Томас Гунциг
Смерть билингвы
Посвящается Саре и Наоми.
«Концентрируя свои силы в одном месте, враг теряет позиции; рассредоточивая их, он утрачивает мощь». Генерал Зиап, «Армия Северного Вьетнама»
«Происхождение человеческой сексуальности в высшей степени травматично». Джойс Мак\'Дугалл, психоаналитик, «Тысячеликий Эрос»
«Нашим детям посчастливилось прийти в этот мир». Жан-Мари Мессье, президент компании «Вивенди» Сайт J6M.com
1
Всякий, кто знавал меня в марте семьдесят восьмого, когда произошли эти страшные события, вам скажет, что я был не из той породы людей, о которых можно запросто вытирать ноги. Ни особой крепостью, ни особой живостью, ни особой гибкостью я не отличался, бегал не так чтобы быстро, да и в стрельбе был не мастак. Короче, ничего общего с большинством тогдашних городских парней, которые дни напролет то зажимали друг друга ногами и выворачивали плечи, то разбирали винтовки М16, купленные на американских складах, чтобы потом запрятать в ось автомобиля. Я был не из таких. Но вот пройдоха я был, каких мало, и ухо со мной надо было держать востро. Ничем особенно увлекательным мне в жизни заниматься не доводилось, но по части всяких темных делишек мне не было равных. Я умел таскать деньги, смешивать кокаин со стиральным порошком, и даже самому требовательному туристу мог поставить девушку по вкусу. Хотите шатенку — пожалуйте шатенку. Хотите брюнетку — пожалуйте брюнетку. Кривую? Пожалуйста. Жирную? Пожалуйста. Настоящую шлюху? Уж кого-кого, а настоящих шлюх у меня было, хоть отбавляй. Еще я умел убивать людей. Но за такие дела, если мог, все-таки старался не браться, разве что прямо-таки подыхал с голоду. К тому времени я успел убить только одного. Пьер Робер по прозвищу Зеленый Горошек был женат на сестре Моктара, словенского унтер-офицера, который съехал с катушек во время войны. Турки сломали ему пальцы на ногах и попытались утопить в привокзальном туалете в Сварвике вместе с двадцатью пятью товарищами. Он остался в живых, но свихнулся. По некоторым причинам, о которых я расскажу позже, Моктар до смерти возненавидел мужа своей сестры Сюзи, Пьера Робера, прозванного Зеленым Горошком, и обещал кучу денег тому, кто его прикончит. От подробностей я вас избавлю, скажу только, что убивать этого типа работенка была не из приятных. Робер-Зеленый Горошек торговал телевизорами и жил там же, в магазине. Еще звоня в дверь, я понятия не имел, с какого конца взяться за это дело. Как только он мне открыл, я на него накинулся. Мы сцепились, как два пса, и принялись кататься по прихожей и гостиной, круша все вокруг. Вазы, зеркала, этажерки — все разлеталось на куски. Я гонялся за ним по магазину, где по десятку телевизоров шла одна и та же передача про искусственное оплодотворение. Удар у Зеленого Горошка был мощный. И целился он умело. В глаза, в нос, в печень, под дых. Похоже, когда-то он был боксером. Но мне так хотелось есть, что в конце концов я его одолел. Всякий раз, попадая кулаком в цель, я представлял себе бутерброд с ветчиной. Потом у меня несколько недель подряд болели руки. Казалось, к каждой привесили по наковальне. Наевшись, я побежал в банк, открыл сберегательный счет и положил туда вырученные деньги. Теперь можно было не беспокоиться о завтрашнем дне. На какое-то время я забыл о нужде.
