Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

С одного взгляда на меня наш добрый Ронзони отпрянул просто в ужасе. «Боже мой, — выдавил он из себя, — чем вы занимались?»

Толстенький врач-лилипут диагностировал «обезвоживание». Я был обезвожен, как картошка быстрого приготовления, которую мама покупала в качестве гарнира к пережаренной грудинке. Добавьте воды и подавайте меня на обед людоедам-трудоголикам, у которых нет времени ждать, когда закипит котел.

Раз уж я выполз из дома, имело смысл по-любому идти ложиться в Сент-Винсент, как мне предписал Ронзони-младший.

Док Ронзони, этот человечек с правильной формы черепом и миниатюрным, цвета болотной мальвы, телом, выписал мне направление.

Самого последнего пациента выкатили из Щелочной Палаты, и вкатили туда меня. Основная разница между нами, не считая пятидесяти лет, заключалась в том, что простыня покрывала ему голову.

На следующее утро я открыл глаза и увидел дуэт молодых интернов, ошивавшихся у моей койки.

Очухавшись, я понял, что они держали мою правую руку, рассматривая пальцы. Они не обратили на меня ни малейшего внимания. Они просто продолжали изучать мои пальцы, явно взволнованные тем, что на них обнаружили.

Видишь, — зашипел один из этой парочки с более живым личиком своему спутнику, — вот здесь они сплющены.

Он сжимал верхний сустав моего среднего пальца, поднеся его к лицу своего товарища, словно подопытный образец.

— Ты прав, ты прав, — кудахтал второй молоденький врач, кудрявый парнишка с толстой шеей, страшно напоминавший Ларри Файна в период расцвета «Three Stooges» и вовсю пахнувший «Aqua Velva». Дешевый одеколон приятно забивал вонь eau dе мочи, пропитавший помещение. «Боже мой, — продолжал ужасный двойник Ларри, — не думаешь ли ты…»

— Да, именно!

И тут первый маленький доктор — они, что, всегда перемещаются парами, или эти мясники из Сент-Винсента просто хотели разделить удовольствие, занимаясь моим лечением? — уронил мою лапу, как ломоть протухшей говядины, и вытер свои ладони о штаны. Это происходило, старики помнят, в доспидозную эпоху, еще до наступления времен, когда врач даже не станет вас осматривать, предварительно не натянув защитные перчатки.

— Так, ну и что это за херня? — заорал я, не в силах терпеть недоговоренность их заключения, такого исключительного и удивительного, по мнению этих двух сияющих малолеток.

Если бы подушка зевнула и выплюнула пятерку, они и то были бы не так шокированы. Неужели, выразилось у них на лице, эта штука разговаривает?

Повисла пауза, потом копия божественного Студжа произнесла: «Сказать ему, Донни?»

Непонятно отчего, но одно знание, что моего врача зовут «Донни», несколько тревожило. Впрочем, я подозревал, что маленькая «эврика» доктора Донни взволнует меня гораздо сильнее.

Они обменялись взглядами — понимая, что профессионалы, как и боги, должны перемигиваться в присутствии смертных — и наш замечательный Донни пожал плечами. Вам будет неприятно, говорило это его движение, но он мне сочувствует. Его еще не окончательно заездили, и он найдет время поговорить с этим неудачником из благотворительной палаты. В конце концов, пациенты — живые люди. Всегда полезно останавливаться и вспоминать об этом от случая к случаю.

— Посмотрите на свои пальцы, — произнес он с заученным терпением. Я видел, как он вскинул глаза на Ларри, но тот ничего не сказал. А что тут скажешь?

— Видите ногти? — продолжал Донни. Он говорил медленно, и мне казалось, что он изо всех сил старается выражать свою мысль менее сложными словами. — Видите, какая у них форма? Это называется «сплющенные».

— Именно, — встрял сынок Ларри. — Сплющенные.

Ему явно тоже хотелось попрактиковаться в беседах с Простыми Людьми.

— Когда у них такая форма, — разъяснял Донни, — мы считаем это симптомом…

— Весьма очевидным симптомом, — добавил Ларри.

Тут они на пару замолкли. Возможно, они снова задумались, стоит ли мне сообщать. Сложная штука, эти беседы врача с больным. Молчание тянулось, секунды превращались в минуты, и мне пришлось повторить вопрос: «И что же это значит? Отвечайте!»

Еще один многозначительный coup de oeil[7] между младшими практикантами — а вдруг чувак неуравновешанный? А вдруг станет кусаться? — потом Ларри поборол в душе бурю эмоций и выдал. «Это значит, — сказал он, крутя пальцами от волнения, — сифилис. У вас сифилис».

— И, — добавил его более уравновешенный compadre, — вы больны уже некоторое время. Сифилис имеет три стадии. Ногти сплющиваются лишь при третичной стадии.

— Третичная значит третья, — заверещал Ларри. Он был явно шальной. — Последняя стадия. Но, — поспешил он добавить, наверное, чувствуя, как во мне поднимается паника, — но ничего страшного. В смысле, можно… В смысле есть возможность его вылечить.

— Возможность? Возможность, блядь?

Надо признать, я воспринял это известие без малейшего достоинства. Все, что я знал про сифилис. — от него умерли Аль Капоне и Ницше. Однако сначала у них полностью поехала крыша. Даже будь они для меня образцами для подражания, это не значило, что я готов скончаться, как они. Если эти ублюдки с сахарными задницами собираются сообщить мне смертный приговор, пускай хотя бы дадут наркотики. Прямо сейчас. Вынь да положь. Но я уже заранее знал, что они оснащены только «бинакой» и аспирином. Без толку…

Но все обошлось. В итоге все прекрасно разрешилось. Когда я сдал кровь и пришли результаты анализов в последний день моего пребывания в пьяной палате, оказалось, что никакого сифака у меня не было. А были у меня не-совсем, но почти-сплющенные и не-очень-чистые ногти.

Видимо, подобно всем ипохондрикам, наш подающий надежды юный лекарь неожиданно вообразил, что находит все ему известные пикантные синдромы. Разница в том, что он встречает их не у себя. Это неприятно. Он ищет их у всяких форм жизни, вроде меня.

Впрочем, даже после успешной регидратации, мой организм оставался хилым. Из больницы я направился в Гринвич, в просторную квартиру Зоу с одной спальней. Я не знал, ждет ли она меня там или, связавшись со мной, она слишком съехала, чтобы так просто меня послать.

К счастью для нее, я не собирался оставаться там надолго. Благодаря моему скромному успеху в престижном мире печатной продукции меня позвали в Коламбус, Огайо, пробоваться на пост редактора в тогдашнем короле эротических глянцев «Хастлере».

Только по-настоящему зависнешь в Коламбусе, этой Американской Столице Запчастей (Коламбус для педалей тормоза то же самое, что Рим для бродяг) — абсурдность снимать с себя «профессиональный» костюм и галстук бьет по тебе с остервенением. Издатель, выцепивший меня, не просто не носил костюма, он смотрелся, с головы до пят в джинсе, в железноносых говнодавах и зеркальных темных очках, возможным лидером местных Ангелов Ада, ходящим под уголовной статьей. Будь он повыше моего Виндзора, он мог бы наводить ужас. На самом деле он производил впечатление раздувшегося низкорослого индейца из табачной лавки. С кучей прыщей на роже, вполне готовых к сбору урожая.

Один беглый взгляд на меня и стало ясно: уполномоченный «Хастлера» решил, что беседа со мной ниже его достоинства. «Живенько», — только и сказал он в качестве вступления. Ни рукопожатия. Ни похлопываний по плечу в духе «привет-чувак, добро-пожаловать-коллега-по-порнографии». De nada…

Наверное, это из-за костюма. Или из-за корявой стрижки в последнюю минуту над кухонной раковиной, исполненной Зоу перед моим поспешным отходом в аэропорт. Но глубоко внутри меня грызло ощущение, что тут кроется еще что-то. Как однажды сообщил мой дедушка Мойша, если ты вдруг забыл, что ты еврей, гой тебе это напомнит. И в тот момент я, мягко говоря, почувствовал, что мне напомнили. Не знаю, правда ли, что образ Девы Марии является на тортильях, но зато четко знал с самого аэропорта, что образ карты Израиля загадочным образом проявился у меня на лбу. Я не видел, но точно знал, что он там. Где ж ему еще быть: не находилось другого объяснения тому полному омерзения и удивления взгляду на мою чахлую физиономию.

Однако талант вылез наружу. После первоначальной проверки на месте — вручив мне промоленту «Акью-Джэка», «электронного прибора для мужской мастурбации», меня загнали в пустой офис и предложили родить пятьсот эксцентричных-но-информативных слов — я стал призванным на борт. К счастью, меня не попросили продемонстрировать в действии «акью-джэк», чего я изначально боялся. Я решил, что как всякая замкнутая тусовка, компания «Я ТРОНУЛ БЕДРО» «Хастлера» заставит новичка пройти через какое-нибудь унизительное сексуальное испытание. Даже сидя там и теребя мочку уха, пытаясь придумать ракурс, меня одолевало зловещее ощущение, что за моими творческими муками подсматривают сквозь полупрозрачное зеркало. Но это было не так.



Штаб «Хастлера» на Хай-стрит, рядом с обычными нормальными сонными административными зданиями и торговыми точками в космополитическом деловом центре Коламбуса, оказался рассадником талантливых, возможно несколько чокнутых, эксцентриков. Наиболее чокнутой при первом визите представлялась нарочитая стандартность заведения. Никаких лифчиков размера 44-D по коридору. Никаких en flagrante феляций, если случайно ошибся дверью. Никакие обжимающиеся юные парочки не выбегали из зала заседаний залить вином и заблевать ковер во всю стену в холле.

Нас четверых загнали в заднюю комнату на четвертом этаже, называвшемся Кучерявая Зона. Кроме меня там оказались два Майка и Тим. Место кишело всевозможными загадочными личностями, среди них мой любимый ПиВи, лакей Ларри Флинта. ПиВи, видимо, всю жизнь страдал избыточным весом, и как-то на Рождество Ларри, свойственным ему широким жестом, преподнес ему подарок его мечты: операцию на кишечнике. Столь удивительный факт уменьшения объема талии ПиВи хирургическим путем имел поразительный побочный эффект.

Воспитанные люди, мне кажется, называют это метеоризмом. Желудок ПиВи окружали легенды. Из-за газоиспускательной способности однажды его кишки изменили направление, подобно разветвленной дороге. Некоторые вещи в жизни человек не может забыть. Это было не ректальное прозрение. Не просто благовонные звуковые разряды. Это были полноценные симфонии, сотрясающие штаны. Одну из них, в первую же неделю моей работы, мне выпала честь послушать в записи, с великодушного позволения одного парня, доморощеного знатока этнической музыки, которому пришла в голову хорошая идея затащить в лифт портативный Sony. Где ПиВи, по причинам слишком преступным, чтобы быть нарочными, по всей видимости выдавал свои самые протяжные ouevres[8].

Они продолжались как минимум минут шесть.

Моя работа в те неистовые первые дни состояла преимущественно в сочинении штамповок того, что в этой индустрии называется «тексты под девочкой». Вы их, конечно, видели, если когда-нибудь натыкались на лощеную распластанную даму на страницах высокоинтеллектуального журнала, который случайно нашли и открыли. И, конечно, ни разу не читали. Их никто не читает. Но их все равно ставят. Видимо, с целью дать юным само-ненавистникам, вроде меня, шанс войти в индустрию и там зацепиться. Вы понимаете, о чем я веду речь: «Деревенская ковбойка Дженнифер» — вкладыш с фото с голой красоткой на быке, размахивающей «стетсоном» — «и когда она скачет на дикой лошади, брат, та не останется без клейма! ИИ-ХА!»

Параллельно с такими литературными изысками, я занимался бесконечно странной работой по разбору писем от читателей. Большая их часть приходила из национальных тюрем и колоний.

