Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Дюма

Графиня Солсбери

I

Двадцать пятого сентября 1338 года, без четверти пять пополудни, парадный зал Вестминстерского дворца освещали лишь четыре факела (их сжимали железные длани, укрепленные в стенах по углам), чьи неяркие, зыбкие отблески едва рассеивали сумерки, которые быстро наступают в конце лета и в начале осени, когда дни становятся ощутимо короче. Но этого света хватало дворцовой прислуге, занятой сервировкой ужина; в полумраке сновали слуги, хлопотливо расставляя самые изысканные в те времена блюда и вина на длинном столе, составленном из трех разной высоты частей, чтобы каждый гость мог занимать место, подобающее ему по происхождению или положению при дворе. Когда все приготовления были закончены, в зал из боковой двери чинно вышел дворецкий, неспешно, придирчиво проверил сервировку, дабы убедиться, что этикет ни в чем не нарушен; потом, завершив осмотр, подошел к слуге, ждавшему у парадного входа его распоряжений, и с достоинством человека, сознающего значительность своих обязанностей, приказал:

— Все готово, трубите сигнал воды note 1.

Поднеся к губам небольшой рог из слоновой кости, висевший на ремне через плечо, слуга трижды протрубил долгий сигнал; двери тотчас распахнулись — и с факелами в руках вошли пятьдесят пажей-мальчиков; разделившись на две шеренги, протянувшиеся во всю длину зала, они выстроились вдоль стен; потом, неся серебряные кувшины и тазы, прошествовали пятьдесят пажей-юношей, что встали впереди факелоносцев; наконец после них появились два герольда, которые, приподняв украшенные королевским гербом ковровые портьеры, замерли по обе стороны двери и громко возгласили:

— Дорогу его величеству королю Англии и ее величеству королеве Английской!

В ту же минуту вошел король Эдуард III: он вел за руку свою супругу Филиппу Геннегаускую; за ними следовали самые прославленные кавалеры и дамы английского двора, что в ту эпоху превосходил многие дворы мира духом благородства, доблестью и красотой. На пороге зала король и королева разошлись и, пройдя по разные стороны стола, сели на самом высоком его конце. Их примеру последовали все гости; каждый из них, подойдя к предназначенному ему месту, поворачивался к прислуживающему пажу: тот наливал из кувшина воду в таз и протягивал его кавалеру или даме, чтобы те смогли омыть руки. Когда эта церемония закончилась, гости расселись по скамьям, окружавшим стол, а пажи стали убирать серебряную утварь в великолепные буфеты, откуда они ее достали, и, вернувшись на свои места, замерли, готовые исполнить любое желание господ.

Эдуард сидел глубоко задумавшись и только при второй перемене блюд заметил, что ближайшее от него место слева пустует и на королевском пиру нет одного гостя. Однако после недолгого молчания, которого никто не смел нарушить, он окинул глазами — они, казалось, то смотрят наугад, то пытаются отыскать кого-то — длинный ряд кавалеров и дам, чьи драгоценности сверкали под светом, струящимся от пятидесяти факелов, и на миг задержал взгляд, выражающий еле уловимое любовное желание, на прекрасной Алике Грэнфтон, сидевшей между своим отцом графом Дерби и своим кавалером Уильямом Монтегю, которому король недавно пожаловал графство Солсбери; наконец король вновь с изумлением уставился на это такое близкое к нему место — занять его почел бы за честь каждый из гостей, — которое все-таки оставалось свободным. Взгляд этот, вероятно, изменил ход мыслей Эдуарда, ибо он вопрошающим взором снова окинул все общество, но никто не отозвался. Поэтому, убедившись, что ему придется задать прямой вопрос, чтобы добиться внятного ответа, король повернулся к молодому и знатному рыцарю из Геннегау, беседовавшему с королевой.

— Мессир Готье де Мони, вы, случайно, не знаете, какое важное дело лишает нас сегодня общества нашего гостя и кузена Робера Артуа? Уж не снискал ли он снова милость нашего дяди, короля Французского Филиппа и не покинул ли наш остров столь поспешно, что даже забыл нанести нам прощальный визит?

— Я полагаю, ваше величество, его светлость граф Робер не мог так быстро забыть, что король Эдуард великодушно предоставил ему убежище, в коем, страшась короля Филиппа, отказали ему граф Овернский и граф Фландрский, — ответил Готье де Мони.

— Я ведь, Готье, сделал лишь то, что обязан был сделать. Граф Робер из королевской семьи, он потомок Людовика Восьмого, и самое малое, чем я мог ему помочь, — это дать приют. Впрочем, в том, что я оказал ему гостеприимство, моя заслуга не столь велика, как могла бы стать заслуга тех вельмож, чьи имена вы назвали. Англия, по милости Божьей, остров, и ее завоевать труднее, нежели горы Оверни или болота Фландрии, она может безнаказанно пренебречь гневом нашего сюзерена, короля Филиппа. Но оставим это… Мне все же хотелось бы узнать, что сталось с нашим гостем. Вам, Солсбери, известно что-нибудь?

— Простите, ваше величество, но вы спрашиваете меня о том, на что я не смогу дать надлежащего ответа. С недавних пор глаза мои совсем ослеплены лучезарной красотой лишь одного лица, уши мои внемлют сладостным звукам лишь одного голоса, и если бы граф Робер, хоть он и внук короля, прошел мимо меня, даже сказав, куда идет, я, вероятно, не увидел и не услышал бы его. Но извольте подождать, ваше величество, ибо у меня за спиной стоит юный бакалавр note 2, которому, вероятно, есть что сказать мне насчет графа.

Уильям Монтегю, племянник Солсбери, стоявший у дяди за спиной, в этот миг наклонился к нему и что-то шепнул.

— И что он сказал? — спросил король.

— Я не ошибся, сегодня утром Уильям встретил графа, — ответил Солсбери.

— Где же? — оживился король, обратившись к юному бакалавру.

— На берегу Темзы, ваше величество. Он спускался к Гринвичу и, без сомнения, отправлялся на охоту, ибо на левой руке у него сидел такой дивной красоты сокол, что вряд ли любая другая птица могла бы сравниться с ним в охоте на жаворонков.

— В каком часу вы встретились? — поинтересовался король.

— Около девяти утра, ваше величество.

— А чем вы занимались в такую рань на берегах Темзы? — нежным голоском осведомилась прекрасная Алике.

— Мечтал, — со вздохом ответил юноша.

— Ну да, мечтал, — усмехнулся Солсбери. — Кажется, Уильяму не везет в любовных делах, ибо последнее время я замечаю у него все признаки безнадежной страсти.

— Помилуйте, дядя! — покраснев, взмолился Уильям.

— Неужели это правда?! — с простодушным любопытством воскликнула красавица Алике. — Если это так, я хочу быть вашей наперсницей.

— Сжальтесь надо мной, леди, но не смейтесь, — пробормотал приглушенным голосом Уильям, который, отпрянув на шаг, поднес к глазам ладонь, чтобы скрыть две крупные слезы, дрожавшие на кончиках ресниц.

— Несчастное дитя! — вздохнула Алике. — Неужто это серьезно?

— И даже очень, — с напускной строгостью ответил граф Солсбери. — Но Уильям — юноша скрытный, и я предупреждаю вас, что вы не раскроете его тайны, даже когда станете ему теткой.

При этих словах Алике тоже покраснела.

— Ну что ж, все ясно, — заметил король. — Охота увлекла графа вплоть до самого Грейвзенда, и мы увидим его только завтра за обедом.

— По-моему, ваше величество ошибается, — заметил граф Иоанн Геннегауский, — ибо я слышу за дверью какие-то восклицания, похожие на его голос, что возвещают о возвращении графа.

— Я буду рад его видеть, — сказал король.

В эту минуту створки двери парадного зала с шумом распахнулись и вошел пышно разодетый граф Робер со свитой из двух играющих на виолах менестрелей, двух благородных девушек, несущих на серебряном подносе зажаренную цаплю (чтобы легче было опознать дичь, птице не отрубили длинный клюв и голенастые ноги), и, наконец, вслед за девушками, приплясывая и корча гримасы, двигался жонглер, подыгрывающий менестрелям на бубне.

Робер Артуа вместе со своим странным кортежем медленно прошел вдоль стола и, остановившись подле короля, с удивлением взиравшего на него, подал девушкам знак поставить перед Эдуардом поднос с цаплей.

Эдуард скорее вскочил, чем встал, и, повернувшись к Роберу Артуа, вперил в него пылающий гневом взгляд; но, заметив, что граф, ничуть не смутившись, смотрит ему прямо в глаза, срывающимся голосом закричал:

— Что это все значит, гость мой дорогой? Разве так во Франции платят за гостеприимство? Неужто жалкая цапля, чьим мясом брезгуют мои соколы и собаки, — та дичь, которую можно подать к столу короля?