2
В разгар лета город напоминал печеное яблоко. Солнце угрожающе нависало, выставив когти, и с прожорливостью африканского термита разъедало кожу на носу, на ушах и на руках. Ничего не оставалось, как сидеть дома голым, пристроившись поближе к кондиционеру, потягивать баккарди с кока-колой да смотреть прогноз погоды и японские мультики. Оказавшись на улице, люди корчили гримасы не хуже штангистов во время рывка. Старичков смерть косила направо и налево, их сморщенные сердца не выдерживали, словно старые морские ежи, ошпаренные кипятком. Насквозь потные санитары приезжали за ними на скорой и загружали сразу по три-четыре штуки, чтобы сэкономить время. Старушка мадам Скапоне, вдова итальянца, которая жила этажом ниже, жаловалась, не переставая. «От этого газа и атомного оружия даже времена года сошли с ума», — говорила она каждый раз, стоило мне пройти мимо.
Всевозможные запахи, которые совсем не чувствовались в холодное время года, теперь переполняли воздух: сладковатый запах дезодорантов, запах спящих собак, запахи растений, выжженной газонной травы, моторного масла, овощей и фруктов, разных сортов сыра, гнилой воды и бьющий в нос запах пыли, огромными клубами сползавшей с окрестных гор.
Дело было вскоре после той истории с Пьером Робером по прозвищу Зеленый Горошек. Я был при деньгах, но на душе скребли кошки. Несколько часов подряд я проговорил с унтер-офицером Моктаром, чьи беспрерывные стенания напоминали «Илиаду» с «Одиссеей» вместе взятые. Ему все не давала покоя его сестра, Сюзи. Моктар был уверен, что после смерти мужа она спит с целой ротой солдат, которые несколько недель назад расквартировались в городе и говорили с никому не понятным акцентом.
«Наверняка, это скоты турки, — говорил Моктар, вцепившись мне в колено, — моя сестра трахается с целой бандой скотов турок».
Мы сидели за столиком в «Разбитой лодке». Этот ресторанчик, по мере надобности, превращался то в гостиницу, то в склад, то в клуб любителей китайского домино. Год назад его открыл молчаливый вьетнамец по имени Дао Мин. Раньше он служил во вьетконгском флоте, а сюда перебрался после того, как его армия потерпела сокрушительное поражение в так называемой «Битве тысячи кукурузных зерен», а большинство солдат, как крысы, были утоплены в подземных укреплениях Северного Вьетнама. Дао Мин чудом спасся, но теперь страдал клаустрофобией. Стоило кому-нибудь закрыть в ресторане одно из четырех окон, как он принимался плакать и стонать по-вьетнамски. Шлюшка, с которой он как-то провел ночь, уверяла, что Дао Мин засыпает, съежившись и сжав кулаки, его светло-коричневая кожа покрывается испариной, и ему снится, будто он крыса и сейчас умрет. При всех своих странностях, готовил он хорошо, и дела у него шли в гору, несмотря на то, что завистливые конкуренты распустили слух, будто бы кто-то из посетителей обнаружил в жареной свинине с овощами собачий клык. Успех Дао Мина во многом объяснялся и тем, что он сумел собрать вокруг себя роскошных девушек-официанток. Они перелетали от столика к столику, как улыбчивые стрекозы, так что ресторан напоминал цветущее маковое поле в апреле.
Там-то и работала Минитрип, когда я впервые увидел ее. Было это в декабре семьдесят шестого, в самый разгар зимы, до зубов вооруженной инеем и снегом. В этой оправе Минитрип была ярче любого пожара. Среди стрекоз Дао Мина она была как королева. Ее волосы, черным блестящим водопадом ниспадавшие на воротничок блузки, благоухали корицей и лакричным шампунем, а глаза у нее были темные и загадочные. Мне они навевали мысли о сибирской тайге, где водятся волки, медведи и дикие лоси. Говорила она нежным, приветливым голоском.
«Вы обедать или просто пропустить стаканчик?» — спросила она меня.
В тот день мне показалось, будто кто-то ржавым ножом вскрыл мне вены, и моя кипящая кровь, черная, как нефть, пролилась под ноги девушке.
Я стал приходить все чаще и чаще, и в конце концов сумел завязать знакомство. Минитрип подсаживалась ко мне за столик и, потягивая через соломинку легкую пену молочного коктейля, принималась болтать о том о сем: про свою кошку, про туфельки, про неверного возлюбленного. Она считала, что я замечательно умею слушать. Но мне от этого было не легче. Через неделю я уже мечтал на ней жениться, поселиться в отдельном домике в приличном квартале и делать ей темноволосых, нежноголосых детей.