Тюремные письма отличались наибольшей странностью, поскольку их авторы, по всей видимости недавно познакомившиеся с толковым словарем «Roget’s Thesaurus» в библиотеке зоны, старались писать в манере Уильяма Бакли-младшего. Стиль получался тем более странным, что зачастую эти шестнадцатисложные слова втискивались в их отчаянных полуграмотных руках в предложения поразительно бессвязные. В одном, помнится, журналу выражалась благодарность за «ознакомленение меня и моих замечательных сограждан с трио цветистых парвеню. Особенно с той пиздой Сьюзи…»

Ларри Флинт, легендарный похабник, основавший журнал, во время моего пребывания в Огайо напоминал одутловатое приведение. Иногда он засовывал свой нос в Зону. Всякий раз при его появлении, его сходство с переросшим эмбрионом с ногами из сала поражало меня все сильнее. Что-то в тонусе его кожи, полинявшем розовом цвете губ и бледных клочьях волос, спадающих вокруг его круглой, как у Малыша Хьюи, головы придавало этому человеку нечто от in vitro, полностью не сочетавшееся с его пронзительными глазами и очевидной гениальностью. Но, с другой стороны, возможно чувак, сколотивший состояние на пёздах, и должен выглядеть так, будто всю жизнь провел в матке.

Его жена Алтеа — которую вечный выдумщик Майк Тухей окрестил «бритой обезьяной» — играла роль Хилари при Ларри, если обозначить того Биллом. Насколько я могу судить, она отслеживала львиную долю насущных дел, и Ларри мог развязаться с уже достигнутым и взойти на еще более высокие и благородные вершины Мира Розовой Штуки. «Хастлер», хорошо, плохо ли, был наиболее быстроразвивающимся, самым противоречивым изданием в своем жанре. Даже если сам жанр отличался определенной заезженностью. Ларри, да благословит его Господь, войдет в анналы как первый человек в истории, преступивший запрет на половые губы, показавший, если следовать профессиональному арго, «розовую штуку». За что любезная, одной рукой занятая делом публика не перестает его благодарить.

Понятное дело, ребят не особенно радовало то, что основную массу их текстов возвращает или критикует женщина, которую они считали не более чем безграмотной экс-стриптизершей — не в смысле, что кто-то в конторе хоть раз видал, как она раздевается, не считая того, что она держит текст вверх ногами… Удивляло в работе то, что даже если наплевать, насколько каждый из нас презирал эту развратную сиську, на которую мы ишачили как последние животные, мы все терпеть не могли, когда она отправляла нас переписывать.

Сосредоточием основного возмущения по поводу нас, борзописцев, был высокий и заносчивый парень из Нью-Йорка по имени Ланс Берман, который ввел между нами термины Маленькие Клиторы и Большие Губы. Ланс был знаменит в определенных кругах тем, что являлся «гнево-генератором» на шоу для взрослых на манхэттеновском кабельном телевидении, и на жаргоне Эры Восстановления был сильно склонен изрыгать с пеной у рта негодование по поводу любого возмутительно непригодного текста, ему попавшегося. Ланс, получивший от того же неподражаемого Тухея кличку «Раввин», изобрел удивительно действенный метод сдерживать свой темперамент. Он сидел у себя в офисе несколько часов подряд, натянув на голову черную мягкую маску Дарта Вэйдера.

Как-то мне случилось зайти в логово Раввина, выслушать приглушенную маской возмущенную литанию по поводу какой-то фигульки, которую я ему принес, и потом пережил вряд ли забываемое ощущение, когда этот надувшийся неудавшийся Дарт Вэйдер вскочил, порвал бумагу в клочья и швырнул ее мне в рожу. Я понял, что приобщился.

Апофеозом работы в «Хастлере» стал праздник, куда король Ларри позвал меня и остальных сотрудников вместе с разносортными журналистами и смешанной толпой тусовщиков отмечать в свой дом на Бекли-Хайтс. Сообщаю любителям путешествовать, еще не бывавшим в Коламбусе: Бекли, чем-то напоминающий Беверли-Хиллз и Саттон-Плейс, абсолютно не супер-пупер точка здесь в Огайо.

Не помню, то ли отмечали день рождения, то ли юбилей журнала, то ли еще какое-нибудь крупное торжество в честь съедания им миллионной лепешки. В памяти остался, будто отшлифованный драгоценный камень, единственный момент, когда Ларри привел нас в гигантский подвал своего дома, и встал перед толпой произнести несколько слов о своих скромных кентуккийских корнях, затем отступил назад продемонстрировать главный предмет сегодняшнего праздника: свой маленький бревенчатый домик.

Именно так! Бревенчатый домик в подвале, что-то вроде личной диорамы, с полностью реконструированным креслом-качалкой на крыльце и курящейся бабушкиной маисовой трубкой. Ошеломляющее зрелище, ставшее даже еще более выразительным после взволнованного объяснения готового расплакаться Флинта про этот маленький клочок рая.

Кажется он, настолько захваченный своим успехом, хотел сделать что-то, понимаете, чтобы помнить…

— Вот отсюда произошел Ларри Флинт, — с пафосом произнес он своим пронзительным голосом гелиевого Папы Чайника, дарованным ему богами, несомненно, с целью уравновесить его гигантскую мужественность. — Я вырос в Кентукки, вот в таковской лачуге. Вы все смотрели кино про округ Гарлан, как там людям трудно живется? Ну, а там, где мы жили, округ Гарлан казался пределом мечтаний… Там просто ваще ничё не было…

В своем роде трогательная сцена. Перед нами стоял Ларри, чей журнал отнюдь не славился просвещенной философией гражданских прав, заимствуя выражение из Алекса Хэйли. Корни белого отребья. У многих сутенеров из захолустья, приглашенных к нему на праздник, на глаза навернулись слезы. Исключение составили только Бадди Эбсен и Макс Баэр-младший, игравший в Рарру и Jethro. Элли Мэй, конечно, уже сидела в совете директоров.

Я тоже мог растрогаться сильнее, только в такой хижине я бы с удовольствием поселился сам. В то время я жил в ХСМЛ[9] Коламбуса, в комнатушке, размером с коробку «Чиз-Ит». Каждое утро мне приходилось ломиться в ванную вместе с остальным народом и ждать, пока щель этого железного легкого откроется под нашим натиском и запустит нас на коллективную помывку.

Я даже получил нагоняй отчасти из-за того, что «Хастлер» переезжал в Лос-Анджелес. Это была моя постановка «Бегства из Нью-Йорка». Сам Раввин заверил меня, что через месяц-другой я получу контракт. Через три месяца, после того как я заделался флинтистом, я все еще оставался в Коламбусе, хотя наконец-таки распрощался с Христианским союзом молодых людей. В свои новые апартаменты на первом этаже дома прямо напротив ОСУ я притащил черно-белый телек и какую-то садовую мебель, которую купил на распродаже у соседей. Вот так вот. Все время, пока жил там, я спал на шезлонге.

Каждую пятницу утром я уезжал обратно к танцующей Зоу в Нью-Йорк и в понедельник с утра возвращался к своим центральным разворотам.

У меня всегда получалось оказываться в нужном месте в нужное время, и мне посчастливилось присутствовать при одном из пикантнейших моментов новейшей американской истории, при сенсационном обращении Ларри Флинта в реанимированное христианство в лапах сестры Джима Картера.

Восторги президентской сестрицы по поводу главного в мире созерцателя половых губ сами по себе феномен. А что творилось в окопах нельзя и описать. Партеногенез в утреннем шоу Лара «Сегодня» привлекал к себе даже еще больше. У себя в Зоне мы, извращенцы, уже сопротивлялись реальности работы на неотесанного расиста-пропагандиста пёзд, чьи представления о юморе отразились в «Приставале Честере», комиксе про проблемы свихнувшегося главного героя, пытавшегося цепляться к маленьким девочкам.

Меня забавляло вновь и вновь наблюдать, как созванные сотрудники «Флинт Пабликэйшнс» реабсорбируют среднюю Америку, улейно-политехническую смесь запредельного мещанства простых парней, втихоря занимающихся онанизмом. Неужели их сидящие на зарплате мамы-активистки родительского комитета[10] не в курсе, что тут происходит? Неужели им все равно? Забудьте о Роберте Мэпплторпе. Неужели вы думаете, что парни вроде него выдают одну за другой вещи, заставляющие пошевелить своей задницей? Но как насчет этих подобий Джун Кливер? Этих деловых папиков из розничной торговли, сделавших заказ на вазелин и скребки «Ким»? Теперь это было какое-то радикальное говно.

Когда мы выползли во время перерыва на ланч взбодриться и перехватить жирный кусочек, появление стаи сияющих репортеров, прилипших к нам с микрофонами и диктофонами, представлялось вполне объяснимым. Или столь же объяснимым, как и все остальное. «Без комментариев», — отвечали по очереди все служащие. Будто мы не порнушники, а Объединенный Комитет Начальников Штабов. Никто, разумеется, не жаждал рискнуть высунуться и потерять работу. За исключением, упокой, Господи, его душу, недавно преставившегося Майка Тухея, мистера Мне-Насрать.

Майк говорил любезно, уставив свою морщинистую, типично ирландскую физиономию в удерживаемую на плече камеру. Он обладал обаянием шестифутового леприкона. «Это просто потрясающе! Мы хотим сделать большую фотографию Девы Марии. Боже мой! Мы собираемся это назвать: „Мама Христа показывает розовую штуку — Слишком горячая для Яхве дырка!“»

На секунду репортеры замерли. Затем отступили назад и обратились в бегство.

Наконец, пришло время отправиться в путешествие через всю страну из Коламбуса в Калифорнию. Поездку помню смутно. Полдороги я провел, скрючившись на пассажирском сиденье спортивной «Volvo» Фрэнка Делайа. Фрэнк был фоторедактором и характерным нью-йоркским хипстером. Он напоминал одного из тех мультяшных французиков по прозвищу Счастливчик Пьер. Низенький, темненький и так неистово волочащийся за дамами, что коллеги-хастлерцы окрестили его «Кобелем».

Фрэнк пришел к Ларри после раннего этапа своей карьеры производителя дешевых фильмов с до-сих-пор-неизвестным Абелем Феррара. Мне нравился Фрэнк, даже несмотря на то, что он был старше меня — уже за тридцатник — и что в его спортивной машине не было заднего сиденья. То есть я не мог переползти назад и свернуться калачиком, как сонный пятилетка. «Кобель» Делайа не стал бы напрягаться. Он мог совершенно самостоятельно вести разговор на три-четыре стороны, а потом попросить тебя заткнуться и дать ему хоть слово вставить.

Когда киномейстеры все-таки сняли свой фильм, я чувствовал себя на грани физического срыва. И все равно я, наверное, так и не нашел в себе наглости съежиться и захрапеть. Я был уже стабильным извращенцем, и не хотелось, чтобы список моих странностей пополнила нарколепсия. На самом деле я бы помог вести машину. Но такой мачо, как я, типа А.Дж. Фойта, не мог должным образом обращаться с рычагом передач.

Где-то в Миссури я сменил тачки, пересев к выпускающему редактору, щегольски одетому чуваку из Нью-Джерси по имени Зигмунд. «Зиг», как его любили называть в нашем рассаднике неприличностей, отличался тем, что питал абсолютную преданность к структурам «Хастлера». В отличие от нас всех, смотрящихся в зеркало и вопрошающих себя, что же с нами стряслось, Зигмунд был восторженным почитателем «Хастлера». Он не просто любил свою работу, он ею гордился. Что стало причиной ряда интересных заходов в бары и кафе по всей стране. Зигу, стройному улыбающемуся парню, обладающему достаточно заметным сходством со знаменитым имитатором пятидесятых Фрэнком Горшином, поручалось прошагать в заведение, оглядеть сборище местных и объявить своим громогласным голосом Перта Эмбоя: «Всем разойтись, мы из „Хастлера“!»

Что, насколько я помню, почти имело успех в Лавлоке, Невада. Во всех остальных местах нас, по-моему, жалели.



Мы прибыли в Лос-Анджелес во время сезона непрекращающихся дождей. Моя первая поездка по бульвару Санта-Моника в штаб-квартиру «Хастлера» в Городе Века. Буйная растительная жизнь, украшавшая бульвар, реально напугали меня. Это казалось одной большой железой: огромные, мясистые папоротники и кактусы, тянущиеся к улице, как будто желая завлечь пешеходов в свои роковые стероидные объятья. Правда, самих пешеходов не наблюдаюсь, так что, возможно, растения их успели сожрать.

Вот, думал я с пугающей уверенностью, именно в этом городе я и умру. Здесь, где все, что тебя убивает, такое зеленое и прекрасное.



