Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мэри Хиггинс Кларк

Ты обратилась в лунный свет

8 октября, вторник

Мэги попыталась открыть глаза. Голова страшно болела. Где она находится? Что произошло? Она приподняла руку и сразу во что-то уперлась.

Инстинктивно она хотела было поднять эту преграду, но безуспешно. Что это? На ощупь нежное, похожее на атлас, прохладное. По бокам поверхность была иной. Оборочки? Покрывало? Неужели она в какой-то кровати?

Пошевелив другой рукой, она почувствовала те же самые оборочки, которые, вероятно, тянулись по обеим сторонам тесного пространства.

А что привязано к безымянному пальцу и мешает шевелить левой рукой? Большим пальцем она нащупала ленточку или шнурок. Но для чего это?

И вдруг на нее обрушилось воспоминание.

Глаза в ужасе распахнулись в абсолютную темноту.

Сознание бешено заработало, пытаясь собрать воедино то, что произошло. Едва она услышала шаги и повернулась, как что-то сильно ударило ее по голове. Она помнила, как он склонился над ней и прошептал:

— Мэги, думай о звонарях.

После этого она ничего не помнила.

Растерянная и напуганная, она пыталась понять, что происходит. И вдруг все прояснилось. Звонари! Викторианцы так боялись быть похороненными, что перед погребением привязывали к пальцу покойника шнурок, который потом через специальное отверстие в крышке гроба соединялся с колокольчиком на поверхности могилы.

В течение семи дней смотритель проверял могилу и слушал, не звонит ли колокольчик, свидетельствуя о том, что похороненный жив...

Но Мэги знала, что к ее колокольчику никто не прислушивался. Она была одинока. Ей не удалось даже закричать. Наконец она стала дергать за шнурок, стараясь услышать хотя бы слабый звон, но вокруг царила полная тишина, мрак и тишина.

Надо успокоиться, сосредоточиться. Как она сюда попала? Нельзя поддаваться панике. Но как это сделать?.. Как?..

И тут она вспомнила. Музей похоронных ритуалов. Она туда вернулась одна. Потом приступила к поиску, к тому, что начала Нуала. А потом появился он. И...

О Господи! Ее похоронили заживо! Она заколотила кулаками по крышке гроба, но плотный атлас приглушал звук. Наконец она закричала и кричала долго, пока не выбилась из сил. Но никто не отозвался.

Колокольчик. Она снова и снова дергала за шнурок. Его обязательно кто-нибудь услышит. Ей не слышно, но кто-то должен услышать, обязательно должен!

Луна спокойно заливала светом небольшой холмик свежей земли, на котором одиноко колыхался бронзовый колокольчик, соединенный с трубкой, уходящей в могилу. Колокольчик дергался беспорядочно, словно в диком бесшумном танце смерти. Кто-то вырвал у него язычок.

20 сентября, пятница

1

«Ненавижу коктейльные приемы, — думала Мэги, удивляясь, почему всегда чувствует себя на них инопланетянкой. — Возможно, я слишком категорична, но дело в том, что я ненавижу приемы, где единственный знакомый — это мой предполагаемый кавалер, который забывает обо мне, едва ступив на порог дома».

Она оглядела большую комнату и вздохнула. Когда Лайам Моор Пейн пригласил ее на вечер встречи клана Мооров, ей следовало догадаться, что ему будет гораздо интересней повидаться со своей бесчисленной родней, чем ухаживать за ней. Лайам всего лишь эпизодичный, хотя и вполне надежный приятель для общения во время его приездов из Бостона, а сегодня он положился на ее способность заботиться о себе самой. «Да, — размышляла она, — это большой прием, и конечно, здесь можно отыскать кого-нибудь, чтобы поговорить». Лайам так рассказывал про Мооров, что она согласилась сюда прийти. Она вспомнила об этом, пробираясь с бокалом шампанского через переполненный зал ресторана «Четыре Времени Года» на Восточной Пятьдесят второй улице Манхэттена. Основателя рода — или, вернее, основателя огромного капитала семьи — звали Сквайр Десмонд Моор, и в свое время он являлся столпом ньюпортского общества. Поводом для этого собрания послужила стопятядисятилетняя годовщина со дня рождения зтого великого человека. Для удобства решили провести мероприятие не в Ньюпорте, а в Нью-Йорке.

Рассказывая забавные истории про членов своего клана, Лайам сообщил, что на приеме будет более ста потомков, прямых и косвенных, а также некоторые бывшие известные члены семьи. Он потчевал ее анекдотами о пятнадцатилетнем иммигранте из Дингла, который не считал себя частью серой массы, жаждущей свободы. Он был одним из тех нищих, которые стремятся к богатству. Легенда гласит, что, когда пароход, на котором он прибыл в Америку, проплывал мимо статуи Свободы, Сквайр объявил своим друзьям с палубы четвертого класса: «Совсем скоро я стану таким богатым, что смогу купить эту старушку, если, конечно, правительство вдруг решит ее продать». Лайам произнес слова своего предка с превосходным тяжелым провинциальным ирландским акцентом.

Оглядывая комнату, Мэги подумала, что Мооры действительно явились во всем разнообразии и великолепии. Она наблюдала за оживленной беседой парочки восьмидесятилетних стариков и сузила глаза, мысленно глядя на них сквозь объектив камеры, которой ей сейчас так не хватало. Белоснежная шевелюра мужчины, кокетливая улыбка на лице женщины, удовольствие, которое они явно испытывали друг от друга, — из этого вышла бы отличная фотография.

— \"Четыре Времени Года\" никогда больше не будет прежним, когда Мооры уберутся отсюда, — произнес Лайам, внезапно появившись рядом с ней. — Как настроение? — спросил он, но, не дождавшись ответа, представил ее своему кузену Эрлу Бейтману, который, как с любопытством заметила Мэги, неторопливо изучал ее с явным интересом.

Она определила, что новому знакомому, как и Лайаму, далеко за тридцать, он был на полголовы ниже своего кузена, чуть меньше шести футов. Худое лицо его чем-то напоминало ученого, хотя светло-голубые глаза глядели несколько смущенно, а несочного цвета волосы и бледность делали его совершенно непохожим на грубоватого привлекательного Лайама, зеленоглазого, с проседью в темных волосах.

Она терпеливо ждала, пока он ее разглядывал. Затем через некоторое время, подняв бровь, спросила:

— Нельзя ли обойтись без обследования? Он растерялся.

— Простите. У меня плохая память на имена, и я пытался вспомнить вас. Вы одна из нашего клана, не так ли?

— Нет. Мои ирландские корни уходят в глубь трех или четырех поколений, но я не принадлежу к этому клану, да и зачем вам так много кузин.

— Вы совершенно правы. Однако жаль, что большинство их не столь привлекательны, как вы. Прекрасные голубые глаза, белоснежная кожа и овал лица свидетельствуют о том, что вы кельтского происхождения, а по вашим почти черным волосам можно предположить, что вы из «черных ирландцев», тех, в чьих генах остался печальный, но великий след испанских завоевателей.

— Лайам! Эрл! О, ради Бога, кажется, мне повезло, что я сюда пришел.

Забыв о Мэги, оба молодых человека радостно повернулись, чтобы поздороваться с цветущим мужчиной.

Мэги поежилась. «Так мне и надо», — подумала она, мысленно удаляясь в угол, но вспомнила недавно прочитанную статью, в которой советовалось поискать в толпе кого-нибудь, кому еще более одиноко, если чувствуешь себя забытой в людном месте, и постараться завязать с ним беседу.

Усмехнувшись про себя, она решила применить эту тактику, а если собеседника найти не удастся, она уедет домой. Воспоминание об уютной квартирке на Пятьдесят шестой улице возле Ист-Ривер показалось ей очень приятным. Никуда не надо было ходить сегодня вечером. Недавно вернувшись с фотосъемок в Милане, она мечтала только о тихом отдыхе.

Еще раз оглядевшись, она увидела, что почти каждый потомок Сквайра Моора сражался за то, чтобы его услышали.

«Пора на выход», — решила она. И вдруг рядом послышался голос — мелодичный, знакомый голос, от которого нахлынули приятные воспоминания. Она резко повернулась. Голос принадлежал женщине, поднимающейся по небольшой лестнице на балкон ресторана и остановившейся с кем-то поговорить. Мэги замерла, а потом ахнула. Не сошла ли она с ума? Неужели Нуала? Как давно это было, а голос ее ничуть не изменился с тех пор, когда она была ее мачехой. Мзги тогда было пять лет, а потом десять. После развода ее отец запретил даже упоминать имя Нуалы.

Мэги заметила, что Лайам направляется к одному из родственников, и схватила его за руку.

— Лайам, та женщина на ступеньках, ты ее знаешь?

Он скосил глаза.

— А, это Нуала. Она была замужем за моим дядей. То есть выходит, что она моя тетя, но это его вторая жена, поэтому никогда не воспринимал ее как близкую родственницу. Она с характером, но очень забавная. А в чем дело?

Мэги не успела ответить и быстро стала пробираться сквозь толпу Мооров. Когда она достигла лестницы, женщина уже болтала с группой людей на балконе. Мэги поднялась по лестнице, но на самом верху остановилась, чтобы разглядеть ее.

Когда Нуала так внезапно ушла, Мэги молилась, чтобы она хотя бы написала ей, но писем не было, и молчание это показалось Мэги особенно тяжелым. За пять лет они так сблизились. Ее собственная мама погибла в автомобильной катастрофе, когда она была совсем младенцем. Только после смерти отца Мэги узнала от друга семьи, что отец уничтожал все письма и возвращал все подарки, которые Нуала ей посылала.

Теперь Мэги глядела на хрупкую женщину с прекрасными голубыми глазами и мягкими золотыми, как мед, волосами. Она заметила тонкую паутинку морщин, которые ничуть не портили ее превосходную кожу. И пока она смотрела, ее сердце переполнялось воспоминаниями, детскими воспоминаниями, возможно, самыми счастливыми.

Нуала всегда становилась на ее сторону во время ссор, умоляя отца Мэги: «Оуэн, ради всего святого, она всего лишь ребенок. Перестань цепляться к ней каждую минуту». Нуала всегда говорила: «Оуэн, в ее возрасте все дети носят джинсы. Оуэн, ну что с того, что она потратила три пленки? Ей нравится фотографировать, она превосходно это делает... Оуэн, она не просто возится в грязи. Неужели ты не видишь, что она пытается сделать что-то из этой глины? Ради Бога, признай творческие способности своей дочери, даже если не любишь искусство».

Нуала — всегда такая прелестная, всегда такая веселая, всегда так терпеливо отвечающая на вопросы Мэги. Именно Нуала научила Мэги понимать и любить искусство.

Естественно, в этот вечер Нуала была в светло-голубом атласном костюме и на высоких каблуках. В воспоминаниях Мэги она всегда была в пастельных тонах.

«Нуала вышла замуж за отца, когда ей было под пятьдесят, — думала Мэги, пытаясь определить ее возраст теперь. — Пять лет замужества, развелась двадцать два года тому назад».

Трудно поверить, что Нуале было более семидесяти лет. Конечно, она выглядела гораздо моложе.

Их глаза встретились. Нуала нахмурилась, а потом растерялась.

Нуала говорила ей, что настоящее ее имя было Финнуала, в честь легендарного кельтского Финна Мак-Кула, победившего великана. Мэги вспомнила, как в детстве она с удовольствием старалась произносить Фин-ну-ала.

— Фин-ну-ала? — осторожно произнесла она теперь.

Лицо старой женщины исказило выражение полного изумления. Потом она радостно ахнула, отчего все вокруг замолчали, а Мэги снова оказалась в объятиях любящего человека и ощутила слабый запах, остававшийся в памяти все эти годы. Когда ей исполнилось восемнадцать лет, она узнала, что это запах радости. «Какой удачный вечер», — подумала Мэги.

— Дай взглянуть на тебя! — воскликнула Нуала, выпуская ее из объятий и отступая на шаг, но крепко держа Мэги за обе руки, словно боясь, что она исчезнет, и не сводя с нее глаз.

— Не думала, что снова тебя увижу! О Мэги! А как этот жуткий человек, твой отец?

— Он умер три года тому назад.

— О, прости, дорогая. Но уверена, что под конец жизни он стал совершенно несносным.

— Он никогда не был особенно легким, — согласилась Мэги.

— Милая моя, я была за ним замужем. Помнишь? И знаю, каким он был! Вечный ханжа, суровый, кислый, раздражительный, нудный. Но не стоит снова об этом. Бедняга умер, да почиет он в мире. Но он был такой старомодный, такой жесткий, с него можно было писать средневековый портрет для церковных витражей.

Заметив, что все вокруг ее внимательно слушают, Нуала обняла Моги за талию и объявила:

— Это мой ребенок! Не я родила ее, но, конечно, это совершенно не важно.

И Мэги заметила, что Нуала глотает слезы.

Мечтая сбежать из переполненного ресторана и поговорить, они ушли вместе. Мэги не нашла Лайама, чтобы попрощаться, но знала, что по ней никто не будет скучать.

Рука в руке Мэги и Нуала прошли по Парк-авеню сквозь сгущающиеся сентябрьские сумерки, повернули на запад на Пятьдесят шестую улицу и остановились в «Иль Тинелло». Заказав кьянти с тоненькими ломтиками жареных цуккини, они рассказывали друг другу о своей жизни.

Для Мэги это было просто.

— Интернат; меня отправили туда, как только ты уехала. Потом Карнеги-Меллон, и наконец, курс изобразительных искусств в Нью-Йоркском университете.

— Замечательно. Я всегда знала, что либо это, либо скульптура.

Мэги улыбнулась.

— У тебя хорошая память. Я люблю лепить, но для меня это только хобби. Фотографом быть гораздо практичней, и не буду скромничать, но кажется, я неплохой фотограф. Есть отличные клиенты. А что ты, Нуала?

— Нет, давай закончим с тобой. Ты живешь в Нью-Йорке. У тебя любимая работа. Развиваешь свой природный талант. Такая же хорошенькая, как я надеялась. Тебе исполнилось тридцать два. А как насчет любви, или как там вы, молодые, это называете?