— Выслушайте меня, ваше величество, — спокойным громким голосом сказал граф Робер. — Когда сегодня мой сокол взял эту добычу, я подумал, что цапля — самая трусливая из птиц, ибо она боится собственной тени: начинает пищать и плакать будто ей грозит смертельная опасность, когда при сиянии солнца видит, что ее тень движется рядом. Вот мне и пришло в голову, что самая трусливая из птиц должна быть подана к столу трусливейшего из королей! Эдуард взялся за рукоятку кинжала.

— Спрашивается, разве самый трусливый из королей не Эдуард Английский? Ведь благодаря матери своей Изабелле он наследник Французского королевства, но у него не хватает мужества отнять королевство, украденное Филиппом де Валуа, — продолжал Робер, словно не заметив этого жеста.

После этих слов воцарилось зловещее молчание. Зная гаев короля, все встали и неотрывно смотрели на двух мужчин, один из которых бросил другому такое оскорбление, что искупают только смертью. Но все обманулись в своих ожиданиях: лицо Эдуарда постепенно вновь обрело спокойствие; он покачал головой, словно желая стряхнуть с щек краску стыда, и мягко опустил руку на плечо Робера.

— Вы правы, граф, — сказал он глухим голосом. — Я забыл, что я внук Карла Четвертого, короля Франции, и благодарю вас, что вы заставили меня об этом вспомнить. И хотя вами движет больше ненависть к Филиппу, который вас изгнал, чем благодарность мне за приют, я все-таки признателен вам, ибо теперь, когда мне с помощью вашей снова запала мысль, что я истинный король Франции, можете быть уверены, что я об этом не забуду. И в доказательство сего выслушайте обет, который я сейчас дам. Садитесь, благородные милорды, и, прошу вас, не пророните ни слова из речи моей.

Все сели, только Эдуард и Робер продолжали стоять. И король, вытянув правую руку над столом, сказал:

— Клянусь поставленной передо мной цаплей, сей жалкой и дряблой плотью самой пугливой птицы, что не пройдет и полугода, как со своей армией я переправлюсь через пролив и вступлю на землю Франции, куда проникну через Геннегау, Гиень или Нормандию; клянусь, что буду сражаться с королем Филиппом повсюду, где найду его, пусть даже в моей свите и в моей армии будет вдесятеро меньше солдат. Наконец, клянусь, что от сего дня не пройдет и шести лет, как из моего лагеря будет видна колокольня славного собора Сен-Дени, в котором покоится тело моего предка, и клятву эту даю, невзирая на присягу в ленной зависимости, что была принесена королю Филиппу в Амьене, ибо меня принудили ее дать, когда я был еще ребенком. Ах, граф Робер, вы жаждете битв и схваток, ну что ж, обещаю вам, что ни Ахилл, ни Парис, ни Гектор, ни Александр Македонский, покоривший много стран, никогда не оставляли на своем пути таких опустошений, какие я принесу во Францию, если только Всевышнему, Спасителю нашему Христу и праведной Деве Марии будет угодно не дать мне погибнуть в сих тяжких трудах до исполнения обета моего. Я все сказал. А теперь, граф, уберите цаплю и сядьте подле меня.

— Нет, ваше величество, это еще не все, — возразил граф. — Необходимо обнести цаплю вокруг стола: здесь, быть может, найдется благородный рыцарь, что почтет за честь присовокупить свой обет к обету короля.

Сказав это, граф повелел девушкам снять со стола серебряный поднос с цаплей и снова стал обносить его в сопровождении своих менестрелей, что аккомпанировали на виолах девушкам, певшим песню Жильбера де Бернвиля. Так, с музыкой и пением, подошли они к графу Солсбери, сидевшему рядом с красавицей Алике Грэнфтон. Робер Артуа остановился, велев девушкам поставить перед рыцарем блюдо с цаплей, что они и сделали.

— Прекрасный рыцарь, вы слышали слова короля Эдуарда? — обратился к нему Робер. — Во имя Христа, Властителя мира сего, умоляю вас дать обет над этой цаплей.

— Вы поступили правильно, прося меня поклясться всеблагим именем Иисуса, — ответил Солсбери, — ведь если вы попросили бы меня принести клятву во имя Пресвятой Девы, я отказал бы вам, ибо уже не знаю, царит она на небесах или на земле, настолько дама, чьим рабом я служу, горда, мудра и прекрасна. Пока она еще ни разу не призналась мне в своей любви, потому что до сей минуты я не смел домогаться ее благосклонности. Ну а сегодня я молю ее даровать мне всего одну милость — коснуться пальчиком моего правого глаза.

— Клянусь честью, что дама, чьей любви столь почтительно добивается кавалер, не в силах ответить отказом, — с нежностью сказала Алике. — Вы просили мой пальчик, граф, но я хочу щедро одарить вас и отдаю вам свою руку.

Солсбери схватил протянутую руку и с восторгом осыпал ее поцелуями; потом он положил ее на свое лицо так, что ладонь полностью прикрыла его правый глаз.

— Как, по-вашему, глаз совсем не видит? — спросил он.

— О да! — ответила Алике.

— Ну что ж, клянусь, что вновь открою этот глаз лишь тогда, когда ступлю на землю Франции! — воскликнул Солсбери. — Клянусь, что до той минуты ничто — ни ветер, ни все мучения и раны — не заставит меня его открыть, клянусь, что до того мгновения буду сражаться с закрытым правым глазом и на турнирных поединках, и в боях. Таков мой обет, и будь что будет! Ну, а вы, о госпожа моя, разве не принесете обета?

— Конечно, ваша светлость, я это сделаю, — зардевшись, сказала Алике. — Клянусь, что в тот день, когда вы, поправ землю Франции, вернетесь в Лондон, я отдам вам свое сердце и всю себя с тем же прямодушием, с каким вручила вам сегодня свою руку, а в залог сего обещания возьмите мой шарф, дабы он помог вам в свершении вашего обета.

Солсбери преклонил перед ней колено, и Алике завязала ему шарфом правый глаз под рукоплескания всех гостей. После этого Робер велел убрать от графа поднос с цаплей и вновь пошел вдоль стола со своей свитой из менестрелей, девушек и жонглера; на сей раз она остановилась за спиной Иоанна Геннегауского.

— Благородный сир де Бомон, не соблаговолите ли вы, будучи дядей короля Англии и одним из храбрейших рыцарей христианского мира, дать над моей цаплей свой обет в том, что свершите какое-либо великое деяние против королевства Франция?

— Да, брат мой, — ответил Иоанн Геннегауский, — ибо я тоже изгнанник, подобно вам, из-за того, что помог королеве Изабелле отвоевать ее Англию. Посему даю клятву: если король пожелает назначить меня своим маршалом и идти через мое графство Геннегау, я приведу его армию на земли Франции, чего не сделал бы ни для кого на свете. Но ежели когда-нибудь король Франции, мой единственный и истинный сюзерен, вновь призовет меня из изгнания, я буду просить племянника моего Эдуарда освободить меня от данного ему слова и сразу же отправлюсь вновь присягать французскому королю.

— Это справедливо, — сказал Эдуард, — поскольку мне известно, что по происхождению и в душе вы больше француз, чем англичанин. Поэтому приносите обет в полной уверенности, ибо, клянусь короной, в случае необходимости я сниму его с вас! Граф Робер, велите поднести цаплю Готье де Мони.

— О нет, ваше величество, нет, прошу вас! — воскликнул молодой рыцарь. — Ведь вы знаете, что нельзя давать сразу два обета, а я уже дал один — отомстить за моего отца, убитого в Гиени, найти его убийцу и отыскать могилу, чтобы прикончить на ней этого злодея. Но будьте уверены, ваше величество, я сведу свои счеты с королем Франции.

— Мы верим вам, мессир, нам по душе и ваше обещание, и клятва Иоанна Геннегауского.

Пока продолжался этот разговор, Робер Артуа подошел к королеве, велел поставить перед ней поднос с цаплей и, преклонив колено, молча застыл в ожидании. Тогда королева повернулась к нему и с улыбкой спросила:

— Чего вы ждете от меня, граф и что изволите просить?

Вы же знаете, что женщина не может приносить обета, она подвластна своему повелителю. Посему да устыдится та, кто в подобных обстоятельствах забудет свои обязанности до такой степени, что не получит на то дозволения своего господина!

— Смело приносите ваш обет, королева, — сказал Эдуард, — а я даю вам клятву, что с моей стороны вам будет только помощь и никаких препятствий.

— Хорошо, — начала королева, — я еще не говорила вам, что беременна, ибо боялась ошибиться. Но сейчас, любезный мой повелитель, я чувствую, что во чреве моем шевелится дитя. А посему выслушайте меня, и я, раз вы дозволили мне дать обет, клянусь Господом нашим, рожденным Пресвятой Девой и умершим на кресте, что рожать буду только на земле Франции, и если у вас не достанет мужества отвезти меня туда, когда придет мой час разрешиться от бремени, то клянусь пронзить себя вот этим кинжалом, дабы сдержать клятву, пусть даже ценой жизни моего младенца и спасения души моей. Судите сами, ваше величество, так ли много у вас потомства, чтобы сразу потерять жену и ребенка.