Голливудские моменты! Даже сейчас они со мной… Удивительно! Я сижу за компьютером, копаюсь в отвратительных воспоминаниях, и вдруг звонит телефон. Это агент. Очень влиятельный. Она мне сама сообщила! И не только это, ее компания представляет еще Ларри Фишбурна. Потрясающий актер! И Ларри видел, чем я занимаюсь. Правда. Ларри видел статью, по которой написана книга, которую вы сейчас читаете, и он ею вроде как заинтересовался. Серьезно заинтересовался.

— Мы обсуждаем вариант покупки, — сказала она. — Вы понимаете, о чем я?

Я ей говорю:

— Да-да. Я понимаю. Просто, дело в том…

— Просто в чем? В чем? Ответьте мне, мы тут делом занимаемся.

— Ладно, можете считать меня придурком, но мы говорим о том самом Ларри Фишбурне? Тот самый парень, который играл папашу в «Парнях в капюшонах», молодого солдата в «Апокалипсисе сегодня» и Айка Тернера в фильме про Тину Тернер?

— Правильно, — отвечает она. — Все правильно. Он потрясающий.

— Еще какой, — соглашаюсь я. — Он невероятный. Один из моих любимых. Просто дело в том, понимаете…

— Просто в чем?

— Ну, я знаю, он удивительный актер, и не берусь утверждать, что у него не получится, но неужели вы правда считаете, что черный чувак сумеет сыграть невротичного еврея из Питтсбурга? В смысле, я не утверждаю, что у него не получится сыграть…

— Господи, боже мой, — произносит она, и мне делается по-настоящему плохо. Не хочется, чтобы она решила, что я фанатик какой-то. Или, а это еще хуже, что у меня отсутствует воображение.

— Нет, подождите, — говорю я. — Подождите… Вы знаете что? — Я замолкаю, будто ко мне как раз пришла идея, муза уселась на плечо и стиснула его. — Вы знаете что? По-моему, идея замечательная. Серьезно. В смысле, она привносит дополнительный аспект, но это здорово. Это здорово. Вроде парень — не просто джанки, не просто отчужден за всем этим. Он вдобавок черный — и не знает этого. Да! По-моему, мне очень нравится… ей-богу. Я думаю, это покатит…

Ничего удивительного, на другом конце линии повисло долгое молчание. Я слышу, как в офисе агента кто-то цокает на высоченных каблуках. Либо цокает, либо она одновременно проводит прослушивание чечеточников. Компенсирует досадные потери времени поиском талантов, пока беседует с мужланами вроде меня.

Наконец она возвращается, но говорит совершенно другим тоном. Ее слова теперь звучат не прерывисто и взволнованно, а очень про-ду-ман-но. Очень медленно. Будто она обращается к очень маленькому или очень глупому — печально, досадно глупому — возможно страдающему умственными отклонениями ребенку.

— Мистер Стал, — начинает она голосом контролера ИПС, и я понимаю, что попал с этим ее переходом от «Джерри, блин, здорово!» к «Мистеру». — Мистер Стал, мы сейчас говорим не об исполнении роли моим клиентом. Мы говорим — я, по крайней мере, говорю — о приобретении им материала для возможной постановки.

— Ну да, конечно, — отвечаю я, пытаясь построить фразу, продираясь сквозь подобострастность, стянувшую мне лицо сосущим кляпом. — Это тоже было бы замечательно. В смысле это, пожалуй, наилучшая мысль. В смысле, вы знаете, о чем я…

Еще одна пауза. Цоканье прекратилось. Вместо него раздался хлюпающий звук, будто ребенок высасывал остатки шоколадного молока через трубочку. Даже не хочу забивать себе голову тем, что это может быть.

— Мистер Стал, — резко произносит агент после паузы, точно она решила не бросать вот так просто трубку, хотя бы не грубить и завершить беседу, словно — с уважением искренне ваша — все нормально. — Мистер Стал, мы перезвоним вам по этому вопросу.

— Отлично, — говорю я. — В любое время. — И затем в приступе совершенной неловкости, неожиданном, как чихание, добавляю: — И передайте Ларри, я очень рад, что он заинтересовался. Он мне жутко понравился в «Глубоко под прикрытием».

Новая пауза. Теперь я с видимым усилием вытираю пот. Ощущение такое, словно мне дали сумку с деньгами, а я уронил ее в канализационный люк. Даже понимая тот непреложный факт, что вероятность когда-нибудь реализоваться у тех, кто произносит в этом городе что-нибудь стоящее, примерно равна шансу, что с неба ливанет дождь из хорьков в тюбетейках.

— Мистер Стал, один момент, — добавляет агент, переводя дыхание, словно ей отвратительно то, что она сейчас скажет, но, как вы должны понять, она действительно обязана это сообщить. — Мистер Стал, пожалуйста, если вам случится с ним пообщаться, не называйте его «Ларри». И что бы вы там где-то ни слышали, не называйте его «Фиш».

Должен признать, я никогда не слышал про «Фиша». Ничего я не слышал. Мне нравится, как играет этот парень, но мне незачем сидеть и часами изобретать ему клички. Эта тетка, совершенно мне незнакомая, явно думает, что я просто пытаюсь соответствовать своим отдаленным представлениям про киношный бизнес. Все там считают себя центром Вселенной. Axis mundi одного человека. А все прочие, как пить дать, неудачники, существуют лишь для того, чтобы прижимать носы к стеклу их блаженной, персональной святая святых.

— Ладно, — говорю я, уже слишком устав, чтобы поднимать хай. Вот так оно всегда. Тебе звонят и сообщают, что тебе выпал счастливый билет, потом ты начинаешь думать, что и взаправду срубишь наличные, а тебя тут же ставят в известность, что они в этом совсем не уверены; фактически велик шанс, что лотерея кончится, и, скорее всего, твой номер не участвует… Но они свяжутся. Создадут тебе имя, когда ты совсем этого не просишь; отправят в нокдаун, когда почти поверишь в свое счастье. Так всегда и происходит.

— Хорошо, и как же мне его звать? — спрашиваю я, дескать, мне и на самом деле светит с ним поговорить. Типа это не всего лишь один из тех звонков, которые ты получаешь в качестве наказания за попытку ткнуться носом в хрустальную глыбу, за которой виднеется Голливуд.

— Называйте его Лоуренс, — говорит она. — С «о», как «Лоуренс Оливье».

— Лоуренс с «о», — повторяю я. — Как «Лоуренс Оливье». Ясно. А вы его агент?

Пауза. В чем дело?

— Я работаю с его людьми, — рявкает она и вешает трубку прежде, чем я могу продолжить расспросы. Даже такая, как я уверен, красавица, просто отрабатывала свой номер. Насколько мне известно, она массажистка из агентства. Впрочем, к черту. Почему я ощущаю себя таким… нереализованным? Как будто меня медленно спускали на эскалаторе, а потом ударом кулака в голову сбросили вниз по ступенькам.

Такова проблема этого бизнеса. Люди всегда тебе что-то предлагают. И едва заходит речь — пусть даже тебе раньше мысль об этом в голову не приходила — ты уже чувствуешь, что хочешь этого. К концу разговора, чем бы они перед тобой ни трясли — о существовании чего ты и не подозревал две минуты назад — все это успевает превратиться в насущную потребность. И в этот момент, кто бы тебя ни уговаривал с самого начала, он с удовольствием дает задний ход. Они выполнили свою работу…

В этом маленькая грязная тайна Голливуда. Он не производит фильмов. Вы шутите? Забудьте эту херню насчет «Фабрики Грез». Он производит разочарование. Довольные собой кинозвезды заставляют людей не из своего Грязного городишки чувствовать себя говном. Люди из офисов заставляют людей, не имеющих офисы, лаять по-собачьи. Все они генерируют ежедневную квоту безнадеги. Вопрос в количестве. И фабрики всегда работают в полную силу.

Так кончается минута славы в Голливуде. Минимум в шестьдесяттысячный раз я повторяю себе, что, если бы мой ребенок не жил здесь, я бы перебрался в Перу.

Часть третья

Телецелка

Прокрутим вперед пять лет вахты зарабатывания на жизнь на стезе внештатника популярных журналов — я прошел путь от средней величины глубин «Хастлера» к средней величины высотам журналов «California», «Playboy», «Los Angeles» и всяких прочих изданий для чтения в самолетах — и вот я готов изменить свою судьбу.

Моя стыдливая грин-карточная невеста успела осуществить что-то вроде профессионального сговора с мужиком по имени Том Пэтчетт, будущим воротилой «Альфа», а в то время продюсера английского транспланта «Снова ты?» Эта недолговечная сага с участием вульгарно-харизматического Джека «Квинси» Клагмена и молодого Джона Стэймоса стала первым невнятным набегом автора в страну телевидения.

Благодаря моей миссис, которая использовала свои связи, чтобы пропихнуть пикантный рассказик, опубликованный в «Playboy» при полном попустительстве выпускающего редактора, Пэтчетт решил, что я писатель с изрядным латентным потенциалом гаденького фарцовщика. Он посчитал, что рассказ смотрится «по-настоящему забавно». А на жаргоне индустрии это означало, что я могу оказаться одним из тех человеческих созданий, рожденных с дополнительной выделяющей железой «комедии положений», то есть редким анатомическим качеством, которое справедливо ценится в Городе телевидения.

И благодаря его щедрости и прозорливости меня, таким образом, пригласили вступить в священные ряды сочинителей для средств вещания.

Пересмотрел ли я бы все дважды? Заартачился ли? Подумал ли, в единственную минуту самоуважения, что могу пойти по дорожке, чей конечный пункт маячит вдалеке от Страны Грез? Нет, я никогда ни о чем не думал. Думать — значит планировать. Планировать — значит испытывать к себе некое уважение: смотреться в зеркало и знать, что тот, кто смотрит на тебя, что-то значит в этой жизни.

Мне было абсолютно поебать! Отношение, проистекающее скорее из полной трусости, чем высокомерия. Разумеется, мне было все равно. Как я мог иначе? Моему отцу было не все равно. Он боролся. Он во что-то верил. Он ставил цели. Он ползком проделал путь из угольных шахт на пост федерального судьи. И что это ему дало?

Мой отец. Мой отец. Я ни разу не думал о нем; я ни разу не останавливался. В основном в точке принятия некого решения, на каком-то распутье, его неопределенно-зловещее, всегда загадочное лицо плывет передо мной, словно полная луна. Он не давал мне советов. Задушевные разговоры у нас были не приняты. Лишь один раз: по поводу брака моей сестры с поэтом, называвшим себя радикальным в дебрях свободно-речивого Беркли, и ее отказа принять родительские деньги, невзирая на крайнюю нищету, он произнес то, что с натяжкой можно счесть за родительскую мудрость: «Гордыня глупа». Сказано с хмурым видом, я думаю, той, кто страдала без необходимости, тем, кто не мог не миновать страданий.

Гордыня глупа. Спасибо! Может, и не густо, но меня определенно зацепило. Сначала я напечатал «задело». Что, пожалуй, ближе к истине.

Меня в то время можно было обвинить во многом, но не в гордыне.



Таков Голливуд. Человека, нанявшего меня, уволили. И в итоге помочь дописать сценарий, который мы с Томом обговаривали во время наших первых праздничных встреч, меня взял сам легендарный Большой Джек Клагмен. В отличие от Пэтчетта, высокий, застегнутый на все пуговицы человек, основавший литературный «Ньюхарт» и не переставший вести себя по-джентльменски, чем полупоражал (ньюхартовское выражение отныне). Клагмен олицетворял бизнес. И бизнес, как таковой, плохой.

От нашей первой нервной встречи у меня осталось в памяти только то, что Большой Джек выплеснул гороховый суп мне на рубашку. Когда я зашел в офис, он увлеченно хлебал пластиковой ложкой. Дуя на свою посудину с обедом «Стайро», он вывалил немного зеленой гадости мне на воротник. Большой Джек прикинулся, что это произошло ненарочно. Но мне было виднее. Слово презрение описывает выражение лица этого человека, когда он долдонил про телевизионные шедевры и про то, что это моя работа, как писателя и соискателя, привносить правдоподобие на крохотный экран.

— Это не работает, — втирал он мне, сжимая мой несчастный набросок и размахивая им передо мной. — Не понимаешь, что ли? — все повторял он, будто взволнованную мантру, и буравя меня взглядом так, что я чувствовал запах его глазных яблок. — Не видишь, что ли? Совсем дурак? Не понимаешь, что ли?