У Мэги привычно екнуло сердце, но она просто сказала:

— Три года была замужем. Его звали Пауль, он закончил Академию воздушных сил. Его только выбрали для работы в НАСА, когда он погиб во время тренировочного полета. Это случилось пять лет тому назад. Думаю, что никогда не смогу одолеть это потрясение. До сих пор трудно говорить.

— О Мэги!

В голосе Нуалы прозвучало глубокое сочувствие. Мэгн вспомнила, что мачеха была вдовой, когда выходила замуж за ее отца.

Покачав головой, Нуала прошептала:

— Почему такое происходит? — Потом бодро предложила:

— Давай закажем.

Во время обеда они вспомнили все двадцать два года. После развода с отцом Мэги Нуала переехала в Нью-Йорк, потом посетила Ньюпорт, где встретила Тимоти Моора, с которым дружила еще в раннем детстве, и вышла за него замуж.

— Мой третий и последний муж, — сказала она. — И самый лучший. Тим умер в прошлом году, и мне его страшно не хватает! Он не был одним из богачей Мооров, но у меня чудесный домик в красивом районе Ньюпорта и соответствующий доход. И конечно, я все еще занимаюсь живописью. Так что я в порядке.

Но Мэги заметила легкую неуверенность в ее лице и поняла, что без сияющего, веселого выражения Нуала выглядит на свои годы.

— Действительно в порядке, Нуала? — тихо спросила она. — Ты выглядишь… озабоченной.

— О да, все хорошо, просто отлично... Но, понимаешь, в прошлом месяце мне исполнилось семьдесят пять. Много лет тому назад кто-то сказал мне, что, когда перевалит за шестьдесят, начинаешь постепенно прощаться с друзьями или они прощаются с тобой, а когда исполняется семьдесят, то это происходит постоянно. Поверь, это правда. Я потеряла нескольких хороших друзей за последнее время, и каждая новая потеря ранит все сильнее. В Ньюпорте становится одиноко, но тут есть замечательный пансионат — ненавижу произносить дом престарелых, — и я подумываю в скором времени туда перебраться. Апартаменты в моем вкусе недавно освободились.

Когда официант разливал эспрессо, она воодушевленно произнесла:

— Мэги, приезжай ко мне погостить, пожалуйста. Это всего в трех часах езды от Нью-Йорка.

— С удовольствием, — отозвалась Мэги.

— Ты честно?

Томас Гунциг

— Совершенно. Теперь, когда я тебя нашла, не хочу снова потерять. Кстати, мне всегда хотелось побывать в Ньюпорте. Кажется, это просто рай для фотографа. Между прочим…

Смерть билингвы

Она собиралась рассказать Нуале, что на следующей неделе хотела бы устроить себе долгожданные каникулы, когда услышала, как кто-то произнес:

Посвящается Саре и Наоми.
— Знал, что найду вас здесь.

«Концентрируя свои силы в одном месте, враг теряет позиции; рассредоточивая их, он утрачивает мощь». Генерал Зиап, «Армия Северного Вьетнама»
Вздрогнув, Мэги подняла глаза. Над ними стояли Лайам и его кузен Эрл Бейтман.

«Происхождение человеческой сексуальности в высшей степени травматично». Джойс Мак\'Дугалл, психоаналитик, «Тысячеликий Эрос»
— Ты от меня сбежала, — укоризненно произнес Лайам.

«Нашим детям посчастливилось прийти в этот мир». Жан-Мари Мессье, президент компании «Вивенди» Сайт J6M.com
Эрл нагнулся, чтобы поцеловать Нуалу.





— Ловко вы увели его даму. Откуда вы друг друга знаете?

1

— Это длинная история, — улыбнулась Нуала. — Эрл тоже живет в Ньюпорте, — объяснила она Мэги. — Преподает антропологию в колледже Хатчинсона в Провиденсе.

Всякий, кто знавал меня в марте семьдесят восьмого, когда произошли эти страшные события, вам скажет, что я был не из той породы людей, о которых можно запросто вытирать ноги. Ни особой крепостью, ни особой живостью, ни особой гибкостью я не отличался, бегал не так чтобы быстро, да и в стрельбе был не мастак. Короче, ничего общего с большинством тогдашних городских парней, которые дни напролет то зажимали друг друга ногами и выворачивали плечи, то разбирали винтовки М16, купленные на американских складах, чтобы потом запрятать в ось автомобиля. Я был не из таких. Но вот пройдоха я был, каких мало, и ухо со мной надо было держать востро. Ничем особенно увлекательным мне в жизни заниматься не доводилось, но по части всяких темных делишек мне не было равных. Я умел таскать деньги, смешивать кокаин со стиральным порошком, и даже самому требовательному туристу мог поставить девушку по вкусу. Хотите шатенку — пожалуйте шатенку. Хотите брюнетку — пожалуйте брюнетку. Кривую? Пожалуйста. Жирную? Пожалуйста. Настоящую шлюху? Уж кого-кого, а настоящих шлюх у меня было, хоть отбавляй. Еще я умел убивать людей. Но за такие дела, если мог, все-таки старался не браться, разве что прямо-таки подыхал с голоду. К тому времени я успел убить только одного. Пьер Робер по прозвищу Зеленый Горошек был женат на сестре Моктара, словенского унтер-офицера, который съехал с катушек во время войны. Турки сломали ему пальцы на ногах и попытались утопить в привокзальном туалете в Сварвике вместе с двадцатью пятью товарищами. Он остался в живых, но свихнулся. По некоторым причинам, о которых я расскажу позже, Моктар до смерти возненавидел мужа своей сестры Сюзи, Пьера Робера, прозванного Зеленым Горошком, и обещал кучу денег тому, кто его прикончит. От подробностей я вас избавлю, скажу только, что убивать этого типа работенка была не из приятных. Робер-Зеленый Горошек торговал телевизорами и жил там же, в магазине. Еще звоня в дверь, я понятия не имел, с какого конца взяться за это дело. Как только он мне открыл, я на него накинулся. Мы сцепились, как два пса, и принялись кататься по прихожей и гостиной, круша все вокруг. Вазы, зеркала, этажерки — все разлеталось на куски. Я гонялся за ним по магазину, где по десятку телевизоров шла одна и та же передача про искусственное оплодотворение. Удар у Зеленого Горошка был мощный. И целился он умело. В глаза, в нос, в печень, под дых. Похоже, когда-то он был боксером. Но мне так хотелось есть, что в конце концов я его одолел. Всякий раз, попадая кулаком в цель, я представлял себе бутерброд с ветчиной. Потом у меня несколько недель подряд болели руки. Казалось, к каждой привесили по наковальне. Наевшись, я побежал в банк, открыл сберегательный счет и положил туда вырученные деньги. Теперь можно было не беспокоиться о завтрашнем дне. На какое-то время я забыл о нужде.

Мэги подумала, что не ошиблась в его профессорской внешности.

2

Лайам взял стул у соседнего столика и сел рядом.

В разгар лета город напоминал печеное яблоко. Солнце угрожающе нависало, выставив когти, и с прожорливостью африканского термита разъедало кожу на носу, на ушах и на руках. Ничего не оставалось, как сидеть дома голым, пристроившись поближе к кондиционеру, потягивать баккарди с кока-колой да смотреть прогноз погоды и японские мультики. Оказавшись на улице, люди корчили гримасы не хуже штангистов во время рывка. Старичков смерть косила направо и налево, их сморщенные сердца не выдерживали, словно старые морские ежи, ошпаренные кипятком. Насквозь потные санитары приезжали за ними на скорой и загружали сразу по три-четыре штуки, чтобы сэкономить время. Старушка мадам Скапоне, вдова итальянца, которая жила этажом ниже, жаловалась, не переставая. «От этого газа и атомного оружия даже времена года сошли с ума», — говорила она каждый раз, стоило мне пройти мимо.

Всевозможные запахи, которые совсем не чувствовались в холодное время года, теперь переполняли воздух: сладковатый запах дезодорантов, запах спящих собак, запахи растений, выжженной газонной травы, моторного масла, овощей и фруктов, разных сортов сыра, гнилой воды и бьющий в нос запах пыли, огромными клубами сползавшей с окрестных гор.

— Вы должны разрешить нам выпить с вами после обеда. — Он улыбнулся Эрлу. — И не обращайте на Эрла внимания. Он странный, но безобидный. Эта ветвь нашего семейства занимается похоронным делом более ста лет. Они людей хоронят, а он их откапывает! Он вампир. И даже зарабатывает, рассказывая об этом.

Дело было вскоре после той истории с Пьером Робером по прозвищу Зеленый Горошек. Я был при деньгах, но на душе скребли кошки. Несколько часов подряд я проговорил с унтер-офицером Моктаром, чьи беспрерывные стенания напоминали «Илиаду» с «Одиссеей» вместе взятые. Ему все не давала покоя его сестра, Сюзи. Моктар был уверен, что после смерти мужа она спит с целой ротой солдат, которые несколько недель назад расквартировались в городе и говорили с никому не понятным акцентом.

Мэги сделала большие глаза, а все засмеялись.

«Наверняка, это скоты турки, — говорил Моктар, вцепившись мне в колено, — моя сестра трахается с целой бандой скотов турок».

Мы сидели за столиком в «Разбитой лодке». Этот ресторанчик, по мере надобности, превращался то в гостиницу, то в склад, то в клуб любителей китайского домино. Год назад его открыл молчаливый вьетнамец по имени Дао Мин. Раньше он служил во вьетконгском флоте, а сюда перебрался после того, как его армия потерпела сокрушительное поражение в так называемой «Битве тысячи кукурузных зерен», а большинство солдат, как крысы, были утоплены в подземных укреплениях Северного Вьетнама. Дао Мин чудом спасся, но теперь страдал клаустрофобией. Стоило кому-нибудь закрыть в ресторане одно из четырех окон, как он принимался плакать и стонать по-вьетнамски. Шлюшка, с которой он как-то провел ночь, уверяла, что Дао Мин засыпает, съежившись и сжав кулаки, его светло-коричневая кожа покрывается испариной, и ему снится, будто он крыса и сейчас умрет. При всех своих странностях, готовил он хорошо, и дела у него шли в гору, несмотря на то, что завистливые конкуренты распустили слух, будто бы кто-то из посетителей обнаружил в жареной свинине с овощами собачий клык. Успех Дао Мина во многом объяснялся и тем, что он сумел собрать вокруг себя роскошных девушек-официанток. Они перелетали от столика к столику, как улыбчивые стрекозы, так что ресторан напоминал цветущее маковое поле в апреле.

— Я читаю лекции по истории погребения, — слегка улыбнувшись, объяснил Эрл Бейтман. — Иным это кажется жутким, а мне нравится.

Там-то и работала Минитрип, когда я впервые увидел ее. Было это в декабре семьдесят шестого, в самый разгар зимы, до зубов вооруженной инеем и снегом. В этой оправе Минитрип была ярче любого пожара. Среди стрекоз Дао Мина она была как королева. Ее волосы, черным блестящим водопадом ниспадавшие на воротничок блузки, благоухали корицей и лакричным шампунем, а глаза у нее были темные и загадочные. Мне они навевали мысли о сибирской тайге, где водятся волки, медведи и дикие лоси. Говорила она нежным, приветливым голоском.

«Вы обедать или просто пропустить стаканчик?» — спросила она меня.

27 сентября, пятница

В тот день мне показалось, будто кто-то ржавым ножом вскрыл мне вены, и моя кипящая кровь, черная, как нефть, пролилась под ноги девушке.

Я стал приходить все чаще и чаще, и в конце концов сумел завязать знакомство. Минитрип подсаживалась ко мне за столик и, потягивая через соломинку легкую пену молочного коктейля, принималась болтать о том о сем: про свою кошку, про туфельки, про неверного возлюбленного. Она считала, что я замечательно умею слушать. Но мне от этого было не легче. Через неделю я уже мечтал на ней жениться, поселиться в отдельном домике в приличном квартале и делать ей темноволосых, нежноголосых детей.

2

Минитрип была замечательная девушка, но жила она с самым омерзительным придурком, какие только бывают на свете, а меня считала своим лучшим другом. Эта история и то, во что она вылилась несколько месяцев спустя, до конца моих дней будет впиваться мне в голову, как острые грабли.

Из-за жары в ресторане стояла жуткая духота. Кондиционера не было, так что посетителям приходилось или прятаться в тени в дальнем зале, или, по примеру унтер-офицера Моктара, пить без перерыва. По радио в тысячный раз крутили идиотскую песенку Джима-Джима Слейтера: «Ты просишь разлюбить, но лучше я умру, чем разлюблю тебя. Я умираю от любви, умираю от любви, умираю от любви». К горлу мерзкой тепловатой волной подкатывала тошнота. Моктар уже столько выпил, что начал нести полную околесицу. Он предлагал сумасшедшие деньги, чтобы я прикончил с полсотни солдат, портивших ему жизнь, говорил, что я ему как брат, благодарил за тысячу разных подвигов, которых я никогда не совершал. Рассказывал о смерти матери, брата, отца и десятков других людей, которых враги били, насиловали и убивали в ангарах или резали, как баранов, в зарешеченных автобусах, специально предназначенных для этой грязной работы. Мне сделалось совсем невмоготу, унтер-офицер со своими историями все больше нагонял тоску, так что я наконец собрался с духом, чтобы выйти на улицу. Даже солнце стало казаться мне меньшим злом по сравнению с гнетущей обстановкой в «Разбитой лодке».

Он шел быстрым шагом по Клиф-Вок. Холодный ветер с океана, налетевший во второй половине дня, развевал его волосы. Солнце уже стало пригревать, но его косые лучи не могли противостоять холодному ветру. Ему показалось, что смена погоды отражает изменение его настроения.

3

До настоящего момента его план осуществлялся вполне успешно, но после обеда у Нуалы всего два часа тому назад его одолевали предчувствия. Нуала стала подозрительной и обязательно поделится со своей падчерицей. Все может раскрыться.

