагала лучшие — привилегированные — условия для актеров, писателей и творческой интеллигенции, он оставался интеллигентным и интеллектуальным центром. Город вроде бы не ощущал «творческого дефицита»: в нем появлялись и появляются новые художники — будто из-под петровской тверди бьет некий подземный источник интеллектуальной энергии, Петром открытый.

Видали ли вы когда-нибудь, как навьючивают ослов? Обыкновенно на бедного осла валят всё, что вздумается, не стесняясь ни количеством, ни громоздкостью: кухонный скарб, мебель, кровати, бочки, мешки с грудными младенцами… так что навьюченный азинус представляет из себя громадный, бесформенный ком, из которого еле видны кончики ослиных копыт. Нечто подобное представлял из себя и прокурор Хламовского окружного суда, Алексей Тимофеевич Балбинский, когда после третьего звонка спешил занять место в вагоне. Он был нагружен с головы до ног… Узелки с провизией, картонки, жестянки, чемоданчики, бутыль с чем-то, женская тальма и… чёрт знает чего только на нем не было! С его красного лица лился ручьями пот, ноги гнулись, в глазах светилось страдание. За ним с пестрым зонтичком шла его жена Настасья Львовна, маленькая весноватая блондинка с выдающеюся вперед нижнею челюстью и с выпуклыми глазами — точь-в-точь молодая щука, когда ее тянут крючком из воды… Заняв после долгих странствований по вагонам место и свалив на скамьи багаж, прокурор вытер со лба пот и направился к выходу.

— Куда это ты? — спросила его жена.

Перечисленные здесь события многое предопределяли в празднике 300-летия Петербурга. Петербуржцы ощущали его как желание восстановить справедливость: наконец этот опальный город признали, он уже не просто областной центр, оказывается, он славен историческими заслугами, ресурсами, возможностями. И в том, что ныне страной руководит петербуржец, также есть некая историческая оправданность.

— Хочу, душенька, в вокзал сходить… рюмку водки выпить…

27 мая была кульминация праздника — все улицы города заполнили горожане и гости. Никогда, даже в День Победы 1945 года, я не видел такого количества счастливых и радостных людей, которые до поздней ночи гуляли по центральным улицам, набережным.

— Нечего там выдумывать… Сиди…

Чудо этого праздника открылось для меня в Эрмитаже. Всю свою жизнь я входил в музей с набережной. Но в этот день открылся вход с Дворцовой площади через знаменитые ворота, которые памятны многим по фильму Сергея Эйзенштейна «Октябрь». Главный, парадный, царский вход. Всю ночь Эрмитаж был открыт для посетителей. Конечно, это было рискованно. Позже я спросил у М. Б. Пиотровского, как прошло ночное нашествие. Но, оказывается, посетители вели себя безупречно, к ним не было никаких претензий: город доверил им самое большое сокровище России, а они, в свою очередь, достойно откликнулись на это. Залы Эрмитажа в эту белую ночь выглядели фантастично. Притомясь, люди ложились на пол под полотнами Рембрандта, Брейгеля, дремали, и это казалось естественным.

Балбинский вздохнул и покорно сел.

— Возьми на руки эту корзину… Тут посуда…

Некие начальственные круги решили обозначить 300-летие города, соорудив памятник «трехсотлетию». С самого начала эта затея показалась мне надуманной. Была устроена выставка проектов памятников, посмотрев ее, я, как многие зрители, убедился, что проекты беспомощны, а то и бессмысленны. Скорее всего, они были таковыми потому, что сама идея подобного памятника была бессодержательна и провинциальна. На мой отзыв сильно обиделись и скульпторы, и организаторы. Я предложил вместо памятника трехсотлетию поставить знаковый камень там, где был «город заложен». Уточнил место: Государев бастион в Петропавловской крепости, по легендам, именно отсюда началось строительство города. Надо отдать должное начальству, на этот раз оно согласилось, что не стоит продолжать настаивать, к тому же неизвестно, что получится и во сколько это обойдется. В результате установили скромное, довольно изящное сооружение из гранита в виде набегающей волны. И 27 мая состоялось открытие.