На протяжении всей его тирады я испытывал раздражающее ощущение, что на меня орут с экрана телевизора. Расплывшиеся черты его лица казались не более реальными, чем лицо Элмера Фадда. Такое смешно уменьшенное воздействие от встречи со знаменитостью. Сознание, настолько переполненное ненужными идеями «Квинси», зашоренное полупереваренными «Странными Парочками» и старыми «Сумрачными зонами», просто не может принять, что звезда этих двумерных воспоминаний вдруг получила трехмерное.

Одного того обмена мнениями о тексте хватило, чтобы осознать, что здесь происходит процесс, одновременно смущающий и морально поднимающий, подобно дотошному экзамену по проктологии. Главное — не толково говорить, а придать своим кретинским мыслям, сулящим талон на обед, увлекательность. Стало ясно, что человеку надо постоянно что-то усваивать, чтобы добиться тут успеха. Если хочешь этого на телевидении, почувствовал я, тебе надо всего-навсего засучить рукава.

Надо сделать какой-то решительный шаг. В том-то и вся нелепость.



Писательство для меня продолжало излучать ауру, граничащую с божественной. Такое отношение Голливуд полагает, мягко говоря, абсурдным. В свой первый достопамятный визит к Сандре я увидел нечто, потрясшее меня до глубины души. Передо мной возвышались горы текстов. Уйма рукописей достигала размеров шотландского пони, простираясь от индейского половичка до половины потолка цвета прессованного творога, какие, по-моему, есть во всех квартирах нижнего Лос-Анджелеса. Обведя в панике взглядом гостиную, я увидал в каждом углу отдельную падающую башню из писательских творений. Кофейный столик служил подставкой для еще пятнадцати-двадцати сценариев; на кушетке и кресле-качалке их валялось даже больше.

Называйте меня наивным. Я ощущал себя ювелиром, высадившимся на планете, где алмазами гадят собаки. И отношение к ним соответствующее. «Кто все это пишет?» — промямлил я, все еще ошарашенный открытием, что так много персонажей приобщились к этому священнодействию.

— Кто это пишет? — по выражению ее лица было видно, что она не понимает, сошел ли я с ума или просто немного торможу. — Ты что, шутишь? Все это пишут.

— Но почему?

До того момента я в основном вращался в журнальной сфере, темной области реального, где практиковалось нечто, называемое прозой. Разумеется, я сам помогал писать сценарии к фильмам. Но это было простым прощупыванием почвы, пока я работал над Большой Книгой. Романом. Тем, что по-настоящему пишут настоящие писатели. Я элементарно не догонял. От открывшейся картины некуда деться: по всему Лос-Анджелесу стоят дома, офисы, квартиры, грузовики, по швам трещащие от попыток какой-нибудь искренней души кинуться на баррикады индустрии развлечений. Это было как «День Триффидов»[11] с текстами вместо Триффидов. Я представил, как в один прекрасный день они поднимутся, у них вырастут зубы, и они просто сожрут всех, кто попадется им на глаза. Сначала они прогрызут череп того, кто записал их на бумагу, потом погонятся за разработчиками-раздолбаями, нелестно о них отозвавшимися, а затем en masse кинутся на галантерейных ребятишек из студий, отказавших им в праве на жизнь. Недоноски могут накапливаться до бесконечности, а город Лос-Анджелес всегда смердел их избытками.

Однажды проклюнувшись, истинный размах сценаризма заявлял о себе на каждом углу. До того как я попал в Лос-Анджелес, я был знаком с очень немногими писателями. Теперь куда ни плюнь — сплошные писатели. Настроившись, везде находишь их следы: в «7-одиннадцать» не зайдешь без того, чтобы клерк не ошарашил тебя потоком приветственного словесного поноса. Их родным языком может быть армянский, но это их не останавливает.

Я полагаю, что мне следует восславить свою счастливую звезду. Нежданно-негаданно я попал в Город Толстых. Представьте себе «Отчего бежит Сэмми» с Сэмми в таком ауте, что он не видит, как двигаются его ноги. Мне довелось услышать, как Лили Томлин сказала, что единственная ее знакомая, приехавшая в Голливуд стать официанткой, не нашла работу и в конце концов заделалась актрисой. Именно такое чувство я испытывал. Кто знает, почему мы предаем себя? В мире бесконечных возможностей я выбрал именно те, которые потом больно кусались.

Или, возможно, все дело просто в лаве. У мистера Прирожденного Прозаика оказались поразительные трудности с излиянием своих притязаний. Деньги обладают очень уж странной силой. И не над тем, что на них можно купить. Или не только. Общество всегда говорило: «Делай деньги». Художники говорили: «Но есть что-то еще». Город клише. Однако в Голливуде живет Большая Ложь, что ты можешь заиметь и то, и другое. И в эту ложь хотелось верить.

Где-то в «Как стать писателем» Джон Гарднер рассуждает про то, как писатели должны объяснить, что им видится своей профессиональной неудачей; почему они вкалывают так много и получают так мало, почему им приходится идти на жертвы ради привилегии потерпеть неудачу. Гораздо более удобно заколачивать деньги в «шоу-бизнесе». Ах, вас неожиданно зауважают! Родственники, ассистенты дантистов, вся эта компания… Это так замечательно!

«Чем вы занимаетесь?» Я — с нарочитой небрежностью: «О, вы знаете, я пишу сценарий к „Альфу“.» «Неужели? Ах, моя племянница из Чатахучи просто обожает эту зверюшку. Аах, как классно! Как он выглядит?» Иногда у тебя даже просят автограф. И рассказать, какой вы замечательный!

Со временем, когда простые вылазки на маленький экран переросли в более-менее постоянную работу, потребность в творческой — назовите меня старомодным — свободе задвинулась на дальний второй план по сравнению с жаждой зашибать огромные бабки. Творчество — полная противоположность телевидения. Творчество подразумевает способность говорить за себя. Телевидение подразумевает, что ты будешь говорить за того, кто написал «пилота». Платят прилично, но сурово давят на жесткую бредовую необходимость сохранять видимость свободной воли.

Но какого хрена? Давайте не придираться. Самообман, как веками напоминал нам Вольтер, а не инфантильные тревоги, составляет ключ к счастью. Насколько лучше сохранять эту видимость довольства, чем окутывать свои нервные окончания маковым дымом?

Первые разы, когда я занимался «Альфом» — долговязый Пэтчетт, да сохранит его Господь, не таил злобы, что я остаюсь в игре проституировать на Клагмена после того, как Счастливчик Джек его уволил. У меня уже развилась специфическая болезнь, которая будет изводить меня на протяжении всей моей смехотворной комедийной телекарьеры: хроническая неспособность находить изюминку в том, что коллеги полагали очень смешным. Действительно, моя склонность обретать смирение через иглу прошла пробное испытание во время первых эпизодов «Альфа».

Я не был в основном составе, я был самым омерзительным из всех ремесленников — внештатником. Телевизионный бизнес устроен так, что во всех сериалах раз в три месяца два выпуска поручаются людям со стороны. Это принцип Писательского Цеха.

Неудивительно, ты соревнуешься со всеми, начиная от родни продюсера и заканчивая придурками, присланными агентами, которые должны оказать, по соглашению или из-за покерного долга, кому-то услугу. Впрочем, когда сидишь в комнате, набитой опытными Профессиональными Писателями, еще хуже ощущение, что ты бы точно так же работал на Национальную страховую компанию. За тем исключением, что ребята из Национальной страховой компании могут оказаться людьми несколько поинтересней. Между потугами написать сценарии «Альф просыпается на Уране» шишки вокруг тебя обычно ошиваются с идеями о взаимных фондах или студийных перетрясках. Ты быстро понимаешь — на плантациях все вечно принюхиваются к происходящему в Большом Доме.

Они все были асами своего дела. С такими типами тебе наверняка захочется провести три часа в комнате без окон. Обсуждение текстов, которые говорят тебе меньше, чем мифы инков о плодородии. Завести отношения я сам не мог. Затруднение, которое можно преодолеть, лишь сделав себя, avec[12] химической добавкой, как-то контактно-способным. Не могу описать ту окоченелую потерю ориентации в пространстве, когда впервые услышал, как четверо, в общем-то, милых парней, писателей, ишачащих за пару монет, облокотясь на стол радостно трепались о рынке недвижимости. Потому что я не понимал в недвижимости. Недвижимость существовала для… Других Людей. Для мещан, за отсутствием более подходящего слова.

Не в том смысле, что эти земельные и взаимные фонды чем-то гнусны сами по себе. Или, раз уж о том зашла речь, дело вовсе не в съезде крыши у четырех хорошо отмытых непсихопатов в наглухо застегнутых рубашках и отутюженных джинсах, доящих свои лобные доли на благо семей. Совсем не так. У обычного человека твои Биллы, Бобы, Джеки и Томы вызывали симпатию. Вот где весь ужас. Непреклонная симпатичность.

Понимаете, мне всегда казалось, что творчество должно ранить. Талантом по-другому называется пытка. Не в этом месте. Одно собрание вокруг пресловутого стола, кофе, подаваемый сказочно милой и сладкой «ассистенткой» — блондиночкой, и откровение жалит, как медуза: у меня нет причин ощущать себя выебанным. Эта жизнь способна быть прекрасной.

Забудьте «Шоу Дика Ван-Дайка». Там не водилось обаятельных эксцентриков, отпускающих смелые шутки по поводу Мела Кули. (С другой стороны, Мурей Амстердам никогда не ширялся.)

Задействованные профи отличались крутизной, хотя они все-таки редко веселились за мой счет. Моя неискушенная попытка в черновом варианте — после того, как моя жиденькая идея (Альф обнаруживает гигантского таракана в ванной и гремит к терапевту) перекипела до относительно связного текста — вышла примерно в сто страниц.

Хорошая новость заключалась в том, что благодаря кокаиновому запасу я написал ее за полтора вечера. Плохая — получасовые шоу идут приблизительно двадцать две минуты, что рассчитано на сорок четыре страницы, две страницы в минуту — а я сочинил на целый мини-сериал. Когда я интересовался объемом, понимаете, инструктирующий чувак, заявленный редактором сценарного отдела, сообщил мне, что девяносто-девяносто пять страниц — оптимально. Как же я был невежествен, что позволил ему приколоться над моей непродвинутостью.

Люди не шли туда без хоть какого-то представления о том, как писать для телевидения. По крайней мере, до меня. В Лос-Анджелесе аж два университета — Калифорнийский Университет и Университет Южной Калифорнии, где целые курсы посвящены отработке тонкостей написания сценариев, рекламы и «драм», не говоря уже о том, какого объема должен быть комедийный сюжет.

Я элементарно не знал. И прилипчивый срам моего невежества стал еще одной причиной, почему мне пришлось накачивать медикаментами себе мозги. Другой бы купил учебник по… Но не я. Я выбрал оставаться тупым и терпеть всю дорогу к банку.

— Просыпайся и понюхай кофе, — кидается на меня раздолбайская кисточка в человеческом обличье, когда возвращает мой безразмерный текст. Настоящей злобой искрилась проволочная оправа его очков от Armani.

Мое пробное использование, колебавшееся от неопределенности к постоянству, как никогда приблизилось к статусу постоянного сотрудника с моим по-щиколотку-в-воде вступлением в Мир Телека. Теперь мы с Сандрой обитали в чудесных апартаментах с двумя спальнями в одной из немодных Голливудских Квартир в районе Фэйрфэкс. Жена выхарила себе место в качестве Р-девочки — или «разработчика» — у очередного башковитого продюсера. Я никогда не обращал особого внимания на ее работу, но по тому, что я все-таки знаю, кажется, что во все ее проекты задействовали стюардесс. Их бой-френды вечно были СПЛОШНОЙ ПРОБЛЕМОЙ.

Я не был уверен в том, что происходит, но и наплевать. Даже такой аутсайдер, как я, понимал, что снимать кино — наименее важное занятие из тех, которые делались в Голливуде. Сандра вроде бы работала у ряда типчиков, разодетых в Armani, выжимавших всевозможные суммы и абсолютно ничего не выпускавших. Всего делов — выбить бюджет. Потом все только имитировали какую-то деятельность — и Сандра была очень занята. Таким образом, у меня оставался целый день на то, чтобы торчать и что-то там строчить, пока она отлучалась в Страну Миллиона Текстов.