Минитрип была замечательная девушка, но жила она с самым омерзительным придурком, какие только бывают на свете, а меня считала своим лучшим другом. Эта история и то, во что она вылилась несколько месяцев спустя, до конца моих дней будет впиваться мне в голову, как острые грабли.
Из-за жары в ресторане стояла жуткая духота. Кондиционера не было, так что посетителям приходилось или прятаться в тени в дальнем зале, или, по примеру унтер-офицера Моктара, пить без перерыва. По радио в тысячный раз крутили идиотскую песенку Джима-Джима Слейтера: «Ты просишь разлюбить, но лучше я умру, чем разлюблю тебя. Я умираю от любви, умираю от любви, умираю от любви». К горлу мерзкой тепловатой волной подкатывала тошнота. Моктар уже столько выпил, что начал нести полную околесицу. Он предлагал сумасшедшие деньги, чтобы я прикончил с полсотни солдат, портивших ему жизнь, говорил, что я ему как брат, благодарил за тысячу разных подвигов, которых я никогда не совершал. Рассказывал о смерти матери, брата, отца и десятков других людей, которых враги били, насиловали и убивали в ангарах или резали, как баранов, в зарешеченных автобусах, специально предназначенных для этой грязной работы. Мне сделалось совсем невмоготу, унтер-офицер со своими историями все больше нагонял тоску, так что я наконец собрался с духом, чтобы выйти на улицу. Даже солнце стало казаться мне меньшим злом по сравнению с гнетущей обстановкой в «Разбитой лодке».
3
Судя по помятому виду парней, которые вылезли из красного в белую полоску автомобиля с распахнутыми настежь дверцами, машина не меньше часа простояла на самом солнцепеке у выхода из ресторана. Она нагрелась, как микроволновка, и все, что было внутри, попросту сварилось. Коротышка-японец из «Сони Мьюзик» с отвращением рассматривал останки предмета, который раньше, скорее всего, был CD-плеером, а теперь походил разве что на труп перелетной птицы. Рядом Хуан Рауль Химинес вытирал пот со лба огромной ручищей. Опираясь на капот, одноглазый Моиз Бен Аарон по прозвищу Бен Оплеуха, он же Нож в Затылок, он же Минута в Минуту, он же Мухоловка, задумчиво сбивал пыль с носков кроссовок. Первым меня заметил коротышка-японец. Он сделал знак Хуану Раулю Химинесу, и тот перегородил мне дорогу. Какое-то время он молча смотрел на меня, а потом приказал следовать за ним. Брови у него блестели от пота, слова давались ему не легче, чем морскому слону, которого только накануне вечером научили говорить. Речь Хуана Рауля всегда служила поводом для насмешек, и это его просто бесило. Конечно, у парня было серьезное оправдание. Насчет тяжелого детства он мог дать сто очков вперед заключенным камбоджийского концлагеря. Маленький Хуан рос в окружении сваленных в кучу автомобильных покрышек. Когда он не слушался, отец-автомеханик заставлял его пить отработанное масло, бил фольксвагеновскими подголовниками или запирал в багажнике какой-нибудь разбитой машины, что во множестве громоздились в саду. «Туда тебе и дорога, старый хрен», — таковы были первые слова Хуана Рауля Химинеса. Он произнес их в шестнадцать лет над распростертым на земле трупом отца, череп которого был размозжен невероятно мощным ударом домкрата. О силе и свирепости молодого человека стали ходить легенды, и судьба ему вроде бы улыбнулась: его взял на работу коротышка-японец из «Сони Мьюзик», который чувствовал себя гораздо спокойнее, когда рядом был кто-то, у кого каждая ладонь размером с хорошую энциклопедию.