Судя по помятому виду парней, которые вылезли из красного в белую полоску автомобиля с распахнутыми настежь дверцами, машина не меньше часа простояла на самом солнцепеке у выхода из ресторана. Она нагрелась, как микроволновка, и все, что было внутри, попросту сварилось. Коротышка-японец из «Сони Мьюзик» с отвращением рассматривал останки предмета, который раньше, скорее всего, был CD-плеером, а теперь походил разве что на труп перелетной птицы. Рядом Хуан Рауль Химинес вытирал пот со лба огромной ручищей. Опираясь на капот, одноглазый Моиз Бен Аарон по прозвищу Бен Оплеуха, он же Нож в Затылок, он же Минута в Минуту, он же Мухоловка, задумчиво сбивал пыль с носков кроссовок. Первым меня заметил коротышка-японец. Он сделал знак Хуану Раулю Химинесу, и тот перегородил мне дорогу. Какое-то время он молча смотрел на меня, а потом приказал следовать за ним. Брови у него блестели от пота, слова давались ему не легче, чем морскому слону, которого только накануне вечером научили говорить. Речь Хуана Рауля всегда служила поводом для насмешек, и это его просто бесило. Конечно, у парня было серьезное оправдание. Насчет тяжелого детства он мог дать сто очков вперед заключенным камбоджийского концлагеря. Маленький Хуан рос в окружении сваленных в кучу автомобильных покрышек. Когда он не слушался, отец-автомеханик заставлял его пить отработанное масло, бил фольксвагеновскими подголовниками или запирал в багажнике какой-нибудь разбитой машины, что во множестве громоздились в саду. «Туда тебе и дорога, старый хрен», — таковы были первые слова Хуана Рауля Химинеса. Он произнес их в шестнадцать лет над распростертым на земле трупом отца, череп которого был размозжен невероятно мощным ударом домкрата. О силе и свирепости молодого человека стали ходить легенды, и судьба ему вроде бы улыбнулась: его взял на работу коротышка-японец из «Сони Мьюзик», который чувствовал себя гораздо спокойнее, когда рядом был кто-то, у кого каждая ладонь размером с хорошую энциклопедию.

Туристы еще не покинули Ньюпорт. Их было даже в избытке — запоздалые зеваки, стремящиеся пожить в особняках, оберегаемых Обществом охраны памятников, и повосхищаться реликвиями минувшего века, пока большинство домов не закроется до следующей весны.

Я знал, что пытаться бежать нет смысла. Рано или поздно они все равно нашли бы меня, и дело кончилось бы тем же. Стараясь сдержать дрожь в руках, я сел в раскаленную машину. Хуан Рауль Химинес бухнулся справа, коротышка-японец примостился слева, Моиз Бен Аарон сел за руль, и мы тронулись.

Глубоко задумавшись, он остановился возле Брейкерс, этой замечательной вычурной драгоценности, Американского дворца, ослепительного примера того, что можно создать, имея воображение, амбиции и деньги. Корнелиус Вандербильт построил его в начале девяностых годов прошлого века для себя и своей жены, но наслаждался роскошью совсем недолго. Парализованный в 1895 году, он умер в 1899-м.

Ехали мы медленно. Моиз Бен Аарон зря не рисковал и вел машину с осторожностью человека, который видит только одним глазом. У сидевшего рядом со мной коротышки-японца был взволнованный вид. Он вертел в руках свой расплавленный CD-плеер и повторял, хмуря брови: «Суши кото танабе, суши кото танабе, суши кото танабе…» Потом он повернулся в мою сторону и окинул меня взглядом упавшего с лошади самурая.

«Что, скотина ты этакая, любишь подурить, да?»

Постояв возле Брейкерс еще немного, он улыбнулся. Именно история Вандербильта подсказала ему эту идею.

Я не ответил. В зеркале было видно, как улыбается Моиз Бен Аарон. Зрячим глазом он следил за дорогой, а вторым смотрел куда-то в небеса. Дегенеративная рожа. Чужие неприятности он любил не меньше, чем жареные сосиски. В кармане куртки у меня лежало стенлиевское лезвие. В какой-то момент я подумал, не пустить ли его в ход, но, поймав на себе сумрачный, как угольная шахта, взгляд Хуана Рауля Химинеса, понял, что лучше пока не рыпаться.

— Ты правда выбил ей передние зубы? — спросил Моиз Бен Аарон, не переставая улыбаться.

Но теперь надо было действовать без промедления. Ускорив шаг, он миновал Университет Салв Регина, ранее известный как Желтый Дом, стокомнатное экстравагантное сооружение, прекрасно смотревшееся на фоне неба. Его известняковые стены и мансарда превосходно сохранились.

— Это она сама тебе рассказала?

— Она всем об этом рассказывает. Говорит, в последний раз, когда вы виделись, ты совсем сошел с катушек, бросился на нее с кулаками и выбил зубы.

Через пять минут он приблизился к «Латам Мейнор», величественному сооружению, достойному и более изысканному сопернику вульгарного Брейкерс. Когда-то роскошная собственность эксцентричных Латамов, это здание еще при жизни последнего из членов семьи пришло в упадок. Теперь же, спасенное и отреставрированное почти до прежнего величия, оно стало убежищем состоятельных пенсионеров, доживающих здесь свой век в привычной роскоши.

Что меня особенно раздражало в Моизе, так это то, что он всегда был в курсе всего на свете. Он накачивался амфетаминами, анаболиками, CFO, AST, DVH, регулярно проглатывал целый коктейль из стероидов и никогда не спал, потому что иначе ему снились кошмары. Моиз Бен Аарон сутки напролет таскался то туда, то сюда, водил машину коротышки-японца из «Сони Мьюзик» и пытался вылечить кожные болезни, из-за которых его лицо напоминало липкую бумагу для мух. За гнусную рожу и привычку повсюду таскаться вместо того, чтобы спать, его все терпеть не могли, Слухи о Моизе ходили самые отвратительные: Бен Аарон — копрофаг, Бен Аарон — сын собачьего дерьма и автобусной ржавчины, Бен Аарон кончает за две секунды и при этом еще сверяется по часам, Бен Аарон потерял глаз, когда давил прыщи… Всякий, кто его знал, поклялся бы, что по меньшей мере один из этих слухов — правда. Но ни коротышку-японца из «Сони Мьюзик», которому Бен Аарон служил неисчерпаемым источником разных сведений, ни Хуана Рауля Химинеса, привязавшегося к Моизу как к любимой собаке, все это, похоже, не смущало.

— А сейчас постарайся вести себя повежливее, — сказал японец.

Он стоял и не сводил глаз с величественного мраморного фасада «Латам Мейнор», потом достал из глубокого кармана ветровки сотовый телефон, быстро набрал номер и слегка улыбнулся, услышав нужный голос. Это означало, что одной проблемой будет меньше.

— С кем? Коротышка-японец наклонился ко мне и прошипел: «Придурок, ты же трахал его женщину, женщину Джима-Джима Слейтера. Мало того, ты еще и изукрасил ее кукольную мордашку. Придется тебе уладить это дело. Он говорит, что хочет тебя видеть, вот мы тебя к нему и везем. Скажет, чтобы ты подал ему кофе — подашь. Скажет ползать — будешь ползать, скажет, чтобы ты отрезал себе мизинец — отрежешь. Будешь делать, что тебе говорят. Понял?»

Он произнес только два слова.

Хуан Рауль Химинес ухмылялся, издавая странные звуки, похожие на скрип дворников о стекло машины. Моиз Бен Аарон научил его любить самые грязные передряги.

4

— Не сегодня.

В элитном квартале и правда было очень красиво. Он располагался в верхней части города, прилепившись, словно моллюск, к склону лесистого холма, где пахло акациями, имбирем и латиноамериканским табаком. Это был юго-восточный склон, так что солнце мирно соседствовало здесь с приятным свежим ветерком, который явно предпочитал иметь дело с богатыми господами, а не с нищим сбродом из долины. Дома с чистенькими фасадами, сады, усеянные разноцветными пляжными зонтами, люди с новыми вставными зубами, длинные тротуары, по которым сновали миниатюрные собачки, стерильно чистые машины, вызывающе роскошные цветы, огромные гаражи, окна с витражами, бассейны и теннисные корты, порученные заботам услужливых азиатов с их маниакальной страстью к порядку. Всеобщее умиротворение нарушали только автоматические поливальные установки, орошавшие газоны, да патруль частной охраны, нанятой жителями квартала для собственного спокойствия. То тут, то там в однообразной череде газонов виднелись мрачные бетонные сооружения, обозначавшие вход в бомбоубежище. Большинство из них возникло в конце 1975 года, когда ведущие теленовостей, дрожа от возбуждения, принялись изо всех сил распускать слухи о химической угрозе, один тревожнее другого. Обитатели склона почувствовали, что ужас шевелится у них в кишках. Они живо представили себе, как их ухоженная кожа покрывается бактериями, волосы валяются под ногами, словно тысячи обесцвеченных трупиков, старые яйца пустеют, как пузыри из-под жавелевой воды, а верные яичники высыхают, как калифорнийские виноградники. В конце концов, обошлось без химических атак, не считая разве что знаменитой истории с пустой ракетой, которую на полпути сбил летчик-истребитель. Желая продлить краткий миг славы, он стал вести телеигру на местном канале и названивал зрителям домой, предлагая выиграть деньги и бытовую технику. Впрочем, и этого случая оказалось достаточно, чтобы массовое безумие по поводу психической угрозы продолжалось, так что бомбоубежища содержались в таком же образцовом порядке, как и теннисные корты.

— Тогда когда же? — помедлив, спросил ровный голос.

5

— Еще не знаю. Надо принять кое-какие меры предосторожности. — Голос его звучал резко. Он не допускал обсуждения своих решений.

Джим-Джим Слейтер жестом указал мне на стул и сунул в руку бокал. Не говоря ни слова, он принялся расхаживать туда-сюда по гостиной, обклеенной концертными афишами, а потом встал у большого окна, выходившего в сад очень приличных размеров. А я помалкивал себе в тряпочку, пытаясь понять, чего этому парню от меня надо и что ему мешало просто подослать ко мне шайку каких-нибудь отморозков, чтобы те переломали мне ребра. Тогда все было бы в сто раз яснее. Хуан Рауль Химинес, Моиз Бен Аарон и японец из «Сони Мьюзик» сидели в итальянских креслах напротив меня. Джим-Джим повернулся в мою сторону. Вид у него был совершенно несчастный, под покрасневшими глазами проступали темные круги. Он выглядел хуже, чем на обложках своих дисков, но зато не казался таким глянцевым.

— Так это с вами она встречалась, — сказал Джим-Джим. Говорить ему было трудно. Он сглотнул слюну, приложил к вискам указательные пальцы и продолжил.

— Конечно. Извини.

— Я на вас зла не держу. Сначала, конечно, я был в бешенстве, хотел вас убить, был просто вне себя. К тому же когда я увидел ее в таком состоянии, зубы выбиты, из носа кровь… Я был потрясен. «Мерзавец, который это сделал, за все мне заплатит», — решил я и позвонил своему агенту, чтобы тот нашел вас и доставил сюда. Все это время я не спал, сидел безвылазно у себя в саду, горевал и размышлял. Минитрип звонила мне каждый час и вешала на вас всех собак. Говорила, что ей очень жаль, что она сама не понимает, как ввязалась в эту историю, что любит меня так же сильно, как и раньше, и хочет, чтобы мы поехали путешествовать вдвоем. Пришлось пообещать ей Венецию, Палаццо Гритти, прогулки в гондолах, в общем, всю эту муть. Время шло, и, пока я сидел у себя в шезлонге, мне стало ясно, что в этой истории не правы все. Я — потому что уделял мало времени Минитрип, она — потому что дала себя соблазнить, вы — потому что соблазнили ее. Вот что я понял. Нулевой счет, ничья. Я вздохнул поглубже и решил про себя, что надо все забыть. И все-таки мне не сиделось спокойно, я вертелся в своем шезлонге, чувствуя, что что-то меня смущает, и сначала никак не мог понять, что именно. А потом понял, что все дело в нулевом счете. Тогда я сказал себе: «Сколько ни старайся быть философом, всегда что-то внутри будет сопротивляться, потому что мудрость — вещь неестественная, мудрость — выдумка монахов». И еще я подумал: «Дерьмо вся эта философия, какой от нее прок, так и просидишь всю жизнь, не отрывая задницы от шезлонга, пока не сгниешь». Вот что я понял, сидя в саду. Пакостное чувство, которое не давало мне покоя, продолжало расти все утро и весь день напролет. Как подсолнух. Вот и вся история. А теперь оно окончательно выросло, и у меня больше нет ни малейшего желания вас прощать.

Прервав разговор, он повернулся и пошел быстрым шагом.

— Настоящий артист! Язык подвешен что надо, — заметил Моиз со своего места.

Хуан Рауль смотрел на Джима-Джима, как на божество.

Пора собираться к Нуале на обед.

— Короче говоря, я вас Так сильно ненавижу, что уже не могу вас убить. Я бы не вынес, если бы вы так легко отделались. Даже если я буду несколько часов подряд избивать вас у себя в гараже, от этого мне тоже будет не легче. Я очень долго думал. Хотел понять, что мне делать с этой ненавистью, чтобы она пошла мне на пользу. Потом вызвал своего агента, все ему рассказал, а он мне посоветовал: «Как говорят в Окинаве, о самых больших услугах проси самых заклятых врагов». Смысла пословицы я не понял, но он мне объяснил. Он сказал, что беспокоится обо мне, мои диски стали хуже продаваться, а конкуренция все растет и растет. А потом добавил: «От тебя ускользает целый сегмент рынка. Это солдаты, которых посылают на войну. Надо петь не только про любовь, нужны такие песни, после которых хочется бежать по грязи и стрелять в тех, кто на другой стороне». Я сказал: «С удовольствием, буду петь, что надо, я не капризный, надо петь для солдат — пожалуйста, буду петь». Мой агент ответил, что так-то оно так, но дело не во мне. Ничего не понимаю, тогда в чем? «Все дело в том, что место занято. Есть одна певица, ее зовут Каролина Лемонсид. Она ездит с концертами по казармам и разным военным базам, поет турбо-фолк. Военные по ней с ума сходят, просят родных присылать на фронт ее диски. Дошло до того, что слушатели закидывают возмущенными письмами радиостанции, если те не передают ее песни». Когда он мне все это рассказал, я чуть не лопнул от злости. Надо же, письма пишут! За меня никто никогда так не заступался. Я почувствовал себя оплеванным, одиноким и униженным. «Вот бы ее пристрелили где-нибудь на фронте», — сказал я своему агенту.