— Довольно обетов! — изменившимся голосом воскликнул король. — Хватит подобных клятв и да простит нас Бог за них!

— Правильно, — согласился Робер Артуа, вставая, — надеюсь, благодаря моей цапле было принесено даже больше обетов, чем нужно сейчас, чтобы король Филипп вечно раскаивался в том, что изгнал меня из Франции.

В эту минуту дверь в зал отворилась и герольд, подойдя к Эдуарду, сообщил о приезде из Фландрии посланца от Якоба ван Артевелде.

II

Эдуард ненадолго задумался, прежде чем ответить герольду, потом, с улыбкой обратившись к рыцарям, давшим обеты, сказал:

— Господа, вот у нас и появился союзник. Кажется, я бросил семена вовремя и в добрую землю, ибо мой замысел начинает в свой срок давать плоды и теперь я могу предсказать, с какой стороны мы вступим во Францию. Сир де Бомон, мы назначаем вас маршалом.

— Милостивый государь, наверное, вы поступили бы правильнее, положившись в решении вопроса о наследовании только на дворян, — ответил Иоанн Геннегауский, — ведь простонародью очень выгодно поддерживать междоусобицы сильных мира сего. Когда знать и королевская власть враждуют друг с другом, народу достаются трофеи, а волкам — трупы. Разве эти чертовы фламандцы не воспользовались нашей борьбой с Империей, чтобы избавиться от нашей власти? А теперь, видите ли, они сами себе хозяева, как будто управлять графством Фландрия — это сукна валять или хмельное пиво варить.

— Благородный мой дядя, — улыбнулся Эдуард, — вы, будучи соседом фламандцев, слишком сильно заинтересованы в этом, чтобы мы смогли полностью положиться на ваше мнение, которое нужно узнать у добрых людей Ипра, Брюгге и Гента. Впрочем, если они воспользовались вашими распрями с Империей, чтобы выйти из-под вашей власти, то разве вы, сеньоры, не использовали междуцарствие, чтобы ускользнуть из-под имперской власти и настроить себе замков, которые фламандцы у вас пожгли? Это ставит вас, если я не ошибаюсь, по отношению к Людвигу Четвертому Баварскому и Фридриху Третьему почти в такое же положение, в каком коммуны Фландрии находятся по отношению к Людовику де Креси. Поверьте мне, Бомон, не будем защищать этого человека, который позволял вертеть собой какому-то аббату из Везле, ничего не смыслил в управлении страной и думал лишь о том, как бы самому обогатиться за счет народа. Вы помните моралите, что лет десять тому назад с большим успехом разыграли перед нами цирюльники из Честера? Нет, не помните, ибо, если я не забыл, вы со своими людьми вернулись во Фландрию из-за ссоры, что произошла на Троицын день тысяча триста двадцать седьмого года между геннегаусцами и англичанами в нашем городе Йорке. Так вот, это моралите, хотя тогда было мне всего пятнадцать лет, стало для меня большой наукой. Хотите, я вам его расскажу?

Все с любопытством обернулись к Эдуарду.

— Слушайте же, что изображалось в этом моралите! После того как у бедной четы королевские сборщики налогов отняли все, потому что она не могла уплатить подать, остался у них вместо мебели лишь старый сундук, на котором они сидели и, горько стеная, оплакивали свое разорение. Но тут сборщики снова вернулись: они вспомнили, что в жалкой хижине был еще старый сундук, а они забыли его забрать. Крестьяне просили оставить его, чтобы складывать в нем хлеб свой, когда он у них появится. Королевские сборщики не желали ни о чем слушать и, невзирая на мольбы и рыдания бедняков, заставили их подчиниться. Но едва те встали, как крышка поднялась, а из сундука выскочили три черта и утащили с собой сборщиков налогов. Эта сцена осталась у меня в памяти, и я, дорогой мой дядя, теперь всегда считаю неправыми тех, кто, отняв все у своих вассалов, хочет еще забрать у них сундук, на котором они сидят, проливая слезы.

Ступайте и передайте посланцу нашего друга Якоба ван Артевелде, — обратился король к герольду, ждавшему ответа, — что мы примем его завтра в полдень. Ну а вы, мой геннегауский дядя, и вы, кузен мой Робер Артуа, будьте готовы через полчаса ехать вместе со мной; сегодня ночью нам предстоит совершить небольшую прогулку в четырнадцать миль. Пойдемте со мной, Готье, — прибавил король, вставая, — мне нужно кое-что вам сказать.

С этими словами Эдуард взял под руку Готье де Мони и, улыбаясь, спокойно вышел из зала, где разыгралась одна из тех сцен, когда в одно мгновение решается участь народа и судьба королевства; потом, приказав следовать за ним только двум факелоносцам, король направился по коридору в свои покои.

— Дорогой мой рыцарь, я испытываю сильное желание оказать вам дурную услугу, — сказал Эдуард, замедлив шаги, чтобы его факелоносцы не расслышали слов.

— Какую же, ваше величество? — спросил Готье, по тону короля догадавшись, что тот шутит, а не угрожает ему.

— Я хочу — черт побери, пусть потом мне придется в этом раскаяться, но все равно!.. — хочу сделать вас королем Англии.

— Меня? — изумился Готье де Мони.

— Успокойся, — сказал Эдуард, небрежно опираясь на руку своего любимца, — королем ты будешь всего на час.

— О ваше величество, вы меня успокоили! — с облегчением вздохнул Готье де Мони. — А теперь объясните мне, нет, приказывайте, ибо вы знаете, что я предан вам телом и душой.

— Да, знаю и потому обращаюсь к тебе, а не к кому-либо другому. Слушай, я догадываюсь, чего от меня хочет этот Артевелде из Фландрии. А так как он у меня в руках, то я не возражал бы извлечь из этого наибольшую выгоду. Но прежде мне самому необходимо срочно уладить собственные дела. Сначала я думал послать к нему тебя, а посла принять самому. Но теперь передумал, и посла примешь ты. Я же поеду во Фландрию.

— Неужели, ваше величество, вы подвергнете себя опасности путешествия через пролив в одиночку, без свиты? Неужели вверите царственную особу мятежным горожанам, прогнавшим своих сеньоров?

— А чего мне бояться? Они меня не знают, перед отъездом я сам наделю себя всеми полномочиями посла и, благодаря этому званию, стану особой более неприкосновенной и священной, нежели король. К тому же поговаривают, что он большой хитрец, этот Артевелде. Я хочу познакомиться с ним поближе, выяснить во всех подробностях, могу ли я положиться на его слово. Так как это дело решенное, Готье, — прибавил король, взявшись за ключ в двери, — то завтра в полдень будь готов сыграть свою роль.

— Значит, милостивый государь, сегодня вечером вы больше не нуждаетесь во мне? Но что я должен делать — войти вместе с вами или удалиться?

— Ступай, Готье, — тихим, мрачным голосом ответил король. — В этой комнате меня ждет человек, с которым мне необходимо поговорить без свидетеля, ибо никто, кроме меня, не должен слышать того, что он мне скажет, и если бы третьим при подобном разговоре был мой лучший друг, я не смог бы больше поручиться за его жизнь. Оставь меня, Готье, ступай и молись за то, чтобы Бог никогда не привел тебя провести такую ночь, которая предстоит мне.

— И в такое время ваш двор…

— Смеется и развлекается, ведь это его обычное занятие. Придворные замечают, как чело наше покрывается морщинами, волосы седеют, и удивляются, отчего это короли так рано стареют. А что делать? Эти люди громко хохочут и не слышат тех, кто вздыхает в тиши!

— Ваше величество, какая-то опасность таится на дне этой тайны, и я не оставлю вас.

— Никакой опасности нет, уверяю тебя.

— Но я слышал, как вы просили сира де Бомона и его светлость Робера Артуа быть готовыми ехать с вами.

— Мы нанесем визит моей матери.

— Но не будет ли этот визит подобен тому, что мы нанесли в Ноттингемский замок, когда через подземный ход проникли в спальню королевы и схватили там ее фаворита Роджера Мортимера? — тоже понизив голос, спросил Готье, приблизившись к королю.

— Нет, нет, — ответил Эдуард с едва уловимым недовольством, которое всегда вызывало у него напоминание о распущенных нравах матери. — Нет, Готье, королева исправилась и раскаивается в своей вине; для сына, может быть, я заставил королеву слишком суровой ценой искупить свои заблуждения и грехи, поскольку с того дня, а прошло уже десять долгих лет, я держу ее в заточении в башне Редингского замка. Ну а нового любовника, по-моему, бояться не следует: пытки Мортимера — я велел привязать его к сундуку, протащить по улицам Лондона, а затем вырвать из груди его еще трепещущее сердце предателя — доказали, что титул фаворита дорого обходится и иногда опасно носить его. Поэтому, признаюсь тебе, это будет просто визит покорного, почтительного и почти раскаявшегося сына, ибо бывают мгновений, когда я сомневаюсь, чтобы все то, что говорили об этой женщине, моей матери, могли бы доказать те люди, что, казалось, были в этом совершенно уверены. А посему спи спокойно, мой добрый Готье, пусть тебе снятся турниры, битвы и любовь, как это подобает храброму и красивому рыцарю, а мне уж позволь думать о предательстве, супружеской неверности и убийстве… Таковы королевские сны.

