Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жоржи Амаду



Лавка чудес

Jorge Amado

Tenda dos milagres

SAO PAULO, 1969



ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Один из крупнейших писателей современности, член Всемирного Совета Мира, лауреат международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» Жоржи Амаду (род. в 1912 г.) широко известен советскому читателю. Начав с романов, посвященных жизни бразильского крестьянства и его борьбе с помещиками – «Какао», «Жубиаба», «Пот», где воссоздавалась яркая картина быта и нравов простых бразильцев, Амаду остался верен своей излюбленной теме на протяжении всего творческого пути. Хотя действие последующих романов – «Габриэла», «Старые моряки», «Дона Флор и два ее мужа», «Пастыри ночи», «Тереза Батиста, уставшая воевать» – уже перенесено в город, героями по-прежнему являются простые люди с их богатым духовным миром, свободной, раскованной фантазией, противостоящие буржуазной среде, буржуазному миропониманию. К этой группе романов можно отнести и «Лавку чудес» (1969). Спор, который ведет в этой книге Педро Аршанжо, уже несколько десятилетий ведет сам Амаду, занявший непримиримую позицию в полемике между прогрессивными и реакционными кругами бразильской интеллигенции по вопросу о неграх, об их влиянии на развитие культуры. Писатель как бы доверяет своему герою спорить, снабдив его аргументами – идейными, историческими, фольклорными. И не случайно так много места в романе уделено описаниям обычаев, обрядов и культовых церемоний, пришедших в Бразилию из Африки. Амаду и Педро Аршанжо твердо убеждены: бразильский народ создал и продолжает создавать самобытную культуру, а отнюдь не более или менее удачное подражание «цивилизации белых».

Не прошел романист и мимо самых злободневных вопросов современности. Его произведения «Луис Карлос Престес», «Подполье свободы» ярко и образно повествуют о борьбе бразильских коммунистов в годы правления диктаторов фашистского толка. Национальное и классовое, по глубокому убеждению Амаду, не противоречат друг другу: именно труженики Бразилии сохраняют и развивают национальную культуру, именно в их среде проявляются лучшие стороны национального характера.



ЛАВКА ЧУДЕС

Бразилец, баиянец, бедняк. Известен самомнением и дерзостью. (Из полицейского донесения о Педро Аршанжо, 1926 год)
Иаба – это дьяволица без хвоста. Карибе (Сценарий кинофильма «Иаба»)


На широком просторе Пелоуриньо мужчины и женщины учатся сами, учат других. Обширен этот университет: раскинулся, расползся он по Табуану, Портас-де-Кармо, Санто-Антонио-Алендо-Кармо, по Байша-дос-Сапатейрос, по рынкам, по Масиелу и Лапинье, по Ларго-да-Се, Тороро, Баррокинье, Сете-Портас и Рио-Вермельо – повсюду, где мужчины и женщины обрабатывают металл и дерево, варят травы и корни, смешивают свои шаги, ритмы своих песен, свою кровь. А из смешения этого возникают новый цвет и новый звук, рождается новая, прежде невиданная, ни на что не похожая пластика.

Там гудят барабаны атабаке и агого, там гремят бубны, погремушки и пустотелые, выдолбленные тыквы-кабасы, там эти убогие инструменты исторгают прихотливые ритмы, щедрые мелодии. Там живет народ Баии, там рождается музыка, там начинается танец:

Друг, дружочек, друг, дружочек,Друг, дружочек дорогой.

Там, рядом с церковью Розарио-дос-Претос, основал когда-то Будиан свою школу ангольской капоэйры[1]. Сюда, в этот дом, пять окон которого всегда распахнуты на Ларго-да-Се, приходят под вечер, после работы, его ученики: они устали после трудового дня, но шутят и пересмеиваются. Под гул беримбау [2] наносятся и отбиваются удары, проводятся приемы, их не счесть, и каждый ужасен, каждый неотразим: вот «мельница», вот подножка, вот подсечка, вот захват, вот зацеп, вот удар головой… Юноши ведут игру. Откуда только не вывезены эти удары, приемы и броски – голова пойдет кругом: из Сан-Бенто Большого и Сан-Бенто Малого, из Санта-Марии и Каваларии, с Амазонки, из Анголы и скольких еще мест, боже ты мой! Здесь, в Баии, искусство ангольской капоэйры обогатилось и преобразилось: капоэйра все еще борьба, но уже и танец.

А местре[3] Будиан легок, проворен и быстр, как дикая кошка, нет ему равных в силе и ловкости, никто не устоит против него, ничей удар его не настигнет – так стремителен он и прыгуч. В зале искусство свое показывают, талант свой доказывают большие мастера: Боголюб, Лодочник, Шико Лом и Антонио Везунчик, Большой Захария, Пейшото Плешь, Семь Смертей, Шелкоус и Кудряш, Висенте Привереда, Дюжина, Тибурсиньо, Шико Отдай, Заводила и Баррокинья, тот самый, о ком поют:

Мальчик, кто тебя учил?Догадайтесь сами:Тот, кто бороды не брил,Полицейских всюду билИ дружил с друзьями…

А однажды явились хореографы и обнаружили в капоэйре балетные па. За ними пришли самые разные композиторы – и хорошие люди, и подлецы, – на всех хватило нашей забавы, хватило, да еще и осталось, вот оно как. Здесь, на Пелоуриньо, в этом вольном университете творит народ свое искусство. Здесь его колыбель. Здесь всю ночь напролет распевают песни…

Ай, ай, Айде,Научи меня игре,Ай, ай, Айде!

А профессора и преподаватели – в каждом доме, в каждой лавке, в каждой мастерской. В той же самой школе местре Будиана – только во внутреннем дворике – собираются и репетируют участники афоше[4] «Дети Баии» и других карнавальных групп – там царство молодого Валделойра, того самого, кто не знает себе равных в устройстве карнавалов и пасторилов [5]. Досконально известно ему и искусство капоэйры: когда открыл он в Тороро собственную школу, то показал придуманные им самим приемы и броски. А в большом патио по субботам и воскресеньям – круговая самба: тут уж на первом месте – негр Ажайи. Должность посла в афоше еще мог бы у него оспаривать Лидио Корро, но самбы он знаток единственный и неоспоримый. Знаток, законодатель ее ритмов, ее главный балетмейстер.

Тут же рядом пишут маслом и акварелью, рисуют цветными карандашами «чудеса». Тот, кто дал обет господу нашему, спасителю Бонфимскому, или Пресвятой деве Кандейанской, или другому какому чудотворцу и получил, чего желал, – тот приходит к художнику, заказывает картину и вешает ее в церкви как безвозмездный дар. Этих художников-самоучек зовут Жоан Дуарте, местре Лидио Лопес, местре Кейроз, Агриппиниано Баррос, Раймундо Фрага. Местре Лисидио режет по дереву гравюры, рисует картинки к разным книжечкам-брошюркам.

Здесь толкутся певцы-трубадуры, бродячие поэты, гитаристы-импровизаторы, сочинители книжонок, что набраны, сверстаны и отпечатаны в типографии Лидио Корро или в другой какой-нибудь, не менее убогой; книжки эти идут по пятьдесят рейсов – за бесценок, и расходится поэзия и проза по вольной земле Пелоуриньо.

Вот они – поэты, памфлетисты, летописцы, моралисты. Они описывают в подробностях жизнь Баии, они перелагают в звучные вирши истории действительные и выдуманные, но и от тех, и от других у вас глаза на лоб полезут. Вот, например, «Девственница из Барбальо» или, скажем, «История принцессы Марикруз и воздушного рыцаря». Они возмущаются, они издеваются, они учат и забавляют, и удивительные порою выходят у них стихи.

А в лавке Агналдо драгоценное дерево – черное дерево, красный сандал, пероба, массарандуба, палисандр – становится фигурами Шанго, Иеманжи, Огуна[6], изображениями сказочных воинов, и в могучих руках их зажаты сверкающие мечи. Могучи руки и самого местре Агналдо: когда уже устало его сердце, измученное болезнью (в те времена у рокового недуга еще не было названия, но обещал он, как и теперь, верную и мучительную смерть), руки мастера, неутомимые его руки продолжали делать богов-ориша [7]. Эти фигуры были исполнены тайны, и казалось, что еле живой Агналдо вдохнул в них вечную жизнь. Его творения тревожат, волнуют, потому что похожи они разом и на легендарные существа, и на всем известных людей. По какому-то случаю «отец святого», жрец из Марагожипе, заказал ему огромную фигуру Ошосси [8]и прислал для этого ствол жакейры – шесть человек понадобилось, чтобы ствол этот поднять. Истомленный недугом, задыхающийся, Агналдо улыбнулся, когда увидал его. Ему отрадно было трудиться над такой махиной, и он вдохновенно вырезал из дерева огромного Ошосси, великого охотника, только в руки ему вложил не лук со стрелами, а ружье. Необычный получился у него Ошосси: все, конечно, признали в нем лесного царя, повелителя Кету, но в то же время он был похож и на Лукаса де Фейру, на разбойника-кангасейро, наемного бандита из сертана [9], на Безойро Золотую Струну:

Сыну завещал Безойроза мгновенье до конца:«Не давай себя в обидуи бери пример с отца».

Таким местре Агналдо увидал Ошосси, таким он его и сотворил – в кожаной шапке со звездой, в руках – ружье, за поясом – нож. Жрец отверг статую оскверненного, на себя непохожего бога, и много месяцев простояла она в мастерской, словно на страже, пока наконец один заезжий француз не увидел ее и не купил за хорошие деньги. Теперь, говорят, стоит Ошосси в музее, в Париже… Впрочем, мало ли что говорят на вольной земле Пелоуриньо…

А в тонких и слабых руках светлокожего мулата Марио Проэнсы жесть, цинк, медь становятся мечами Огуна, веером Иеманжи, посохом Ошала[10]. Огромная медная Иеманжа каждому укажет мастерскую Проэнсы – «Лавку Матери Вод».

Местре Маму, угрюмый и чумазый силач, человек немногословный и суровый, ворочает в горне трезубец Эшу[11], оружие Огуна, тугой лук Ошосси, змею Ошумарэ [12]. В пламени горна, в яростных руках кузнеца рождаются боги-ориша со всеми своими атрибутами. Руки неграмотных творцов созидают искусство.

Пристроившись неподалеку от Портас-до-Кармо, местре Диди возится с бисером и соломинками, с кожей и конским волосом, мастерит фетиши и амулеты. А сосед его, Деодоро, – тот, что так раскатисто хохочет, – специалист по барабанам всевозможных видов, разных народностей и племен: наго и жеже, ангола и конго, илус, любимый племенем ижеша.