Джим-Джим повернулся ко мне, как будто ждал, что я на это отвечу.

3

— Вам пошло бы на пользу, если бы она исчезла, — сказал я.

— Еще как, — заметил коротышка-японец.

Нуала тихонько напевала, нарезая помидоры на своей не слишком опрятной кухне. Движения ее были быстры и уверенны. Солнце почти зашло, и в окно над мойкой подул прохладный ветер с океана. Она уже почувствовала легкий холодок, проникающий сквозь плохо заделанную заднюю стену.

— Настолько на пользу, что будет очень жаль, если ей кто-нибудь не поможет, — добавил Джим-Джим.

— О самых больших услугах проси самых заклятых врагов, — наставительно повторил японец.

При всем при том она знала, что ее кухня, оклеенная красно-белыми обоями, с кирпичным линолеумом и сосновыми шкафчиками и полками на стенах была теплая и уютная. Закончив с помидорами, она потянулась за луком. Салат из помидоров с луком, приправленный постным маслом, уксусом и обильно политый соусом из трав, отлично подойдет к жареной бараньей ножке. Она надеялась, что Мэги все еще нравится баранина. В детстве это блюдо было ее любимым. «Может, следовало спросить, — подумала Нуала, — но так хочется удивить ее». По крайней мере, она точно знала, что Мэги не вегетарианка, — когда они были вдвоем на Манхэттене, та заказала телятину.

По взгляду Джима-Джима, в котором я заметил странный металлический блеск, и по довольным лицам Моиза, Хуана и японца я понял, чего они от меня хотят.

Картошка уже закипела. Когда сварится, Нуала процедит ее, но пюре сделает в самый последний момент. Противень с бисквитами готов, оставалось только поставить его в духовку. Зеленая фасоль и морковь тоже готовы, она разогреет их, когда гости усядутся за стол.

6

Нуала заглянула в столовую. Стол накрыт. Она сделала это еще утром. Мэги будет сидеть напротив, на втором хозяйском месте. Символический жест: сегодня вечером в доме будут две хозяйки — мать и дочь.

Я прекрасно помню тот день, когда неприятности посыпались на меня одна за другой с самого утра, а кончилось все тем, что я выбил зубы любимой девушке. Это был один из первых жарких дней в году. Жуткая жара, долго копившая силы в самом сердце тропического антициклона, обрушилась на нас, как эскадрилья пилотов-камикадзе. Около часа дня мы с Минитрип должны были встретиться в сомнительной чистоты номере на втором этаже «Разбитой лодки». Как всегда, во время наших свиданий Минитрип нервничала, дергалась и в любой момент была готова сорваться. Мы повздорили по телефону, она сказала, что не собирается уходить от Джима-Джима Слейтера, что она меня плохо знает и еще не уверена, что наша история чего-то стоит. Сначала я старался быть вежливым, говорил, что все понимаю, она права, что хочет подумать, но это ведь не значит, что надо отменять свидание. Помню, она все никак не могла решиться, я слышал, как ее дыхание становится все более учащенным, как гул паровоза, который набирает скорость. Потом она решилась и сказала, чтобы я больше не приходил. Как я ни старался ее уговорить, какие бы доводы ни приводил, Минитрип ничего не желала слушать. Я чувствовал себя так, будто какой-то придурок колотит меня по голове куском шифера. Разозлившись, я обозвал ее шлюхой и сказал, что она меня просто динамит. Она в ответ наговорила кучу гадостей в том же духе. Я все повторял: «Что? Что ты сказала?» Она обрушила на меня поток брани. Я ответил той же монетой. Даже после того, как она бросила трубку и послышались короткие гудки, я все еще продолжал ругаться, как настоящий псих. Потом я вышел из дома. Солнце обжигало кожу. Не переставая разговаривать сам с собой, я направился в «Разбитую лодку». При виде меня, Дао Мин сразу понял, что дело не чисто, и сказал, что знает, как мне помочь. С видом врача-психиатра он вытащил из-за прилавка какое-то мерзкое корейское пойло бледно-розового цвета и налил нам обоим по стакану. Он был уверен, что это лавровая или имбирная настойка, но, судя по вкусу, сделана она была из дохлых кроликов. Как бы то ни было, обещанный Дао Мином эффект не заставил себя ждать. Я почувствовал невероятный прилив сил, был готов на любые подвиги, мне ничего не стоило начать метать гири или копья или пробежать 3000 метров с препятствиями. Странно только, что я без конца обо что-то спотыкался, стены и столы все время подстраивали мне неожиданные ловушки. Дао Мин что-то рассказывал по-корейски, вспоминал про «Битву тысячи кукурузных зерен», стучал высохшим кулачком по прилавку, бурно жестикулировал, разражался проклятиями, а под конец разрыдался.

Задумавшись, она на миг прислонилась к косяку двери.

Не помню, что я такое творил, когда вошла Минитрип: наваливался ли на стол или лежал под столом, обнимал Дао Мина или разговаривал сам с собой. Когда я наконец увидел, что она стоит передо мной и смотрит, как на давно пропавшего и неожиданно воскресшего дальнего родственника, то очень понадеялся, что это всего лишь галлюцинация.

«Терпеть не могу наркоманов», — сказала она.

Хорошо, что наконец есть кому рассказать о своих страшных подозрениях. Она обождет дня два, а потом скажет:

Мне удалось выдавить из себя только жалкие обрывки фраз: «нет», «но», «постой», «недоразумение», «объясню». Больше всего это напоминало гудение водопроводного крана, когда его открывают после долгого перерыва. На лице у Минитрип отразилась странная смесь печали и презрения.

— Мэги, я должна поговорить с тобой кое о чем. Ты совершенно права, я сильно обеспокоена. Может, я просто старая подозрительная дура, но…

«Какое же ты ничтожество! И как это я раньше не поняла, не зря же люди о тебе говорят…»Я поднялся, слегка пошатываясь. Вокруг царил жуткий бардак, кругом валялись стулья, салфетки и разбитые бутылки. Дао Мин сидел и смотрел на нас, как зритель в кинотеатре, где идет какая-нибудь романтическая комедия. Минитрип продолжала называть меня жалким неудачником, грязной скотиной, импотентом и все такое прочее. Я приблизился к ней на три шага и, чтобы она не сбежала, схватил за блузку. Ткань была тонкая и шелковистая. Минитрип размахивала кулачками, осыпая меня ударами легкими, как снежные хлопья. Я со всего размаху стукнул ее по лицу. Минитрип побледнела, у нее пошла носом кровь. Я ударил еще раз и выбил ей зубы. Все лицо у девушки было залито кровью. Она стала похожа на легковушку, в которую врезался грузовик.

Как было бы хорошо открыть Мэги свои подозрения. Даже в детстве у нее был ясный, аналитический ум. «Фин-ну-ала», — произносила девочка, когда хотела поделиться с ней чем-нибудь важным, предупреждая таким способом, что разговор будет очень серьезным.

7

Место, где я сейчас нахожусь, трудно назвать веселым, так что лучше о нем не говорить, иначе я, чего доброго, начну сетовать на судьбу, а это всегда всех раздражает. Восстанавливая цепочку событий, которые привели меня сюда, я не могу удержаться, чтобы не задуматься, когда же именно все пошло наперекосяк. Может, когда мне пришлось принять предложение Джима-Джима Слейтера, может, когда я выбил зубы Минитрип, а может, и позже, когда Моктар и мадам Скапоне взялись готовить убийство крошки Каролины Лемонсид. Конечно, мысль взять Моктара в помощники никак нельзя назвать гениальной. За суровой внешностью словенского офицера скрывалось сердце, мягкое, как йогурт. Да и позволить Дао Мину внести свою лепту, судя по тому, чем все кончилось, тоже было не особенно умно.

«С этим званым обедом надо было подождать до завтра, — подумала она. — Следовало дать Мэги перевести дух. Но я такая — всегда сперва делаю, потом думаю».

Каждое утро женщина неопределенного возраста отодвигает длинную занавесь и кормит меня завтраком, состоящим из протеинов, глюкозы и соленой воды, к которой я все никак не могу привыкнуть. Сильной рукой она переворачивает меня на правый или левый бок, приоткрывает окно и долго стоит, разглядывая пейзаж, которого с моей койки не видно, и, медленно выкуривая сигарету, чей запах едва доходит до моего носа. Единственное доступное мне развлечение — это игра воспоминаний. Я просматриваю их, как видеофильмы. В течение дня я развлекаюсь, то останавливая, то прокручивая образы в быстром темпе. У меня есть любимые фрагменты, и на первом месте, конечно, сцена с Минитрип. Ей достаются все призы: за лучший звук, за лучшую операторскую работу, за лучшую режиссуру, за лучший сценарий.

Ей так хотелось показать Мэги своим друзьям после всего, что она им о ней рассказала. И еще когда она их приглашала, то думала, что Мэги приедет на день раньше.

Было это еще до того, как я убил Робера по прозвищу Зеленый горошек, а значит, и до того, как у меня стали водиться деньги. Мне хватало только на квартплату, но я был готов скорее умереть с голоду, чем оказаться на улице. Время от времени мадам Скапоне, старушка со второго этажа, давала мне яйцо или немного хлеба, но этого явно было мало. Я воровал в супермаркете куриные крылышки. Они были такие крошечные, что их можно было спрятать за резинкой носков. Много месяцев подряд я не ел ни фруктов, ни овощей, только куриные крылышки. Потом как-то по телевизору показали «Мятеж на «Баунти»,[1] и я вбил себе в голову, что заработаю цингу. Я то и дело проверял, крепко ли держатся в деснах зубы, и начал воровать супы в пакетиках и фруктовые салаты в консервных банках. Меня так ужасала мысль о болезни, что я тоннами поглощал все эти супы, салаты, супы, салаты, и так без конца. Я приходил в этот чертов магазин по три-четыре раза в день и всякий раз покупал по коробку спичек. Остаться незамеченным мне это не помогло, наоборот, вызвало подозрения. Управляющий отправил мерзкого коротышку-стукача, переодетого добропорядочным отцом семейства, шпионить за мной по. магазину. На выходе меня поджидали два амбала, а кассирши смотрели так, как будто я, по меньшей мере, Жиль де Ре.[2] Они вытащили у меня из карманов два пакетика супа и две консервные банки с салатом и сказали, чтобы ноги моей больше не было в магазине, а то вон те двое переломают мне в подсобке все ребра. Я поплелся горевать в «Разбитую лодку». Минитрип, с которой у меня еще ничего не было, ласково погладила меня по волосам. Просто так, чтобы утешить, в дополнение к кружке пива. По спине у меня снизу вверх с головокружительной скоростью пронесся леопард, оставляя огненный след на каждом позвонке. Это был самый счастливый миг в моей жизни.

Но Мэги позвонила вчера и сообщила, что у нее на работе проблемы и это займет дня два.

Не знаю, как зовут женщину, которая за мной ухаживает. Главный врач и студентка-медичка, которая ей иногда помогает, называют ее просто «мадам». «Все в порядке, мадам?», «Здравствуйте, мадам, ужасная сегодня погода, не правда ли?» и так далее. А я из-за этих ее утренних сигареток называю ее Никотинкой. Мне хочется спросить: «Ну, Никотинка, как это тебя сюда занесло? Есть ли у тебя мужчина? А дети? Бывают ли у тебя оргазмы, в твоем-то возрасте? Приходят ли тебе в голову странные мысли? Каких ты любишь мужчин, воспитанных или грубиянов? По утрам или по вечерам? В постели или на диване, глядя в телевизор?» Судя по всему, когда-то волосы у Никотинки были черными, но теперь, с возрастом и от всяких трудов и забот, ее грива совершенно поседела и цветом напоминает зимнее небо. У нее сильные руки и большие груди, в которые я утыкаюсь лицом, когда она меня переворачивает. Раз… Два… Три. Носом прямо в грудь, запах мыла и чистого белья… Вот меня и перевернули. К стене или к окну. Вертикальные морщинки по обеим сторонам рта придают сиделке грустное выражение. Прибавьте ко всему этому затуманенный взгляд по утрам и серо-бежевый оттенок кожи, и вы поймете, что Никотинка — дама серьезная. Она настоящая профессионалка, а я — объект ее профессиональной заботы. Меня она не любит и не ненавидит, она мной управляет, держит под контролем, оценивает, осматривает, приговаривая: «Так, посмотрим, посмотрим, да, хорошо, вот так, ну, посмотрим…» Потом она отворачивается к окну и выкуривает сигаретку, глядя, какая нынче ужасная погода.

— Художественный руководитель — психопатка и просто сходит с ума из-за фотографий, — объяснила она. — Поэтому завтра не смогу выехать раньше полудня, а может, просижу тут часов до четырех или до половины пятого.

8

В четыре Мэги позвонила.

— Нуала, звонила пару раз, но у тебя было занято. Я только что закончила и иду к машине.