Готье почувствовал, что бестактно дальше навязывать королю свое общество, простился с Эдуардом, и тот приказал двум факелоносцам проводить его, освещая дорогу.

Оставшись в темноте, Эдуард проводил глазами удалявшегося молодого рыцаря; потом, когда перестал видеть факелы, тяжело вздохнул, провел ладонью по лбу, чтобы стереть пот, открыл дверь и вошел в комнату.

В ней находились два стражника, между ними стоял какой-то человек. Эдуард подошел к нему, с ужасом вгляделся в его бледное лицо, казавшееся еще бледнее при свете стоявшего на столе единственного в комнате светильника, и спросил тихим, почти дрожащим голосом:

— Так это вы, Матревис?

— Да, ваше величество, — ответил он. — Разве вы меня не узнаете?

— Конечно, узнаю, я помню, что видел вас раза два, когда вы заходили в комнату моей матери во время нашей поездки во Францию.

Потом, обратившись к стражникам, он приказал:

— Оставьте меня с этим человеком.

Когда стражники вышли, Эдуард еще несколько минут пристально смотрел на Матревиса взглядом, в котором перемешивались любопытство и ужас; наконец он даже не сел, а скорее рухнул в кресло.

— Значит, это вы убили моего отца? — хриплым голосом спросил он.

— Вы обещали сохранить мне жизнь, если я вернусь в Англию, — ответил тот. — Я поверил слову короля и покинул Германию, где мне ничто не угрожало. Теперь я стою безоружен в вашем дворце, я в ваших руках и защитой от самого могущественного короля христианского мира мне служит клятва, данная им.

— Не беспокойтесь, — сказал Эдуард. — Сколь бы гнусным чудовищем вы для меня ни были, никто не посмеет сказать, что вы напрасно доверились моему слову, и из этого дворца вы уйдете свободным, как будто руки ваши не обагрены кровью короля, отца моего. Но, как вы знаете, лишь при одном условии.

— Я готов его выполнить.

— И вы ничего не утаите от меня?

— Ничего…

— И предоставите мне все доказательства, какие у вас есть, не взирая на особ, которых они компрометируют?

— Я предоставлю их вам…

— Хорошо, — тяжко вздохнул король; потом, после недолгого молчания, облокотился локтями о стол, обхватив руками голову, и сказал: — Вы можете начинать, я слушаю вас.

— Вашему величеству, несомненно, уже известна часть того, о чем я намерен рассказать.

— Вы ошибаетесь, — ответил король, сидя в прежней позе. — Король ничего не знает, ибо окружен теми людьми, кому выгодно скрывать от него правду. Поэтому я и выбрал человека, который, открыв мне правду, может надеяться на лучшее.

— И я тем более способен поведать вам правду, ибо скоро двадцать семь лет, как я поступил на службу к королеве, вашей матери. Сначала меня приставили к ней пажом, потом я стал ее секретарем. Я всегда преданно служил королеве и как паж и как секретарь.

— Да, — прошептал Эдуард так тихо, что его едва можно было расслышать. — Да, я знаю, вы преданно ей служили, даже слишком преданно, и как паж и как секретарь, а потом еще и как палач.

— Начиная с какого времени, ваше величество, я должен начать свой рассказ?

— С того дня, как вы начали ей служить.

— Было это в тысяча триста одиннадцатом году, за год до вашего рождения… Прошло уже четыре года, как король Франции, проводив дочь до Булони, отдал ее в царственные руки вашего отца. Англия приняла ее как ангела-спасителя, ибо все на острове надеялись, что ее влияние — тогда она была молода и красива — уничтожит или, по крайней мере, уравновесит влияние министра Гевестона, ведь он был… простите меня, ваше величество, что я говорю с вами о подобных вещах, ведь он был больше чем просто фаворит короля!

— Да, да, я это знаю, — резко оборвал его Эдуард. — Продолжайте.

— Но все обманулись: Гевестон одержал верх над королевой. Когда последняя надежда знати рухнула, то бароны, поняв, что от короля, вашего отца, они смогут добиться своего только силой, подняли оружие против него и прекратили борьбу лишь тогда, когда он выдал им Гевестона; из рук баронов Гевестон попал в руки палача. Вскоре после его казни вы, ваше величество, и появились на свет; все думали, что благодаря сыну, которого она подарила вашему отцу, королева вновь приобретет хоть какое-то влияние на супруга. Но все опять ошиблись: Хью Спенсер уже занял в сердце вашего отца место Гевестона. Вы, ваше величество, еще могли видеть этого молодого человека и знаете, какой тот был наглец. Вскоре он потерял всякую сдержанность в отношении королевы, отнял у нее графство Корнуолл, пожалованное ей лично на собственные расходы, и ваша мать, впав в отчаяние, велела мне написать королю Карлу Красивому, ее брату, что она всего лишь наемная служанка во дворце супруга. В это время между Францией и Англией начались великие распри из-за Гиени. Королева тогда предложила мужу поехать во Францию и стать посредницей в переговорах между ним и ее братом-королем; тот легко на это согласился.

Королева нашла вашего дядю уже знающим о многом из её письма; она же рассказала ему обо всем, чего он еще не знал. Тогда Карл Красивый разгневался и, пытаясь найти повод к войне, потребовал от короля Эдуарда II, чтобы он лично явился принести ему клятву верности как своему сюзерену. Спенсер сразу почувствовал, что он в любом случае обречен: погибнет, если поедет вместе с Эдуардом и попадет в руки короля Франции; все равно пропадет, «казавшись беззащитным перед баронами, если останется в Англии, когда король будет в отъезде. Вот он и предложил уловку, которая должна была его спасти, но все-таки послужила причиной его падения; суть ее заключалась в том, ваше величество, чтобы вас провозгласить сюзереном провинции Гиень и послать вместо отца присягать на верность королю Франции…

— Вот в чем дело! — перебил его король. — Вот почему он совершил эту ошибку, а я до сих пор не понимал, как ее мог допустить такой тонкий политик. Продолжайте, я вижу, вы говорите правду…

— Я нуждаюсь в вашем одобрении, ваше величество, ибо подошел к тому времени, когда… — замялся Матревис.

— Не смущайтесь, я знаю, что вы хотите сказать о Роджере Мортимере. Приехав в Париж, я нашел его при моей матери; даже будучи ребенком, я замечал, что Мортимера с королевой связывают очень близкие отношения. Теперь скажите мне, ибо только вы можете рассказать об этом, близость эта возникла в Париже или еще в Англии?

— В Англии, и именно она послужила истинной причиной изгнания Роджера.

— Хорошо, — сказал король, — слушаю вас.

— Не вы один, ваше величество, обратили внимание на эту связь, поскольку епископ Эксетерский, что привез вас во Францию, обо всем сообщил королю Эдуарду, вернувшись в Лондон. Король тут же написал королеве, повелев ей возвратиться, а вам лично послал письмо, предлагая покинуть мать и ехать назад в Англию.

— Я не получал такого письма, — перебил Эдуард, — и слышу о нем впервые. Ведь только мой отец мог сообщить мне об этом обстоятельстве, а королева ни разу не позволила мне навестить отца в тюрьме.

— Это письмо перехватил Мортимер.

— Негодяй! — прошептал Эдуард.

— Королева ответила королю манифестом, объявив, что возвратится в Англию лишь тогда, когда Хью Спенсера изгонят из королевского совета и разлучат с королем.

— Кто написал манифест?

— Я не знаю. Мне его прочитал Мортимер, правда, в присутствии королевы и графа Кента. Манифест произвел в Лондоне такое впечатление, на которое и рассчитывали: недовольные бароны перешли на сторону королевы и вашего величества.

— Как это на мою сторону?! Но ведь все прекрасно знали, что я был несчастным ребенком, ничего не понимавшим в происходящем, что моим именем просто воспользовались. И пусть меня сию же минуту покарает Господь, если я когда-нибудь что-либо замышлял против моего отца!

— Вскоре — король Карл Красивый готовился тогда оказать сестре обещанную помощь деньгами и войском — ко французскому двору прибыл Тибо де Шатийон, епископ Сентский. Он привез послания от Иоанна XXII, сидевшего тогда на святом престоле в Авиньоне; они, вероятно, были написаны по наущению Хью Спенсера, ибо в них королю Карлу под угрозой отлучения от Церкви предписывалось отправить в Англию сестру и племянника. После этого ваш дядя не пожелал больше не только поддерживать вас против Церкви, но и твердо обещал епископу Сентскому выдать королеву и ваше величество фавориту вашего отца. Но королеву успели предупредить.