Я знал, что пытаться бежать нет смысла. Рано или поздно они все равно нашли бы меня, и дело кончилось бы тем же. Стараясь сдержать дрожь в руках, я сел в раскаленную машину. Хуан Рауль Химинес бухнулся справа, коротышка-японец примостился слева, Моиз Бен Аарон сел за руль, и мы тронулись.
Ехали мы медленно. Моиз Бен Аарон зря не рисковал и вел машину с осторожностью человека, который видит только одним глазом. У сидевшего рядом со мной коротышки-японца был взволнованный вид. Он вертел в руках свой расплавленный CD-плеер и повторял, хмуря брови: «Суши кото танабе, суши кото танабе, суши кото танабе…» Потом он повернулся в мою сторону и окинул меня взглядом упавшего с лошади самурая.
«Что, скотина ты этакая, любишь подурить, да?»
Я не ответил. В зеркале было видно, как улыбается Моиз Бен Аарон. Зрячим глазом он следил за дорогой, а вторым смотрел куда-то в небеса. Дегенеративная рожа. Чужие неприятности он любил не меньше, чем жареные сосиски. В кармане куртки у меня лежало стенлиевское лезвие. В какой-то момент я подумал, не пустить ли его в ход, но, поймав на себе сумрачный, как угольная шахта, взгляд Хуана Рауля Химинеса, понял, что лучше пока не рыпаться.
— Ты правда выбил ей передние зубы? — спросил Моиз Бен Аарон, не переставая улыбаться.
— Это она сама тебе рассказала?
— Она всем об этом рассказывает. Говорит, в последний раз, когда вы виделись, ты совсем сошел с катушек, бросился на нее с кулаками и выбил зубы.
Что меня особенно раздражало в Моизе, так это то, что он всегда был в курсе всего на свете. Он накачивался амфетаминами, анаболиками, CFO, AST, DVH, регулярно проглатывал целый коктейль из стероидов и никогда не спал, потому что иначе ему снились кошмары. Моиз Бен Аарон сутки напролет таскался то туда, то сюда, водил машину коротышки-японца из «Сони Мьюзик» и пытался вылечить кожные болезни, из-за которых его лицо напоминало липкую бумагу для мух. За гнусную рожу и привычку повсюду таскаться вместо того, чтобы спать, его все терпеть не могли, Слухи о Моизе ходили самые отвратительные: Бен Аарон — копрофаг, Бен Аарон — сын собачьего дерьма и автобусной ржавчины, Бен Аарон кончает за две секунды и при этом еще сверяется по часам, Бен Аарон потерял глаз, когда давил прыщи… Всякий, кто его знал, поклялся бы, что по меньшей мере один из этих слухов — правда. Но ни коротышку-японца из «Сони Мьюзик», которому Бен Аарон служил неисчерпаемым источником разных сведений, ни Хуана Рауля Химинеса, привязавшегося к Моизу как к любимой собаке, все это, похоже, не смущало.
— А сейчас постарайся вести себя повежливее, — сказал японец.
— С кем? Коротышка-японец наклонился ко мне и прошипел: «Придурок, ты же трахал его женщину, женщину Джима-Джима Слейтера. Мало того, ты еще и изукрасил ее кукольную мордашку. Придется тебе уладить это дело. Он говорит, что хочет тебя видеть, вот мы тебя к нему и везем. Скажет, чтобы ты подал ему кофе — подашь. Скажет ползать — будешь ползать, скажет, чтобы ты отрезал себе мизинец — отрежешь. Будешь делать, что тебе говорят. Понял?»
Хуан Рауль Химинес ухмылялся, издавая странные звуки, похожие на скрип дворников о стекло машины. Моиз Бен Аарон научил его любить самые грязные передряги.