А на улице Лисеу сидит словоохотливый и веселый сантейро[13] Мигел – он лепит из глины и раскрашивает фигурки ангелов, архангелов, святых. Святые-то католические, почитаемые римской апостольской церковью – Пресвятая дева, непорочно зачавшая, святой Антоний, покровитель Лисабона, архангел Гавриил, младенец Иисус, – что же связывает их с африканскими богами-ориша местре Агналдо? Что между ними общего? А общее между ними – смешанная их кровь. Вот Ошосси, вырезанный Агналдо, – вылитый наемник из сертана. А святой Георгий, сделанный Мигелом, разве не такой же кангасейро? Его шлем больше похож на кожаную шапку, а дракон напоминает не то крокодила, не то кайпору [14], каким показывают его на празднике богоявления.

Иногда на досуге, когда кровь играет, сантейро Мигел для собственного удовольствия вырезает фигурку нагой негритянки во всей ее непобедимой прелести и дарит друзьям. Одна такая статуэтка – ни дать ни взять Доротея: те же высокие груди, тот же гордо отставленный крутой зад, те же стройные ноги и живот, словно распустившийся цветок. Только Педро Аршанжо был бы под пару этой красавице. А вот Роза де Ошала у мастера не получилась, не удалась: «не сумел я разгадать ее тайну», как он сам говорил.

Ювелиры колдуют над благородными металлами: серебро и медь обретают гордую красоту, превращаясь в плоды, рыбы, талисманы, украшения, что носят в Баии по праздникам. На Ларго-да-Се, на Байша-дос-Сапатейрос звенит золото – скоро, скоро станет оно браслетами и ожерельями. Самый славный из ювелиров – местре Лусио Рейс: отец-португалец передал ему свое искусство, но филигранным узорам он предпочел кажу, абакаши, питанги[15], шишки и фиги – амулеты всех размеров, всех видов. От матери своей, негритянки Предилеты, унаследовал он дар воображения и без устали мастерит броши, кольца, безделушки – больших денег стоят они теперь у антикваров.

А рядом – палатки, в которых продают волшебные травы, лечат целебными настоями. Дона Аделаида Тостес, матерщинница и пьяница, знает каждую травку, каждый листик, знает, пользу они принесут или вред. Ей ведомы целебные свойства корней, коры, кожуры: вот алума – для печени; вот лимонная мята – чтоб унять тревогу; вот жеваная тиририка – если мучает похмелье; вот золототысячник – если почки больные; вот святая трава – от живота; вот «козлиная борода» – для того, чтобы поднялось настроение и еще кое-что. Неподалеку торгует другая «знаменитость», дона Филомена: попросите, заплатите – и она заговорит вас от сглазу, вылечит от хронического катара, а если у пациента слабая грудь, приготовит настой из кресса, меда, молока, лимона и бог знает каких еще снадобий – самый страшный кашель как рукой снимет! Один врач выучился у нее кровь очищать, а потом уехал в Сан-Пауло, стал там лечить сифилис и быстро разбогател.

Ректорат этого народного университета находится в Лавке чудес, в доме № 60 по Ладейра-до-Табуан. Там сидит местре Лидио Корро, пишет «чудеса» по заказу, показывает тени волшебным фонарем, режет по дереву грубые гравюры. Может быть, там встретите вы и самого ректора, местре Педро Аршанжо? Очень может быть, что вместе с другом он склонился над старыми литерами, над капризным типографским станком. Может быть, в убогой и ветхой мастерской печатают сейчас книгу о том, как живут люди в Баии.

Совсем рядом, на Террейро Иисуса, возвышается медицинский факультет: там тоже учат лечить болезни и ухаживать за больными. И многим другим премудростям: от риторики до стихосложения. Там же выдвигаются весьма рискованные теории.

О том, как поэту и бакалавру-социологу Фаусто Пене было дано поручение, и о том, как он с ним справился

На нижеследующих страницах читатель найдет мои изыскания, касающиеся жизни и творчества Педро Аршанжо. Работа эта была мне заказана великим Джеймсом Д. Левенсоном и оплачена долларами.

Необходимо сделать несколько предварительных замечаний, потому что жизнь Педро Аршанжо от самого ее начала до конца породила множество вздорных и нелепых вымыслов. Листая сделанные записи, я убедился, что, несмотря на все мои искренние и огромные старания – прошу читателя поверить мне! – некоторые периоды его биографии изложены противоречиво и неправдоподобно, а потому работа производит не совсем верное впечатление.

Говоря о неточностях и неопределенностях, о сомнительных фактах и о заведомой лжи, я имею в виду не только биографию баиянского местре, но и всю совокупность данных о нем: от событий далекого прошлого до сегодняшних, из которых главное – сенсационная пресс-конференция Джеймса Д.Левенсона; от неслыханных кутежей по случаю пятидесятилетия Аршанжо до торжественного вечера, посвященного столетней годовщине со дня его рождения. А восстановление всех подробностей его биографии не входило в мои намерения, да этого и не требовал от меня ученый из Колумбийского университета: его интересовали только методы работы, позволившие Аршанжо создать такие живые и своеобразные произведения. Он требовал от меня лишь перечня фактов, благодаря которым смог бы лучше представить себе личность Аршанжо, написать нечто вроде предисловия к американскому изданию его трудов.

Однако не только мелкие подробности, но подчас и очень важные, необходимые для исследователя факты биографии Педро Аршанжо восстановить мне не удалось. Я часто оказывался перед пустотой, разрывами во времени и пространстве или обнаруживал необъяснимые события, разнообразные версии, нелепые интерпретации, противоречивые показания противоречивших друг другу свидетелей. Собранный материал находился в полнейшем беспорядке. Так, например, я не выяснил, является ли негритянка Роза де Ошала мулаткой Ризолетой, происходящей от ведьмы, или Доротеей, заключившей сделку с дьяволом. Некоторые отождествляют ее с Розендой Батиста дос Рейс, уроженкой Муритибы; иные – с прекрасной Сабиной дос Анжос, «самой красивой из всех ангелов»[16], как галантно говорил о ней Педро Аршанжо. И все же: об одной и той же баиянке идет речь или о разных? Мне это определить не удалось, и, я боюсь, не удастся никому.

Должен признаться, что в сообщениях очевидцев царит такая путаница, такая неразбериха, что у меня часто не хватало сил и терпения проверить ту или иную гипотезу, выяснить подробности, которые могли бы пролить свет на это загадочное дело. Я постоянно сталкивался с полным отсутствием достоверности и надежности, а все время натыкался на «вероятно», «возможно», «скорей всего», словно эти люди видели в покойном Педро Аршанжо не человека из плоти и крови, а – судя по множеству подвигов, которые ему приписываются, – целую когорту героев и кудесников. Провести грань между правдой и вымыслом, между действительностью и фантазией я не смог.

Разумеется, я прочел все книги Педро Аршанжо от корки до корки; это было нетрудно: их всего-то четыре, а в самой толстой не будет и двухсот страниц (один книготорговец из Сан-Пауло собирается издать том сочинений Аршанжо, его кулинарная книга туда не войдет, ибо в силу своей специфики она и так будет пользоваться большим спросом). Я не стану высказывать своего мнения о творчестве Аршанжо: сегодня ему не страшна никакая критика, и никто не возьмет на себя смелость отрицать поистине всемирный успех его книг, особенно теперь, после того как они переведены на многие языки, а Левенсон так однозначно и решительно их одобрил. Не далее как вчера я сам прочел в газете: «Аршанжо издан в Москве. «Правда» превозносит его».

Я только могу присоединить свой голос к этому восторженному хору. Я бы сказал, что наслаждался этим чтением: многое из того, о чем писал Аршанжо, и поныне составляет часть нашей жизни, часть повседневного быта нашего города. Меня очень порадовала предпоследняя из его четырех книг (говорят, что перед смертью он подготовил к печати еще одну), та самая, что принесла своему автору столько огорчений и бед, и когда я встречаю людей, кичащихся своей голубой кровью, генеалогическим древом, гербами, знатными предками, и узнаю, как их зовут, то при желании всегда нахожу их имена в списке, тщательно и дотошно составленном Аршанжо, который так страстно стремился в своем творчестве к истине.

Теперь мне остается лишь объяснить, при каких обстоятельствах познакомился я с Левенсоном и почему именно на меня пал его выбор. Имя американского ученого в комментариях не нуждается, оно известно решительно всем, и то, что именно на меня возложил он столь трудную миссию, наполняет мою душу благодарной гордостью. Хотя наше сотрудничество было непродолжительным и омрачилось некоторыми событиями, я всегда буду хранить приятные воспоминания об этом простом, веселом, сердечном и элегантном человеке, который всем своим видом опровергал затрепанный карикатуристами образ замшелого и занудливого ученого-педанта.

Я хочу воспользоваться случаем и внести ясность в один из аспектов моего сотрудничества со знаменитым профессором Колумбийского университета. Злоречивые завистники и недоброжелатели, не удовлетворившись тем, что вторглись в мою личную жизнь, что закидали грязью – той самой грязью, в которой привыкли всю жизнь барахтаться сами! – имя Аны Мерседес, попытались поссорить меня с левыми кругами нашего общества, утверждая, что я продал американскому империализму себя самого и светлой памяти Педро Аршанжо, продал с потрохами за пригоршню долларов.

Но скажите мне, какая связь между Левенсоном и Госдепартаментом или Пентагоном?! Никакой! Наоборот. Позицию Левенсона, его выступления против войны, его связи с движениями прогрессивного толка реакционеры и консерваторы расценивают как нечто весьма далекое от позиции правительства. Когда за значительный вклад в развитие социальных и гуманитарных наук ему была присуждена Нобелевская премия, вся европейская пресса особо подчеркивала молодость лауреата – ему в то время еще не исполнилось сорока лет! – и независимость его политических взглядов, независимость, которая в определенных кругах навлекла на него подозрения. Впрочем, книги Левенсона, которые кто-то назвал «трагическим воплем протеста против неправедного и неправильного мира», есть везде, и каждый, прочитав их, сам может взглянуть на обширную панораму воссозданной им жизни первобытных и развивающихся народов.

Я ничем не способствовал распространению книг Аршанжо в Соединенных Штатах, но считаю это распространение победой прогресса, потому что баиянец, хоть и был анархистом без четко сформулированной программы, пользовался невиданной любовью народа, который видел в нем знамя борьбы против расизма, предрассудков, нищеты и уныния.

Левенсон получил меня, так сказать, из рук Аны Мерседес, талантливой представительницы нашей молодой поэзии – сейчас, впрочем, она полностью посвятила себя народной бразильской музыке – и корреспондентки одной из утренних газет. Левенсон во время краткого пребывания в нашем городе был поручен ее заботам, и она, сделавшись его гидом и переводчицей, с таким усердием выполняла приказ своего редактора, что не расставалась с американцем ни днем ни ночью. Разумеется, ее рекомендация сыграла не последнюю роль в том, что Левенсон отдал предпочтение мне, но то, что говорят о подоплеке этой рекомендации разные мерзавцы, – бессовестная клевета: Левенсон, если уж на то пошло, смог проверить на деле, чего я стою.