— Ее предупредил граф Робер Артуа, не так ли? Да, мне известно это. Когда, изгнанный из Франции, он явился ко мне просить убежища, именно за эту услугу я главным образом и оценил его.

— Он сказал вам правду, ваше величество. Испуганная королева не знала, у кого просить помощи, в которой ей отказывал брат, и снова ее выручил граф Робер Артуа, посоветовавший бежать в Империю. Он сказал, что там она найдет много знатных сеньоров, храбрых и честных, а среди них графа Вильгельма Геннегауского и его брата, сеньора де Бомона. Королева послушалась этого совета и в ту же ночь покинула Париж, направившись в Геннегау.

— Верно, я помню наш приезд во дворец шевалье Эсташа д\'Обресикура и то, как радушно мы были приняты. Если мне представится случай, я вознагражу его за это. В его дворце я в тот же вечер впервые увидел своего дядю Иоанна Геннегауского: он предложил королеве свои услуги и привез нас к своему брату Вильгельму, где я встретил его дочь Филиппу, ставшую потом моей женой. Давайте быстрее избавимся от этих подробностей, хотя я помню, как мы вышли из гавани Дордрехта, как нас настиг шторм, сбивший корабль с курса и пригнавший нас в пятницу двадцать шестого сентября тысяча триста двадцать шестого года в порт Харидж, куда к нам сразу же съехались все бароны, и даже припоминаю, что первым примчался Генри Ланкастер Кривая Шея. Да, да, теперь мне все известно, начиная от нашего триумфального въезда в Бристоль до ареста моего отца, который был схвачен Генри Ланкастером, если память мне не изменяет, в Нитском монастыре, что в графстве Уэльс. Вот только не знаю, верно ли говорят, что отца доставили к моей матери.

— Нет, ваше величество, короля отвезли прямо в Кенилвортский замок и стали готовиться к вашей коронации.

— О Боже, тогда я ничего обо всем этом не знал… Да, клянусь честью, от меня все скрыли: мне говорили, будто мой отец на свободе, но из отвращения к власти и усталости отрекся от трона Англии. И тем не менее я могу поклясться, что никогда не примирился бы с его отказом от престола, пока он жив; когда мне принесли его письменное отречение в мою пользу, я узнал почерк отца, исполнил его волю как приказ, я ведь не знал, что, составляя отречение, он дважды терял сознание. Да, повторяю еще раз, что я, клянусь жизнью, ничего не знал даже о решении парламента, объявившего моего несчастного отца неспособным царствовать; оно, как мне потом рассказали, было зачитано ему этим дерзким Уильямом Трасселом. У него с головы сорвали корону, чтобы водрузить на мою голову, а мне сказали, будто он свободно и по собственной воле дарует ее мне как любимому сыну; он, наверное, осыпал меня проклятиями как предателя и узурпатора. Черт возьми! Вы, что так долго находились при нем, слышали ли вы когда-нибудь от него подобные обвинения? Я заклинаю вас ответить мне, как на исповеди!

— Никогда не слышал, ваше величество, ни разу. Наоборот, он считал себя счастливым, что парламент, свергнув его, избрал вас.

— Прекрасно. От этих слов мне легче на сердце. Продолжайте.

— Вы, ваше величество, еще не достигли совершеннолетия, и поэтому мы учредили регентский совет во главе с королевой, от ее имени правивший страной.

— Да, тогда-то они и отправили меня воевать с шотландцами, которые вынуждали меня без всякого успеха гоняться за ними по горам, а когда я вернулся, сообщили, что отец умер. Даже сейчас мне ничего неизвестно о том, что же произошло в мое отсутствие. Я не знаю никаких подробностей о его днях перед смертью, поэтому расскажите мне все, так как вам должно быть все известно, ведь вы и Герни увезли моего отца из Кенилворта и неотлучно находились при нем до его последнего часа.

Матревис в нерешительности молчал. Король посмотрел на него и, увидев, что тот побледнел еще больше и на лбу у него проступили капли пота, сказал:

— Говорите, не бойтесь, вы же знаете, что вам бояться нечего, раз я дал вам слово. Кстати, Герни уже расплатился и за вас и за себя.

— Герни? — недоуменно спросил Матревис.

— Ну да! Разве вы не слышали, что я приказал задержать его в Марселе и, не дожидаясь, когда его доставят в Англию, повелел повесить этого убийцу как собаку?

— Нет, ваше величество, я об этом не знал, — прошептал Матревис, прислонившись к стене.

— Но мы ничего не нашли в его документах, и тогда мне пришла в голову мысль, что письменные распоряжения хранятся у вас. Ведь вы должны были получать письменные приказы: мысль о подобных преступлениях может возникнуть только в головах тех людей, что способны извлекать выгоду из их исполнения.

— Именно поэтому, ваше величество, я сохранил их как последнее средство спасения или мести.

— Они при вас?

— Да, ваше величество.

— И вы отдадите их мне?

— Сию же минуту…

— Хорошо… Но не забывайте: я помиловал вас при условии, что вы расскажете мне обо всем. Поэтому успокойтесь и продолжайте.

— Как только вы, ваше величество, отправились во главе армии в Шотландию, — продолжал Матревис все еще взволнованно, но уже более спокойным голосом, — нам, Герни и мне, было приказано ехать за вашим отцом в Кенилворт. В замке нас ждал приказ доставить короля в Корф; однако ваш отец пробыл всего несколько дней в замке, откуда его перевезли в Бристоль, а оттуда отправили в Беркли, что в графстве Глостершир. В Беркли король находился под охраной владельца замка, хотя и мы были при вашем отце, чтобы исполнить данные нам наказы.

— И в чем же они заключались?

— Мы должны были жестоким обращением довести узника до того, чтобы он сам лишил себя жизни.

— Это был письменный приказ? — спросил король.

— Нет, ваше величество, устный.

— Поберегитесь утверждать то, чего вы не сможете доказать, Матревис!

— Вы же просили меня рассказать всю правду… Я это и делаю.

— Ну и кто… — Эдуард немного помедлил, — кто же отдал вам этот приказ?

— Роджер Мортимер.

— Понятно! — с облегчением вздохнул Эдуард.

— Но король сносил все кротко и терпеливо, иногда нам казалось, что мужества исполнить этот приказ у нас не хватит.

— Несчастный отец! — прошептал Эдуард.

— Наконец, мы узнали, что ваше величество возвращается из Шотландии. Наши гонения привели узника к безропотной покорности, но не довели его до отчаяния; мы поняли, что ничего не добьемся, и однажды утром получили приказ, скрепленный печатью епископа Херефордского…

— О Боже! Я надеюсь, что хоть этот приказ у вас! — воскликнул Эдуард.

— Вот он, ваше величество.

И Матревис подал королю пергамент, на котором еще сохранилась печать епископа. Эдуард взял его и медленно развернул дрожащей рукой.

— Но как вы смели повиноваться приказу епископа, когда король был в отъезде, а страной правила королева? — спросил он. — Неужели в Англии правили тогда все, кто хотел, кроме меня? И каждый присваивал себе право казнить, когда единственный человек, кто имеет право миловать, отсутствовал?

— Прочтите приказ, ваше величество, — невозмутимо сказал Матревис. Эдуард взглянул на пергамент: на нем была всего одна строка, но этого оказалось достаточно, чтобы опознать руку, написавшую ее.

— Это почерк королевы?! — с ужасом вскричал он.

— Да, королевы, — подтвердил Матревис. — И всем известно, что он мне хорошо знаком, ибо я, с тех пор как перестал быть ее пажом, стал секретарем.

— Но, но… — повторял Эдуард, читая приказ, — я не вижу здесь ничего, что могло дать вам дозволение на убийство, наоборот, по-моему, здесь на него налагается полный запрет: «Edwardum occidere nolite timere bonum est», что в переводе значит: «Эдуарда убивать не надо, бояться будет правильно».

— Да, потому что ваша сыновняя любовь предполагает запятую после слова nolite, от которой зависит смысл фразы; но здесь запятой нет, и поэтому мы, зная тайные намерения регентши и ее фаворита, решили, что запятая должна быть поставлена после timere, тогда фраза теряет двусмысленность: «Эдуарда убивать не надо бояться, будет правильно».

— О Боже! — сквозь зубы простонал король, на лбу которого выступил пот. — О Боже! Посылая подобный приказ, они понимали, что преступление будет зависеть лишь от перевода. Как это подло, что жизнями монархов играют с помощью словесных ухищрений. Это поистине приговор, составленный богословом. О Иисус праведный, известно ли тебе, что творит Церковь на земле во имя твое?

— Для нас, ваше величество, это был настоящий приказ, и мы его исполнили.

— Но как, каким образом? Ведь я вернулся из Шотландии на третий день после смерти моего отца; тело уже было возложено на катафалк; я приказал совлечь с него царственные облачения и искал на нем следы насильственной смерти, ибо подозревал, что произошло какое-то гнусное преступление, но ничего не нашел, совершенно ничего. Снова повторю, что я даровал вам жизнь… Скорее это я умру от горя, слушая ваш рассказ… А посему, прошу вас, рассказывайте все, вы же видите, я спокоен и уверен в себе.