Квартира, которую я снимал до марта 1978 года, была на третьем этаже дома, выходившего на одно из главных городских шоссе. Под окнами у меня то и дело проезжали колонны военных грузовиков, и тогда вся моя немногочисленная мебель начинала дрожать мелкой дрожью, а в воздухе до конца дня стоял запах дизельного топлива. Каждый раз, когда это случалось, мадам Скапоне, старушка со второго этажа, принималась во все горло чихвостить солдат: «Убийцы, убийцы!» Она кричала: «Вы пытаете детей, насилуете женщин, вас всех будут судить и повесят, убийцы…» После этого она являлась ко мне, вся запыхавшаяся, стучала в дверь и требовала, чтобы я проверил, не сломалось ли у меня что-нибудь из-за вибрации. Она говорила, что за любую трещинку можно подать на них в суд, что у нее в сервизе из лиможского фарфора не осталось ни одной целой тарелки, а одно блюдце разбилось вдребезги, когда мимо проезжали отправляющиеся на фронт войска, что ее птичка умерла от сердечного приступа, когда один из танков развернулся кругом, что ее кошка заболела раком из-за радиации, и так далее, и тому подобное. Чем дольше я ее слушал, тем больше меня одолевала тоска. Но хотя мадам Скапоне меня и раздражала, я старался быть вежливым и слушал. Взамен я всегда мог обратиться к ней за одолжением, попросить соли, яиц, сахару, погладить рубашку. Она обожала оказывать услуги, говорила, что в такие времена, как наши, простые люди должны помогать друг другу, а если не будет больше взаимовыручки, то мы все совсем одичаем. «Homo homini lupus[3]», — любила повторять она. Да, да. Вы совершенно правы. Спасибо за рубашку, спасибо за омлет и за кофе. Когда Хуан Рауль, Моиз и японец из «Сони Мьюзик» привезли меня домой после того разговора, я был в полном отчаянии. Оказалось, Джим-Джим в курсе той истории с Робером по прозвищу Зеленый Горошек. Он сказал: «С Каролиной ты не промахнешься. Ты ведь теперь почти профессионал». Я был бы рад ответить, что ничего подобного, убийство — штука совсем не в моем стиле, я и убил-то всего один раз, почти что случайно, потому что голодал и хотел выручить друга, но мне до сих пор от этого не по себе. Но я ничего такого не сказал, только поддакивал: «Да, да. Ладно, идет. Твоя взяла, ты прав, я перед тобой в долгу…» А что еще скажешь со страху. Я боялся, как бы Джим-Джим не передумал и не приказал Хуану Раулю вырвать мне глаза или бог знает что еще. Но дома меня охватила такая паника, такая паника, что я весь покрылся холодным потом. Старушка вцепилась в меня, когда я проходил мимо ее двери: «У вас совсем больной вид! Вы наверняка заболели. Надеюсь, это не то же самое, что у моей кошки. А то ведь, сами знаете, радиация…» И она снова завела свою вечную историю про рак, а потом предложила угостить меня кое-чем, что пойдет мне на пользу. Я согласился. В квартирке у нее пахло анисом и жавелевой водой. Мадам Скапоне усадила меня на диван, весь покрытый подушечками с вышитыми кошками. У стариков всегда такие квартирки: немыслимая чистота, немыслимый порядок, грязи они боятся хуже смерти, беспорядка тоже. «Не обращайте внимания, у меня не прибрано», — пропищала старушка с кухни. На стенах висели деревенские пейзажи, испанские тарелки с тореадорами и фотографии хозяйкиного мужа. Мадам Скапоне налила невероятно крепкого кофе, без сахара и без молока. Он подействовал на меня, как удар молотка по затылку. «Хорошо зашибает, это же настоящий итальянский кофе». Потом старушка подсела ко мне. «Вы мне напомнили Сальваторе, — сказала она, указывая на усатую физиономию на фотографии, — Он всегда приходил с работы в таком состоянии, весь дрожал, руки были холодные, как лед. Помогал ему только вот этот кофе с капелькой пихтовой настойки. Я все спрашивала: «Да что ты там такое делаешь у себя на работе? Неужели можно так умаяться, обслуживая военную технику?» А однажды незадолго до смерти он сказал: «Я не обслуживаю технику, я провожу испытания, оцениваю ударную силу». Сколько я ни спрашивала, что это еще за испытания, какая такая ударная сила, он так ни разу не ответил. Военная тайна. Мой муж меня ни во что не ставил. «Ха, ха, ха, что ты в этом понимаешь, это же военные технологии». Не хотел, чтобы я расспрашивала его о работе. Ни во что он меня не ставил. Только в одно прекрасное утро я пришла и увидела, как он висит на дверном косяке. Повесился на собственных шнурках. Чтобы не сорваться, он навязал такую кучу узлов, что, наверное, провозился с ними не меньше часа. У него были золотые руки, я прямо диву давалась, чего он только ни мастерил! Вот и не стало больше Сальваторе. Я пошла к его сослуживцам. Хороша — Не важно, как долго ты будешь добираться.

компания: грубияны-кладовщики да солдаты один тупее другого. Никто ничего не хотел рассказывать, стоило мне заговорить про испытания, все делали круглые глаза. Так продолжалось очень долго. Я целыми днями торчала у входа в главный штаб. А однажды ко мне в дверь позвонил какой-то юнец. Вид у него был совсем убитый. Он сказал: «Мадам Скапоне, я насчет вашего мужа». Я его впустила. Он даже не присел, сразу все мне выложил: «Ваш муж — жертва ошибки. Ошибка небольшая, но в армии не любят ошибок, даже совсем маленьких. Поэтому они всегда будут все отрицать. Тут уж ничего не поделаешь. Вы бы никогда ничего не узнали, если бы не я. Я все вам расскажу, потому что этого требует моя совесть и хорошее воспитание. Так вот, когда двадцать лет назад ваш муж пошел служить в армию, он действительно обслуживал технику. Мыл танки изнутри. Вы себе не представляете, какая там бывает грязища. Туда же на два-три дня набивается человека четыре или пять, они там жрут свою баланду, потеют и мало ли что еще. Этим ваш муж и занимался, пока не потребовался новый сотрудник в департамент научных исследований и развития. Иногда этим людям из департамента приходят в голову совершенно непонятные вещи. Короче, одному из них удалось убедить какого-то офицера, что нужно провести испытания ударной силы. Вашему мужу выдавали кошек, каждое утро по целому ящику. Он привязывал их к столику, вскрывал им череп, но не убивал, а потом бросал с разной высоты стальные шарики прямо на обнаженный мозг. Дальше приходил этот тип из департамента научных исследований и записывал результаты для статистики. Вот и все. А однажды того типа то ли уволили, то ли куда-то перевели, не знаю. Только вот заказы на новых кошек и документы на зарплату вашего мужа так никто и не подумал отнести на помойку. По части инерции наша администрация даст сто очков вперед любому метеориту, да и с логикой у нее не намного лучше. А раз ему ничего не сказали, потому что всем было глубоко наплевать, чем занимается какой-то технический служащий в департаменте научных исследований, и, к тому же, по уставу не полагается задавать вопросы насчет своего или чужого назначения, то ваш муж, мадам Скапоне, и дальше выполнял свою работу, ронял стальные шарики на кошачьи мозги, с той только разницей, что никто уже не приходил записывать результаты для статистики».

— Надеюсь, что приеду раньше гостей и смогу переодеться.

В глазах старушки поблескивал печальный зимний свет. «Он никогда мне об этом не рассказывал. Тысячи убитых, замученных кошек день заднем бередили его совесть, и в конце концов он не выдержал. Неизвестно из-под какого старого шкафа выполз паук, и Сальваторе решил, что лучше уж навязать побольше узлов на шнурках и повеситься на дверном косяке, только бы не жить с этим пауком внутри. Вот чем я обязана армии».

— О, не беспокойся. Поезжай осторожно, а я займу их коктейлем, пока тебя не будет.

9

— Договорились. Лечу.

Судя по всему, я пролежал на этой койке уже что-то около двух месяцев. По разговорам врачей и медсестер я понял, что между сегодняшним днем и той минутой, когда мы бежали бок о бок с Каролиной, должно было пройти примерно два месяца. Из того, что было перед самой катастрофой, у меня в памяти осталось совсем немного: проливной дождь, ночной холод, грохот разрывов, грязь, в которой мы все увязали по колено, а впереди меня — крошка Каролина Лемонсид, бегущая куда-то, очертя голову, среди обломков и трупов. Ее красное концертное платье с блестками порвалось, насквозь промокло и липло к телу. На левом плече была глубокая рана. Помню, Каролина на секунду повернулась ко мне и открыла рот, чтобы что-то сказать. Понятия не имею, что именно она собиралась сказать, потому что еще через секунду — бах! И вот я уже лежу здесь, на этой койке, не в силах даже моргнуть, не в силах сказать ничего, кроме «м-м-м-м», «м-м-м-м», «м-м-м-м». Но в чем я точно уверен, так это в том, что сознание вернулось ко мне ровно двадцать два дня назад. Было по-настоящему жутко, я вообразил, что умер, и что смерть — это темнота и тихий, непрекращающийся зудящий звук «зззз», «зззз». Поскольку тела своего я не чувствовал, то решил, что у меня его просто больше нет, а сам я теперь бесплотный дух, обреченный вечно блуждать в потемках. Так продолжалось довольно долго, не могу точно сказать, сколько, но мне хватило времени, чтобы подумать, что все мои прежние представления о Боге, рае и аде — полная ерунда, если после смерти остается только это. Никакого суда, никакого вечного блаженства, а всего-навсего чернота и зудящий звук «зззз». Поразмышляв так какое-то время, я вдруг почувствовал, что вокруг меня витает слабый запах дерьма и мочи. Меня это смутило, потому что было непонятно, откуда посреди небытия возьмутся дерьмо и моча.

Вспомнив разговор, Нуала улыбнулась. Было бы ужасно, если бы Мэги задержалась еще на день. Она, должно быть, уже где-то возле Бриджпорта и, наверное, застряла в дорожной пробке, но все же она едет к ней. Господи, Мэги едет к ней.

Я собрался с силами и принялся звать на помощь. Конечно, крикнуть «на помощь» мне не удалось ни разу, выходило только все то же «м-м-м-м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м-м-м-м»… А раз ничего, кроме «м-м-м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м-м-м-м» у меня не получалось, я мычал все громче и громче, спрашивая себя, что из всего этого, в конце концов, выйдет.

Поскольку делать было больше нечего, Нуала решила отдохнуть и посмотреть вечерние новости. Есть еще время принять хорошую, горячую, расслабляющую ванну.

И вдруг рядом со мной послышался голос: «Черт тебя подери, ты заткнешься наконец или нет!» Потом включили свет, и тут уже стало ясно, что никакой я не бесплотный дух (с духами так не разговаривают) и не покойник, а лежу в больничной палате на две койки, и изо всех дырок у меня торчат трубочки. С их помощью я был подключен к какому-то аппарату, который как раз и издавал звук «з-з-з-з». Надо мной нависал какой-то верзила с мертвенно-бледным лицом и забинтованной головой и злобно сверлил меня глазами: «Мне дали полтаблетки, но я не уснул, тогда дали целую, но тут мне стало плохо, чуть пульс не остановился. Белые таблетки не сочетаются с болеутоляющими. Тогда я сказал: «Фиг с ними, с болеутоляющими, дайте только снотворное». А они мне: «С вашим переломом и осколком снаряда во лбу, беспокойная у вас будет ночь». Плевать я хотел, какая там будет ночь, главное — уснуть. Врач сделал, как я просил. Без болеутоляющих мне казалось, что в глазницах у меня горящие угли, но я принял две таблетки и все-таки сумел уснуть. Мне снилось, что вместо головы у меня снаряд, который взрывается всякий раз, стоит мне на что-нибудь наткнуться. Радости, конечно, мало, но, в конце концов, это же только сон. А тут вдруг ты, столько времени ни звука, а сегодня разорался». Верзила принялся жать на кнопку, через какое-то время показалась девушка, похоже, студентка-медичка на ночном дежурстве, хорошенькая, но изможденная. Она была явно не в восторге от того, что ее отвлекают от учебника анатомии. «Этот овощ очухался, теперь всех перебудит». Студентка посмотрела на меня. Я снова принялся за свое «м-м-м-м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м-м-м-м». «Вижу только, кроме меня, уже никого нет, врачи все ушли, свободных палат тоже нет. Придется подождать до утра, раньше ничего нельзя сделать», — сказала девушка и ушла. Верзила еще немного поворчал насчет того, какой бардак стоит в военных госпиталях, а потом наклонился и засунул мне в рот белую таблетку. «Ты уж извини, приятель, но мне позарез надо поспать».

Она собиралась уйти с кухни, когда услышала шум снаружи, и не успела выглянуть в окно, как дверь открылась. Она вздрогнула, но на пороге появился гость, и она ему приветливо улыбнулась.

10

День, последовавший за моей встречей с Джимом-Джимом Слейтером, оказался решающим. Он стал одной из главных вех в той веренице событий, которая завершилась разрывом снаряда, уничтожившим меня в марте 1978 года. Думаю, я не погрешу против истины, если скажу, что встреча мадам Скапоне и Моктара была ошибкой судьбы. Похоже, у судьбы в тот день были другие дела, и она позволила случиться самому невероятному. Ничто не предвещало, что мадам Скапоне и Моктар встретятся, ничто не предвещало, что они проникнутся друг к другу симпатией, и, конечно, ничто не предвещало, что эти двое с таким рвением примутся решать мои проблемы. Наконец, ничто ни с какой стороны не предвещало, что я их послушаюсь. Но может быть, в тот день мне как раз больше всего и хотелось, чтобы кто-нибудь сунул мне в зубы гранату.

— Привет, — сказала она. — Рада видеть, но до начала еще два часа, поэтому не могу оставить тебя надолго.

— А я не надолго, — быстро ответил ее посетитель.