Мы втроем были в Алакету на празднестве Иансан, и там я продемонстрировал американцу мои знания, образованность и степень профессиональной культуры. На смеси испанского с португальским, вставляя то и дело английские слова и прибегая к помощи Аны Мерседес, которая английским, кстати, владела не лучше меня, я объяснял Левенсону смысл церемоний, называл ему имена главных и второстепенных божеств, растолковывал ему суть движений, положений и поз, говорил о песнях и танцах, о цвете костюмов – да о чем только я не говорил! Когда я в ударе, язык у меня работает превосходно! Чего я не знал, то тут же выдумывал – не хотелось упустить обещанные доллары. Доллары – не наши обесцененные крузейро! – доллары, которые мне были выплачены через некоторое время, в тот день, когда в холле гостиницы я распрощался – не совсем по своей воле – с Левенсоном и Аной Мерседес…

Ну вот, я все объяснил, сказать мне больше нечего. Добавлю только в заключение и не без грусти, что труд мой не был должным образом оценен великим американцем.

Едва закончив работу, один ее экземпляр, перепечатанный на машинке, я выслал ему в соответствии с нашим договором, приложив к рукописи одну из тех двух фотографий, что мне удалось раздобыть: на выцветшем снимке можно видеть молодого, крепкого, темнокожего мулата в черном костюме – это и был Педро Аршанжо, только что назначенный педелем медицинского факультета Баии. Другую фотографию, на которой Аршанжо, постаревший и неряшливый, поднимает стакан с вином в сомнительной компании каких-то женщин, я решил не посылать. Снимок, по всей видимости, сделан во время попойки.

Через две недели я получил по почте письмо, подписанное секретаршей Левенсона. Она подтвердила получение моей рукописи и прислала мне чек на некую сумму в долларах – вторую половину гонорара и деньги на те расходы, которые я понес или еще мог понести во время изысканий. Выплачено мне было все до последнего цента, беспрекословно, – заплатили бы, разумеется, и больше, если бы я не был так скромен в своих притязаниях и так робок при составлении отчета о расходах.

Из присланного материала Левенсон опубликовал в переводе на английский значительную часть произведений Аршанжо в одном из томов своей монументальной энциклопедии, посвященной жизни народов Африки, Азии, Латинской Америки (\"Encyclopedia of life in tropical and underdeveloped countries\")[17] и подготовленной к печати крупнейшими учеными нашего времени, а также использовал фотографию. В предисловии он ограничился разбором книг баиянца, почти не упомянув о нем самом. Впрочем, и этого было достаточно, чтобы я понял: он и не заглядывал в мою рукопись. Левенсон, к примеру, произвел Аршанжо в профессора и в члены ученого совета, который поручал ему вести исследования и печатал его труды. «Distinguished Professor, member of Teacher\'s Council»! Каково?! Я не знаю, откуда получил Левенсон эти вздорные сведения, но ведь ему достаточно было перелистать мою рукопись, чтобы не совершить такой ошибки! Из педелей – в профессора! О бедный мой местре! Только этого тебе и недоставало!

В книге Джеймса Д. Левенсона я не обнаружил ни ссылок на мою работу, ни упоминания моего имени и, почувствовав себя свободным от всех обязательств, охотно согласился на предложение преуспевающего книготорговца, а с недавних пор издателя с улицы Ажуда – сеньора Дмевала Шавеса, который пожелал выпустить в свет мои бесхитростные заметки. Я выдвинул единственное и непременное условие: подписать договор по всей форме, потому что Шавес, хоть и богат, гонорары авторам выплачивает с большим скрипом. Впрочем, может быть, такова традиция издателей? Ведь и наш Аршанжо в далекие времена был жертвой некоего Бонфанти, книготорговца с Ларго-да-Се. Но об этом речь впереди.

О приезде в Бразилию американского ученого Джеймса Д… Левенсона и о последствиях этого приезда

1



– Ах, какой душка! – С этими словами стройная, как тропическая пальма, Ана Мерседес врезалась в толпу журналистов, профессоров, студентов, светских дам, литераторов и просто любопытствующих. Толпа, сбившись в кучу в просторном холле отеля, ожидала появления Джеймса Д. Левенсона на пресс-конференции.

Микрофоны, телекамеры, юпитеры, фотографы, операторы, лианы электропроводов – а юная корреспондентка утренней газеты «Диарио да Манья» с таким видом, словно именно ей город поручил принять и приветствовать великого человека, пробиралась вперед, посмеиваясь и вертя задом.

«Вертя задом»? Да разве может передать это неточное и грубое выражение, как плыли в ритме самбы, плавно и упруго покачиваясь, груди и бедра Аны Мерседес?! Она была обольстительна, настоящая секс-бомба: мини-юбочка открывала смуглые точеные ноги, глаза горели, на полураскрытых, чуть припухших губах играла улыбка… А жадные зубки, а пупок, выставленный всем напоказ? И вся она была точно из золота. Нет, она не пританцовывала на ходу: она сама была танцем, приглашением, предложением.

И вот из лифта вышел американец и остановился, разглядывая толпу и давая разглядеть себя. Рост метр девяносто, фигура атлета, грация актера, белокурые волосы, небесно-голубые глаза, трубка в зубах – вот каков был Джеймс Д. Левенсон! Кто дал бы ему сорок пять лет? Это его фотографии, напечатанные на разворот в газетах Рио-де-Жанейро и Сан-Пауло, были виноваты в том, что в холл гостиницы набилось столько женщин… Присутствующие единодушно отметили, что оригинал и сравнить нельзя с копиями. Вот это мужчина!

– Бесстыдница! – произнесла одна из дам – с птичьей грудью, – и замечание это относилось к Ане Мерседес.

Ученый завороженно смотрел на девушку; она решительно направлялась к нему: пупок – всем напоказ. Никто и никогда еще не видал такой танцующей походки, такого гибкого тела, такого невинного, такого лукавого лица, такую пленительную красавицу мулатку!

И она приблизилась, и стала перед Левенсоном, и сказала – не сказала, а пропела:

– Привет!

– Привет! – пророкотал американец, вынул изо рта трубку и поцеловал ей руку.

Огорченные, испуганные дамы затрепетали и разом вздохнули. Проклятая Ана Мерседес! Ничтожная потаскушка, грошовая журналистка, дерьмовая поэтесса – кто ж не знает, что стихи за нее пишет Фаусто Пена?! Быть ему рогоносцем!

«Очарование, изысканность и интеллект баиянских женщин были представлены comme il fauti[18] на пресс-конференции гениального Левенсона. Наши красавицы играют в этнографию, наши прелестницы забавляются социологией» – так писал в своей ежедневной колонке блистательный обозреватель Силвиньо. Кроме красоты, изящества, нарядных париков, сексуальной многоопытности, многие из них могли похвастать и другими достоинствами: дипломом об окончании организованных при туристских агентствах или театральных училищах курсов, где изучаются «Фольклорные обычаи и костюмы», или «Традиции, история, памятники Баии», или «Конкретная поэзия», или «Религия, секс и психоанализ». Но в данный момент все они, дипломированные специалистки и дилетантки, своенравные девицы и непреклонные матроны в преддверии второй или третьей пластической операции, – все, все поняли, что честная борьба исключается и любые усилия бесплодны. Наглая и циничная Ана Мерседес вырвалась вперед и захватила мужественного представителя науки, объявив его частной собственностью. Ох, Ана Мерседес, «хищная и ненасытная телка, звезда секса» – так назвал ее в своих стихах лирик и страдалец Фаусто Пена, – она ни с кем не поделится добычей, утрачены все надежды, конец соперничеству.

Рука об руку с поэтессой и журналисткой профессор Колумбийского университета прошел в центр зала, к приготовленному креслу. Вспыхнули блицы фотографов, как цветы засияли огни. Если бы в эту минуту грянул свадебный марш, то Ана Мерседес в мини-юбке и мини-блузке и Джеймс Д. Левенсон в голубом «тропикале» совсем сошли бы за новобрачных у алтаря. «Жених и невеста», – шепнул Силвиньо.

Они разжали руки лишь в тот миг, когда американец опустился в кресло. Ана Мерседес стала рядом, на страже, – не такая она была дура, чтобы оставить его одного среди жадной своры обезумевших сук. У, кобылищи! Одна другой доступней, одна другой смешней! Знаю я вас! Ана Мерседес засмеялась, чтобы тем стало еще обидней. Фотографы в раже полезли на стулья, взобрались на столы, распластались на полу, отыскивая головокружительные ракурсы для съемки. По незаметному знаку управляющего официанты разнесли напитки. Пресс-конференция началась.

И вот, отставив стакан, с места поднялся, распираемый важностью и эрудицией, гордый и надменный редактор «Жорнал да Сидаде», литературный критик Жулио Маркос. Воцарилась почти молитвенная тишина. С того конца, где разместились дамы, долетел чей-то вздох: раз уж не достался белокурый ученый, загадочный иностранец, сгодится и светлый мулат, высокомерный Маркос. От имени «Жорнал да Сидаде» – и самых что ни на есть интеллектуалов – он задал первый, первый и сокрушительный, вопрос:

– Не сообщит ли нам вкратце уважаемый профессор свое мнение о Маркузе[19], о его трудах и их влиянии? Не кажется ли уважаемому, что после Маркузе теории Маркса выглядят безнадежно устаревшими?

Сказав это, он обвел зал победным взглядом, покуда назначенный ректоратом переводчик – произношение безупречное, можете быть уверены! – переводил сказанное на английский, а настырная Мариуша Паланга – три пластических операции: две – лица, одна – груди, а все под девочку играет – прошептала тихо, но отчетливо:

– Гениально!

Джеймс Д. Левенсон глубоко затянулся, с нежностью глянул на пупок Аны Мерседес, на этот исполненный глубочайшей тайны цветок, растущий только на лугах сновидений, и с той бесцеремонностью, которая так идет ученым и артистам, сказал по-испански:

– Вопрос идиотский. Только легкомысленный болтун или уж полный кретин может высказывать свое мнение о Маркузе или распространяться об актуальности марксизма на пресс-конференции. Если бы у меня было время для лекции или доклада по этому вопросу, тогда дело другое. Но времени у меня нет, и в Баию я приехал не затем, чтобы беседовать о Маркузе. Я приехал, чтобы своими глазами взглянуть на город, в котором жил и творил замечательный человек, глубокий и благородный мыслитель, выдающийся гуманист, ваш земляк Педро Аршанжо. Я здесь для этого, и только для этого.

Он выпустил новый клуб дыма, беззаботно, с типично американской приветливостью улыбнулся всей аудитории и, даже не посмотрев на сраженного наповал Маркоса, окутанного надменностью, точно саваном, повернулся к Ане Мерседес, оглядел ее сверху донизу – от черных распущенных волос до экстравагантно выкрашенных в белый цвет ноготков на ногах, – очевидно, с каждой минутой она все больше приходилась ему по вкусу. В одной из своих книг Аршанжо писал: «Красота женщин, простых женщин из народа, – это символ города, где живут люди со смешанной кровью, это плод любви разных рас, это ясное утро, не омраченное предрассудками».

Левенсон еще раз поглядел на пупок-цветок, на пупок-вселенную и произнес на том правильном испанском языке, какому учат в американских университетах:

– А знаете, с чем бы я сравнил творчество Педро Аршанжо? Вот с этой сеньоритой. Она просто сошла со страниц книги мистера Аршанжо. Честное слово.