Настоящим открытием в совместной с Сандрой жизнью стала ее цивильность. Она имела в своем репертуаре вещи, о которых я и помыслить не мог: столовое серебро, гармонирующие по цвету тарелки… друзья из Индустрии… и, конечно, Званые Обеды.

Единственный способ пережить вечеринку состоял в приурочивании приема опиатов с приходом первого визитера. С моим наркотическим стажем он превратился в науку. Если, скажем, soirée[13] устраивался у нас дома, я соотносил время приема с первым звонком в дверь. Это было призывом к действию.

Дзинь-дзинь. «Заходите, пожалуйста. Мне надо отлучиться на минуточку…» В гостях я подгадывал tkte-a-tktes в темных углах с противоположным полом. Тогда все крутилось по поводу моих признаний в страданиях в нынешней ситуации. Ничто, казалось, не завлекало сильнее, чем излияния о несчастности. Одним постоянным адресатом моего не особо активно скрываемого недовольства была Карен Пауэрс, сценаристка и близкая подруга Патти Смит, Роберта Мэпплторпа и прочих знакомых со времен Манхэттена.

Карен была старше меня, миниатюрная копилка искреннего гнева с рыжими волосами, встревоженными глазами и загадочным литературным вкусом, не говоря уж об изучении боевых искусств и серьезном, глубоком увлечении подземными богами Сантерии. Она вполне могла раньше купаться в козлиной крови — как мне не втюриться? Нашелся кто-то, такой же outré[14] и отчужденный, как и я. Голливудский аутсайдер bona fide[15].

Ничто меня не волнует в женщине так, как несчастье.

— Я не знаю, Карен. Меня охуенно бесит жизнь, которую я веду. Ты знаешь, о чем я?

— Знаю. Здесь ужасно. Эти люди! Сандра была совсем другой. В ней было так много жизни.

— Точно! Тебе никогда не хотелось отсюда просто сбежать? В смысле насрать на свои сценарии? На все насрать?

— Ты шутишь? Разве я не пыталась?

Конечно, Карен не увлекалась наркотиками. Ей было это не нужно. Ей требовалась определенность, и она могла тайком позаимствовать дозу из жизни в католическом комплексе вины. У нее собралась целая коллекция, и это ужасало. Я же бодренько чесал своим злосчастным языком о чем не следовало. Не существовало тайных связей, одна тайная боль. Я не об изменении телесных флюидов. Я в конечном итоге говорю о получении удовольствия. Имитирование кайфа от наркотиков подогревалось любовью к тому, что стоит за наркотиком. Позднее я выучусь превращать легкий кайф в шестичасовую еблю. Как раз тогда я еще учился. А то, что в этом имманентно присутствует предательство — себя, жены и, самое главное, женщин, раскрывших мне свою израненную душу — было чересчур сложно для постижения моей пустой психикой. Вот к чему я никогда не апеллировал; не помню, чтобы я вообще на эту тему заводил разговор.

Отсутствие Сандры — в связи с ее десятичасовым рабочим графиком — освобождало время для моего настоящего романа, который увенчивался в большинстве случаев утренним визитом в дебри, граничащие с Южным Центром, к толстой девице из Гватемалы, ставшей моей первой постоянной связью с чибой. Дита, уменьшительное от Гордиты из-за ее небольшого роста и полноты, жила в расползшейся, по-десять-в комнате компании в округе Южного Центра возле Университета Южной Калифорнии.

Дита воплощала собой тип, который ТВ/большой экран среди прочих образов суетливого, как ссаный веник, барыги… не показывал. Она не была «уличным дилером». Она, на жаргоне торчков, «держала точку». Несмотря на испещренную пулями наружную штукатурку, ее квартира отличалась подозрительной чистотой. В кухонном уголке, где осуществлялся бизнес, стол украшал нарядный букет пластмассовых цветов. Четыре столовых прибора с изображением улыбающегося гаучо лежали вокруг корзины. А на стене, над подставкой для стерео покупатель видел подборку фотографий, помещенных в рамочки: трое ее сыновей от исчезнувшего отца, расположенных так, что каждый сияющий парень светился, как сердцевина крошечной белой розы.

Мигель, ее нескладный старшенький, был дотошным фанатом «Альфа». Мы пересекались в те дни, когда он забивал на уроки. Он никогда не уставал выпытывать у меня новые подробности об инопланетном чуде. Думает ли Альф на английском? Посещает ли он иногда свою родную планету Мелмак? Есть ли у него член? И все это, пока я сидел на покрытом полиэтиленом любимом сиденье его мамы, перетянув ремнем руку и зажав его зубами, втирался и отключался, прислушиваясь, как десять или двенадцать ребятишек безостановочно носятся по двору. Всякий раз по завершении визита к Дите мне приходилось проходить сквозь строй всезнающих мамаш и деток, рассевшихся вдоль пересохшего, изрисованного мегаграффити фонтана и наблюдавших за моим выходом. Они никогда не говорили ни слова. Но дети не могли удержаться от смеха и не показывать пальцами на заморенного гринго в «Кадиллаке». Мои ответы на Альф-тесты варьировались в деталях в зависимости от эффективности продукта его мамы и количества, которым я задвинулся.

Иногда я помогал Мигелю делать уроки. Выдернув иглу из руки, я полз через кухню, хватаясь за все руками, биться над хитрой задачей на умножение или содействовал в написании доклада по книге. Семнадцатилетний, измученный прыщами Мигель учился в младших классах средней школы, и в один прекрасный день смог прочесть доктора Сюсса. Под кайфом я никогда сильно не отрубался, и наркотический приход меня бодрил, пробуждал желание сделать что-нибудь хорошее. Но дело не только в нем. Мне нравился этот ребенок. Мигелю было совершенно начхать, что я заваливал за ширевом в десять утра. Это был бизнес его матери, а он уважал свою мать.

Его единственно напрягали отношения Диты с Розой, аккуратненькой медсестрой в очках, работавшей в «скорой помощи», делившей с ней постель и занимавшейся основной готовкой. Не из-за лесбиянства. Такой порок понятен любому провинциальному подростку в мире. «Она нормальная, ты понимаешь… Просто когда мамы нет, она орет на меня так, будто она мне мать… Мама никогда не заставляет меня напрягаться, и вся фигня… Роза у меня как заноза в жопе, чувак…»

Трудно описать то чувство сопричастности, которое мне давали те маленькие визиты. Я мог больше не сообщать Сандре о своих походах в сторону УЮК и ставить ее в известность о своем небольшом пристрастии. Как бы дико ни прозвучало, только благодаря тем контактам, незначительным, как покажется, я продолжал ощущать себя человеком. Большую часть дней я проводил в одиночестве, провожая Сандру с утра пораньше и встречая ее по возвращении вечером домой. В промежутке мне нужно было хоть что-нибудь настоящее. И Дита как раз давала мне это. За деньги.

Мы с Сандрой более или менее осознали, что у нас проблемы, но сохраняли пристойную видимость, что наши затруднения вполне можно разобрать, преодолеть, пережить с помощью времени и элементарной порядочности.



На карьерном фронте я одновременно получил еще один заказ на «Альфа», а благосклонное начальство из «Плейбоя» отправило меня взять интервью у Мики Рурка. Это означало, что надо лететь в Новый Орлеан, где Мики как раз находился на съемках вызывающего косые взгляды «Сердца Ангела». Он и его окружение устроились в дорогом шикарном отеле «Виндзорский Двор» неподалеку от Французского квартала. И «Плейбой» расщедрился и выложил по 250 долларов в день, чтобы меня тоже туда устроить. Я планировал валяться в проплаченной роскоши, корпеть над переделкой речей того инопланетного мехового мяча в перерыве между допросами с пристрастием Джеймса Дина Своего Поколения.

Мики Рурк и Альф. Этих двоих можно расценивать как полярно-противоположные способы проникнуть в современный шоу-бизнес. Но если мне и суждено осознать, что в этой спятившей индустрии я ничего не понял, то вот это я понял точно: когда уполномоченный журналист в достаточной степени заебан, на самом деле неважно, зачем его командировали. Здесь все адски гротескно и неуместно.

Прямо на выходе, доза облегчила выполнение задания, настолько безнадежно сложного, что более здравомыслящий писака взвалил бы своего Эбергарда Фабера на плечо и отправился восвояси через первые десять минут. Еще один автор, засланный «Плейбоем» на планету Мики, уже встретил теплый прием ее обитателей и быстренько был записан в галактический мусор. И предполагалось, что я достойно отвечу безжалостным личностным стандартам сурового трагика, какими бы они ни оказались. Моя попытка интервью планировалась начаться в «Café Roma», импровизированном офисе Мики напротив модной парикмахерской «Бев Хилз», совладельцем которой он являлся.

Слава богу, одним из наиболее редко упоминаемых плюсов наркотического воздействия является повышенная способность сохранять полную невозмутимость перед абсолютно любыми плохими — новостями. Когда по венам циркулирует достаточная порция Помощника Гамбургера, известие о том, что «твоего щенка сожгли напалмом» вызывает такую же реакцию, как и волнение при вопросе «а что если сожрать по сэндвичу?» Что очень удобно. Сначала я встречался с Ленни Термо, мужиком лет пятидесяти с лишним, цепным псом Мики и его закадычным приятелем, которого М.Р. всегда держал у себя под рукой. В тот момент его жизни, Мики и Ленни жили, работали и путешествовали вместе. И Мики, всамделишная могучая Г-вудская легенда, написал в контракте, что в любой картине, где он снимается, Ленни Т., напоминающий Сицилийского Зеро Мостела, — тоже получает место.

Если ты понравился Ленни, тебя допустят. А Ленни прежде всего был привлекательным. Просто некоторые вещи, которые он говорил, звучали немножко… странновато, что делало удивительную наркотическую непроницаемость еще более притягательной. Мы с Термо обменялись первыми репликами, и экс-манхэттеновский schmatte пес выдал любопытную фразу. После вводных разглагольствований про первостепенность преданности в таком беспощадном месте, как Голливуд, он ляпнул следующее: «Позвольте мне сказать о моем отношении к Мики Рурку. Если Рурка укусит гремучая змея в головку члена, я встану раком и отсосу яд!»

Ну и ладно! Что тут ответишь? Любой человек, даже если накануне ночью лечился не с такой интенсивностью, как минимум вздрогнет от такого, в кавычках, сантимента. Трудно не вздрогнуть. К счастью, при моей загруженности морда у меня была полностью неспособна выразить хоть какую-то реакцию. Кроме, пожалуй, стандартного утвердительного кивка и последующей улыбки: «Я тоже!»

Конечно, основная сложность заключалась не в фальшивой уступчивости. Она окутывала тебе мозги некой душой, полагающей такую кустистую фразеологию чрезвычайно значимой. И все-таки оставалось то словесное нагромождение, с которым должен был разобраться пылкий прислужник Мики. Оно зависло где-то посередине между путаными заверениями в лояльности и вызовом с фигой в кармане.

Итак, меня позвали! Несуетливо мне дали добро встретиться с Мики один-два раза в его скромном местном логове. (Он, как и подобает настоящему мужчине, обитал в двухкомнатной квартире в доме без лифта в месте, которое может сойти за экстравагантный уголок Беверли-Хиллз, обклеенный такими старомодными, заимствованными из парикмахерской боксерскими постерами, которые-только и ожидаешь увидеть у парня, вдохновляющего на верность к своему укушенному змеей хую.) Как только я прилетел в Новый Орлеан, выискался еще один жополиз, решивший произвести на меня впечатление, на сей раз телохранитель, родом из Джерси, по имени Берб Бербелштайн. Или что-то в этом роде.

Берб сперва, правда пожестче, повел себя так же, как душка Ленни. Его выступление было скорее в духе «Откуда приперся? С какого хера ты взял, что наш человек обязан с тобой разговаривать?» У него была маленькая, размером с пулю, черепушка, невозмутимо каркающая с плеч вышибалы. Впрочем, будучи еврейским громилой, он отличатся некоторой теплотой и боязливостью. Едва зашла тема н-а-р-к-о-т-и-к-ов, я признался в опыте потребления противозаконных субстанций, а Берб сознался в прошлом экс-манхэтенновского джанки.

Правда, по совести говоря, заключалась в том, что на тот момент я был скорее не матерый экс-, а будущий матерый джанки. Но к чему вдаваться в детали? Ад есть ад. Не важно, успел ли ты там побывать или только туда направляешься, у тебя все равно психика работает в одном и том же режиме. На такой общей волне со знаком качества можно установить доверие. «Он нормальный, — устроил Берб целое шоу из разговора с Мики по телефону в отеле перед моей встречей с Великим Человеком. — Он приехал, малыш».