Помню, я проснулся совершенно разбитый и принялся горько сетовать на свою жизнь, которая приняла такой невеселый оборот. Я размышлял о том, что в любую эпоху есть места, где хорошо было бы родиться, а есть места, где лучше бы не появляться вовсе. Выбравшись из кровати, я добрых четверть часа проторчал перед холодильником, с вожделением глядя на крошечный морозильник. Мне хотелось забиться туда и провести там остаток дней. Потом я уселся на кровать с кружкой холодного пива в руке и решил, что нахожусь как раз там, где лучше бы не появляться вовсе. Было около полудня, вся моя квартирка была залита красивым оранжевым светом, на тротуаре какой-то парень смешил девушку, а на улице пахло древесным углем. Свет и пиво сделали свое дело, мне стало лучше. Я вытащил листок бумаги и стал писать письмо родителям, но так и не придумал, что еще добавить после «дорогие мама и папа». Я разорвал листок на мелкие клочки и раскидал по кровати, а потом решил отправиться в «Разбитую лодку», надеясь хоть немного утешиться. Выходя из квартиры, я столкнулся с мадам Скапоне, которая подметала в подъезде. «Здравствуйте, сегодня вы выглядите намного лучше, чем вчера. Вчера на вас было жалко смотреть, вы были в таком состоянии, на вас прямо-таки лица не было…» Я понял, что, рассказав про мужа, старушка стала относиться ко мне совсем по-другому. Похоже, теперь я был для нее чем-то вроде неожиданно нашедшегося родственника, к которому особенно сильно и быстро привязываешься, чтобы наверстать упущенное время. Не знаю, что на меня нашло, но я, не долго думая, предложил ей пойти со мной в «Разбитую лодку». Она вся порозовела, сказала, что подъезд может и подождать, и побежала переодеваться. Вернулась она в черном платье, черном пальто и черной шляпке: «Я же в трауре, мне нельзя выходить на люди в чем попало». Вот как случилось, что я оказался за бакелитовым столиком в «Разбитой лодке», где Моктар рассказывал свою историю, а мадам Скапоне сочувственно кивала. Словенец Говорил низким голосом, не повышая тона. «Нас было около тысячи, все словенцы, большинство еще в ранней юности сражалось в Черногории и в Средней Азии. Нас забирали из родных деревень, сажали на грузовые самолеты и почти безоружными выбрасывали в странах, о которых мы ничего не знали. У офицеров были винтовки или пулеметы, а нам частенько забывали выдать самое необходимое. Ничего не оставалось, как наведываться к местным крестьянам, отбирать у них вилы, грабли, что под руку попадется. Было так страшно, что приходилось пить, не просыхая, целыми литрами, только бы не думать, что тебе в любую минуту могут продырявить башку. Сначала мы воевали с басмачами, потом пришел другой приказ, и мы стали воевать за них. Мы были сильны, как львы. Вы наверняка слышали про эту сволочь полковника Бусхова. Этот кавказский волчара тайком получал помощь от турок. Воображал о себе бог знает что, еще бы, целая страна перед ним пресмыкалась. И тут мы, вдрызг пьяные и почти без оружия, прижали его в сырдарьинском ущелье, простые крестьяне с вилами и цепами против тяжелой артиллерии. Одно могу сказать точно, человек должен преодолевать трудности. Тот, кому не приходилось постоять за себя, стоит не больше, чем килограмм песка посреди пустыни. У человека, который готов смириться с судьбой, в жилах не кровь, а козье молоко. Тот, кто подчиняется несправедливым приказам, похож на сгоревший на корню урожай. Мы были героями. Но никому не было дела, как мы будем возвращаться домой после демобилизации. Некоторые так растерялись, что решили остаться. Другие без гроша в кармане попытались добраться сами, то ехали на поезде, то шли пешком. И так тысячи километров. Под конец нас осталось всего двадцать пять. Так случилось, что мы сели не на тот поезд, не подозревая, что едем в Сварвик. Утром просыпаемся, выходим из вагона, а кругом полно турок, тоже демобилизованных. Мы были в своей старой басмаческой форме, в галифе и при всей прочей амуниции, попробуй тут проскользни незамеченными. И вот какой-то турок крикнул: «Смотрите, кто к нам пожаловал!» Целая сотня набросилась на нас и поволокла в туалет. Другой турок сказал: «Мы вам покажем, вы нам сейчас заплатите за Бусхова». Нас раздели. Не стану пересказывать, что они с нами творили. Мне они переломали пальцы на ногах. Двое держали, а один бил. Потом нас засунули головами в унитазы и стали топить. Они пели: «Буль-буль-буль, за здоровье полковника Бусхова». Потом турки ушли. Все мои друзья погибли, захлебнувшись в унитазах. Все, кроме меня. Мне повезло, спуск был сломан. Я затаился и сидел тихо, как мышь. Так и п4

ожил целый год. Поворовывал, спал на помойках, мотался туда-сюда то на поездах, то на кораблях. А потом перебрался сюда. Это было чудо. Настоящее чудо. Я занялся бизнесом, наладил связи. Дела пошли так хорошо, что я даже смог вызвать к себе сестру. Настоящее чудо».

Мадам Скапоне внимательно выслушала всю его историю, а потом рассказала про своего мужа и военные испытания. «Господи Боже», — прошептал Моктар. Качая головой, старушка сказала, что у них обоих много общего. Война раздавила их, как пару сухарей, разорвала, как шелковый отрез, и бросила, как раздавленных кроликов, на обочине дороги. «Да, — сказал Моктар, — как пару сухарей, как шелковый отрез, как кроликов на обочине. Так оно и есть».

После того как его мать переехала во Флориду, продав дом, который старик Сквайр подарил на свадьбу его бабушке, Лайам Моор Пейн купил кондоминиум на Виллоу-стрит. Он пользовался им каждое лето, но, даже убирая свою лодку в гараж в конце сезона, он частенько приезжал сюда из Бостона на выходные, убегая от сумасшедшего мира международных финансов.

11

Просторная квартира с высокими потолками и террасой с видом на залив Наррагаисет была обставлена отборной мебелью из семейного дома. Уезжая, его мать сказала: «Эти вещи не будут смотреться во Флориде, а мне они никогда особенно не нравились, можешь забирать. Ты, как и твой отец, любишь громоздкое старье».

Смесь разнообразных химикатов, которую колют мне врачи, больше растравляет воспоминания, чем пробуждает тело. Похоже, управляющие им механизмы окончательно вышли из строя. Зато во всей этой мешанине лекарств, глюкозосодержащих растворов, внутривенных инъекций и капельниц мой мозг черпает удивительную энергию, о которой я никогда раньше не подозревал. Теперь, после стольких дней вынужденной неподвижности, воспоминания о той безумной суматохе мартовской ночью 1978 года становятся все более и более отчетливыми. Сначала у меня перед глазами всплывал только силуэт Каролины, которая бежала передо мной в грязи среди обломков. Единственная подробность — рана на ее левом плече, длинная красная борозда на мокрой коже да еще лицо, обращенное ко мне, чтобы что-то крикнуть. Понемногу к этому стали добавляться новые воспоминания. Во-первых, холод, который больно щипал лицо и уши, так что несмотря на теплую военную куртку, я дрожал с головы до пят. Маленькая деревянная постройка у меня за спиной, каким-то чудом уцелевшая среди рвущихся снарядов. Еще дальше — траншеи на передовой, озаренные неизвестно откуда взявшейся осветительной ракетой. А прямо передо мной Каролина неловко карабкается на грязный холм, ее платье с красными и синими блестками совсем не вяжется со всем тем, что творится вокруг. Дальше я уже ничего не помню, и мне все никак не удается разобрать, что же она кричала мне тогда.

Выходя из душа и вытираясь, Лайам подумал об отце. Неужели они с ним так похожи? После тяжелого рабочего дня на бирже отец всегда шел прямо к бару в кабинете и делал себе очень сухой, очень холодный мартини, медленно его выпивал, а потом, полностью расслабившись, отправлялся наверх принять ванну и переодеться к вечеру.

Лежа на своей койке, я рассматриваю белый больничный потолок и все время пытаюсь понять, собирался ли я в ту мартовскую ночь 1978 года убить Каролину, или нет. Мои воспоминания, искусственно растравляемые лекарствами, приняли странную форму: и события, и люди внешне воспроизведены очень точно, но вот тогдашние мои мысли и намерения ускользают от меня полностью.

Когда я заставляю себя не думать о Каролине, на ее место приходит воспоминание о Пьере Робере по прозвищу Зеленый Горошек, всякий раз оставляя у меня в мозгу тошнотворный черный след, похожий на незаживающую рану. Причиной этого убийства стала навязчивая идея Моктара перевезти к себе из Словении семью. После долгих усилий ему наконец удалось разыскать сестру. Та скрывалась под чужим именем в какой-то македонской деревушке и кормилась у местного священника, который рисовал ее на фоне сельских пейзажей то в образе святой Терезы, то в образе девы Марии, а то и в образе Блаженного Иеронима. Не жалея средств, Моктар организовал переезд, выложив огромные деньги за фальшивые документы и разных сомнительных проводников. Помню, я вместе с ним пошел на вокзал и увидел, как он обнимает печальную толстушку с растерянным, как у привозной коровы, взглядом, которую он представил мне как люблянский алмаз.

Лайам энергично растирался полотенцем, слегка улыбаясь мысли о том, что они с отцом были так похожи, хотя и различались в мелочах. Почти ритуальные отмокания отца в ванне сводили Лайама с ума, потому что ему нравился бодрящий душ. Еще он любил выпить мартини не до, а после душа.

Сюзи освоилась очень быстро. Даже слишком быстро и слишком уж освоилась. Привозная корова превратилась в королеву прерий. В квартирке, которую снял для нее брат, она принимала целую кучу неизвестно откуда взявшихся. новых друзей, компанию глуповатых девчонок в сопровождении неотвязных юнцов, устраивала роскошные обеды, дарила подарки и распевала словенские песни, хлопая в ладоши. Моктар работал, как вол, но денег постоянно не хватало. Мы с ним крутились, как могли, ему частенько нужен был помощник, а я при своем безденежье никогда не отказывался подсобить. У меня было такое впечатление, что его сестра просто пытается отыграться за свою прежнюю тяжелую жизнь, но Моктар считал, что так и должно быть, говорил, что не понимает, как она могла пережить весь этот кошмар, и что главное для него — видеть сестру счастливой, никаких денег не жалко, когда речь идет о семье, и так далее. Я не стал возражать, оставив свои советы при себе в надежде, что какое-нибудь чудо откроет ему глаза.

Спустя десять минут Лайам, стоя у бара в кабинете, осторожно налил финской водки в охлажденный бокал со льдом и слегка помешал содержимое. Потом он перелил напиток в тонкий бокал на ножке, капнул туда две капли оливкового сока, подождал, пока он разойдется по поверхности водки, и, довольно вздохнув, сделал первый глоток.

Чудо явилось в обличье Пьера Робера по прозвищу Зеленый Горошек. Это был торговец телевизорами, который предпочитал сам смотреть телевизор, вместо того, чтобы беспокоиться о делах, а потому вечно пребывал на грани разорения. Он так долго пялился в экран, что глаза у него стали крошечными, размером с горошину, и совсем выгорели от излучения телевизионных трубок. Пьер Робер водил дружбу с кем-то из парней, которые крутились вокруг моктаровой сестры, и однажды вечером, бог знает почему, решил забросить свои телевизоры и отправиться на одну из ее многочисленных вечеринок. В тот день, когда Зеленый Горошек вылез из своей заваленной телевизионными пультами норы и встретился нос к носу с резвящейся словенской телочкой, он прошел что-то вроде обряда инициации. Вид движущейся и поющей юной плоти разжег огромный восторженный огонь в сердце человека, который до той поры любил только холодный блеск телеэкранов. Все гормоны, так давно спавшие в глубинах его организма, внезапно пробудились, все рефлекторные дуги, которые, казалось бы, уже атрофировались, вдруг заработали на полную мощь. И вот; под влиянием этих гормонов и рефлекторных дуг в голове Пьера Робера по прозвищу Зеленый Горошек закопошилось множество полуоформленных мыслей. Он окончательно забросил свою торговлю и принялся писать Сюзи страстные письма, называя ее «мое солнышко», «моя жизнь», «моя самая нежная» или просто «моя любовь». Хотя славянская сдержанность и не позволяла девушке отвечать на письма, Сюзи не сумела остаться равнодушной к таким настойчивым проявлениям любви, к пылкой страсти, которую она разожгла в этом мужчине. Тем более что с тех пор, как Моктар заставил сестру расстаться с македонским священником, в ее сердце и в ее постели царила удручающая пустота. Такая пустота, что Сюзи порой задумывалась, не окончит ли она свою жизнь как старая высохшая смоковница, без мужа и детей, без конца принимаясь за одно и то же вязанье или что-то бормоча себе под нос в православной церкви.

— Аминь, — произнес он вслух. Было без десяти восемь. У Нуалы он должен быть через десять минут, а поскольку дорога занимает минут девять, он не боялся опоздать. Кроме того, все знали, что коктейль у Нуалы протянется до девяти часов, а может, и дольше.

Робер Зеленый Горошек посоветовался с приятелями. Те сказали, сходи к ней, тут надо действовать решительно, потому что Сюзи, хоть и строит из себя недотрогу, только и ждет, как бы ее кто-нибудь взнуздал. Когда такие девушки говорят «нет», на самом деле это значит «да», дело обязательно выгорит, выложи ей все, как есть, клянись своей подпиской на кабельное телевидение, что так и сделаешь. Зеленый Горошек был сам не свой от страха, но пообещал пойти и все рассказать.

Лайам решил устроить себе маленький отдых. Он опустился на красивую кушетку, обитую темно-коричневой марокканской кожей, и осторожно положил ноги на антикварный кофейный столик, по форме напоминающий стопку старых жерновов.

Что касается Сюзи, то она часами советовалась с подружками. Те считали, что Зеленый Горошек страшно мил, что он очень славный, а если целыми днями торчит у телевизора, так это от застенчивости. А застенчивые мужчины — лучшие мужья. У него водятся кое-какие денежки, так что у Сюзи будет свой домик, она сможет наводить там уют, выкрасит стены в нежно-розовый цвет, купит кресла в стиле ампир и даже разобьет зимний садик.

В конце концов после стольких уговоров и стольких рассказов про него и про нее, Сюзи и Зеленый Горошек решились-таки дать волю чувствам на пикнике, специально устроенном подругами девушки. Никто так и не узнал, что именно они сказали друг другу, сидя на склоне холма и подставив грудь теплому июньскому солнышку, но не прошло и недели, как Зеленый Горошек переехал к Сюзи. Он тут же прирос к ее квартире, как лишайник к стволу дерева, и сидел там сиднем, забросив свои телевизоры пылиться в магазине и плюя на то, что рискует окончательно прогореть. Моктар, словно сердобольная матушка-благотворительница, оплачивал все: жратву, квартиру, карманные расходы, и только повторял, что счастье сестры для него важнее всего, что его счастье в ее счастье, что если она попросит его отрезать ноги, он принесет их ей на блюде, что у него никого не осталось, кроме нее. Но я молчал, как и раньше. Даже узнав, что Сюзи и Зеленый Горошек собираются пожениться, я ничего не сказал. Мало того, я был у них на свадьбе и аплодировал, когда они оба, сияя, отплясывали на столах и поедали баснословно дорогой свадебный торт, подаренный Моктаром.