Балбинский взял на руки большую корзину и с тоской взглянул на окно… На четвертой станции жена послала его в вокзал за горячей водой, и тут около буфета он встретился со своим приятелем, товарищем председателя Плинского окружного суда Фляжкиным, уговорившимся вместе с ним ехать за границу.

Однажды, в Лондоне, нашу группу пригласили к редактору газеты «Таймс». Войдя в его кабинет, мы сразу обратили внимание на старинную тяжелую английскую мебель. Редактор пояснил, что вся обстановка не меняется со времен первого редактора газеты. В таких традициях есть уважение к себе, к прошлому. Поэтому хорошо, что здание Мариинского театра остается в том же виде, но необходимость под боком нового здания пока непонятна. Стоит также отметить, что проведена реконструкция знаменитого Михайловского замка, который теперь полностью принадлежит Русскому музею, много залов приведено в порядок. Отреставрирован двор, заново воссоздан Михайловский сад, так что «сильно прибыло красоты».

— Батенька, да что же это такое? — налетел на него Фляжкин. — Ведь это свинство по меньшей мере. Уговорились вместе в одном вагоне ехать, а вас нелегкая в III класс понесла! Зачем вы в III классе едете? Денег у вас нет, что ли?

Балбинский махнул рукой и замигал глазами.

То же самое относится к Летнему саду, к Таврическому, Строгановскому дворцам, зданию Главного штаба, Петропавловской крепости.

А еще есть работы, которые незаметны приезжему человеку. К примеру, обновленные тротуары Каменноостровского проспекта, вымощенные плиткой, или реставрация мечети, которая стояла в лесах почти 20 лет. Множество уголков города за последнее время вдруг открылось в своей поэтичности, прелести, будто пыльную, замутненную картину протерли, и город предстал в первозданной красоте. Более того, стало бросаться в глаза недоделанное, запущенное.

— Мне теперь всё равно… — проворчал он, — хоть на тендере ехать. Гляжу, гляжу да, кажется, кончу тем, что с собой порешу… под поезд брошусь… Вы не можете себе, голубчик, представить, до чего заездила меня моя благоверная! То есть так заездила, что удивительно, как я еще жив до сих пор. Боже мой! Погода великолепная… воздух этот… ширь, природа… все условия для безмятежного жития. Одна мысль, что за границу едем, должна была бы, кажется, приводить в телячий восторг… Так нет! Нужно было злому року навязать мне на шею это сокровище! И ведь какая насмешка судьбы! Нарочно, чтоб избавиться от супруги, придумал я болезнь печенок… за границу хотел удрать… Всю зиму о свободе мечтал и во сне и наяву себя одиноким видел. И что же? Навязалась со мной ехать! Уж я и так и этак — ничего! «Поеду да поеду», хоть ты тресни! Ну, вот, поехали… Предлагаю ехать во II классе… Ни за что! Как это, мол, можно так тратиться? Я ей все резоны представляю… Говорю, что и деньги у нас есть, и престиж наш падет, ежели мы будем в III классе ездить, что и душно, и вонь… не слушает! Бес экономии обуял… Теперь хоть этот багаж взять… Ну для чего мы такую массу с собой тащим? Для чего все эти узелки, картонки, сундучки и прочая дрянь? Мало того, что в багажный вагон десять пудов сдали, мы еще в нашем вагоне четыре скамьи заняли. Кондуктора то и дело просят расчистить место для публики, пассажиры сердятся, она с ними в пререкания вступает… Совестно! Верите ли? В огне горю! А отойти от нее — сохрани бог! Ни на шаг от себя не отпускает. Сиди около нее и на коленях громадную корзину держи. Сейчас вот за горячей водой послала. Ну, прилично ли прокурору суда с медным чайником ходить? Ведь тут в поезде, небось, свидетели и подсудимые мои едут! Пропал к чёрту престиж! А это, батенька, впредь мне наука! Чтоб знал, что значит личная свобода! Иной раз увлечешься и, знаете ли, ни за что ни про что человечину под стражу упечешь. Ну, теперь я понимаю… проникся… Понимаю, что значит быть под стражей! Ох, как понимаю!