Едва я обустроился в своем номере люкс в «Виндзорском Дворе», абсолютная сюрреалистичность всех затраченных усилий мгновенно достигла эпидемических пропорций. Каким-то образом я умудрился слопать полдюжины редких, как зубы у червя, лоудов. Для поддержания расслабленного бодрствования, когда наступит время для пост-интервьюишной порции работы над «Альфом», я добавил пушистого кокса, заначенного в коробке для пленки. Такая комбинация, к счастью, помогла измученному чужаку успешно влиться в алкогольное великолепие окружающей обстановки. Прямо на выходе из аэропорта невозможно было найти хотя бы пять человек, у которых «склонность забухать» не была написана на морде несмываемыми чернилами.

Вне местечковых гротесков пребывала мрачноватая, странная, укрытая от публики тепличная атмосфера окружения мистера Рурка. Крипто-мачо вибрацию, сперва проявившуюся в заявлении, сделанном Ленни в «Café Roma», потом подхватила вся остальная когорта Мики. В его «команде» присутствовал еще один паренек, дохлый костлявый, невысокий блондинчик из Майами, по имени то ли Зик, то ли Билли, я сейчас не помню. Обязанность Зика/Билли, как представлялось, состояла в том, чтобы ошиваться вокруг Мики живым бикфордовым шнуром для его спонтанных, на первый взгляд не спровоцированных, и вселяющих ужас вспышек гнева. Другими словами, ему платили за то, чтобы он жрал говно. И ответственный человек помогал ему изо всех сил.

Мой первый вечер у Мики, простой обмен вопросами-ответами перерос в монструозный пятичасовой сеанс выслушивания его, пока он сидел и играл в солдатики. Передо мной был новый Марлон Брандо, усевшийся на корточки у крайнего стола и вертящий в руках игрушечных человечков, здоровенный плохой парень, выпустивший погулять своего внутреннего ребенка. При близком рассмотрении лицо Мики выглядело немного по-люмпеновски, слегка одутловатое и рябое. Но сама звезда вела себя довольно дружелюбно, как только Рурк понял, что я не собираюсь над ним посмеиваться. Если ты мог принять его мир, почувствовать невысказанное правило и промолчать на сей счет, ты был более или менее принят в их тусовку.

Каждая крошечная фигурка — ковбои и рыцари, барабанщики и индейские вожди — была с любовью раскрашена вручную аж до налитых кровью глаз. Десятилетиями, как казалось, звездный парень распространялся про каждую свою любимую фигурку по очереди. И как ему хотелось, ну ты понимаешь, «быть» индейцем с голым торсом, оседлавшим свою белогривую лошадь. «Вот этот чувак, видишь, может ездить в дамском седле, и когда какой-нибудь пидор приближается к нему сзади, он может развернуться и пустить стрелу — ФЬЮИИТТЬ — прямо ему в хуесосное сердце…»

И так далее. В промежутках между фантазиями на тему солдатиков дружелюбный и вроде бы абсолютно спокойный Мики вдруг резко разворачивался и гавкал на маленького блондинистого Билли/Зика. При личном общении его хваленая резкость не выходила за рамки культивированного байкерского образа или наследия «его уличной жизни». Это навевало ощущение, что он, как и всякий испорченный второгодник, одинаково способен дать вам доллар или схватить палку и выбить глаз.

— Слышь, мужик, — рявкнул он мне, кивая в сторону своего надувшегося лакея. — Видишь этого пиздострадальца? Тотальный, бля, неудачник. Правда, Билли? Джерри — писатель. Он толковый парень. Ему надо это знать. Вперед, Билли, расскажи Джерри про то, какой ты ебаный неудачник. В смысле, — он осклабился, понизив голос до зловещего хрипа, — если я скажу ему ползать на его мягком белом брюхе, прямо сейчас, ползать здесь и умолять меня его не увольнять. Правда, Билли? Ты же заползаешь, не так ли, пидор ебаный? Сто пудов.

Тут его шепот взорвался ненормальным воплем: «Давай, Билли! В чем дело?» На этом самом месте, словно в омерзительно искаженном эпизоде, когда Берт Ланкастер позорит цветастые носки Тони Кертиса в «Сладком аромате успеха», несчастный Билли откладывал в сторону кроссворд из «телегида» или какого бы хера он там ни делал, и поворачивал свою жалостливую, измученную, как у таксы, мордочку к хозяину.

— Слышь, Мики… Ты че, чувак. Ты зачем выделываешься. Хватит пургу гнать…

— Не хуй, бля, отговариваться! Ты че, бля, на хуй, отговариваешься! — У Рурка была манера орать и улыбаться одновременно. Потом, обернувшись ко мне, будто я тоже участвовал в разводке, он качал щедро вымазанной муссом головой. (Фактически в его гостиничной аптеке не было ничего кроме мусса — двадцать четыре одинаковых бутылочки.) «Джерри, чувак, ты слышал? Представляешь, как эта педрилка картонная со мной разговаривает?»

Заранее становится ясно, что решили поопускать не одного Билли. Мне предлагается сидеть и смотреть на спектакль — не говоря ни слова, не шевеля даже пальцем — если я хочу получить интервью. Просто присутствуя, наблюдая в натянутом молчании вместе с остальной командой, я принимаю условия игры. Деловое предложение: чтобы пообщаться с Германом Герингом, я должен позволить ему сжечь заживо пару евреев. Само мое согласие позорно.

Ужас… Рурк умел выбить от нуля до сотни в плане низкопоклонничества. И даже если ты знал, что это все понарошку, и Билли/Зик знал, что это все понарошку, то тем хуже. Потому что ты знал, что не было никакой причины устраивать пытки. Никакой причины, кроме вопиющего статусного желания трахнуть мозг другому человеку, дабы довести его до ручки. И пригласить как бы для «инкриминирования» третье лицо — то есть вашего покорного слугу — посидеть в восхищенном молчании, пока разворачивается драма. Гадко — не то слово.

Это продолжалось до бесконечности. И происходило в ночь, когда каждая секунда словно раздвигается в часы, а часы текут, пока у тебя голова не лопнет. Рурк утверждал, что такое унижение человека — его любимый наркотик. Я никогда не видел, чтобы он хоть раз затянулся, никогда не видел, чтобы он принял вещество, более сильное, чем бадвайзер… И кто знает, может, он существовал лишь благодаря этому яду. Не тому, который рвался отсасывать Ленни, а более глубоко скрытой, более токсичной разновидности.

После такого рода обязательного развлечения я не мог просто уползти назад в свой номер и засесть за надоевшего «Альфа». Ночь парада игрушечных солдатиков, что-то в поведении начисто втоптанного в грязь Билли/Зика вызвало и во мне всплеск недобрых ощущений. Вероятно, вид такого унижения вывернул внутренние карманы моего собственного самоуничижения. Чувства рванули на север в страну Сандры.

Как бы там ни было, я проглотил еще один лоуд и потащился в душный рассвет Французского квартала. К тому времени луна уже померкла. Я вдруг осознал, что ищу почтовый ящик, и меня неодолимо влечет к этой колдовской штуке, затаившейся в переулке, мимо которого я чуть раньше спокойно прошел мимо. С поправкой на мои нетвердые ноги, я стоял, если это можно так назвать, у витрины магазина и в духе классического дешевого кино поглядывал на выставленные обезьяньи лапы, ладан, куклы Мари Лаво и свечи, как вдруг заметил, что сзади меня нарисовалась фигура. Женщина в красном платье, чьего приближения я не расслышал, однако заметил отражение через правое плечо.

— Вы что-то печальный, — сказала она. От ее ладони у меня на плече я просто растаял. Я и не подозревал, насколько истосковался по человеческому прикосновению. Женщину, которую я, повернувшись, увидел, не возьмут на обложку «Seventeen». Это была круглолицая блондинка с немного неровно накрашенными губами. Не знаю, то ли ей платье было на размер мало, то ли груди с бедрами на размер велики.

— Вы смотрите на мои чулки, — произнесла она с хриплым смехом, когда я обернулся. — У меня их нет!

По этой причине я конечно же внимательно изучил ее ноги. Лодыжки перетекали au naturel[16] в два поношенных каблука-шпильки. «Здесь для чулок чертовски жарко. По крайней мере, для меня. Вообще не понимаю, зачем девушкам их носить, если она не задумала кого-нибудь придушить?»

Тут опять раздался ее гортанный смех: «Чувак, ты мрачный тормоз! Переспал или недоспал?»

Что-то я ответил, не очень умное. Вроде: «Ты на работе или всегда такая дружелюбная?»

— Я с тобой разговариваю, — ответила она. — Вот какая я. А вечернее платье надела только потому, что в мотеле, где я живу, куда-то задевали все мои джинсы. У долбанного менеджера руки, как грабли, если ты понимаешь, о чем я. Его жена просто сидит в инвалидке за ширмой. Ни черта не скажет.

Не знаю — сработало ли остаточное отвращение к себе по поводу посиделок у Рурка или подкатил новый приступ недовольства всем своим существованием. Сохраняемая дистанция, как теперь прояснялось, обладала единственным преимуществом, что одновременно вырывала тебя из ада и открывала восприятие окружающего в мельчайших деталях. Мне хотелось просто промыть себе мозг лизолом и убить все микробы в зародыше.

Салли рассказала мне про свой отъезд с Миссисипи, про маленького сына, которого там оставила, про деньги, отправляемые бабушке с тех пор, как нашла хорошую работу. Пока не накопила на то, чтобы перевезти его жить вместе с ней. «Хотя, — призналась она, когда мы шествовали по красному ковру в гостиничном коридоре под обкуренным удивленным взглядом ночного портье в униформе, — мне не хочется растить ребенка в Новом Орлеане».

Я представлял себе все совсем по-другому. Вот я изменяю жене, когда мы заходим в богатый номер, предоставленный журналом. Я слишком устал для этого: измотанный, раздавленный состязанием на психическую выносливость и зарождающимся осознанием порожденной наркотиками лжи, в которой я жил раньше.

Знаю только, что прикосновение к мягкой, пухлой плоти Салли после того, как секс стал относиться к тем самым занятиям, из-за которых я и торчал, пытаясь забыться, тут же взбудоражило меня. Мы перекатились на усеянную бумагами постель, целуясь, как пара тонущих астматиков, срывая друг с друга одежду. Салли схватила мою руку и сунула ее между своих увлажнившихся бедер. «Не знаю, почему меня волнует ходячий ксилофон, но это так!» Мне никогда раньше не приходило в голову сочетание похотливая баба. «Солнышко, — вскричала она, — на твоих ребрах можно сыграть „Дикси“!»

Мы заказали еду в номер прежде, чем начать кувыркаться, и к прибытию подноса с хавкой уже успели кончить. Салли хотела есть. А я обнаружил, что впервые с прилета в Новый Орлеан сам смертельно проголодался. Не помню, когда последний раз у меня был аппетит — даже не замечал, насколько в голом виде напоминаю узника Дахау, пока не увидел себя в зеркале. «Мальчик, ты собираешься переехать в Биафру или как? Иди сюда жрать!»

Я послушался. И вдвоем с голой Сатли, закутавшейся в простыню, мы сели и набросились на пищу, наваленную на блюдо. Я отгрызал головы у огромных креветок и бросал их в мусорку. Салли пролила сок омара мне на живот. Под конец мы рухнули на подчистую опустошенный поднос, и перекатились на ковер с нарисованными гардениями. Я просто хотел зарыться в нее. И никогда не вылезать.

Салли шмякнулась лицом в тарелку с голубикой, оголубив себе губы, а я пристроился сзади и шуровал так, что шея хрустнула. Я действовал неловко, но старательно. Когда все закончилось, она повернула ко мне измазанное в ягодах лицо и проговорила: «Вот что называется настроиться по-итальянски. Двигаешь в пустыню на скорости сто миль в час проверить, все ли нормально».

— Правда? — выдохнул я, настолько раздавленный планом, колесами и тоской, что почти задыхался.

— Сотте ci, сотте за[17], — ответила она, — но не стоит особо разбегаться между поездками.