Так ясным апрельским утром пришла в Баию слава Педро Аршанжо.



2



Да, признание, известность, восхищение знатоков, слава, мировой успех, имя, склоняемое в газетах, истерические восторги обворожительных, великолепных, щедрых женщин – все это пришло к Педро Аршанжо после смерти, когда ему уже ничего не было нужно, – ничего, даже женщин, которых при жизни он так любил и которым так умел радоваться.

Один известный журналист, подводя в конце года итоги культурной жизни страны, писал; «Этот год стал годом Педро Аршанжо». И правда, в кругу интеллектуальной элиты ни о ком не говорили больше, чем об Аршанжо, ни одну книгу не расхваливали так, как четыре его томика, спешно переизданные после десятилетий забвения – не забвения, а незнания: ведь не только широкие круги читающей публики, но и специалисты понятия не имели о его творчестве, которое ныне вместе с его дурными привычками и благородными пороками стало достоянием гласности.

Все началось после того, как в Бразилию приехал знаменитый Джеймс Д. Левенсон, человек, которого «Британская Энциклопедия» назвала «одним из пяти гениев нашего века»: философ, математик, социолог, антрополог, этнограф и пр. и пр., профессор Колумбийского университета, лауреат Нобелевской премии в области науки и, словно всего вышеперечисленного мало, еще и гражданин Соединенных Штатов. Его взгляды произвели революцию в современной науке: этот отважный полемист изучал и объяснял историю развития человечества с самых неожиданных позиций, приходил к новым, дерзким выводам, переиначивая вверх дном старые концепции и теории. Для консерваторов он был проклятый и опасный еретик; для своих учеников и сторонников – бог; для репортеров – благословение божье, потому что Джеймс Д. слов не жалел и мнений не прятал.

В Рио-де-Жанейро он приехал по приглашению Бразильского университета прочесть на филологическом факультете курс, состоящий из пяти лекций. Как всем известно, успех был огромный: народу собралось столько, что первую лекцию, назначенную в небольшой факультетской аудитории, пришлось перенести в актовый зал ректората, и все равно слушатели толпились на лестницах и в коридорах. Журналам и газетам, репортерам и фотографам крупно повезло: Левенсон был столь же фотогеничен, сколь гениален.

Его лекции, после которых задавались вопросы и затевались яростные споры, принимавшие порой очень острый характер, послужили поводом для студенческих манифестаций: молодежь выражала восхищение Левенсону и ненависть диктатуре. Не раз и не два студенты, вскочив со своих мест, устраивали ему долгие бешеные овации. Некоторые его фразы особенно пришлись по душе слушателям и облетели страну из конца в конец: «Десять лет беспрерывных международных конференций значат больше, а стоят меньше, чем один день войны…», «Все тюрьмы и полицейские одинаковы и одинаково отвратительны при всех режимах – всех без исключения…», «Мир можно будет назвать цивилизованным, когда мундир станет музейным экспонатом…»

Левенсон, облаченный в купальные трусики, окруженный фотографами и кинозвездами, каждое утро проводил на пляже.

Он неукоснительно отклонял приглашения академий, институтов, ассоциаций, научных обществ и профессоров – всем этим он был по горло сыт в Нью-Йорке, а когда еще доведется ему снова радоваться бразильскому солнцу?… Он даже играл на пляже в футбол – его сфотографировали в тот миг, когда он метким ударом отправил мяч в ворота, – однако самый большой спортивный интерес великий ученый испытывал к женщинам. На пляже и в ночных клубах он уже познакомился с великолепными представительницами нашей бразильской нации.

Джеймс Д. только недавно развелся, а потому занимавшиеся светской хроникой журналисты без устали подсчитывали его победы и угадывали его будущую жену. Некий полоумный борзописец, который специализировался на скандалах, предрекал гибель одной семьи, принадлежавшей к высшему обществу, но ошибся: польщенный муж сделался ближайшим другом американского мудреца-жеребца. И хроникер Зул опроверг этот мрачный прогноз: «…вчера на пляже Копакабана Кэти Сикейра Прадо в бикини, купленном в Каннах, нежно взирала на своего мужа Бэби и великого Джеймса Д., которые в последнее время стали неразлучны». Популярный журнал поместил на обложке фотоснимок, запечатлевший мускулы Нобелевского лауреата рядом с соблазнительными формами Нади Силвии, актрисы большого дарования, которое ей по непонятной причине пока не удалось проявить ни на сцене, ни на экране. Сама же Надя, отвечая на вопросы репортера, хохотала и ни в чем не призналась, но ни романа, ни страсти отрицать не стала. «Левенсон – шестая мировая знаменитость, потерявшая голову из-за Нади Силвии», – объявил еженедельник совершенно серьезно и тут же привел список пяти предшественников Джеймса Д.: Джон Кеннеди, Ричард Бартон, Ага-Хан, швейцарский банкир и английский лорд – все это не считая одной мужеподобной итальянки, графини-миллионерши.

«Гениальный Левенсон, влюбленный в обворожительную Элену фон Клостер, снова посетил вчера дансинг ресторана «Ле Бато», – писал Гиза в «Кроника да Нойте». «Великий ученый освоил самбу и отныне не признает иных ритмов», – сообщал в восемнадцати газетах и по всем каналам телевидения Роберт Сабад, информируя бразильский народ о том, что великолепная Бранкинья до Вал-Бюрнъе, владелица отеля «с лучшими в мире номерами и кухней», сказала: «Если бы Джеймс не был Нобелевским лауреатом, он зарабатывал бы на жизнь как профессиональный танцовщик». Словом, газеты и журналы не могли пожаловаться на американца – его хватило на всех.

Но ни одна сенсация не могла сравниться с той, что, подобно бомбе, взорвалась в аэропорту Рио перед отлетом Левенсона в Баию. Впрочем, о Педро Аршанжо американец сказал сразу же по прилете из Нью-Йорка. «Я счастлив, – заявил он, – что нахожусь на родине Педро Аршанжо». Тогда репортеры то ли не поняли этой фразы, то ли не придали ей значения. Теперь же, когда перед отлетом, смешавшим все карты репортерам, Нобелевский лауреат заявил, что два дня из своего краткого пребывания в Бразилии он посвящает путешествию в Салвадор[20], чтобы «увидеть город и людей, послуживших объектами исследования блистательному Педро Аршанжо, в книгах которого сама наука поэтична и который так высоко поднял бразильскую культуру», начался настоящий переполох.

«Да кто такой этот Педро Аршанжо?! Мы о таком и не слыхали!» – поразевали рты журналисты. Один из них, желая поймать Левенсонав ловушку, осведомился, каким образом узнал американец об этом бразильском писателе. «Я прочел его книги, – отвечал Джеймс Д., – я прочел его бессмертные книги».

Этот провокационный вопрос задал Апио Коррейа, руководитель отдела науки, литературы и искусства одной из утренних газет, человек начитанный, напористый и нахальный. Получив ответ, он не перестал блефовать и сказал, что ему ничего не известно о переводе сочинений Аршанжо на английский.

«Я прочел эти книги не по-английски, – сообщил ему неумолимый американец, – а по-португальски» – и добавил, что смог сделать это, несмотря на скудное знание нашего языка, потому что владеет испанским и латынью. «Это было нетрудно», – заявил он и добавил, что обнаружил труды Аршанжо в библиотеке Колумбийского университета, когда собирал материал о народах тропических стран. Теперь же он намеревается перевести и издать в США «книги вашего великого соотечественника».

«Надо действовать!» – сообразил Апио Коррейа, бросаясь на поиски такси, которое вскоре доставило его в Национальную библиотеку.

Журналистам пришлось попотеть, прежде чем они узнали о существовании профессора Рамоса и выяснили, где находится этот человек, удостоенный многих ученых степеней и почетных званий; особая же заслуга профессора Рамоса заключалась в том, что он знал произведения Аршанжо и превозносил их в своих статьях – только, к сожалению, статьи эти печатались в специальных журналах, выходящих ничтожными тиражами, и никем почти не читались.

«Я уже много лет, – сообщил журналистам профессор, – совершаю крестный путь от издателя к издателю и предлагаю переиздать книги Аршанжо. Я написал предисловия, подготовил подстрочные примечания, составил комментарий, но никто не проявил интереса. Я был у профессора Вианы, декана философского факультета, чтобы через его посредство заинтересовать университет. Профессор Виана ответил мне, что я «напрасно теряю время, возясь с глупостями негра-алкоголика, алкоголика и смутьяна». Может быть, теперь, когда Левенсон отдал должное книгам Аршанжо, у нас поймут наконец огромную важность этих произведений. Замечу, впрочем, что труды самого Левенсона совершенно неизвестны в Бразилии и все эти шарлатаны, трубящие ему славу, даже не заглядывали в них и не знакомы с самыми фундаментальными его работами, не понимают сущности его мировоззрения».

Интервью, как можно заметить, получилось довольно печальное, но признаем, что для грусти есть все основания: столько лет бороться за место под солнцем для бедного Аршанжо и ничего не добиться, выслушивать отказы издателей, сносить угрозы и нелепости Вианы… И вот приезжает иностранец, дает одно-единственное интервью – пожалуйста: газетчики сбились с ног, а вся интеллектуальная братия, интеллигенты всех мастей, направлений, убеждений, темпераментов, рыщут в поисках книг Аршанжо, вынюхивают тех, кто знал никому не известного баиянца, – как же иначе: ведь Педро Аршанжо вошел в моду, тот, кто не знаком с его творчеством, кто не упоминает его работ, не может считаться ни современным, ни передовым человеком…

Статья Апио Коррейи «Педро Аршанжо, поэт этнографии», напечатанная три недели спустя, произвела настоящую сенсацию. Самое в ней любопытное – это блистательная версия состоявшегося в аэропорту диалога между Левенсоном и эрудитом Коррейей, причем оба собеседника выказали глубокое знание работ Аршанжо. И совершенно естественно, что знания критика были обширнее и приобрел он их много раньше Левенсона – ведь речь шла о бразильце.



3



А на родине Аршанжо, в Баии, ставшей предметом и стимулом его исследований, источником его наблюдений, основой его трудов, пошла такая свистопляска, какой не было нигде.

Здесь имя ученого, которого столь высоко оценил Левенсон, знали все-таки лучше, чем в Рио и в Сан-Пауло. Стоит напомнить, что в Сан-Пауло журналисты с большим трудом отыскали одно-единственное, хотя и чрезвычайно важное упоминание об Аршанжо: то была статья Сержио Милье, написанная в 1929 году для сборника «Штат Сан-Пауло». Тепло отозвавшись о книге Аршанжо («Баиянская кухня – ее истоки и рецепты»), воздав ей щедрые хвалы, великий критик-модернист увидел в ее авторе «самого крупного и истинного лидера антропофагии – революционного и дискуссионного направления в науке, недавно созданного Освалдо де Андраде и Раулом Боппом»[21]. «Прекрасная книжка» и по своему содержанию, и по языку, которым она была написана, казалась ему «превосходным образцом настоящего очерка по антропофагии». В конце статьи Милье сожалел о том, что не читал предыдущих работ такого знающего автора, который намного опередил антропофагов Сан-Пауло, хотя о них даже не слышал.