Возрождается дух столичности города, и это постепенно начинает действовать на людей. Например, в течение полутора лет (всего лишь) заново отстроен Константиновский дворец. Мы считали, что город окружен ожерельем пригородов: Петергоф, Пушкин, Ораниенбаум, Гатчина, Павловск — это незыблемое наследие царских времен. Константиновский дворец же издавна стоял разрушенный. Все думали, что так и будет. И вдруг начались восстановительные работы. И появилась новая драгоценность среди питерских пригородов, ничуть не хуже царских украшений. Раньше я всегда считал, что будущее Петербурга в его прошлом…

— Небось, рады бы пойти на поруки? — усмехнулся Фляжкин.

Однако надо признаться, что юбилейщина принесла и неприятности: пример тому — Сенная площадь. Вообще питерские площади — особые достопримечательности города. Они — его вздох, его разминка. Так вот, Сенную площадь обезобразили, потратив массу денег, сделали тесной, нелепой. В результате получилось торжество безвкусицы. Далее — площадь Искусств, превращенная в огромную автостоянку с непонятными гранитными столбиками. Если эту тему расширить, то можно сказать, что как для Петербурга, так и для других российских городов одна из важных проблем — проблема художественного вкуса, которая у нас в России решается, к сожалению, в основном градоначальниками. Они считают, что вместе с властью обретают и вкус, для того чтобы определить, «хорош ли памятник, где его поставить», «здесь здание убрать»…

— С восторгом! Верите ли? При всей своей бедности десять тысяч залога внес бы… Но однако бегу… Небось, уж горячку порет… Быть головомойке!

В Вержболово Фляжкин, гуляя рано утром по платформе, увидел в окне одного из вагонов III класса сонную физиономию Балбинского.

Со времен Петра I цари тоже довольно активно вмешивались в архитектуру, планировку сооружений города и т. д. Но они сохраняли и чтили традиции основателя и — «побаивались» его. Их европейское образование, гуманитарное в том числе, создавало уровень вкуса. Вспомним, как решался вопрос о памятнике Петру Екатериной. Ведь ее советники, и в том числе пользовавшийся особым доверием государыни Иван Иванович Бецкой, предлагали другие варианты памятника, отвергли проект Фальконе. Но императрица предпочла именно его и оказалась абсолютно права: Медный всадник — великое создание, на мой взгляд, лучший памятник России. Стоит сказать отдельно и о надписи на нем. Вариантов надписей было представлено множество — в этом конкурсе участвовали и Ломоносов, и французский просветитель Дидро. Но Екатерина предложила свой вариант: «Петру Первому Екатерина Вторая». Что может быть лаконичней и выразительней? Он — первый. Она — вторая. В этом было тоже торжество вкуса. Когда же ее сын Павел I поставил памятник царю Петру у Михайловского замка, то он тоже в этом смысле не уступил Екатерине, сделав следующую надпись: «Прадеду правнук». Этим он, конечно, исключил Екатерину, как пришлую, из родства…

— На минуточку, — закивал ему прокурор. — Моя еще спит, не просыпалась. Когда она спит, я относительно свободен… Выйти-то из вагона нельзя, но зато корзинку можно пока на пол поставить… Хоть за это спасибо. Ах, да! Я вам не говорил? У меня радость!

В общем, в те времена уровень художественного вкуса царских особ сохранял красоты Петербурга. Ведь Петр I, создавая город, принял замечательное новаторское решение — нигде в мире не было набережных как проспектов. Такие города, как, например, Венеция или Амстердам, стояли к реке «боком», «спиной». Петр в Петербурге впервые отодвинул фронт домов от обреза воды, создав гранитные проспекты, а вдоль них — парад дворцов «лицом» к воде, которую он бесконечно любил. От этого Петербург приобрел свой неповторимый облик: город в городе, второй — отраженный, зыбкий и призрачный. Такая призрачность создает совершенно особую поэзию. Это качество отмечено многими художниками, поэтами и писателями. Не случайно Петербург порождал и порождает петербургскую поэзию. Блок насыщен петербургскими пейзажами. Андрей Белый создает здесь цикл петербургских стихов. Ахматова сплошь пронизана настроениями этого города. Далее — Шефнер, Кушнер, Бродский, Бобышев… Город сообщает человеку особое состояние души, при котором можно не быть поэтом, но чувствовать его поэзию.