Он закрыл глаза. Неделя была долгой и напряженной, но выходные обещали стать интересными.

Прошло несколько недель, и выяснилось, что все не так уж безоблачно. Сначала никто ничего не замечал. Конечно, Сюзи стала меньше появляться на людях, но это же обычное дело, на то она и молодая жена. Потом все начали удивляться, почему она совсем перестала принимать приглашения своих глуповатых подружек и их неотвязных приятелей. Кончились словенские вечеринки, пикники, девичьи признания и перешептывания. Сюзи теперь сидела дома и смотрела телеигру с бывшим летчиком, в которой зрители выигрывали кофеварки и микроволновки. Моктар был уверен, что сестра счастлива, ведь она перекрасила свою квартирку в светло-розовый цвет, получила в подарок гарнитур в стиле ампир и вызывала к себе цветоводов, собираясь разбить зимний садик. Но что-то было не так, какая-то мелочь, заметная только очень внимательному взгляду. То в глазах Сюзи промелькнет едва различимое облачко, то на мгновение помрачнеет лицо, то в голосе проскользнут странные интонации. Зеленый Горошек частенько звонил Моктару и просил денег, с каждым разом занимал все больше и больше, но никогда не отдавал. При таких бабках он смог себе купить роскошную синюю тачку 1967 года выпуска и гордо разъезжал на ней по городу, а Сюзи в это время сидела дома на диване, одинокая, как белуха, выброшенная на берег где-нибудь на Мальвинских островах.

Перед его мысленным взором явилась Мэги. Замечательно, что у нее есть связь с Ньюпортом, очень сильная связь, как выяснилось. Он был потрясен, узнав, что она знакома с Нуалой.

Наверное, так бы продолжалось очень долго, по крайней мере, до тех пор, пока Робер Зеленый Горошек не вытянул бы из Моктара все деньги. Но однажды вечером всему этому пришел конец. Моктару позвонил зять и, растягивая слова, спросил, не видел ли кто-нибудь Сюзи «в этом дерьмовом городе, твою мать». А через несколько минут она явилась к брату в таком состоянии, что тот разразился богохульствами, чувствуя, как стальная рука сжимает его за горло. С всклокоченными волосами, опухшим лицом и пятнами крови на светлом платье Сюзи стояла на пороге и смотрела на Моктара, не говоря ни слова. Она мелко дрожала всем телом, ее левая рука беспомощно свисала вдоль туловища. «Он не выпускал меня из дома, его бесило, если я выходила на улицу. Он мне говорил: «Шлюха ты эдакая. Тебя так и тянет прогуляться, лишь бы задом покрутить и подцепить кого-нибудь. Меня не проведешь, я по глазам вижу, уж я-то разбираюсь в бабах, я их по телеку видел не меньше тысячи. Стоит вам выйти замуж, как вы воображаете, что вас заперли, начинаете мечтать о соседе, о почтальоне, о продавце из обувной лавки, чтобы вас вызволили. За тобой надо присматривать, как за молоком на плите. Ты уж меня пойми». И я сидела дома. Уходя, муж отключал телефон и прятал его в тумбочку. Он говорил: «Выйдешь из дома, я все узнаю. Сначала прикончу тебя, а потом сам застрелюсь. Ты моя жена, черт побери, и я не допущу, чтобы моя жена меня обдурила». В конце концов, я даже начала верить, что в его бреднях есть какая-то доля правды. Раз уж он говорит, что я шлюха, может, он и прав. И раз говорит, что за мной надо присматривать, как за молоком на плите, значит, так оно и есть. А сегодня утром я смотрела телеигру с тем летчиком, который сбил ракету, и вдруг поняла, что он звонит по моему номеру. Конечно, телефон был заперт в тумбочке, пришлось взломать замок ножом. Жалко, подойти я так и не успела, но хуже всего, что тумбочку я все равно сломала, и скрыть уже ничего было нельзя. Когда Робер вернулся, он прямо-таки обезумел, все допытывался, кому я звонила, а когда я рассказала про телеигру, ни за что не хотел верить. Он рассвирепел, в его маленьких глазках появилось жуткое выражение, как у куницы, которая вот-вот разорвет кролика. Я отбивалась, царапалась, кусалась и едва смогла убежать».

Он вспомнил, как расстроился, обнаружив, что Мэги ушла из ресторана «Четыре Времени Года», ничего ему не сказав. Злой на себя за свое невнимание к Мэги, он решил ее отыскать и исправить ситуацию. Порасспросив, он узнал, что Мэги ушла с Нуалой еще до обеда, и ему подумалось, что они могли пойти в «Иль Тинелло».

Когда Моктар увидел сестру в таком состоянии, все рубцы на его сердце закровоточили с новой силой. Перед ним вновь предстали лица всех умерших родственников, резня, в которой погибла дивизия Бусхова, друзья, потопленные в Сварвике. Моктар вспомнил, что когда-то поклялся, что никому больше не позволит обижать дорогих ему людей. Он уступил Сюзи свою спальню, а сам лег на диване. Его сон тревожили сцены избиений, казней, пыток в министерских подвалах. И всякий раз под капюшонами палачей и на звенящих лезвиях ухмылялось лицо Робера по прозвищу Зеленый Горошек. Утром он вызвал меня к себе, предложил послушать, как Сюзи рыдает за дверью, и пообещал кучу денег за убийство зятя. Я буквально подыхал с голоду, в карманах было хоть шаром покати. Насытившись рыданиями и услышав сумму, я сразу же согласился. Вот как случилось, что я убил человека. Большие деньги плюс рыдания. Иногда, чтобы утешиться, я говорю себе, что бывают причины и похуже.

Для молодой женщины у Мэги были слишком постоянные привычки.

12

Мэги. Он представил ее себе — ее красивое лицо, ум и энергию, которые она излучала.

Лайам допил водку и со вздохом выбрался из своего уютного уголка. «Пора идти», — подумал он. Взглянув на себя в зеркало в прихожей, он отметил, что красно-синий галстук, который подарила мать на день рождения, вполне подходит к темно-синему блейзеру, хотя традиционный полосатый был бы лучше. Пожав плечами, он решил не думать об этом, надо спешить. Он запер дверь и отправился на обед к Нуале.

Я могу делать две вещи. Первая — довольно простая, она сводится к умению издавать звук «м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м». С его помощью я говорю «здравствуйте», «до свидания», «спасибо», «как поживаете» и тому подобное. По части способности к общению я ничем не лучше парализованной собаки, но зато очень выгодно отличаюсь от красных рыбок, а это, как-никак, миллионы лет эволюции, дело нешуточное. Второе умение появилось у меня совсем недавно. С тех пор не прошло еще и недели, и пока что это занятие требует от меня невероятных усилий и сосредоточенности. После каждой удачной попытки меня переполняет гордость Ньютона, Эйнштейна или Дарвина, открывающего человечеству новые пути развития: я могу пошевелить мизинцем на левой руке. Конечно, для этого нужны идеальные условия: надо, чтобы прошло не больше часа с тех пор, как меня покормили, мне должны ввести первые четыре из всех прописанных лекарств, но при этом — никаких успокоительных, и, самое главное, я не могу думать ни о чем, кроме своего мизинца. Малейшая посторонняя мысль, малейшее беспокойство — и он снова превращается в неподвижный кусочек плоти, каким он был все эти два месяца.

5

Я уверен, что это движение, каким бы ничтожным оно ни казалось, — важнейший шаг на пути к моему выздоровлению. И хотя (а с этим трудно поспорить) мартовской ночью 1978 года моя нервная система превратилась в подобие разорванной елочной гирлянды, теперь она, кажется, понемногу приходит в чувство: подключаются контакты, восстанавливаются разрушенные связи. И чудо с мизинцем — лучшее тому подтверждение. Главное — не впадать в отчаяние. В тяжелые времена без оптимизма не проживешь. Обнадеженный этим прогрессом, я целыми днями прислушиваюсь к малейшим своим ощущениям и с маниакальным старанием привожу в порядок воспоминания, пытаясь подобрать ключ к событиям, из-за которых оказался на больничной койке. Теперь мне понятно, какое множество не зависящих от меня обстоятельств могло предрешить мою судьбу. Правда, сейчас я понимаю и то, что по слабости характера сам послужил катализатором этой взрывоопасной смеси. В то время как любой другой на моем месте послал бы все к чертям, я благоразумно сидел и ждал, когда небеса разверзнутся у меня над головой, в полной уверенности, что все равно не смогу ничего изменить.

Эрл Бейтман растянулся на диване с бокалом вина в руке, на столике рядом лежала только что прочитанная книга. Он знал, что пора одеваться к званому обеду у Нуалы, но наслаждался бездельем, используя возможность поразмышлять о прошедшей неделе.

Конечно, совершенно не в моей власти было помешать взаимной симпатии Моктара и мадам Скапоне. Не представляю, каким образом я мог бы повлиять на их отношения. Разве что если бы не пригласил старушку в «Разбитую лодку» на следующий день после разговора с Джимом-Джимом Слейтером. Но кто бы мог такое предвидеть? Ведь вопреки всяким ожиданиям и всякой логике, встреча Моктара и мадам Скапоне породила не просто дружбу, не просто взаимную нежность, основанную на одинаково горьких воспоминаниях, а настоящую страсть, бурную, всепоглощающую, готовую снести любые препятствия, какие только окажутся у нее на пути. Моктару было совершенно все равно, что мадам Скапоне — старуха, что кожа у нее на лице больше напоминает дубовую кору, чем лепесток розы, что ее тело похоже на заржавленный механизм, в котором вечно что-то заедает, а от тяжелой жизни у нее появилось множество малоприятных странностей и причуд. Несмотря ни на что, Моктар полюбил мадам Скапоне и желал ее с такой силой, что простой взгляд на заколку для волос, оставленную в ванной, вызывал у него болезненную эрекцию.

Перед отъездом из Провиденса он проверил письменные работы 101-го класса антропологии и отметил, что почти все они были выполнены на «хорошо» и «отлично». Семестр должен быть интересным, а может, даже и захватывающим.

«Понимаешь, — говорил он мне. — Раньше я думал, что знаю, что значит любить. Помню одну девушку такой красоты, что на нее было больно смотреть, как на солнце высоко в горах. Родители у нее были просто уроды, отец походил на овцу, мать — на свинью, а дочь была настоящее чудо. Видно, перст Божий коснулся отцовских яиц во время зачатия. Короче, я думал, что люблю эту девушку. Как и все остальные, я отчаянно за ней ухлестывал, торчал возле ее дома, посылал цветы, пел песни под окном и в конце концов добился своего. Она пообещала прийти ко мне тайком на сеновал на краю деревни. Когда я поцеловал эту девушку, то вообразил себя Аттилой, я лапал ее изо всех сил, как будто она вот-вот исчезнет, и все повторял про себя: «Не может быть, это мне приснилось». Потом я осмелел и попросил ее раздеться. Тут она немного поломалась, сказала «нет», «не надо», все они считают своим долгом что-нибудь такое сказать, но, в конце концов, согласилась. И вот передо мной лежит обнаженная дочь человека, к яйцам которого прикоснулся перст Божий. Я вообразил себя апостолом, избранным, меня допустили в святая святых, теперь я смогу написать свое Евангелие. Но вдруг меня охватило странное чувство. Передо мной лежала обнаженной самая красивая девушка в истории человечества, а я не знал, что мне с ней делать. Через крошечное окошко было видно голубое небо, лето, ветер, ласкавший высокую траву, и вдруг я понял, что не люблю эту девушку. Я увидел в ней всего лишь сочетание ладно пригнанных органов, мышц, сосудов, сочленений, разнообразных рефлексов, и меня едва не стошнило. Понимаешь, в Скапоне я ничего этого не вижу, не вижу органов, я вижу то, что стоит за ними. Я вижу только ее душу, и от этого на сердце становится тепло. Плоть здесь не при чем».

А теперь он надеялся, что в выходные в Ньюпорте больше не будет переполненных ресторанов и дорожных пробок, обычных для летнего сезона.

Эрл занимал гостевое крыло фамильного дома, Сквайр Холла, построенного Сквайром Моором для своей младшей дочери по случаю ее бракосочетания с Гордоном Бейтманом, с «вампиром», как называл его Сквайр, из-за того, что четыре поколения Бейтманов занимались похоронным делом.

Из всех домов, подаренных им своим детям, этот оказался самым маленьким — показатель того, что отец был против этого брака. Ничего личного, просто Сквайр боялся смерти и даже запретил произносить это слово в своем присутствии. Появление в семействе человека, который несомненно будет совершать обряд погребения своих родственников, было постоянным напоминаннем запретной темы.