4
В элитном квартале и правда было очень красиво. Он располагался в верхней части города, прилепившись, словно моллюск, к склону лесистого холма, где пахло акациями, имбирем и латиноамериканским табаком. Это был юго-восточный склон, так что солнце мирно соседствовало здесь с приятным свежим ветерком, который явно предпочитал иметь дело с богатыми господами, а не с нищим сбродом из долины. Дома с чистенькими фасадами, сады, усеянные разноцветными пляжными зонтами, люди с новыми вставными зубами, длинные тротуары, по которым сновали миниатюрные собачки, стерильно чистые машины, вызывающе роскошные цветы, огромные гаражи, окна с витражами, бассейны и теннисные корты, порученные заботам услужливых азиатов с их маниакальной страстью к порядку. Всеобщее умиротворение нарушали только автоматические поливальные установки, орошавшие газоны, да патруль частной охраны, нанятой жителями квартала для собственного спокойствия. То тут, то там в однообразной череде газонов виднелись мрачные бетонные сооружения, обозначавшие вход в бомбоубежище. Большинство из них возникло в конце 1975 года, когда ведущие теленовостей, дрожа от возбуждения, принялись изо всех сил распускать слухи о химической угрозе, один тревожнее другого. Обитатели склона почувствовали, что ужас шевелится у них в кишках. Они живо представили себе, как их ухоженная кожа покрывается бактериями, волосы валяются под ногами, словно тысячи обесцвеченных трупиков, старые яйца пустеют, как пузыри из-под жавелевой воды, а верные яичники высыхают, как калифорнийские виноградники. В конце концов, обошлось без химических атак, не считая разве что знаменитой истории с пустой ракетой, которую на полпути сбил летчик-истребитель. Желая продлить краткий миг славы, он стал вести телеигру на местном канале и названивал зрителям домой, предлагая выиграть деньги и бытовую технику. Впрочем, и этого случая оказалось достаточно, чтобы массовое безумие по поводу психической угрозы продолжалось, так что бомбоубежища содержались в таком же образцовом порядке, как и теннисные корты.
5
Джим-Джим Слейтер жестом указал мне на стул и сунул в руку бокал. Не говоря ни слова, он принялся расхаживать туда-сюда по гостиной, обклеенной концертными афишами, а потом встал у большого окна, выходившего в сад очень приличных размеров. А я помалкивал себе в тряпочку, пытаясь понять, чего этому парню от меня надо и что ему мешало просто подослать ко мне шайку каких-нибудь отморозков, чтобы те переломали мне ребра. Тогда все было бы в сто раз яснее. Хуан Рауль Химинес, Моиз Бен Аарон и японец из «Сони Мьюзик» сидели в итальянских креслах напротив меня. Джим-Джим повернулся в мою сторону. Вид у него был совершенно несчастный, под покрасневшими глазами проступали темные круги. Он выглядел хуже, чем на обложках своих дисков, но зато не казался таким глянцевым.
— Так это с вами она встречалась, — сказал Джим-Джим. Говорить ему было трудно. Он сглотнул слюну, приложил к вискам указательные пальцы и продолжил.
— Я на вас зла не держу. Сначала, конечно, я был в бешенстве, хотел вас убить, был просто вне себя. К тому же когда я увидел ее в таком состоянии, зубы выбиты, из носа кровь… Я был потрясен. «Мерзавец, который это сделал, за все мне заплатит», — решил я и позвонил своему агенту, чтобы тот нашел вас и доставил сюда. Все это время я не спал, сидел безвылазно у себя в саду, горевал и размышлял. Минитрип звонила мне каждый час и вешала на вас всех собак. Говорила, что ей очень жаль, что она сама не понимает, как ввязалась в эту историю, что любит меня так же сильно, как и раньше, и хочет, чтобы мы поехали путешествовать вдвоем. Пришлось пообещать ей Венецию, Палаццо Гритти, прогулки в гондолах, в общем, всю эту муть. Время шло, и, пока я сидел у себя в шезлонге, мне стало ясно, что в этой истории не правы все. Я — потому что уделял мало времени Минитрип, она — потому что дала себя соблазнить, вы — потому что соблазнили ее. Вот что я понял. Нулевой счет, ничья. Я вздохнул поглубже и решил про себя, что надо все забыть. И все-таки мне не сиделось спокойно, я вертелся в своем шезлонге, чувствуя, что что-то меня смущает, и сначала никак не мог понять, что именно. А потом понял, что все дело в нулевом счете. Тогда я сказал себе: «Сколько ни старайся быть философом, всегда что-то внутри будет сопротивляться, потому что мудрость — вещь неестественная, мудрость — выдумка монахов». И еще я подумал: «Дерьмо вся эта философия, какой от нее прок, так и просидишь всю жизнь, не отрывая задницы от шезлонга, пока не сгниешь». Вот что я понял, сидя в саду. Пакостное чувство, которое не давало мне покоя, продолжало расти все утро и весь день напролет. Как подсолнух. Вот и вся история. А теперь оно окончательно выросло, и у меня больше нет ни малейшего желания вас прощать.