— Какая?

Я люблю блоковские места в городе: Новую Голландию, арку Валлена-Деламота — странное романтичное сооружение, отмель Невы вдоль Петропавловской крепости, когда весь город предстает как на ладони. Нева во многом отличается от виденных мною городских рек. Она дает возможность разом обозреть огромную панораму города.

— Две картонки и один мешочек у нас украли… Все-таки легче… Вчера съели гуся и все пирожки… Нарочно больше ел, чтоб меньше багажа осталось… Да и воздух же у нас в вагоне! Хоть топор вешай… Пфф… Не езда, а чистая мука…

Петербург для меня — город неразгаданный. Таинственно, например, очарование его белых ночей. Меня давно озадачивали рисунки М. В. Добужинского к повести Достоевского «Белые ночи». На черно-белых сюжетных гравюрах — белая ночь, которая совершенно ясно ощущается. Долго я не мог разгадать секрет художника, пока наконец открыл, что светло, но дома, люди лишены теней. На гравюрах нет теней, как и в самом городе во время белых ночей. Это — очень странное ощущение: город как привидение.

Прокурор повернулся назад и поглядел со злобой на свою спавшую супругу.

Мне никогда не хотелось уехать из этого города, хотя были времена, когда партийное начальство прорабатывало меня и запрещало печатать. Может быть, если бы я переехал в Москву, то работать там было бы легче. Она — более демократична, в ней проще затеряться, в ней писателю и художнику легче. Но с Петербургом у меня связана вся жизнь. А переезд — это очень серьезная перемена, которая не всегда заканчивается хорошо для творческого человека.

— Варварка ты моя! — зашептал он. — Мучительница, Иродиада ты этакая! Скоро ли я, несчастный, избавлюсь от тебя, Ксантиппа?[7] Верите ли, Иван Никитич? Иной раз закрою глаза и мечтаю: а что, если бы да кабы она да попала бы ко мне в когти в качестве подсудимой? Кажется, в каторгу бы упек! Но… просыпается… Тссс…

Прокурор в мгновение ока состроил невинную физиономию и взял на руки корзину.

…Я боюсь предсказывать будущее — и будущее города в том числе — это почти никогда не оправдывается. Жизнь прекрасна непредсказуемостью, она тем и хороша, что все время придумывает какие-то сюрпризы и многое происходит в ней не так, как бы нам хотелось. Но есть нечто конкретное, что бы мне хотелось увидеть в городе. Питер стоит на воде, он прекрасен своими водными путями. Когда смотришь старые питерские гравюры, все его водное пространство живое, заполненное: тянутся баржи, пароходы, лодки, галеры, идут парусники, яхты. Нева, Мойка, Фонтанка полны движения. Я помню, мальчишками до войны мы бегали на Фонтанку к баржам, на которых в город прибывали гончары со своими изделиями и выставляли их на набережных. Вода прибавляла городу жизни: торговой, морской. Увы, сейчас Нева и каналы пустынны. Жаль, потому что водная сеть могла бы быть использована. Речки, каналы, протоки составляют второй город, и летний, и зимний, подобно тому, как это происходит в Голландии.

В Эйдкунене, идя за горячей водой, он глядел веселее.

Есть план, предложенный недавно, о перенесении порта в Кронштадт и высвобождении пространства под городские застройки. Городу тесно, он просто обязан куда-то расти. Хочется, чтоб он рос не только в пустынные места, но и в обжитые.