Моктар, как он потом сам мне признался, сразу же полюбил мадам Скапоне, угадав в ней, как он выразился, родственную душу. Правда, самой мадам Скапоне понадобилось больше времени, чтобы оценить суровую душу Моктара. Возраст этой женщины и пережитые потрясения превратили ее сердце в лабиринт то темных, то светлых чувств и страстей, порой настолько противоречивых, что никогда нельзя было предсказать, куда они заведут ее. После той первой встречи с Моктаром она вернулась домой и расплакалась, сама не зная почему, так что выплакала все оставшиеся слезы. А вскоре заболела одной из тех непонятных болезней, какие время от времени бывают у пожилых женщин. Моктар то и дело звонил мне, спрашивая, как она себя чувствует, или сам навещал мадам Скапоне, заваривал ей чай, пек словенские пироги, убирал квартиру, рассказывал трагическую историю своей семьи и выслушивал историю старушки. Несмотря на все свое отвращение к войне и к армии, Моктар сохранил самообладание, достойное бойца элитных частей, и спустя несколько дней, не колеблясь, признался мадам Скапоне в любви. Та прогнала его с глаз долой, потом позвала обратно, потом не впустила, потом заявила, что словенские пироги совершенно несъедобны, потом прижала к себе своими костлявыми руками и поцеловала со страстью юной девушки, потом разозлилась и выгнала снова, раскаиваясь, что предала память Сальваторе. Той же ночью старушка надела свое самое нарядное платье и явилась к Моктару домой. Сначала она обозвала его всеми возможными словами, сказала, что молодой человек не может любить женщину, которая годится ему в бабки, тем более вдову, к тому же еще и больную, а может, и умирающую. Потом она поцеловала его так же, как и в полдень, ее тело пылало от страсти и помолодело лет на тридцать. Машина желания набирала обороты, как мощный паровой двигатель, и ничто уже не могло остановить ее. Мадам Скапоне обхватила губами член Моктара и сделала ему неподражаемый минет, они оба покатились по полу, срывая с себя мешающую одежду, нарядное платье порвалось, но хозяйке было наплевать. Моктар говорил о любви, о родстве душ, и его слова поражали мадам Скапоне в самое сердце. В ответ она твердила, как в мыльной опере: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя». Наконец, бог знает каким образом, они оказались в постели. Все, что осталось от колебаний мадам Скапоне, разлетелось на тысячу легких осколков и вылетело в полуоткрытое окно. Она бушевала, как дух джунглей, как океан и буря. В конце концов, уже поздно ночью, Моктар уснул, и ему приснились сны, благоухавшие тем же ароматом, что и волосы его возлюбленной. Самые прекрасные и умиротворенные сны в его жизни. Но большая любовь часто выбирает самые извилистые пути, особенно если речь идет о таких непростых людях, как мадам Скапоне и Моктар. На следующее утро бывший словенский солдат проснулся один, в пустой постели. Он принялся названивать во все концы города, но так и не смог отыскать покинувшую его возлюбленную. Он пустил в ход все свои связи, снабдил добрую дюжину молодцов старушкиными приметами и посулил вознаграждение тому, кто найдет ее первым. За один день были обшарены все больницы, опрошены все соседи и владельцы кафе, и вот наконец полуграмотному пятнадцатилетнему парнишке, брат которого работал носильщиком в убогой гостиничке на окраине города, удалось разыскать мадам Скапоне. Бедная женщина на последние гроши сняла номер и теперь предавалась там раскаянию, коря себя за неумеренную склонность к моктарову члену. Словенец, не медля ни секунды, отправился в гостиничку, принялся изо всех сил барабанить в дверь, потом взломал ее и обнял свою любимую со страстью агонизирующего мученика. Мадам Скапоне сопротивлялась, сказала, что надо все забыть, что всю ночь напролет на нее из темноты смотрело лицо мужа-самоубийцы, что она не может спать с мужчинами, потому что все еще убивается по покойному супругу, что любые ухаживания, подмигивания или намеки на произошедшее она будет отныне воспринимать как личное оскорбление, и вообще, пусть Моктар немедленно оставит ее в покое. Тут Моктар вспомнил полковника Бусхова, басмачей, Сварвик и решил, что жизнь слишком коротка, чтобы выслушивать подобную ерунду. Он схватил мадам Скапоне и поимел ее где-то между кроватью и крошечной ванной из искусственного мрамора. Старушка царапалась, кусалась, требовала сейчас же прекратить, но с тем же успехом можно было пытаться криками остановить разогнавшийся поезд, так что она перестала сопротивляться. Когда Моктар уснул, мадам Скапоне растрогалась до слез, глядя на его бычий затылок, темные волосы и девичьи ресницы. В эту минуту она почувствовала, что полюбила Моктара. Тогда мадам Скапоне аккуратно сложила воспоминания о муже в ящичек, где хранились остальные старые воспоминания, погладила словенца по лицу и целиком отдалась новой любви с тем сладостным чувством, с каким погружаются в теплую ванну.

Гордон Бейтман отреагировал на это тем, что убедил свою жену называть дом Сквайр Холл, — лукавая месть тестю и тонкое напоминание о том, что никто не почитает его больше, чем он.

13

Как я уже говорил, мое нынешнее положение — результат не зависящих от меня обстоятельств и моей собственной слабохарактерности. В тот же знаменательный день, когда состоялась встреча Моктара и мадам Скапоне, сутки спустя после моего зловещего разговора с Джимом-Джимом Слейтером, Дао Мин решил сунуть нос не в свои дела. Если строго придерживаться моей классификации, то можно сказать, что встреча словенского офицера и старушки-соседки относится к не зависящим от меня обстоятельствам, тогда как вмешательство вьетнамского повара я допустил только по слабости характера. Маленькая вьетнамская диаспора часто собиралась в «Разбитой лодке», соскучившись по привычной кухне. Вьетнамцы практиковались в восточных языках, перемывали кости политикам и часами напролет резались в китайское домино. В эту игру Дао Мин больше всего любил играть с аккуратно одетым молодым человеком, который был столь искусен в домашнем хозяйстве, что пользовался прекрасной репутацией у жителей богатого квартала на холме. Он чистил им сортиры, до блеска натирал медную утварь, вощил башмаки и выбивал ковры.

Эрл всегда верил, что собственное имя было еще одной издевкой над Сквайром, потому что старик Сквайр всегда пытался создать впечатление, будто его так назвали в честь того, что поколения Мооров из Дингля имели привилегированный титул сквайров, а между тем в старину в графстве Дингль сквайры должны были дергать себя за чуб в знак особого уважения к графу.

Обладая блестящим умом, этот молодой человек, способный предвидеть развитие игры на десятки ходов вперед, если верить Дао Мину, с отличием окончил отделение ядерной физики Сайгонского университета, но по приезде сюда так и не смог подтвердить свой диплом. Вместо того чтобы пользоваться плодами своего блестящего образования, ему приходилось перебиваться поденной работой. От всего этого он стал язвительным, а порой даже злым, и часто говорил о том, что мечтает подмочить репутацию хозяев, которые обращаются с ним, как с простой рабочей скотиной, не проявляя ни малейшего уважения к его выдающимся умственным способностям. Для него было делом чести приносить в «Разбитую лодку» тысячу и одну сплетню, множество пикантных анекдотов, рассказов о происшествиях и мрачных постельных историях, которые, даже если не особенно сгущать краски, наводили на мысль, что квартал на холме по своим гнусностям и порокам мог бы дать сто очков вперед Содому и Гоморре.

Когда Эрл сумел убедить отца, что не собирается стать еще одним гробовщиком в семье Бейтманов, отец продал похоронное бюро частной корпорации, которая сохранила прежнее имя заведения и наняла хорошего управляющего.

Поработав какое-то время у промышленника, проспиртованного не хуже освежающей салфетки, молодой человек поступил на службу к Джиму-Джиму Слейтеру, который видел особый шик в том, чтобы держать среди домашней утвари восточного слугу. Дао Мин, которого Моктар посвятил в мои злоключения, втолковал мне, насколько полезно будет раздобыть побольше всяких сведений о певце. Он сослался на ящур и ботулизм и сказал, что люди, которые портят нам жизнь, похожи на тропические болезни: они смертельно опасны, если их не изучить как следует. Этот пример меня убедил, и я ответил, что готов встретиться с чемпионом по китайскому домино. Дао Мин вернулся в сопровождении молодого человека, комплекцией напоминавшего боксера-легковеса. На нем был неловко сидящий дешевый костюм, глаза казались огромными из-за очков в темной оправе, какие во множестве выпускают в коммунистических странах.

Теперь родители проводили девять месяцев в году в Южной Каролине, поближе к его замужним сестрам, и разрешили Эрлу в это время пользоваться всем домом. Он отказался от предложения. Это крыло было в его вкусе, с книгами и экспонатами, запертыми в стеклянных шкафах. Еще отсюда открывался роскошный вид на Атлантический океан. Эрл считал, что море очень успокаивает.

Дао Мин отвел нас в заднюю комнату, где пахло орехами акажу, усадил в рассохшиеся кресла и сказал, что здесь нам никто не помешает. Вид у юного инженера был встревоженный, он все время хрустел пальцами, как сухими ветками, то и дело бросая взгляды на входящих в ресторан через полуоткрытую дверь.

Покой. Возможно, это он ценил более всего.

— Мне тревожно, тревожно, как утке накануне весенних дождей. Они сейчас на все способны, это стало напоминать уравнение со слишком многими неизвестными. Мне видится очень нехорошая асимптота, слишком уж она похожа на горло, перерезанное в каком-нибудь темном углу в этом гнусном городе. Понимаете, о чем я?

На шумном нью-йоркском собрании потомков Сквайра Моора он старался держаться в стороне и только наблюдать, не судить слишком строго и не участвовать в хвастливых россказнях. Казалось, что его родственники только и говорят о том, как хорошо они преуспели, и, подобно Лайаму, с упоением наперебой рассказывают анекдоты про своего эксцентричного, а порой и жестокого предка.

Я не понимал, и он еще сильнее заерзал в своем кресле, снова хрустнув пальцами. — Это значит, что они на все способны. Они узнали, что крошку-Каролину на гастролях будет сопровождать съемочная группа с телевидения. Проектом руководит бывший летчик, ведущий телеигры. Это будет невероятная реклама, можно сказать, гастроли века, наши внуки и те будут смотреть эту запись, Каролина Лемонсид станет символом нынешней войны. Людям запомнится несколько побед, несколько поражений, несколько заявлений мертвецки пьяных генералов, но превыше всего будет Каролина, та, чей голос оберегал от пуль, та, кого нужно было успеть увидеть, пока тебя не раздавило танком, та, что поднимала дух лучше всяких писем от возлюбленных. Понимаете, ваша история с Минитрип сильно задела гордость Джима-Джима. Растущая слава Каролины подлила еще масла в огонь, так что Слейтер почувствовал себя форменным неудачником. А это известие о съемочной группе окончательно добило его, оно для него хуже братской могилы, хуже семи казней египетских, прямо-таки настоящий апокалипсис. Джим-Джим теперь просыпается по ночам, твердит, что задыхается, что у него болит желудок, как будто его колют ножом. Приходится поить его горячим молоком, как ребенка, и уговаривать, что уже поздно и пора спать. По-моему, Джим-Джим вместе с японцем и двумя его приятелями очень рассчитывают на вас, они знают, что вам не отвертеться. Они часто говорят, что пора отправить вам какое-нибудь «милое напоминание», чтобы ускорить события. Они никому не доверяют, даже мне. Они знают, что я знаком с Дао, а Дао знаком с вами. Это ничего не значит, но когда человек весь на нервах, от него можно ждать чего угодно. Вот почему мне тревожно, и я боюсь, что мне перережут горло.

Эрл также знал, как охотно некоторые из них уцепились за прошлое его отца, потомственного гробовщика. На приеме он подслушал разговор двоих, унижавших его и отпускавших едкие шуточки о преемниках и о самой профессии.

В задней комнате ресторана юный вьетнамский инженер снова хрустнул суставами. От беспокойства у него на лбу пролегла глубокая вертикальная морщина до самого носа. Он заговорил о родителях, оставшихся на родине, об учебе, о младшем брате-аутисте и показал его размытую фотографию. Больше мы не виделись. Несколько дней спустя после нашего разговора его нашли мертвым, окровавленное окоченевшее тельце валялось на помойке за «Разбитой лодкой». Ему не перерезали горло, как предсказывала асимптота, а размозжили домкратом лицо: зверский почерк Хуана Рауля, которого угрызения совести беспокоили не больше, чем комариный укус в спину тревожил бы слона.

«Холера их побери», — думал он, вставая с дивана. Было без десяти восемь, пора собираться. Ему не хотелось идти на обед к Нуале, но, с другой стороны, там будет Мэги Холлоувей. Она такая хорошенькая…

14

Да, ее присутствие гарантировало, что вечер не будет скучным.

6

Мой палец, который еще вчера казался таким же далеким, как крошечный марсианский зонд, с грехом пополам управляемый с Земли, стал подвижным и юрким, словно только что вылупившаяся ящерица. Что за лекарства совершили это чудо, что за таинственная смесь, по капле просочившаяся ко мне в вены? Какая разница! Теперь я мечтаю со всей силы двинуть кулаком Никотинке по бледно-серой физиономии. Эта психованная все чаще позволяет себе «особые проявления»: «Идиот, жалкий идиот. Что ты о себе вообразил? За кого ты себя принимаешь? Ты только посмотри на себя, ты же ни на что не способен, дряблый твой конец…» И тут она больно щиплет меня за руку, ой! Остается круглый синяк, который не проходит до конца дня. Лицо Никотинки холодно, как альпийская вершина, а взгляд у нее колючий, как осколок льда. Судя по всему, она все-таки пытается сдерживать приступы ярости. В какой-то момент поток брани замирает, «идиот, иди…», и, словно подхваченная мощной волной ненависти, Никотинка делает шаг к моей койке, приподнимает правую руку и сжимает бледный дрожащий кулак. Я уже готовлюсь, что сейчас мне со всего размаха двинут по морде, но в последний момент Никотинка спохватывается, вздыхает, качает головой с таким видом, как будто ей меня жалко, «бедняжка сукин сын», и выходит из палаты, оставляя меня наедине с моим ожившим мизинцем и жужжанием аппарата. Вслед за мизинцем, который переживает разительный прогресс, память моя тоже пришла в движение. Она корчится, то сжимаясь, то расслабляясь, как сфинктер больного, страдающего недержанием, и мощными рывками приоткрывает завесу над тем, каким я был той грохочущей мартовской ночью 1978 года. Вчера ко мне вернулось самое удивительное воспоминание о прошлой жизни. Огромное, размером с океан, оно непостижимо долго оставалось невидимым, скрытое в глубинах серого вещества, в темных лабиринтах мозга, а теперь пронзило меня насквозь: я любил Каролину. Мало того, я до сих пор люблю ее. Это воспоминание было подобно огромному температурному скачку на Плутоне: солнечный свет обжигал ледяную поверхность, вызывая к жизни дивный фейерверк из тысячи взрывов, тысячи тектонических сдвигов. Я люблю, я люблю, я люблю, я люблю, я люблю тебя, Каролина. Ты Солнце, я Плутон. Ты огонь, я растопленный лед, я лавина, я атмосферное явление, ты горящая звезда, я раскаленный добела осколок. Каролина — пламя, пылающее в моей памяти, уничтожая всякое воспоминание о Минитрип и ей подобных. Они были всего-навсего бездушными побрякушками, убого размалеванными картинками, второсортным товаром, которым стыдно пользоваться, в лучшем случае — твоими бледными подобиями, моя любовь, моя ненаглядная Каролина.