И, сказав это, Эдуард повернулся к Матревису, стараясь ничем не выдать своего волнения и глядя прямо в глаза убийце. Тот пытался исполнить повеление короля, но с первым же словом мужество оставило его.

— Во имя Неба, ваше величество, избавьте меня от этих подробностей! Я возвращаю вам ваше королевское слово, считайте, что вы ничего мне не обещали и прикажите отправить меня на эшафот.

— Я сказал тебе, что хочу знать все, — ответил Эдуард, — и ты расскажешь все, когда я подвергну тебя пыткам! Поверь мне и не понуждай прибегнуть к этому средству, я и так слишком склонен к нему.

— Тогда, ваше величество, извольте не смотреть на меня. Вы так похожи на своего отца, что, когда смотрите на меня и задаете вопросы, я поистине верю, что это ваш отец смотрит на меня и задает вопросы, а призрак его встал из могилы, взывая к отмщению.

Эдуард отвернулся; он обхватил руками голову и глухим голосом сказал:

— Хорошо, рассказывайте!

— Утром двадцать первого сентября мы, как обычно, вошли к королю в комнату, — продолжал Матревис, — но то ли его предчувствие, то ли волнение, написанное на наших лицах, раскрыли ему, что мы намерены совершить, и, увидев нас, он закричал. Потом, спрыгнув с постели, упал на колени и, воздевая руки, умолял: «Неужели вы убьете меня, даже не дав прежде исповедаться в грехах священнику?». Тогда мы закрыли дверь.

— И вы, злодеи, не пустили к нему священника! — вскричал Эдуард. — Вы лишили короля, хотя он имел право приказывать вам, а не вымаливать у вас эту милость, того, в чем не отказывают последнему преступнику! О горе, ведь в вашем приказе об этом ничего не было сказано! Ведь вам велели убить тело, но не душу!

— Священник все выдал бы, ваше величество, ибо король непременно сказал бы ему, что он исповедуется перед смертью, а мы пришли, чтобы его убить. Вы прекрасно понимаете, что повеление убить короля без священника подразумевалось в самом приказе его умертвить.

— О Боже! — воздев руки, прошептал Эдуард. — О Боже праведный, обрекал ли ты хоть одного сына на земле на то, чтобы выслушивать от убийцы отца рассказ о злодействах, совершенных матерью? Заканчивайте, заканчивайте скорее, ибо мужество покидает меня, силы мои на исходе!

— Мы ничего не ответили королю… Мы его схватили и швырнули на постель; я прикрыл его лицо подушкой, придавив ее перевернутым столом, а Герни, клянусь вам, ваше величество, что это сделал он, вонзил ему в живот раскаленную иглу.

Эдуард издал громкий крик, вскочил и, подойдя вплотную к Матревису, зловеще зашептал:

— Дай мне посмотреть на тебя, злодей, убедиться, что ты действительно человек. Клянусь жизнью, передо мной лицо человека, тело человека, обличье человеческое. Но скажи мне, дьявол, наполовину тигр, наполовину змея, кто же наделил тебя обликом человека, подобия Божьего?

— Ваше величество, мысль о преступлении исходила не от нас.

— Молчи! — вскричал Эдуард, зажав ему рот ладонью. — Молчи, клянусь головой твоей, я не желаю знать, от кого она исходила! Послушай, я обещал тебе жизнь и дарую ее тебе; заметь, я свое слово сдержал. Но отныне знай, что если с губ твоих сорвется хоть одно слово, хоть один нескромный намек о любовной связи королевы и Роджера, хоть одно-единственное обвинение в причастности моей матери к этому гнусному убийству, то, клянусь честью короля, — как видишь, я ее беречь умею! — ты заплатишь и за это новое преступление, и за все старые. Посему с этого часа забудь обо всем: прошлое для тебя лишь лихорадочный сон, растаявший вместе с бредом, что вызвал его. Тот, кто предъявляет права на трон Франции по материнской линии, должен иметь мать, которую можно подозревать в женских искушениях, ибо женщина слаба, но не в дьявольских преступлениях.

— Я клянусь хранить тайну, ваше величество. Что же угодно вам мне приказать?

— Будьте готовы ехать со мной в Редингский замок, где живет королева.

— Ехать к королеве-матери?

— Да. Разве вы не привыкли быть у нее в услужении? И разве она отвыкла отдавать вам приказания? Я нашел вам новую должность при ней.

— Я в вашей власти, ваше величество. Делайте со мной что хотите.

— Задача ваша будет нетрудной. Она ограничится тем, чтобы никогда не выпускать мою мать за порог замка: я назначаю вас его смотрителем.

С этими словами Эдуард вышел, подав Матревису знак идти за ним. У ворот дворца короля ждали граф Иоанн Геннегауский и граф Робер Артуа. Их удивила мертвенная бледность короля, но, поскольку он шел твердым шагом и сел в седло без помощи оруженосца, они не осмелились обратиться к нему с вопросом и удовольствовались тем, что ехали позади на полкорпуса лошади; в некотором отдалении за ними следовал Матревис с двумя стражниками. Небольшой молчаливый отряд двигался по берегу Темзы, пересек ее в Виндзоре и через два часа езды заметил впереди высокие башни Редингского замка. После казни Роджера Мортимера в одной из комнат этого замка находилась в заточении вдова Эдуарда II королева Изабелла Французская. Король навещал ее дважды в год, в строго определенные дни. Поэтому королева сильно испугалась, когда дверь комнаты открылась и слуга возвестил, что приехал ее сын, да еще в столь неурочный час.

Королева, трепеща от страха, встала и хотела пойти навстречу Эдуарду, но на полпути силы покинули ее и она была вынуждена облокотиться на спинку кресла; в ту минуту появился король, сопровождаемый Иоанном Геннегауским и Робером Артуа.

Он медленно подошел к матери; она протянула ему руку, но Эдуард, не взяв ее, поклонился. Тогда королева, собрав все свое мужество и пытаясь улыбнуться, обратилась к сыну:

— Мой дорогой повелитель, какой доброй мысли я обязана счастью вашего визита в то время, когда я вас совсем не ожидала?

— Возникшему у меня желанию загладить мою вину перед вами, ваше величество, — не поднимая глаз, тихо ответил Эдуард. — Я подозревал вас в ошибках, прегрешениях и даже преступлениях. Вас, королева, обвиняла людская молва, а, к сожалению, против королей часто не находится других доказательств. Но именно сегодня я убедился в вашей невиновности.

Королева вздрогнула.

— Да, ваше величество, я до такой степени полностью и окончательно убежден в этом, что привел с собой вашего верного рыцаря Иоанна Геннегауского, сеньора де Бомона, и вашего старого друга, графа Робера Артуа, дабы они стали свидетелями моего раскаяния в тех прегрешениях, что я совершил в отношении вас.

Королева с растерянным видом посмотрела на обоих рыцарей, которые в немом изумлении присутствовали при этой сцене, потом наконец перевела взгляд на Эдуарда; по-прежнему не поднимая глаз, он продолжал в том же тоне:

— Начиная с этого часа Редингский замок уже не тюрьма, а королевская резиденция. Как и прежде, вы, ваше величество, будете иметь пажей, фрейлин и секретаря, с вами будут обходиться так, как положено обходиться с вдовой Эдуарда Второго и матерью Эдуарда Третьего, как должно, наконец, обращаться с женщиной, которая, благодаря своему августейшему родству с покойным королем Карлом Красивым, дает мне неоспоримые права на корону Франции.

— Неужели это не сон и я могу верить в сие великое счастье? — спросила королева.

— Нет, это явь, и в качестве последнего доказательства я представляю вам смотрителя замка, кому вверяю охрану вашей священной особы. Войдите, сэр, — сказал Эдуард.

В дверях появился Матревис; королева вскрикнула и закрыла лицо руками, словно перед ней предстал призрак.

— Что с вами? — удивился Эдуард. — Я думал доставить вам удовольствие, возвращая вашего старого слугу; разве этот человек не был сначала вашим пажом, а затем вашим секретарем? Разве не ему поверяли вы все свои мысли и разве он не сможет поручиться, как и вы сами, в вашей невиновности перед теми, кто в ней еще сомневается?

— О Боже мой! — вздохнула Изабелла. — Если вы хотите меня погубить, ваше величество, лучше сразу убейте меня.

— Мне убить вас?! Я, наоборот, желаю, чтобы вы жили, и долго жили. Доказательством тому письмо, что я оставляю в руках смотрителя замка Матревиса. Прочтите его.

Королева взглянула на скрепленный королевской печатью пергамент, протянутый ей сыном, и вполголоса прочла: «Isabellam occidere nolite, timere bonum est». Прочитав три последних слова, она вскрикнула и без чувств рухнула в кресло.