— Еще две картонки украли! — похвастался он перед Фляжкиным. — И уже мы все калачи съели… Все-таки легче…

И еще — из города надо удалять промышленные предприятия. Я считаю, что Петербург — это прежде всего город ученых и туристов. Он может стать самым привлекательным городом в мире, в нем есть все данности для этого: история, северная природа, ожерелье пригородов вокруг него. Город бесконечно поэтичен, причем эта поэзия выражается не только в языковом плане — Пушкин, Блок, Бродский, это и поэзия архитектуры. Сфинксы, кони, петербургские дворы. Не так давно некоторые дворы, которые в литературе часто называют «темными, зловещими», стали переделывать, и оказалось, что из них можно создать уютные дворики, которые становятся преимуществом дома. У нас есть право вступать в соревнование и с Парижем, и с Римом, достаточно сослаться на тот массив музейных сокровищ, которым обладает Петербург. Так что если говорить о будущем города, то оно видится мне в его туристском и научном потенциале.

В Кенигсберге же он совсем преобразился. Вбежав утром в вагон к Фляжкину, он повалился на диван и залился счастливым смехом.

Современные петербуржцы живут в городе бедном, несмотря на всю его красоту. Может быть, красота заставляет острее ощущать свою бедность. В городе более 200 тысяч коммунальных квартир. Это — наследие прежних времен, когда средства на жилищное строительство просто не выделялись. Его жители ютились и теснились в бывших господских квартирах, превращая их порой в трущобы. Эта непозволительная бедность тем более позорна, что вид города по фасадам прекрасен. Морально это действует очень тяжело. Я и сам много лет жил в подобной квартире. Дом же выделялся своей роскошью и слыл архитектурной достопримечательностью. Коммунальные квартиры остаются главной бедой города.

— Голубчик! Иван Никитич! Дай обнять! Извини, что я тебе «ты» говорю, но я так рад, так ехидно счастлив! Я сво-бо-ден! Понимаешь? Сво-бо-ден! Жена бежала!

— То есть как бежала?

Питерцы имеют некоторые особенности, в них меньше современной коммерции, чем в москвичах. Это можно объяснить исторически: Москва — купеческая, Петербург — чиновничий. К тому же наличие порта в городе, общение с Европой оказывали воздействие. Сюда со всего света приезжали ученые, инженеры, деятели искусств — так что культуру, демократичность, интеллигентность город впитал издавна. Многие представляют Петербург не только окном в Европу, но и неким локомотивом, который долгие десятилетия тащил Россию в Европу, в просвещение и правопорядок. Это — важно. Здесь можно было общаться с иностранцами свободней и чаще. Здесь можно было впервые познакомиться с западным искусством: такое учреждение, как Эрмитаж, тоже оказывало на город благотворное влияние.

— Вышла ночью из вагона, и до сих пор ее нет. Бежала ли она, свалилась ли под вагон, или, быть может, на станции где-нибудь осталась… Одним словом, нет ее!.. Ангел ты мой!

Как оценить последнее десятилетие? Архитектурные потери и приобретения — это не арифметика, это — результат, к сожалению, волевых решений. Одна только переделанная площадь Искусств может перечеркнуть благие начинания последнего периода. На каком основании градоначальники считают, что «так будет лучше»?

— Но послушай же, — встревожился Фляжкин. — В таком случае телеграфировать надо!

Современный руководитель — временщик по своему социальному статусу. С него никто не спросит. Когда-то секретарь обкома Зайков поставил на вокзальной площади, где раньше стоял замечательный памятник Александру III, некую стелу. Так и стоит она сегодня, невыразительная колонна. Когда-то император Александр I ставил обелиск Румянцеву. Но так это — Румянцеву, фельдмаршалу, подвиг которого запечатлен в веках.

— Храни меня создатель! То есть так я теперь эту свободу чувствую, что описать тебе не могу! Пойдем по платформе пройдемся… на свободе подышим!

Вообще современная история городских памятников более чем спорная. Например, недавно был поставлен памятник Низами. Но при чем тут наш город, как азербайджанский классик связан с ним?

Приятели вышли из вагона и зашагали по платформе. Прокурор шагал и каждый свой вздох сопровождал восклицаниями: «Как хорошо! Как легко дышится! Неужели же есть такие люди, которым всегда так живется?»