В Баии, по сообщениям газет, отыскались люди, лично знавшие Педро Аршанжо и общавшиеся с ним. Таковых, впрочем, нашлось немного, и в их рассказы мало кто поверил. Труды же Педро Аршанжо – четыре маленьких томика, описывающих жизнь народа Баии, выпущенные в свет с огромным трудом, мизерными тиражами отпечатанные на ручном типографском станке в мастерской его друга Лидио Корро на Ладейра-до-Табуан, – труды, достоинства которых привели в такой восторг американского ученого, были так же неизвестны в Баии, как и во всей стране.

Если бы Аршанжо не рассылал экземпляры своих книг в ассоциации, университеты, национальные и иностранные библиотеки, никто никогда не заговорил бы о них, потому что Левенсон их бы не обнаружил. В Салвадоре об этих книгах знало только несколько этнографов и антропологов, да и то понаслышке.

А теперь спохватились не только журналисты, но и власти, и университет, и интеллектуалы, и Академия наук, и медицинский факультет, и поэты, и профессора, и студенты, и ученики театральных школ, и вся многочисленная фаланга антропологов и этнографов, и свора туристских агентов, и Центр по изучению фольклора, и прочие бездельники – все вдруг поняли, что среди нас жил великий человек, замечательный писатель, о котором мы словом не обмолвились, обрекая его на полную и безнадежную неизвестность. Вот тогда-то, после интервью Левенсона, и началась сумятица вокруг Аршанжо и его произведений. Сколько было истрачено чернил, изведено бумаги, израсходовано газетных полос, чтобы изучить и расхвалить, прочитать и разобрать, проанализировать и прокомментировать несправедливо забытые страницы. Нужно было нагнать упущенное, исправить ошибку, заставить забыть о многолетнем молчании.

И книги Аршанжо получили наконец признание, на которое имели бесспорное право, и среди статей разнообразных негодяев, использовавших удобный момент для собственной выгоды, стали появляться серьезные работы, достойные памяти того, кто писал, не заботясь ни о славе, ни о выгоде, ни о доходах. Некоторые свидетельства современников, людей, знавших Аршанжо лично, прозвучали взволнованно и искренне: обнаружился подлинный облик этого человека. Оказывается, Аршанжо не так уж далек от нас, как предполагали первоначально: он скончался в 1943 году, всего двадцать пять лет назад, в возрасте семидесяти пяти лет, при следующих примечательных обстоятельствах: глубокой ночью его труп был обнаружен в канаве. В карманах не нашли никаких документов и вообще ничего, кроме блокнота и огрызка карандаша. Впрочем, зачем были ему нужны документы? Он жил в бедном и грязном квартале старого города, и там все его знали и уважали.

О смерти Педро Аршанжо Ожуобы и о его похоронах на кладбище Кинтас

1



Вверх по улице, держась за стены убогих домишек, ковыляет старик. Любой встречный решил бы, особенно узнав его, что тот пьян. Тьма стоит непроглядная, ни один фонарь не горит, ни одна полоска света не пробивается из жилищ: война, немецкие субмарины шныряют у берегов Бразилии, топят мирные пароходы, и грузовые, и пассажирские…

Старик чувствует, как все острее становится боль в груди, и пытается прибавить шагу. Прийти бы домой, зажечь лампочку, записать в тетрадку обрывок разговора, меткое словцо – память уже не та: раньше, бывало, без всяких записей годами держал в голове разговоры, лица, события во всех подробностях… Вот запишет про спор, тогда и отдохнет, а боль пройдет, как пришла, так и ушла, – не в первый раз, хотя так сильно, по правде говоря, никогда еще не схватывало. Ох, пожить бы еще немного, хоть несколько месяцев, окончить бы записи, разложить все по порядку и отдать рукопись этому милому пареньку-типографщику. Хоть несколько бы месяцев…

Старик ощупывает стенку, оглядывается вокруг – совсем плохо стало с глазами, а на очки денег нет, и на рюмку кашасы[22] тоже нет. Он сгибается вдвое от боли, прижимается к стене. До дома недалеко, еще несколько кварталов пройти – и вот она, его комнатенка в заведении Эстер. Он придет, зажжет лампочку, запишет мелким своим почерком… Ох, только бы отпустило!… Вдруг вспоминается ему, как умер кум его, Лидио Корро: уронил голову на незаконченную картину, изображавшую очередное «чудо», и струйка крови потекла изо рта. Сколько дел переделали они вместе, сколько побегали вверх-вниз по крутым этим улочкам, сколько мулаток перецеловали, перещупали в подворотнях. Сколько лет прошло, как Лидио умер? Пятнадцать? Больше? Восемнадцать? Двадцать? Да, память стала никуда не годная, а вот слова кузнеца засели в голове, ничего из сказанного он не забыл. Старик хочет повторить фразу, прислоняется к стенке, нельзя ее забыть, записать надо, записать… Еще два квартала, несколько сот метров… С трудом проборматывает он слова кузнеца – как он двинул, договорив, кулаком по стойке, словно точку поставил, а черный кулачище – что твоя кувалда…

Старик ходил послушать радио, иностранные передачи – Би-би-си, Центральное радио Москвы, «Голос Америки»: приятель его, турок Малуф, завел себе такой приемник, что весь мир ловит. Сегодня новости были хорошие: «арийцам», кажется, изрядно намяли бока. Весь мир кроет немцев, клянет немецких фашистов, говорит о немецких зверствах, а он называет их только арийцами. Ох, арийцы – убийцы евреев, негров, арабов. А он знавал и замечательных немцев – вот, скажем, сеу Гильерме Кнодлер… Был женат на негритянке, прижил с нею восьмерых детей… Пришли к нему однажды, стали говорить о чистоте расы, об арийской крови, а он расстегнул штаны и отвечает, что, мол, скорей даст себя оскопить, чем бросит свою негритянку…

Когда Малуф, чтобы отметить победы, поставил всем присутствующим по стаканчику, вышел спор: вот если Гитлер выиграет войну, сможет ли он, покончив со всеми остальными, перебить тех, кто не чистокровный белый? Судили, рядили – «сможет, не сможет», а кузнец сказал, как отрезал: «Даже господь бог, что нас создал, не может убить всех сразу, а забирает нас по одному, и чем больше народу он убивает, тем больше рождается. Так и будет во веки веков: люди будут рождаться, и рожать детей, и смешивать кровь, и никакой сукин сын ничего с этим не поделает!» – и трахнул кулаком по стойке, опрокинув стакан. Спасибо, турок Малуф, душа-человек, перед закрытием снова пустил бутылку вкруговую.

Старик ковыляет дальше, повторяя про себя слова кузнеца: «…будут рождаться, и рожать детей, и смешивать кровь, и чем больше рас смешается, тем лучше». Старик даже пробует улыбнуться, хотя боль, как тяжкий крест, давит на него, пригибает к земле. А улыбнулся он потому, что вспомнил внучку Розы: до чего же похожа на бабушку – и совсем другая… Старик вспоминает, какие голубые у нее глаза, какая смуглая кожа, какие шелковистые волосы, какая она стройная и статная. Много рас смешали свою кровь, вот и получилась совершенная красота. Ах, Роза, Роза, Роза де Ошала, роковая его любовь! Скольких любил он в своей жизни, сколько женщин у него было, а ни с кем Розу не сравнить!… Как он страдал по ней – и не расскажешь! Каких только глупостей не творил, каких нелепостей не делал, хотел умереть, хотел убить…

Все бы на свете отдал он, чтобы еще хоть раз увидеть внучку Розы – услышать смех Розы, увидеть гордую стать Розы и – голубые глаза. В кого же это у нее голубые глаза? Хотелось бы и друзей повидать, и сходить на террейро[23] восславить святого, спеть и сплясать, съесть куриный шин-шин и рыбную мокеку [24], посидеть за столом с Эстер и ее девицами. Нет, не хочется умирать! Зачем умирать?! Незачем! Как это сказал кузнец?… Записать, записать надо было, чтоб не забыть, а он забыл… И книга на середине, надо ж докончить, отобрать истории, происшествия, меткие слова… Надо еще рассказать про коварную иабу, что задумала наказать одного бабника, а тот влюбил ее в себя, и стала она в его руках послушной, как воск… Кто же знает об этом удивительном случае больше, чем он? Ах, Доротея! Ах, Тадеу!

А боль разрывает его тело, раздирает грудь надвое. Значит, не дойти ему до заведения Эстер, и пропали красивые, верные слова кузнеца, прощай, внучка Розы, не увижу я тебя.

Он падает на мостовую и медленно скатывается в канаву.

Тело его, укутанное одною лишь тьмою, долго лежало там, но потом проклюнулась заря и одела старика светом.



2



Сантейро, едва держась на ногах, указал на распростертое тело, засмеялся и сделал такое заявление:

– Нашего поля ягода! Только накачался сильней, чем мы трое, вместе взятые! С копыт долой! А переблевался небось!… – И снова хихикнул и покачнулся, словно хотел сделать пируэт.

Но майор Дамиан де Соуза – то ли выпил меньше, то ли со смертью общался больше: ведь был он ходатаем по делам, адвокатом без диплома, трупы видел каждый день и к моргу привык – усомнился, подошел поближе, увидел кровь, дотронулся носком ботинка до засаленного пиджака и сказал:

– Готов! Мертвей не бывает. А ну, берись!

«А вот интересно, сколько майор должен вылакать, чтобы опьянеть?» – спрашивает себя сантейро. Вопрос этот не дает покоя всем здешним пьяницам, униженным и сбитым с толку непостижимой, необъяснимой загадкой. До сих пор пока что никаких запасов спиртного не хватало, а Манэ Лима считает, что майор запросто может опустошить мировой винный погреб и все равно будет как стеклышко.

Спотыкаясь и посмеиваясь, бредут сантейро и Манэ Лима на помощь майору, и втроем переворачивают они труп. Но майор уже понял, кто перед ним, понял еще до того, как заглянул покойнику в лицо: пиджак, что ли, показался ему знакомым?… И Манэ Лима, потеряв сначала от изумления дар речи, приходит в себя и вопит:

– Это же Педро Аршанжо!

Но майор Дамиан де Соуза на ногах стоит твердо, и разве только мрачнеет его медное лицо. Он не ошибся: это Педро Аршанжо, и майор, у которого за плечами сорок девять с толком прожитых лет, вдруг снова чувствует себя сиротой, словно остался на свете один-одинешенек, без отца, без матери. Это Педро Аршанжо – вот несчастье! Почему же именно его было им суждено вытащить из канавы, а не кого-нибудь другого – лучше, конечно, незнакомого… Сколько сволочи ходит по свету, сколько дерьма живет-поживает, а старик Аршанжо умер, и как умер: ночью, посреди улицы, никому ничего не сказав… Что ж это такое?!