Оба рыцаря бросились на помощь королеве. Эдуард же подошел к Матревису.

— Сэр, таков мой приказ, — сказал он. — На сей раз, как вы видите, он очень мягкий: «Изабеллу убивать не надо, бояться будет правильно». Поехали, милорды, — сказал Эдуард, — нам необходимо быть в Лондоне до рассвета. Я надеюсь, вы везде будете громко заявлять о невиновности моей матери.

Сказав это, он вышел вместе с Иоанном Геннегауским и Робером Артуа, оставив королеву, начавшую приходить в себя, с ее бывшим секретарем.

Наши читатели, наверное, удивятся этому проявлению милосердия со стороны короля Эдуарда III, столь необычному, особенно в то время, когда он получил доказательства преступления, жертвой которого пал его отец; но политика взяла верх над чувствами, и он понял, что в час, когда он вознамерился предъявить претензии на трон Франции от имени своей матери, надо обращаться с той, кто передает ему свои права, как с королевой, а не как с узницей.

III

В ночь на третий день после этих событий из Лондона выехали три посольства, державшие путь в Валансьен, Льеж и Гент.

Первое посольство возглавляли Уильям Монтегю, граф Солсбери, и Иоанн Геннегауский, сеньор де Бомон; оно было направлено к Вильгельму Геннегаускому, тестю короля Эдуарда III.

В состав второго посольства входили мессир Генри, епископ Линкольнский, Уильям Клинтон, граф Хантингтон; оно было отправлено к Адольфу Ламарку, епископу Льежскому.

Свиту каждого из этих двух посольств составляло множество рыцарей, пажей и слуг; эти посольства были достойны могущества и великолепия короля и были призваны их воплощать: в каждом из них находилось более пятидесяти человек.

Третье же посольство совсем не соответствовало богатому и знатному виду двух первых, ибо оно, как будто другие посольства были составлены за его счет, состояло всего лишь из двух господ и одного слуги, да к тому же эти господа, судя по простоте их одежд, казалось, принадлежали к среднему слою общества. Правда, посольство это направлялось к пивовару Якобу ван Артевелде: король Англии, наверное, опасался его унизить, послав к нему более многочисленную и пышную кавалькаду; но сколь бы просто и внешне неброско ни выглядело оно, мы, если нам позволят читатели, все-таки последуем за ним, а чтобы познакомиться с этим посольством поближе, для начала бросим взгляд на двух господ, что проезжают сейчас по улицам Лондона.

Один из них — тот, что выше ростом, — был одет в подобие длинной красновато-коричневой мантии, капюшон которой почти полностью скрывал его лицо; в широких рукавах этой подбитой мехом мантии были прорези; в них можно было просунуть руки, и поэтому под мантией было легко заметить камзол из зеленого сукна, похожего на то, что ткут в Уэльсе (оно слишком грубо для того, чтобы его носили знатные сеньоры, но вместе с тем и слишком тонко, чтобы в него одевались простолюдины). Кожаные с острыми, хотя и не слишком длинными носками сапоги почти на полфута высовывались из-под подола мантии и были вдеты в простые железные стремена. Темно-гнедой конь, на котором ехал всадник, на первый взгляд мог бы показаться, как и его хозяин, вполне заурядным, однако, приглядевшись к нему внимательнее, знаток легко заметил бы по округлой шее, красиво вылепленной морде, мощному крупу и тонким ногам — их словно сеть покрывали выпуклые жилки, — что это конь чистокровной нормандской породы, высоко ценившейся рыцарями тех времен, потому что она соединяла в себе силу с легкостью. Поэтому было очевидно, что благородное животное повиновалось хозяину, заставлявшему его идти шагом, лишь потому, что чувствовало в нем искусного наездника, а аллюр был для коня столь непривычен, что уже через четверть часа он обливался потом и всякий раз, нетерпеливо встряхивая головой, разбрасывал клочья пены.

Другой мужчина не имел никакого сходства с портретом, в котором мы набросали черты его спутника; это был человек небольшого роста, светловолосый и худой; его какого-то неопределенного цвета глаза выражали ту насмешливую хитрость, что мы часто встречаем у людей низкого звания, кого возвысили превратности политики, не дав им, однако, подняться до аристократических высот, куда они жаждут вскарабкаться, делая вид, будто презирают аристократов. Его белесые волосы были подстрижены не как у сеньоров, а как у простолюдинов; хотя он уже давно достиг возраста, когда носят бороду, бородка у него была такой жиденькой, что трудно было бы сказать, то ли он намеревался ее отращивать, то ли считал ненужным брить, учитывая ее жалкий вид. Костюм его состоял из упланда толстого серого сукна, правда без опояски, с откинутым на спину капюшоном; на голове был серый шерстяной колпак, вместо украшения обшитый зеленой лентой; на ногах — высокие башмаки, зашнурованные на подъеме, вроде наших теперешних. Лошадь, которую он явно выбрал по причине ее смирного нрава, была кобыла, а это сразу показывало, что всадник не принадлежал к людям благородного происхождения, ибо все тогда знали, что дворянин счел бы для себя позором сидеть на таком животном.

Когда они отъехали метров сто от городских ворот, высокий всадник, не видя перед собой на дороге никого, кроме обычных путников и крестьян, откинул капюшон, закрывавший его лицо, пока они двигались по улицам Лондона. И тогда можно было увидеть, что это красивый молодой мужчина лет двадцати пяти или двадцати шести, темноволосый, с голубыми глазами и рыжеватой бородой; на голове у него была черная бархатная шапочка, которой ее слегка выступающий край придавал вид скуфьи. Хотя он не выглядел старше указанного нами возраста, он, однако, уже потерял первую свежесть молодости и по его бледному лбу пролегла глубокая морщина, свидетельствовавшая о том, что не одна тяжкая дума заставляла склоняться его голову; но сейчас он был похож на узника, который вновь обрел свободу и, казалось, отложил на время все заботы и серьезные дела, ибо с искренним видом и явно добрым настроением подъехал к спутнику и приноровил шаг своего коня к ходу его лошади.

Прошло несколько минут, а разговор между ними никак не завязывался: казалось, они были поглощены тем, что взаимно изучали друг друга.

— Клянусь святым Георгием, собрат, — начал молодой мужчина в черной шапочке, первым нарушая молчание, — я считаю, что, когда людям, вроде нас с вами, предстоит вместе дальний путь, им — если вы не предложите ничего лучшего — необходимо поскорее познакомиться. Это, не правда ли, избавит нас от скуки и приведет к дружбе? Кстати, я считаю, что вам было бы небесполезно, когда вы ехали послом из Гента в Лондон, если бы добрый попутчик, наподобие меня, рассказал вам о столичных обычаях, назвал имена самых влиятельных при дворе вельмож, заранее предупредив о недостатках или достоинствах суверена, к которому вас послали. Я охотно сделал бы это для вас, если бы счастливый случай свел нас в поездке. Но прежде всего давайте начнем с того, что вы назовете мне ваше имя и ваше звание, ибо я подозреваю, что обычно вы занимаете другое место, а не должность посла.

— А вы позволите мне задать вам потом те же вопросы? — с недоверчивым видом спросил человек в вязаном колпаке с зеленой оторочкой.

— Несомненно, ведь доверие должно быть взаимным.

— Ну что ж! Зовут меня Гергард Дени, я глава цеха ткачей города Гента, и, хотя горжусь своим положением, мне время от времени приходится оставлять челнок и помогать Жакмару в управлении государственными делами, которые во Фландрии идут не хуже, чем в других странах, так как ведают ими цеховые старшины: будучи выходцами из народа, они знают, по крайней мере, что народу надо. Ну а теперь ваш черед отвечать, ведь, по-моему, я сказал все, чего вы хотели узнать.

— Меня зовут Уолтер, — ответил молодой рыцарь. — Моя семья, богатая и родовитая, но могла быть еще богаче, если бы моя мать по несправедливости не проиграла крупную тяжбу, лишавшую меня лучшей доли наследства. Я родился в один день с королем Эдуардом; у нас была одна кормилица, поэтому он всегда относился ко мне с большим расположением. Я вряд ли смогу точно определить место, какое занимаю при дворе; я везде — на охоте, в армии, на совете — бываю вместе с королем. Короче говоря, если он хочет судить о чем-то так, как будто видел это собственными глазами, то обычно поручает мне разобраться в этом на месте. Вот почему он посылает меня к Якобу ван Артевелде, кого считает своим другом и весьма уважает.

— Не мне надлежит осуждать выбор, сделанный таким мудрым и могущественным государем, как король Англии, да еще в вашем присутствии, — ответил, поклонившись, Гергард Дени, — но мне кажется, что он выбрал слишком юного посланника. Когда хотят взять старую лису, не берут на травлю молодых собак.

— Это верно, если люди стремятся обмануть друг друга и речь идет о политике, а не о торговле, — наивно возразил тот, кто назвал себя Уолтером. — Но когда мы по-доброму, честно будем договариваться об обмене товарами, то, как дворяне, найдем согласие.