Остаток своего визита она просто болталась туда-сюда, слоняясь по комнате, и я набрасывался на нее, когда приходил в себя. Не знаю, может, она была бездомной, или проституткой, или просто милой старшеклассницей с юга, вытуренной из школы, как она утверждала. Невезучая, но в самом дружелюбном расположении духа. Как бы там ни было, я запросто отдал ей несколько сот долларов. А она, не смущаясь, спрятала их в кошелек. Прежде чем мы расстались, она достала потрепанный бумажник из джинсов — к тому времени я купил ей несколько топиков и «левайсы» — и открыла его перед моим носом. Там лежала карточка светловолосого пятилетки, оседлавшего пони и размахивающего рваной ковбойской шляпой над головой в манере Дикого Запада.

— Это Джэми, — нежно произнесла она, не глядя на меня. Ее глаза неотрывно смотрели на помятый снимок. — Ему два с половиной. Но я знаю, он меня помнит. В смысле, мы разговариваем по телефону по воскресеньям. Точнее, иногда по воскресеньям… Понимаешь, если я могу позвонить ему.

Мне в голову не приходило, что предпринять в такой ситуации, и я решил ее обнять. Она прижалась лицом к моей груди, но продолжала держать фотографию перед собой, легонько касаясь ее пальцем, нежно поглаживая лицо давно потерянного малыша. Мне показалось это странным, мысль о ребенке. Я не мог вообразить такого рода присутствия в своей жизни: непонятное маленькое создание, способное завладеть всеми твоими мыслями, если ты не с ним. Больно было наблюдать. Спустя три минуты после кувыркания на раздавленных панцирях омаров и таких визгов, что люстра тряслась, потерявшуюся девушку рядом со мной мучила печаль, такая глубокая, что тихо текли слезы.

Она содрогалась рядом со мной, обхватив руками согнутые колени, сжимая пальцами моментальный снимок своего Джэми, и я чувствовал озноб, не могу даже передать это ощущение. Я никоим образом не мог знать, что меня ждет. Вероятно, догадывался. Поскольку истина маячила передо мной сразу за шторой, отделяющей нас от какого-то конкретного завтра. Просто надо дождаться, когда я стану отцом.

Как только эта киска с Миссисипи расплакалась у меня под боком, у меня забрезжила догадка, что я элементарно не имею представления о боли. И, хочу того или нет, оно обязательно у меня появится.

Полет обратно: я слишком слаб и не способен на большее, чем сконцентрироваться на том, чтобы не свалиться между сиденьями. Синька и наркотики сделали свое дело. В свободное от промывки баянов время я не особо убивался по алкоголю. Но мисс Миссисипи ценила «Jack Daniel’s». Должно быть, на один мой стакан приходилось ее пять, но в сочетании со всем прочим этого мне хватало, чтобы еле держаться на ногах. Последнюю неделю я просто запирал Салли в номере. Она притаскивала телек в ванную и большую часть времени смотрела мыльные оперы, погрузившись в пену. Я нормально переношу одиночество, но ее предложение мне понравилось: «Ты работай, малыш. Просто приходи сюда и вставляй мне между страницами».

Ладно, писать — занятие утомительное. Особенно мурыжить диалог для «Альфа»! После дня такой работы — промолчу про вечерние посиделки у кинозвездного садиста — нормальному парню требуется как-то развеяться. Кокс у меня закончился, но моя временная сожительница, пышущая румянцем и детским жирком, притащила новый в комплекте с Кустиком Beaucoup Cajun, как она называла этот продукт. Настолько убийственная трава, что меня зацепило как следует. А это при моем постоянном пыханье означало нехилое качество.

То ли из-за ужаса, скопившегося от наблюдений, как Мики играется с Билли/Зиком, словно дитя, отрывающее крылья у мухи, то ли от невысказанного осознания, что снова придется преодолеть солидное расстояние и вернуться в Лос-Анджелес, я, щеголяя в своих отельных шлепках-щекотках, постарался зайти как можно дальше. Где-то посередине между Мики Рурком и Альфом я нуждался в связующем звене. И что может быть лучше, чем привязывать розовенькую юную мамашку из Тапело к кровати и кормить ее лангустами?

* * *

Моя жизнь, теоретически, складывалась прекрасно: вот я, начинающий высокооплачиваемый автор, вот Сандра, перспективная молодая исполнительная менеджерша. И конечно же мы откладываем деньги! Мы присматриваем дом! Мы уезжаем на выходные! Мы едим в ресторанах по восемь вечеров в неделю!

Брак, как и мое пристрастие, представлялся временным предприятием. Даже при том, что я понимал — чем дольше я употребляю, тем тяжелее слезть. Жизнь можно прожить, как временное предприятие. Жизнь и есть временное предприятие! Но чем дольше ты не привносишь изменений, тем туманнее вероятность, что они произойдут. По прошествии определенного времени мысль о другой жизни представляется все более мутной.

Я полагаю, и скорее выпью собачьей мочи, чем скажу вслух, что подсел я не на мексиканский героин, а на комфорт. Комфортность. Отличность всего. Стильная крыша у меня над головой. Допустим, я заколачивал деньги, но зато Сандра отслеживала бумажную работу. От меня требовалось всего-навсего существовать. Более-менее. Жестокая правда: кое-кто чувствует себя в наибольшей степени дома только на зоне. Они совершают преступления лишь бы остаться там. Потому что, как бы плохо там ни было, у них, как минимум, есть известный источник страданий. Они знают, кто и в чем виноват. Точно так же, когда меня в бурной юности заслали в мерзкую католическую школу-интернат, и там я бесился по поводу гондонов, заправляющих лавочкой, которые так меня подавляли. Почему бы не обвинить их в моем убожестве?

А потом снова, даже если я не вполне осознавал свой внутренний суматошный водоворот, появлялось что-то другое. Особенно в один из самых странных эпизодов жизни, когда я подписал шоблу телепатов-гипнотизеров прозондировать мое последнее, дотелештатное время в «Плейбое». Поразительно, как местное откровение высовывает свою гаденькую рожицу…

Телепаты умели превратиться в живые телефоны, войдя в транс и покинув тело, чтобы освободить дух. Таким образом, остальные могли заплатить деньги, постоять кружочком и не просто послушать, как посредством их говорят Существа Иных Миров, но и приобщиться волшебной энергии, которую их бестелесные сущности, видимо, испускали, словно благостный болотный газ, и пока они разъясняли нам что есть что.

Главным спиритом в этой компании был взъерошенный шаман из округа Мэрин по имени Лазарис. При взгляде на него возникала мысль, что он готов впарить вам Уиннибаго в качестве средства проникновения в потустороннюю вечность. За предыдущие пару лет он стал любимчиком площадок Нью-Эйдж-Голливуда и разводил их на пару с Мэйфу, жизнерадостной женой бывшего полисмена, съехавшего из-за всех этих дел. Они устраивали шоу на потеху всем: от Майкла Йорка до Сьюзен Сомерс. Кстати, Лаз наделал много шуму на недавно приказавшем долго жить и горячо оплаканном публикой «Шоу Мерва Гриффина», где он появился вместе с Йорком и его женой и осуществил несколько внушительных трансляций с качественными спецэффектами из Великого Запределья.

(«Нам следует заниматься земным делом под названием реклама», — туманно выразился по этому поводу уважаемый Мерв. «Мы разбираемся в таких вещах», — съязвил Лазарис, морща нос в манере симпатяшки-щенка. Я имею в виду то, что он никого в себе конкретно не воплощал. Парень витал в каких-то безвременных небесах. Но, Господи, как он сек в рекламе!)

К несчастью, в тот день, когда я законтачил с Лазарисом, у меня случился небольшой опиатовый кризис. Моя механика — три-дня-торчать, один-отходить прогрессировала из-за обычных волевых усилий в духе Гордона Лидди в сторону неделю-торчать, пять-минут-попускаться. Что было бы нормально или хотя бы терпимо в любой другой день. Но не тогда, когда у тебя назначена встреча с гигантом духа. Невозможно спрятаться от читающего мысли.

Едва я ввалился в его комнату в «Аэропорт Мэрриот», где на время пребывания в Лос-Анджелесе остановился Джэч Персел, телесная сущность спирита, как начали происходить неприятные вещи. Мгновенно в этом плюшевом типчике, RV-рекордсмене по месячным продажам проснулась жизнь. Тема contorto составляет одно из развлечений в просмотре каналов. Назовем это аналогом легкой музыки в карнавальном идиотизме. Нелегко передать тело в субаренду непонятному духу. Да и свое собственное тяжко сохранить в таких условиях! Как только Джэч отправил свою душу в метафизический сборный танк, Лазарис нажал на газ и заверещал свое фирменное вступление. «Все нормально» прозвучало из-за акцента или трансмиссионных проблем как «усе нармально».

— Усе нармально, мы улавливаем сильный сигнал.

Потом нос снова морщится, шея слегка вытягивается, а объект его пристального взора елозит на месте, изо всех сил пытаясь не угодить прямиком в сумасшедший дом. Чертов кумарный пот!

И первые две или примерно две с половиной минуты все нормально. Неприятно, но нормально. Будто ты заперт в одной комнате с торкнутым кислотой Норманом Винсентом Пиком. Пока вдруг неожиданно, как летняя гроза, величественная сущность не дергается вперед, стискивая ручки кресла. Мне кажется, у меня сердечный приступ! Удар! Затем он валится живым пушечным ядром со своего любимого сиденья в мою сторону, кладет мясистые лапы на мои плечи и склоняет ко мне свою щекастую сияющую рожу.

— Мы не знали! — восклицает он. — Мы не знали!

И в глазах у него проступают, как я вижу, крохотные слезинки. «Нам так больно! Мы не можем продолжать! Так больно, простите нас, что мы не чувствуем… Мы не можем… Дух не хочет проводить опыт в настоящий момент».

С этим словами он отшатывается, приземляет свою сплюснутую задницу обратно на гостиничный стул и грустно улыбается: «Мы видим темные краски. Мы видим тяжелую, жесткую негативность! Мы видим… Нам стоит сказать? Мы видим, что у вас дырка в ауре!»

Темные краски я бы еще стерпел. Негативность составляла мой хлеб с маслом. Но дырка в ауре? Как жизнь приготовит тебя к такой новости? Я встал и со страхом смотрел, как облаченный в костюм с галстуком медиум повернулся к Джэчу, успевшему принять свой обычный вид Простого Парня. До меня дошло, что всезнающая сущность меня отвергла. О чем это вам говорит?

— Странно, — вот все, что сумел сказать Джэч мягким голосом, когда окончательно вернулся в реальность. Он уставился на меня в ожидании объяснения только что произошедшего. Он, очевидно, ментально отсутствовал, когда небесный посланник забуксовал. — Очень странно.

— Мне… очень приятно! — пролепетал я. К чему суетиться и объяснять? А что, если он позвонит в «Плейбой»? А что, если он им скажет? Что их чувак, потенциальный псих, берет интервью у телепатов? Член БМА — «Будущие масоны Америки»? Остаток рабочего дня я старался поддерживать свое крайне обдолбанное состояние и тихо-мирно брать интервью у мозговых захватчиков.

Разумеется, потребовалось время, чтобы отойти от моей экскурсии в «Марриот», но я сделал один вывод. Мои дни в компании извращенцев подошли к концу. Космос меня записал. Пора выходить из холода. В считанные, в космическом понимании, секунды, я бросился на Фэйрфэкс в свой наркопритон, и жизнь потащила меня в совершенно противоположный мир. В самое сердце общественных приличий. Мир Нормальных Белых Людей. Мир страхов яппи. Мир, где все надели власяницы от L.L. Bean, где в ближайшем будущем есть всем известное и любимое «тридцать с чем-то».



Благодаря еще одной женщине, я сумел воспользоваться своим первоначальным вороватым прорывом в телекормушку и попасть в самое солидное заведение — Агентство Творческих Работников. Именно так, АТР. Возможно, Майк Овиц не выскакивает каждое утро из койки, приговаривая: «Пожалуй, я полагаю, что сегодня бы проспонсировал Джерри Стала на наркоту!» Но герр Майк или, по крайней мере, армия под его командованием в общем и целом этим и занимались.