– Ай, беда, ай, беда! – Вся выпитая кашаса бросилась сантейро в ноги, и он, обессилев и онемев, садится вдруг на мостовую. Сил у него хватает для того лишь, чтобы поднять из лужи руку покойного, стиснуть ее в ладонях.

Раз в неделю, по средам, – светит ли солнце или льет дождь – непременно появляется Аршанжо в его лавчонке, где продаются статуи святых. Сначала отправлялись они выпить ледяного пива в баре Осмарио, потом – на кандомбле[25] в «Белом доме». Неспешный разговор о всякой всячине, тихий разговор, а начинался он каждый раз с одного и того же:

– Ну, милый, расскажи, что слышно?

– Ничего не слышно, местре Педро, ничего нового.

– Так я тебе и поверил! Каждую минуту в мире что-нибудь да происходит: от одного засмеешься, от другого заплачешь. Много дивного происходит в мире. Развяжи язык, дружище, – язык человеку дан для разговоров.

Откуда взялись у него это уменье, этот дар, эта власть отмыкать уста людские? Почему открывали ему люди душу? Даже строгие и ревнивые жрицы – тетушка Сеньора, дона Менининья, матушка Маси – уж на что высоко себя ставили, но и у них не было секретов от старика: попросит – все расскажут. Впрочем, так и богами велено: «Да не будет дверей, закрытых от Ожуобы!» А теперь Ожуоба, око Шанго, валяется мертвый на мостовой.

Вот и кончилось наше с вами пиво, местре Аршанжо, не будет больше тех трех-четырех бутылок, что пили мы по средам. Одну неделю платил сантейро, другую – старик, хотя у него в последнее время гроша ломаного не было… Но зато как бывал он горд и счастлив, если в кармане у него бренчала медь, – с силой стучал он тогда по столу, подзывая официанта:

– Неси, милый, счет…

– Поберегите денежки, местре Аршанжо, позвольте, я заплачу.

– Чем же это тебя обидел, что лишился твоего уважения, а? Когда у меня нет денег – платишь ты, а я сижу помалкиваю, потому что от слов денег не прибудет. Но сегодня я – богач! Отчего бы мне не уплатить? Не лишай меня ни долга моего, ни права! Не принижай старого Аршанжо, оставь таким, какой есть!

Так он говорил обычно, и, смеясь, скалил белые зубы – до старости сохранил он все зубы, – и грыз тростник, и жевал вяленое мясо.

– Я ведь их не украл, а честно заработал!

Уже не один год он прислуживал в борделе, но всегда был весел и всем доволен – никто и не догадывался, в какой жестокой нужде он живет, как трудно ему приходится, как тяжко он бедствует… В ту памятную среду был он сам не свой от радости: в заведении Эстер судьба свела его с юным студентом, совладельцем типографии, и тот пожелал напечатать его последнюю книгу: студент прочитал предыдущие и заявлял во всеуслышание, что Аршанжо – гений, разоблачивший банду факультетских шарлатанов. Когда наступал вечер и на небе появлялись звезды, а с моря дул ветерок, местре Аршанжо, сидя в трамвае, идущем на Рио-Вермельо-да-Байша, где на холме стоит «Белый дом», рассказывал о своей новой книге, и глаза его блестели плутовски и лукаво. Сколько всякой всячины услышал он и записал в свою тетрадку, сколько народной мудрости собрал для последней книги.

– Ты и представить себе не можешь, чего только не наслушался я в публичном доме! Скажу тебе, что для философа нет места лучше, чем рядом с гулящими девицами!

– Вы философ и есть, местре Аршанжо, самый доподлинный философ из всех, кого я встречал. Никто другой не сумел бы так философски относиться к жизни.

Каждую среду они обязательно шли на кандомбле в честь Шанго. Тетушка Маси клала к алтарю жертвы, стучали барабаны, пели жрицы – «посвященные». А потом все усаживались за большой стол, и приходил черед каруру и абара, акараже[26] или жаркому из черепахи. Местре Аршанжо понимал толк в еде, любил и умел выпить. И всю ночь напролет текла веселая, согретая теплом дружбы, сердечная беседа, и одна привилегия была у бедняков Баии – слушать местре Аршанжо.

Вот и кончилась книга, допита кашаса, и не ездить нам больше на трамвае, когда все вокруг словно заново открывалось. Старик знал каждую пядь дороги, старик тысячу лет был знаком с деревьями и домами, с их прошлым и настоящим – чьи были они раньше и чьи теперь; старик помнил сына, и отца, и отца его отца, и отца его деда и мог сказать, кто и с кем смешал свою кровь. Он знал и негра, рабом вывезенного из Африки, и португальца, по королевскому указу высланного из столицы, и крещеного иудея, «нового христианина», сбежавшего от инквизиции. Но никто больше ничего не узнает от него, не услышит ни смеха Аршанжо, ни шуток. Закрылись навеки глаза, которыми смотрел на мир бог Шанго, и путь Ожуобы лежит теперь на кладбище… И навзрыд, опустошенный и осиротевший, плачет сантейро.

А майор не пьян, а раз не пьян, то плакать не может: слезы легко льются у него в суде или на поминках, когда надо растрогать слушателей, расположить их к себе. Но теперь, когда настоящая боль гложет его изнутри, по его лицу об этом не скажешь.

Манэ Лима оповестил весь свет о смерти старика, став посреди Пелоуриньо – нет для глашатая места лучше, – но в глухой предрассветный час только огромные мыши и тощий щенок услыхали его.

Майор отрывает взгляд от страшной картины и спешит прочь, к заведению Эстер, и плечи его гнутся под тяжким грузом черной вести. Эстер даст ему выпить, ему так это сейчас нужно!



3



И внезапно ожил Табуан. Со всех сторон – с Ларго-да-Се, с Байша-дос-Сапатейрос, с Кармо – стали появляться торопливые, взволнованные мужчины и женщины. Но встревожило их не известие о смерти Педро Аршанжо, ученого и автора книг о смешении рас, хоть, может быть, цены нет этим книгам, – спешили они, прослышав о том, что скончался Ожуоба, око Шанго, отец здешнего народа. Весть о смерти его передавалась из уст в уста, из дома в дом, разносилась по улицам и переулкам, взлетала по лестницам, спускалась по тупикам и в час, когда пошли первые трамваи и автобусы, достигла Ларго-да-Се.

Плакали и вопили женщины, которых настигла она во сне или в объятиях поздних клиентов. Труженики, живущие по расписанию, и беззаботные бродяги, не замечающие времени, пьяницы и нищие, обитатели подвалов и грязных чердаков, битком набитых бедным людом, бродячие торговцы-арабы, старики и молодежь, члены секты и продавцы всякой всячины с Террейро Иисуса, ломовик со своей телегой и Эстер в кимоно на голое тело – любуйся кто хочет. Никто, однако, не использовал такую возможность, потому что она рвала на себе волосы, и била себя в грудь, и голосила:

– Ай, Аршанжо, отчего ж ты не сказал мне, что болен?! Откуда же мне было знать?! Что же нам теперь делать без тебя, без Ожуобы?! Твоими глазами мы смотрели, твоими устами говорили, твоей головой думали! Ты был нашей храбростью, нашим разумением! Ты знал про вчера и про завтра! Кто тебя заменит?! Ай, Аршанжо!

В самом деле – кто? В этот час – час ужаса и изумления – увидали люди смерть во всей ее наготе и нищете, и нечем им было утешиться. Лежал в канаве мертвый Педро Аршанжо Ожуоба, и он еще не успел стать воспоминанием, а просто был покойником, мертвецом – и все.

Распахнулись двери и окна, пришел из церкви пономарь с зажженной свечой. Плача, обнялись они с Эстер. Вокруг собралась толпа, а рядом с телом стал солдат военной полиции: был он при исполнении служебных обязанностей и вооружен. Эстер присела на мостовую возле сантейро, положила голову Аршанжо себе на колени, стерла краешком кимоно кровь с его губ. Стараясь не смотреть на ее голые груди – неподходящее для этого было время – интересно, что бы ты, Аршанжо, сказал насчет неподходящего времени, ты, который всегда твердил, что «всякое время хорошо для утех плоти»? – майор предложил:

– Эстер, давай перенесем его к тебе.

– Ко мне? – Эстер перестала рыдать и взглянула на майора, словно впервые видела его. – Совсем спятил? Ты что, не понимаешь, что это невозможно? Как же мы Ожуобу станем выносить из борделя? Ожуобу! Ведь это не проститутка, не мышиный жеребчик какой-нибудь!

– Да не в выносе дело! Переодеть-то его надо? Нельзя хоронить человека в таких грязных штанах, в таком изгвазданном пиджачишке!

– И без галстука! – вставила Розалия, самая старая из девиц Эстер: в прежние времена Аршанжо крутил с ней любовь. – Он, бывало, никогда не приходил на праздник без галстука…

– А другой одежды у него нет.

– Это ничего! Я дам свой синий кашемировый костюм! Я его сшил себе на свадьбу, он совсем еще как новый! – закричал Жоан дос Празерес, столяр-искусник, живший поблизости, и отправился за костюмом.

– А потом куда мы его перенесем? – спросила Розалия.

– Ох, да не спрашивай ты меня ни о чем, бога ради! Не могу я сейчас ничего решать! Спроси майора! А меня оставьте! Дайте мне побыть со стариком! – рявкнула Эстер. Щека Аршанжо была прижата к ее теплой груди.

Майор пребывал в растерянности. И правда, куда его потом? А-а, чего там думать, прежде всего надо унести Аршанжо с середины улицы, а дальше видно будет… Тут пономарь церкви Розарио-дос-Претос, старый приятель и неизменный собутыльник Аршанжо, вспомнил, что усопший был достойным членом Братства страстей господних и, значит, ему полагается бдение в храме, отпевание, заупокойная месса на седьмой день и вечный покой в земле кладбища Кинтас.

– Пошли, если так! – приказал майор.

Хотели было приподнять тело Аршанжо, но внезапно вмешался солдат: к трупу не прикасаться, пока не прибудет полиция и врач. Солдатик был молоденький, совсем еще мальчик; на него напялили мундир, нацепили оружие, накачали приказами, как касторкой, – вот теперь он и власть, и сила, дерьмо такое!

– Не трогать труп!

Майор оценил солдата и ситуацию. Новобранец, деревенщина, помешан на дисциплине, с таким трудно сладить. Но майор решил попробовать:

– Ты, парень, здешний? Или из сертана? Ты знаешь, кто это лежит, а? Не знаешь? Так я тебе скажу…

– Не знаю и знать не хочу. До прихода полиции труп не трогать.

Тут майор взбеленился. Не бывать тому, чтоб Педро Аршанжо валялся на мостовой, словно преступник какой, чтоб нельзя было устроить бдение над его телом!