— Как дворяне? — переспросил Гергард Дени.

— Конечно! Разве Якоб ван Артевелде не из благородной фамилии? — рассеянно осведомился Уолтер.

Гергард расхохотался.

— Ну да, куда там, из такой благородной, что граф де

Валуа, отец короля Франции, пожелав в молодости отправить Артевелде в путешествие, чтобы он получил хорошее образование, брал его с собой на остров Родос, а когда Жакмар вернулся, король Людовик Десятый Сварливый счел его столь высокообразованным, что дал ему должность при дворе. Так вот, он сделал его слугой в своем хранилище фруктов. Так что, учитывая занимаемую им высокую должность, он смог очень выгодно жениться, взяв в жены дочь варильщика меда.

— Значит, ему пришлось проявить немало личных достоинств, чтобы приобрести власть, какой он сейчас пользуется, — возразил Уолтер.

— Да, конечно, — согласился Гергард с неизменной своей улыбочкой, смысл который менялся в зависимости от обстоятельств. — У него зычный голос, он способен громко и долго кричать против знати, а это очень большая личная заслуга, как утверждаете вы, в глазах людей, изгнавших своего сюзерена.

— Говорят, он по-королевски богат?

— Нетрудно собрать богатства, когда, подобно восточному султану, получаешь проценты с ренты, с бочек, с вина и все доходы сеньора, отдавая в этом отчет лишь тем людям, кому сам желаешь его отдать; причем его так боятся, что не найдется такого горожанина, кто посмел бы не ссудить ему деньги, какой бы значительной ни была сумма, даже если тот прекрасно знает, что никогда ни единого эстерлена не получит обратно.

— Вы говорите, что Жакмара все боятся. А я-то думал, все его любят.

— А тогда зачем его, словно римского императора, постоянно окружают шестьдесят или восемьдесят стражников, не подпускающих к его особе ни одного человека с кинжалом или копьем? Правда, поговаривают, что эти стражники служат ему не столько для защиты, сколько для нападения, а среди них есть два-три человека, так хорошо знающие его самые глубокие тайны, что, когда им попадается враг Жакмара, тому стоит лишь знак подать, как враг этот исчезает, сколь бы высокое положение ни занимал и сколь бы знатен ни был. Послушайте, хотите я кое-что вам скажу? — продолжал Гергард Дени, ударив по колену Уолтера, который, казалось, уже несколько минут почти его не слушал. — Так долго продолжаться не будет. В Генте есть люди, ни в чем Жакмару не уступающие, они так же хорошо и даже лучше его заключат с Эдуардом Английским все политические и торговые договоры, что устроят столь великого короля. Но почему вы, черт возьми, смотрите куда-то в сторону, о чем вы думаете?

— Я слушаю вас, метр Гергард, и не упускаю ни слова из того, что вы говорите, — рассеянно ответил Уолтер (либо он думал, что его слишком большое внимание к разговору вызовет подозрение у собеседника, либо уже узнал все, что ему хотелось разузнать, либо, наконец, в самом деле, взгляд его что-то привлекло). — Но, слушая вас, я смотрю на великолепную цаплю, взлетевшую вон с того болота, и думаю, что, будь у меня сейчас один из моих соколов, я доставил бы вам удовольствие наблюдать соколиную охоту. Однако, клянусь честью, мы и без него ее увидим… Видите, вон оттуда выпустили сокола: он преследует длинноклювую птицу. Гони ее! Гони! — кричал Уолтер, словно сокол его мог слышать. — Но смотрите, метр Гергард, видите: цапля заметила врага. Ах ты, трусиха! — вскричал молодой рыцарь. — Теперь тебе не уйти; если твой противник — породистый сокол, ты погибла!

Цапля, действительно заметившая грозящую опасность, испустила жалобный крик, который они слышали, хотя были от нее далеко, и начала взмывать ввысь, как будто стремилась скрыться в облаках. Сокол же, увидев ее движение, воспользовался для атаки тем же маневром, к какому прибегла для защиты его жертва, и, пока цапля вертикально поднималась вверх, по диагонали понесся к той точке, где они должны были столкнуться.

— Браво! Молодец! — кричал Уолтер, наблюдавший это зрелище с тем захватывающим интересом, какой оно обычно внушало благородным охотникам. — Прекрасная атака, прекрасная защита! Гони ее, гони! Роберт, тебе знаком этот сокол?

— Нет, ваша милость, — ответил слуга, столь же внимательно, как и его хозяин, наблюдавший за разыгравшейся схваткой, — но, даже не зная, чей он, я по полету скажу вам, что он отменной породы.

— И ты не ошибешься, Роберт. Клянусь честью, у него размах крыльев, как у кречета, и сейчас он нагонит цаплю. Эх, благородный мой сокол, ты плохо рассчитал расстояние, а у страха крылья сильнее, чем у мужества.

Истинная правда! Расчет цапли был так точен, что в то мгновение, когда сокол ее настиг, она оказалась выше его. Охотничья птица поэтому пролетела мимо, на несколько футов ниже, не пытаясь нападать на цаплю. Цапля мгновенно воспользовалась этим преимуществом и, изменив направление полета, попыталась выйти на простор и оторваться от преследователя, не уходя в высоту.

— Да, жаль! — воскликнул смущенный Роберт. — Неужели, ваша милость, мы неправильно оценили нашего сокола? Вот он, клянусь жизнью, уходит в сторону!

— А вот и нет! — прокричал в ответ Уолтер, чье самолюбие, казалось, было уязвлено неудачей сокола. — Разве ты не видишь, что он набирает скорость? Эй, смотри же, смотри, вот он летит назад. Гони ее! Гони!

Уолтер не ошибся: сокол, уверенный в быстроте своих крыльев, позволив врагу уйти немного в сторону, теперь летел вровень с цаплей и, описав полукруг, оказался над ней. Цапля снова жалобно закричала и опять повторила свой маневр, пытаясь взмыть прямо в небо. Через мгновение могло показаться, что обе птицы сейчас исчезнут в облаках: цапля уже казалась не больше ласточки, а сокол — не более черной точки.

— Кто выше? Кто выше? — кричал Уолтер. — Клянусь честью, они так высоко, что я больше ничего не вижу!

— Я тоже, ваша милость.

— Прекрасно! Сама цапля отвечает нам, — хлопая в ладоши, сказал молодой рыцарь. — Ведь мы больше ее не видим, зато слышим. Смотрите, метр Гергард, смотрите внимательно, и вы увидите, что сейчас они спустятся вниз быстрее, чем взлетели.

В самом деле, не успел Уолтер произнести этих слов, как птицы снова стали видимы. Вскоре можно было легко разглядеть, что сокол летит сверху; цапля, которой он наносил клювом сильные удары, отвечала только испуганными криками; наконец, сложив крылья, она камнем рухнула вниз, примерно шагах в пятистах от наших путников, преследуемая своим врагом, оказавшимся на земле вместе с нею.

Уолтер сразу же пустил галопом коня в ту сторону, куда упали птицы, и, перепрыгивая живые изгороди и канавы, быстро прискакал на то место, где победитель-сокол уже клевал мозг цапли.

С первого же взгляда молодой дворянин узнал в нем сокола прекрасной Алике Грэнфтон. После этого — сокольничие и охотники еще не успели прискакать сюда — он спешился, надел на клюв цапли очень дорогой перстень с изумрудами и, окликнув по имени сокола, — тот немедленно взлетел ему на руку — снова поднялся в седло, догнал своих спутников и двинулся дальше, прибавив к посольству еще одно живое создание.

Но они не проехали и четверти льё, как услышали за спиной чей-то крик и, обернувшись, увидели, что к ним во весь опор скачет молодой человек; Уолтер сразу же признал Уильяма Монтегю, племянника графа Солсбери, и остановился, поджидая его.

— Милостивый государь, — издалека кричал ему юный бакалавр, полагая, что тот его слышит, — сокол графини Алике Грэнфтон не продается, а посему соблаговолите вернуть его мне в обмен на это кольцо, что она посылает вам, не то, клянусь честью, я сумею силой отобрать его у вас.

— Дорогой мой паж, — холодно ответил Уолтер, — ты передашь своей госпоже, что я, отправившись в поездку, забыл взять своего сокола, как тебе известно, неразлучного спутника каждого благородного сеньора, и что я одалживаю у нее эту птицу, а свой перстень оставляю в залог того, что возвращу графине сокола. Теперь же, если прекрасная Алике сочтет мой залог недостаточным, сам поезжай на мой соколиный двор и отбери для нее двух самых отменных кречетов, которых найдешь на насесте.

Тут, к великому своему изумлению, Гергард Дени, слышавший угрозы юного бакалавра, заметил, как тот побледнел и затрепетал при первых словах, с коими обратился к нему Уолтер, а когда тот закончил говорить, то этот столь грозный гонец почтительно поклонился и, даже не посмев сказать ни слова, с готовностью повиновался.