Стив Стикерс оказался постоянно мигающим ангелоподобным чувачком, представлявшим, среди прочих, Джину Уэндкос. Мы с Джиной встречались давным-давно. В первый год халтуры в «Плейбое» я летал назад в Манхэттен писать про какую-то низкопробную бульварщину. Жил я, как всякий честный хипстер, в «Отеле Челси». И в один прекрасный день, когда я, спеша по делам, пересекал Двадцать Шестую и Шестую, мне случилось поднять глаза и встретиться с неправдоподобно голубыми зрачками этой миниатюрной бисексуальной красавицы за рулем громадной коричневой легковушки. Спустя десять минут мы уже бились о стены ее комнаты на верхнем этаже. Это произошло, давайте вздохнем и подытожим, в конце семидесятых, когда можно было перейти от обмена взглядами к сотрясанию стен одним взмахом ресниц.

Д.У. поднялась до драматурга, и по классическому сценарию погибла, превратившись из царицы манхэттеновского перфоманса в королеву телемейнстрима в Голливуде, куда талантливые артисты приезжают отожраться и умереть. В считанные секунды она стала жить в доме, размером с Тадж-Махал, и ныть насчет «этого чертова джакузи!» Но это я не по теме.

У Джины, чтобы долго не мусолить неинтересные детали, хватило величия, чтобы посулить немеренные гонорары сотрудникам агентства, и они взяли такого долбоеба, как я.

Вот как я очутился на оттоманке, вперив взор на ангельский костюм по имени Стив Стикерс и отвечая на вопросы о моем «видении себя в индустрии». Разумеется, у меня отсутствовало видение себя в индустрии. Но наркотики и апатия помогли мне изобразить, что оно есть.

Они привыкли к людям, готовым продать родную бабушку, лишь бы попасть в комедийный сериал. Персонажам, которые всю жизнь проводят, изгаляясь в сценариях специфики «Джейк и Жиртрест». Я был совершенно из другой оперы. Я представлял собой чокнутого журналиста, обормота, пишущего специфическую порнуху, кто всегда одевается в черное и произносит странные сентенции, регулярно наведывается к Джине, а в настоящий момент живет с телеадминистратором. Все это вместе и вдобавок очки, заработанные на «Альфе»! Я позиционировался, короче, как тот самый наиболее любимый продукт сферы развлечений восьмидесятых: безопасный уровень, «мрачный» парень, который пусть после небольшого промывания мозгов, но свою работу обязательно выполнит.



Нет реальных плюсов, как ясно любому здравомыслящему человеку, когда добиваешься успеха в том, что вызывает у тебя отвращение. Но к тому моменту система, заложенная мной еще в часовне Бёрбэнка, выстроилась окончательно. Я подписал контракт с сумасшедшей телебандой из АТР в стиле вербующегося на флот упившегося пивом семнадцатилетнего парня. Ужравшись до невменяемости, он ставит крестик на прерывистой линии, а потом очухивается в Форте Беннинг. В моем случае, вместо учебного военного лагеря я поплыл в Мир Телевидения, отправился в самое сердце темной страны малых экранов.

Так и получилось. Извращенный карьерный шаг раздулся до кошмара занятости в штате. Ко времени ухода неверным шагом из «Альфа» необходимость разобраться с практикой иглоукалывания перевесила все страхи по поводу скрытой в ней опасности.

А что еще хуже, мой гватемальский дилер Дита успела адски пристраститься к крэку. По этой причине ее прежняя надежность превратилась во что-то несуразное. В один прекрасный день я стучусь к ней в дверь, обнаруживаю ее уже открытой, протискиваюсь и нахожу ее лежащей на животе, наполовину застрявшей под кроватью и сжимающей в руках то, что я сначала принял за швабру, а на самом деле оказалось стволом дробовика.

— Эта Роза, — завопила она при виде меня, — настоящая блядь! Она прячется под койкой с Карлосом, лендлордом. Вот maracon! Знаю, они ебутся по ночам, думая, что я сплю и не слышу. Я чувствую жар их кожи… Ха! Они видят меня и выпрыгивают в окно.

Я стал комментировать: окно на противоположной стороне комнаты наглухо закрыто, а под кроватью едва ли поместится кто-нибудь крупнее ребенка.

Как только я это произнес, она с ворчанием приподнялась, залезла обратно на постель, и я увидел ее глаза. Нескрываемое безумие. Я застыл на месте, беспомощный, а она уселась на кровати и закачалась: «Уг-гу… уг-гу». Ее причудливый сценарий прокручивался снова и снова за глазными яблоками.

Невзирая на гнев, улыбающийся оскал бешенства, в руках ее неземное спокойствие, когда она втискивает два пальца в передний карман своих старых джинсов — никогда не видел ее в чем-то кроме мужских левайсов — и выуживает комочек жестяной фольги. Она продолжает бормотать, разворачивая его. Раздвигает блестящие складки и вынимает из-под них белый, как мел, камешек.

Я как раз делал материал о крематориях и, заглянув в ящик с кремированным телом, был шокирован, увидев вместо праха маленькие, напоминающие мел, белые комки, каждый не больше сустава пальца… Ничем не отличающиеся, как я сейчас думаю, от двадцатидолларового камешка, который Дита сжимала своей полной смуглой рукой.

И я молчу. Просто присаживаюсь, а она вынимает трубку из кармана джинсов. Вталкивает комочек в почерневший медный «Chore Boy», сплющенный на конце. (Все крэковые торчки мира тянут свои камешки через треснувший змеевик. Эта промышленность получает миллионы долларов, и возможно гиганты наверху, обналичивающие чеки, полагают, что вся прибыль идет от реализации кухонных комбайнов. Единственная печь, которую чистят, это гетто…)

Но сейчас трубка в ее руке, искривленная улыбка. «Ублюдок! — шипит она. — Блядь!»

Она прекращает бормотать ровно на столько, чтобы выпустить шестидюймовое пламя из перламутровой зажигалки Bic, по три штуки за доллар. Я вздрагиваю, когда факел опаляет ей волосы: «Осторожно… Боже мой!» Но она не слышит. Она вышла за пределы слышимости.

Дита носит свои черные локоны в стиле «мухоловка», косое крыло возвышается аркой надо лбом в манере, модной среди мексиканских леди прошлых времен, «аутентичных» ресторанных официанток и вновь прибывших латинок, выжимающих из манго сок в Пико-Юнионе. Я вдыхаю запах горящих фолликул. Вижу один-единственный темный ожог и обугленную завитушку. Дита получает прямое попадание, не реагирует. Закрывает глаза. Открывает их, и, какой ужас, обнаруживаются одни лишь белки, мутный полумесяц карих радужек немножко проглядывает сверху. Она машет трубкой в мою сторону прежде, чем разразиться потоком кашля и брани. Мне этого не нужно. Меньше всего нужно. Но она настолько не в себе! Я принимаю ее единственно с целью убедиться, что дробовик остается там, где она его положила, бросив на подушку своей аккуратно застеленной одноместной кровати. Не знаю, настоящий ли он: ни разу не видел ружья для оленей. Мне просто хочется затариться злоебучим блядским героином. Но сейчас я вступил в приватное отделение ада и не могу выбраться.

— Ублюдок, — снова вскрикивает она, уставившись на меня все тем же невменяемым взором, когда ее глаза возвращаются на место. Они по-прежнему сумасшедшие. Вены на горле вздуваются и корчатся как рождающиеся черви: «Ты тоже, э? Туда же? Ты тоже ее ебал? Под кроватью? Верно?»

— Слышь, Дита. Это я, Джерри. Полегче, — говорю я. Мольба ломает мне голос. — Хватит! Ты на измене, вот и все. Выкурила слишком много этого ебаного булыжника.

— Слишком много! — взвизгивает она. — Слишком много!

Она откидывает голову, воет в потолок. Это самое смешное, что когда-либо произносил tecato. Все еще бормоча, она лезет под парчовую подушку. Достает жестяную коробку с вырезанным на крышке черепе с костями над словами LA CALAVERA, вихляюще накарябанными красной ручкой. Я еле не выскакиваю из кожи, застыв на месте, пока она достает какой-то продукт. Много месяцев назад я собрался и закинулся кокаином — единственный приход более адский и непреодолимый, чем курение крэка. Не скажу, что в восторге от ощущения, когда сердце колотится о ребра, как бешеная крыса о клетку. На самом деле мне хочется остановить такой приход. Это произойдет, наполовину думаю, наполовину ору я, через мои вытекающие глаза. Или я, на хер, сдохну.

И вот приплыли: кумары, пригнавшие меня сюда, переросли во взрывное, зашкаленное состояние от крэкокурения. Двадцать минут назад меня могло бы стошнить без герыча. Теперь наименее вероятно, что стошнит. Нет, сейчас я готов взорваться, забрызгать комнату свербящими нервными окончаниями, если не закинусь. Такими способами проявляешь коммуникабельность…

Посередине этой паники Мигель, сын Диты, вваливается в комнату. Глаза его до сих пор сонные, на лице затравленное выражение, возникающее, когда отходишь ко сну, не раздеваясь, не зная, в какой момент или кто разбудит тебя в следующий раз. Он кажется бездомным в собственном доме, на десять лет старше, чем в нашу последнюю встречу меньше года назад. Он превратился из дружелюбного пацана в печального старика. Мамочкино пристрастие явно не улучшило его жизнь в семье. Мигель слегка проясняется при виде меня, потом засекает трубку у меня в руках. Он хмурится и молча уходит к двери.

Мне хочется с ним поговорить. Мне хочется что-нибудь сказать, но я не в силах. Я наблюдаю, как он мрачнеет и поворачивается спиной. Я чувствую его обиду — еще одно предательство — но ничего не говорю. Рука, сжавшая мне сердце, вдобавок отключила мой голос. Я не могу говорить. Едва заставляю себя усидеть на месте и не вцепиться себе в горло или не схватить ее покоцанную и не оправдавшую ожиданий старую пушку, вогнать ствол себе в рот и отсосать свинца. Только чтобы остановить лязгающие колокола в затылке. Два напаса — и я слышу шепот насекомых за пять квартир отсюда. Могу лишь представлять, что сейчас резонирует у Диты в мозгах. Что за электронное сообщение с Роковой Планеты!

Я жутко переживаю по поводу Мигеля. Мы вроде как дружили. Со мной он мог пообщаться. Но теперь я перешел границу, подобно его мамаше, в мир крэка. Мне хочется объяснить: я не такой, но… Как заставить губы заработать снова? Что надо сделать, чтобы сформулировать слова и выпустить их в воздух перед своим лицом?

Я останавливаюсь, пристально глядя в никуда. Перед ошпаренными глазами краска на стенах начинает мерцать и пузыриться. Весь мир пылает, но языки огня невидимы. Их присутствие ощутимо лишь через полосы жара, проходящих сквозь кожу. Я не вижу пламя, но чувствую его. Сколько времени? Я ищу часы. Случайно попадаю взглядом в зеркало над ее туалетным столиком, вижу свое лицо: от его вида сдавливает сердце. Кожа сияет малиновым цветом. Глаза как будто обмакнули в лак для ногтей. Ебаный Господь, мне надо собраться, но ладони бьет такая крупная дрожь, что мне удается только держать их перед собой. Если пущу себя на самотек, я могу взлететь и удариться прямо об потолок.

Дита перехватывает мой взгляд, и я вижу, что она хохочет: «Ты готов, hombre[18]».

— Легкое затмение, — пожимаю я плечами, будто это самая естественная в мире вещь. Словно мини-удары у меня случаются ежедневно. Ну и ну. «Я нормально, нормально», — добавляю я, хотя язык елозит во рту туда-сюда, как хвост у ящерицы. Мне кажется, что я говорю сквозь гелий.

Дита все продолжает кудахтать. Но она просто ненормальная, а не бессердечная. В порыве вспыхнувшего сострадания, за который я буду вечно молиться за нее, как-то проступившего сквозь ее крэковое безумие, быстро перерастущего в фатальное, она запалила ложку. Извлекла иглу из блестящей жестянки CALAVERA и втянула на мизинец шоколадно-коричневой чивы через ватку.

Дрожащими руками я с благодарностью принял ее. Полностью беззащитный в своем желании. И даже не сделав попытки перевязаться, сжал кулак и задвинул иглу в Хайвэй-101 — проступающую, изгибающуюся на локте вену, которую я разрабатывал с самого начала — вздохнул с безграничной признательностью, когда забурлила красная кровь на контроле, словно на нарисованном термометре.

— Да-а-а-а, — выдохнул я и рухнул навзничь у стены за одноместной кроватью, задев полочку с шестидюймовым распятием.