Не за красивые глаза прозвали майора Дамиана де Соузу народным адвокатом – немало было для того серьезных оснований. Всем известны его заслуги. А еще раньше присвоили ему чин майора, хоть и не было у него ни погона, ни батальона, ни мундира, ни командира, не говоря уж о подчиненных… Славный получился майор… И вот он взобрался на ступеньку и, дрогнув голосом, с негодованием начал:

– Неужели же ты, народ баиянский, допустишь, чтоб тело Педро Аршанжо, тело нашего Ожуобы, осталось лежать на мостовой, в водосточной канаве, в грязи, которую словно бы не замечает префект?! Неужели лежать ему здесь, пока не придет полицейский врач?! Доколе же? До полудня? До вечера? О ты, благородный народ Баии, ты, что вышвырнул прочь голландцев и наголову разбил негодяев лузитан, неужели допустишь ты, чтоб тело отца нашего, Ожуобы, сгнило здесь, на улице, среди нечистот и отбросов?! О, славные баиянцы!

Славные баиянцы – человек, наверное, тридцать, не считая тех, что подходили с обеих сторон Ладейра-до-Табуан, – взревели. Взметнулись кулаки. Женщины, голося, двинулись на отважного солдата. Момент был напряженный и опасный: солдатик, как и предполагал майор, собирался стоять насмерть. Зашоренный и тупой, он был непоколебим, во-первых, по молодости лет, а во-вторых, оттого, что не мог допустить поругания власти. Он обнажил саблю: «Убью, кто сунется!» Соваться пошла Эстер.

Но тут раздалась мирная трель свистка – то ночной сторож Эвералдо Потаскун возвращался домой, исполнив свой долг и выпив пару рюмок: что за столпотворение в такую рань? Он увидал солдата с саблей в руке и расхристанную Эстер. «Девки, должно быть, подрались», – подумал он, но Эстер всегда пользовалась его благосклонностью.

– Смирно! – гаркнул он.

Итак, нашла коса на камень: сошлись два представителя власти: ночной сторож Эвералдо Потаскун со своим свистком, который за километр предупреждает грабителя об опасности, ночной сторож – последний человек среди тех, кто носит мундир, – вооруженный хитростью, изворотливостью и смекалкой, и солдат военной полиции, самый настоящий солдат: у него и сабля, и револьвер, и уставы, он жесток и груб. Тут Эвералдо заметил тело Аршанжо:

– А он что тут делает? Надрался, что ли?

– Да нет, не надрался…

Майор стал объяснять ситуацию: они обнаружили мертвого Аршанжо, а эта дубина не разрешает перенести покойника в дом Эстер. Эвералдо, как человек служивый, мигом решил проблему.

– Солдат, – сказал он, – ты отвали отсюда поскорей! Голова у тебя на плечах есть? Тебе майор приказывает, а ты не подчиняешься!

– Какой майор! Кто тут майор?

– Вот он, перед тобой! Майор Дамиан де Соуза! Неужто не слыхал про него?

Кто ж не слыхал про майора Дамиана де Соузу?! Даже юный новобранец ежедневно слышал это имя в казарме.

– Так это майор? Чего ж вы сразу не сказали?!

Солдат вмиг потерял свою твердокаменность – единственное и убогое оружие, стал благоразумен, первым кинулся выполнять приказы майора. Тело Аршанжо положили на телегу, и все двинулись к дому Эстер.

Местре Педро Аршанжо был доволен своей жизнью – теперь он был бы доволен и своей смертью. Вся эта похоронная процессия – покойник на открытой телеге, запряженной осликом с бубенцами на шее, толпа пьяниц, полуночников, проституток, приятелей, возглавляемая ночным сторожем Эвералдо, который пускал трели своим свистком, и замыкаемая солдатом, который шел церемониальным маршем, – все это короткое путешествие казалось собственной его выдумкой, историей, записанной в его тетрадке, рассказанной для увеселения гостей, что уселись за пиршественным столом, в среду, в день Шанго.



4



Деньги на похороны собрали главным образом гулящие девицы – деньги на гроб, автобус, свечи и цветы.

Розалия в качестве бывшей возлюбленной усопшего оделась в траур, набросила черную шаль на негустую, перекисью вытравленную гривку и отправилась по Пелоуриньо собирать доброхотные даяния, и никто ей не отказал. Никто – даже известный скряга Маркес, который в жизни никого не ссудил деньгами на рюмочку кашасы, и тот внес свою лепту и сочувственно отозвался о покойном.

Но делились с Розалией не только деньгами: везде выслушивала она воспоминания, истории, случаи, присловья, – всюду оставил Педро Аршанжо память о себе, след своего присутствия. Маленькая рахитичная Кики – ей едва исполнилось пятнадцать лет – лакомый кусочек, приберегаемый для почтенных завсегдатаев борделя Деде, – тараща огромные глаза, заливаясь слезами, принесла куклу, что подарил ей когда-то Аршанжо.

А сама Деде, морщинистая сводня, знала покойного всю жизнь, и всю жизнь был он волен как птица и чуть-чуть полоумный. Еще в девицах была она любимой партнершей Аршанжо на новогодних праздниках, на всех новенах и трезенах[27], на всех репетициях карнавальных групп, на карнавалах… Всегда оставался он сорвиголовой… Кто бы мог с ним сладить?… Много, много девиц он перепортил – одних только пастушек на ежегодном празднике богоявления сколько наберется… Деде, вспоминая, и смеялась, и плакала… «Я тогда была молоденькая, хорошенькая, а уж какой он был шалопай!…»

– Так это он был у тебя первым?

Вопрос остался без ответа. Деде ни слова не прибавила к сказанному, и Розалия в сомнении двинулась дальше. Ей ведь тоже есть что вспомнить, но она не плачет, не рыдает – идет собирать пожертвования…

– Даю от чистого сердца. Было б больше – дал бы больше. – И Роке вытряхнул из кармана последние медяки.

В мастерской все пятеро внесли свой вклад, а Роке пояснил:

– Лет пятнадцать назад, что ли, это случилось. Не очень давно… Погоди, я вспомню… Точно, в тридцать четвертом, девять лет назад. Стачка транспортников, разве забудешь?! Сначала забастовали трамвайщики, так что этому чертову старику вовсе не из-за чего было в нее соваться…

– Я и не знала, что он работал в транспортной.

– Недолго. Он разносил счета за свет. Место получил с большим трудом, много было хлопот. Он очень бедствовал тогда…

– Он всегда бедствовал.

– И все же ввязался в забастовку, еле-еле отвертелся от тюрьмы, но со службы его тут же выперли… Зато с тех пор никогда не брали с него плату за проезд в трамвае… Золотой был старик.

В школе капоэйры, рядом с церковью, сидел на скамейке, местре Будиан, худой – кожа да кости, сидел в полном одиночестве, глядел прямо перед собой, прислушиваясь к звукам. На восемьдесят третьем году жизни разбил его паралич, словно мало ему было слепоты, но еще и сейчас, когда зал наполнялся учениками, брал он беримбау. Розалия сказала, зачем пришла.

– Я все знаю. Я уже послал жену отнести немножко денег. Когда она вернется, сам схожу в церковь, посмотрю на Педро.

– Дядюшка, не надо бы вам…

– Замолчи! Как я могу не пойти! Я намного старше его, я учил его искусству капоэйры, но всем, что знаю, обязан Педро. Очень серьезный был человек.

– Серьезный? Да большего ветрогона свет не видывал!

– Я говорю о том, что он был прямодушен и честен. Он не прятал глаз.

Местре Будиан, для которого мир погружен во мрак, местре Будиан, которому отказали ноги, видит рядом с собой юного Аршанжо – всегда с книгами, он не расставался с ними, у него не было учителя, он сам себя обучил. «И не нужен ему был никакой учитель…»

Жена местре Будиана, крепкая пятидесятилетняя бабенка, поднимается по ступенькам, и голос ее наполняет комнату:

– Такой красивенький лежит, во всем новом, а цветов, цветов сколько!… Много народу собралось. В три начнется.

– Ты отдала деньги?

– Прямо в руки сантейро Мигелу, он там распоряжается.

Так ходила Розалия из дома в дом, из бара в бар, из лавки в лавку. Она пересекла Портас-до-Кармо, спустилась по Табуану. Там, где раньше была мастерская Лидио Корро, а теперь торгуют разной галантереей, она замедлила шаг.

Это случилось лет двадцать назад, или двадцать пять, или тридцать… Какое это теперь имеет значение? Не все ли равно? И Розалия была молоденькой и хорошенькой – уже не девчонка: расцветшая, многим желанная женщина, женщина в самом соку… А Аршанжо тогда уже было под пятьдесят. Как она его любила, какая была сумасшедшая, отчаянная страсть!

Много времени проводили они в мастерской Лидио Корро. Аршанжо, Лидио и юный их помощник возились у наборной кассы, то и дело пропуская по глоточку, чтобы работа спорилась. Розалия разжигала огонь, готовила вкусную еду, а вечером приходили друзья, приносили кашасу…

Когда-то вон на том углу стоял дом – теперь его уж нет… Сверху, из окна мансарды, видели они, как над гаванью, над кораблями, над рыбачьими лодками занималась заря. В разбитые стекла залетали капли дождя, задувал морской ветер, заглядывала желтая луна, светили звезды. Приходило утро, замирали стоны любви… Как страстен, как нежен был Педро Аршанжо!…

Нет больше ни этого дома, ни мансарды, нет больше окна, что смотрело на море. Розалия идет дальше, но теперь ей почему-то не грустно, не одиноко. Двое мужчин торопливо проходят мимо.

– Я знавал его сына, был он у меня подручным в доке, а потом нанялся матросом на какой-то корабль.

– Так ведь он никогда не был женат?!

– Ну и что? Он наплодил больше двадцати детей, вот уж был жеребец каких мало…

Оба весело смеются: да, старик был настоящий бес… А кто же это смеется рядом, Розалия, смеется еще веселее и звонче? Неужели только двадцать? Не бойся, приятель, не жмись: у Педро Аршанжо, совратителя девиц, соблазнителя замужних, патриарха проституток, хватило бы силы весь мир заселить своими детьми. Так-то, милый…



5



На площади, где высился когда-то позорный столб и стояли колодки, голубеет церковь – церковь рабов-негров. Солнце ли играет на ее каменных плитах или блестят пятна крови? Много крови пролилось на эти камни, много стонов поднялось к этому небу, много молений и проклятий эхом отдалось в притворах церкви Розарио-дос-Претос.

Давно уже не собиралась такая толпа на Пелоуриньо: люди заполнили церковь, и церковный двор, и паперть, и прилегающие улицы. Хватит ли двух автобусов? Достать их было не просто – бензин нормирован, – и майору пришлось побегать, пустить в ход все знакомства. Такая же, если не больше, толпа стоит на площади Кинтас, у ворот кладбища. Многие входят в церковь, смотрят на спокойное лицо местре Аршанжо, некоторые целуют его руку, потом садятся в трамвай на Байша-дос-Сапатейрос, доезжают до Кинтас и ждут траурную процессию. Черное полотнище протянуто через всю площадь, где во время карнавалов собирается афоше.