Что же касается памятников революционного периода, то многие остались в городе. Но отметить хотелось бы только один, который, на мой взгляд, сделан безупречно, это — памятник Кирову скульптора Томского. Так что «политика памятников» — бедовая. Низами — есть, а Блока, Ахматовой, Чайковского, Шостаковича — нет.

— Знаешь что, брат? — решил он. — Я сейчас к тебе в вагон переберусь. Развалимся и заживем на холостую ногу.

Петербург сумел сохранить и показать достоинства модерна начала XX века в архитектуре, каким-то образом он обжил, освоил этот стиль, придавший городу своеобразие, непреходящую, неубывающую современность.

И прокурор опрометью побежал в свой вагон за вещами. Минуты через две он вышел из своего вагона, но уже не сияющий, а бледный, ошеломленный, с медным чайником в руках. Он пошатывался и держался за сердце.

2003

— Вернулась! — махнул он рукой, встретив вопросительный взгляд Фляжкина. — Оказывается, что ночью вагоны перепутала и по ошибке в чужой попала. Шабаш, брат!

Прокурор остановился веред Фляжкиным и вперил в него взгляд, полный тоски и отчаяния. На глазах его навернулись слезы. Минута прошла в молчании.

У совести нет мерила!

— Знаешь что? — сказал ему Фляжкин, нежно беря его за пуговицу. — Я на твоем месте… сам бы бежал…

Пожалуй, Петербург, тем более с приставкой Санкт, — город, который может говорить с Россией и даже с миром о совести. Со всем миром о совести вот уже второе столетие говорит петербуржец Федор Достоевский. В наши дни о совести говорит другой петербургский писатель — Даниил Гранин.

— То есть как?

— Даниил Александрович, многие размышляют о роли Петербурга. Каков Петербург сегодня, на Ваш взгляд?

— Беги — вот и всё… А то ведь этак зачахнешь, на тебя глядючи!

— Думаю, у каждого города есть свои возможности, ресурсы стать более значимым. И Петербург не исключение. Но Петербург имеет преимущество морского порта. Сейчас Россия лишилась многих портов, и в этом смысле Петербург должен возобновить свое первоначальное назначение. Он ведь и рождался как выход России к европейскому морю. Он может стать большим портом, чем есть, и пассажирским, и торговым, включая для этих целей и свои окрестности. Да и внутри города реки, каналы пока не служат транспортными магистралями, тогда как на старых гравюрах видим по ним очень большое движение: яхты, лодки, баржи.

— Бежать… бежать… — задумался прокурор. — А ведь это идея! Так я, братец, вот что сделаю: сяду на встречный поезд и айда! Скажу ей потом, что по ошибке сел. Ну, прощай… В Париже встретимся…

Мои жены

Второе, Петербург может стать крупным туристским центром. Это ведь красивейший город Европы, где сохранился почти не тронутым исторический центр. Здесь свыше пятисот дворцов и особняков, которые представляют художественную ценность, плюс прекрасное пригородное окружение Петербурга, которого не имеет ни один город в мире: Петергоф, Пушкин, Павловск, Ораниенбаум, Гатчина, а теперь еще и Стрельна. Это ведь великолепные дворцово-парковые ансамбли. Да еще Эрмитаж и Русский музей, которые разрослись в большие комплексы. Русский музей сейчас стал крупнейшим музеем в мире. В него кроме основного здания — Михайловского дворца — входят теперь еще и Михайловский замок, Мраморный и Строгановский дворцы. И еще десятки и десятки самых разных музеев. Сейчас вот открылся после реконструкции замечательный Музей связи. А сколько мемориальных квартир — Достоевского, Пушкина, Некрасова, Блока, Шаляпина… Туризм в ближайшее время может быть главным направлением деятельности Петербурга. Что такое Париж, Рим? Это прежде всего туристские центры, не промышленные. Петербург с этой точки зрения имеет большое, всемирное будущее.

(Письмо в редакцию — Рауля Синей Бороды)