На паперти майор курит дешевую сигару, коротко здоровается со знакомыми – сегодня не до разговоров, не до праздной болтовни. А в церкви, обмытый, прибранный, приличный, лежит Педро Аршанжо и ждет погребения. Вот таким, нарядным и франтоватым, ходил он на кандомбле, праздники, именины, бдения, похороны. Только в самом конце жизни стал местре Аршанжо небрежен в одежде – оттого, что впал в крайнюю нищету, – но веселости своей не утратил до последнего дня.

Когда ему было лет тридцать, каждое утро являлся он на Золотой Рынок к своей куме Теренсии, матери негритенка Дамиана, пил там кофе, ел кускус из размоченной в воде маниоки. Ел и пил задаром – кто бы взял с него деньги? Издавна привык Педро Аршанжо не оплачивать некоторых расходов, а лучше сказать – привык расплачиваться золотом своего смеха, своей беседы, своей науки, своего веселья. Совсем не из жадности – он был щедр по натуре, – просто с него денег не брали, а чаще всего их у него и не было; не залеживались монетки в карманах Педро: «Деньги существуют, милый, чтоб их тратить!»

Стоило только услышать мальчишке Дамиану звонкий смех гостя, как забывал он все на свете – даже самую важную драку, – прибегал домой, садился на пол и начинал ждать рассказов: Аршанжо знал всю подноготную богов-ориша и других героев – Геракла и Персея, Ахилла и Улисса. Дамиан, шкода и озорник, гроза соседей, вожак всех окрестных сорванцов, отпетый хулиган и проказник, никогда бы не научился читать, если бы не Аршанжо. Ни одна школа не могла с ним справиться, никакие розги-линейки не помогали, три раза убегал он из колоний. А вот книги, что давал ему Аршанжо, – «Мифы Древней Греции», Ветхий завет, «Три мушкетера», «Путешествия Гулливера», «Дон Кихот» – книги, и добрый смех, и ласковый, братский голос его («…ну-ка, присядь на минутку, давай-ка почитаем…») приохотили лоботряса Дамиана к чтению, научили грамоте.

Аршанжо знал на память много-много стихов, а читал он прямо как настоящий артист. Читал и Кастро Алвеса[28], и Гонсалвеса Диаса [29]: «Не плачь, мой мальчик: жизнь – суровая борьба; жизнь – непрестанное сражженье», и, раскрыв рты, слушали его, как зачарованные, мальчишки…

Когда случались у Теренсии нехорошие минуты, когда начинала она вспоминать о муже, что ушел к другой и сгинул где-то в мире, кум Аршанжо умел развеселить ее, умел вызвать на красивых ее губах улыбку, читал ей стихи о любви: «…твои уста – как пурпурная птичка, твои уста улыбкою щебечут…», и кума Теренсия, жившая на свете только для сына, для Дамиана, задумчиво глядела на Педро – какой дар у человека: улыбнулся – и прошла печаль… В лавке Миро быстрая Ивона забывала про свои пакеты, заслушавшись стихами: «Однажды ночью – помню я – спала ты в гамаке… Расплетена коса твоя, и грудь обнажена». Задумчивы становились глаза Теренсии.

Там же, на Золотом Рынке, однажды утром, в непогоду, когда небо почернело и разгулялся ветер, произошла встреча Педро Аршанжо со шведкой Кирси. Снова перед майором предстает чудесное видение: девушка, избитая дождем, в платьице, прилипшем к телу, стоит на пороге в изумлении, замерла от любопытства… Никогда еще не видал майор таких светлых, прямых волос, такой белой кожи и таких синих, бездонно-синих, синих, как церковь Розарио-дос-Претос, глаз.

А в церкви гудят голоса, взад-вперед снуют люди. Одни входят, другие выходят, но у гроба все время толпится народ. Конечно, похороны не по первому разряду, и лежит Педро Аршанжо в простом гробу – денег собрали не густо, – но стесняться нечего, все как полагается: и позументы, и лиловый покров, и металлические ручки, и укрыт покойник алым саваном братства, к которому принадлежал при жизни.

Вокруг сидят самые почитаемые жрицы – все пришли, все без исключения. А чуть раньше, когда Аршанжо лежал в доме Эстер, в задней комнатке со скошенным потолком, матушка Пулкерия выполнила первые обряды ашеше[30] Ожуобы. Церковь и площадь заполнены народом из всех общин: пришли со всех террейро и почтенные оганы, и иаво [31]. Лиловые цветы, желтые цветы, синие цветы, а в смуглой руке Педро Аршанжо – алая роза. Так он хотел, так он просил. Пономарь и сантейро пошли за майором: без пяти три.

Катафалк и перегруженные автобусы уезжают на кладбище Кинтас – там, в земле своей католической общины, обретет вечный покой Ожуоба, око Шанго. За автобусами едет автомобиль, а в нем профессор Азеведо и поэт Симоэнс – эти двое пришли сюда потому, что покойный написал четыре книги, отстаивал свои теории, спорил с виднейшими учеными, отрицал официальную псевдонауку, боролся с ней, пытался ее уничтожить. Все же остальные собрались проводить в последний путь соседа, старого дядюшку, человека мудрого, опытного и сведущего, всегда готового дать добрый совет, славного говоруна и признанного пьяницу, неутомимого бабника, отца бесчисленных детей, любимца богов-ориша, поверенного всех тайн, всеми почитаемого старца, почти чародея – Ожуобу.

Кладбище расположено на холме, но вопреки обыкновению катафалк, автобусы и машина не доезжают до ворот. Это не простые похороны: гроб снимают у подножия холма, там же выходят и сопровождающие.

Толпа, собравшаяся в церкви, смешивается с толпой у кладбища. Море людей! Так хоронили еще только матушку Анинью – четыре года назад. Ни министр, ни миллионер, ни генерал, ни епископ не могут рассчитывать, что попрощаться с ними придет столько народу.

Оганы, согнутые бременем прожитых лет чуть ли не до земли, старики, утомленные долгой поездкой, майор и сантейро Мигел трижды поднимают гроб над толпой и трижды опускают его наземь – так положено по ритуальному обряду.

Жрец Незиньо начинает похоронное песнопение на языке йоруба:

Ашеше, ашешеОмороде!

Хор вторит, голоса людей звучат громче, сливаются в прощальной песне: «Ашеше, ашеше!…»

Шествие поднимается по холму: три шага вперед, два шага назад – танцующие шаги под звуки священного гимна. Гроб плывет на плечах старцев.

Ику лонан та еве шеИку лонан та еве шеИку лонан та еве шеИку лонан.

Где-то на полпути профессор Азеведо берется за ручку гроба и легко попадает в такт, потому что и в его жилах течет смешанная кровь. Во всех окнах – люди, народ бежит со всех сторон посмотреть на необыкновенное зрелище. Такие похороны случаются только в Баии, и то не часто.

И Педро Аршанжо, чистый, нарядный, в новом костюме, при галстуке, плывет над толпой, укрытый красным саваном, и танцует свой последний танец. Мощный хор голосов проникает в дома, разрывает небо над городом, останавливает торговлю, завораживает прохожих: улица во власти танца – три шага вперед, два шага назад, – танцуют покойник, те, кто несет его, и весь народ.

Ара ара ла инсуИку о ику оАинсу берере.

И вот ворота кладбища. Оганы, повернувшись, как велит обычай, спиной к воротам, вносят гроб. У могилы, среди цветов, среди рыданий замолкают барабаны-атабаке, затихает песня, замирает танец. «Кроме нас двоих, этого никто не услышит», – говорит поэт Симоэнс профессору Азеведо, который взволнованно спрашивает его, знает ли хоть кто-нибудь о книгах Аршанжо? Не надо ли упомянуть о них в надгробной речи? Но профессор так и не решается выступить. Все одеты в белое, в цвет траура…

Секунду гроб стоит на месте: пусть побудет Педро Аршанжо среди своих перед тем, как навеки лечь в могилу. В печальной толпе кое-где слышатся рыдания.

А когда наступает полная тишина и могильщики берутся за ручки гроба, чей-то одинокий, дрожащий, скорбный голос взлетает над толпой, надрывая душу, вонзаясь в сердце. Это местре Будиан, весь в белом – в трауре, – местре Будиан, поддерживаемый женой и Манэ Лимой, местре Будиан, слепой и обезножевший, нежно и горестно прощается с покойным. Он стоит над могилой… Говорит отец с сыном, говорит брат с братом… Прощай, брат, прощай навсегда, я любил тебя, ику о ику о лабо ра жо ма бойа…

«А когда я умру, дайте мне в руку красную розу…» Огненную розу, медную розу, розу танца, розу песни, Розу де Ошала, ашеше.

О том, как наш поэт-исследователь стал любовником-рогоносцем, и о его поэзии

1



В связи с тем что великому Левенсону для приведения в порядок своих записей в ту же ночь потребовалась помощь Аны Мерседес, а мое присутствие успешному завершению этой работы способствовать не могло и, следовательно, не требовалось, я простился с американцем в холле гостиницы. Он горячо пожелал мне удачи, но в словах Джеймса Д. я почувствовал некоторый цинизм.

Отозвав в сторону его новую сотрудницу, я попросил ее проявить осмотрительность и твердость в том случае, если гринго окажется заурядным соблазнителем и захочет превратить ночные научные бдения в нечто непотребное, но уязвленная сотрудница разом покончила с моими тревогами и сомнениями, задав мне вопрос, таивший в себе ужасную угрозу. Она спросила меня, верю ли я в ее порядочность и честность, а если не верю, то нам лучше… Я, дурак этакий, не дал ей договорить, тут же поклялся в своем беспредельном доверии, был прощен, получил мимолетный поцелуй и загадочную улыбку.

Затем я отправился искать какое-нибудь кафе или бар. Цель моя была такова: как можно скорее надраться и утопить в кашасе ревность, которую не смогли победить ни доллары Левенсона, ни доводы Аны Мерседес.

Да, я ревновал ее, ревновал ежесекундно, днем и ночью – особенно если ночью Ана Мерседес была не со мной, – я умирал и воскресал, я устраивал драки, я бил и бывал бит, я испытывал нечеловеческие муки, я погружался в пучину унижения и тайной злобы, я стал посмешищем в литературных и окололитературных кругах, я превратился в жалкое ничтожество – и все из-за нее, из-за Аны Мерседес… Впрочем, не зря, не зря! То ли еще можно было вытворить и вытерпеть ради такой женщины?!

Ана Мерседес, муза и оплот новейшей волны отечественной поэзии, принимала участие в движении «Постичь коммуникацию через изоляцию!». Сказано гениально! Отрицать своевременность этого лозунга могут только абсолютные тупицы или завистники. Должен сказать, что в рядах этой армии я занимал далеко не последнее место: имя мое гремело. «Фаусто Пена, автор «Отрыжки», – признанный лидер нашей современной поэзии», – писал обо мне в «Жорнал да Сидаде» Зино Бател, автор поэмы «Да здравствует какашка!» – тоже признанный и тоже лидер того же поэтического направления.