— Настоящий артист! Язык подвешен что надо, — заметил Моиз со своего места.
Хуан Рауль смотрел на Джима-Джима, как на божество.
— Короче говоря, я вас Так сильно ненавижу, что уже не могу вас убить. Я бы не вынес, если бы вы так легко отделались. Даже если я буду несколько часов подряд избивать вас у себя в гараже, от этого мне тоже будет не легче. Я очень долго думал. Хотел понять, что мне делать с этой ненавистью, чтобы она пошла мне на пользу. Потом вызвал своего агента, все ему рассказал, а он мне посоветовал: «Как говорят в Окинаве, о самых больших услугах проси самых заклятых врагов». Смысла пословицы я не понял, но он мне объяснил. Он сказал, что беспокоится обо мне, мои диски стали хуже продаваться, а конкуренция все растет и растет. А потом добавил: «От тебя ускользает целый сегмент рынка. Это солдаты, которых посылают на войну. Надо петь не только про любовь, нужны такие песни, после которых хочется бежать по грязи и стрелять в тех, кто на другой стороне». Я сказал: «С удовольствием, буду петь, что надо, я не капризный, надо петь для солдат — пожалуйста, буду петь». Мой агент ответил, что так-то оно так, но дело не во мне. Ничего не понимаю, тогда в чем? «Все дело в том, что место занято. Есть одна певица, ее зовут Каролина Лемонсид. Она ездит с концертами по казармам и разным военным базам, поет турбо-фолк. Военные по ней с ума сходят, просят родных присылать на фронт ее диски. Дошло до того, что слушатели закидывают возмущенными письмами радиостанции, если те не передают ее песни». Когда он мне все это рассказал, я чуть не лопнул от злости. Надо же, письма пишут! За меня никто никогда так не заступался. Я почувствовал себя оплеванным, одиноким и униженным. «Вот бы ее пристрелили где-нибудь на фронте», — сказал я своему агенту.
Джим-Джим повернулся ко мне, как будто ждал, что я на это отвечу.
— Вам пошло бы на пользу, если бы она исчезла, — сказал я.
— Еще как, — заметил коротышка-японец.
— Настолько на пользу, что будет очень жаль, если ей кто-нибудь не поможет, — добавил Джим-Джим.
— О самых больших услугах проси самых заклятых врагов, — наставительно повторил японец.
По взгляду Джима-Джима, в котором я заметил странный металлический блеск, и по довольным лицам Моиза, Хуана и японца я понял, чего они от меня хотят.
6
Я прекрасно помню тот день, когда неприятности посыпались на меня одна за другой с самого утра, а кончилось все тем, что я выбил зубы любимой девушке. Это был один из первых жарких дней в году. Жуткая жара, долго копившая силы в самом сердце тропического антициклона, обрушилась на нас, как эскадрилья пилотов-камикадзе. Около часа дня мы с Минитрип должны были встретиться в сомнительной чистоты номере на втором этаже «Разбитой лодки». Как всегда, во время наших свиданий Минитрип нервничала, дергалась и в любой момент была готова сорваться. Мы повздорили по телефону, она сказала, что не собирается уходить от Джима-Джима Слейтера, что она меня плохо знает и еще не уверена, что наша история чего-то стоит. Сначала я старался быть вежливым, говорил, что все понимаю, она права, что хочет подумать, но это ведь не значит, что надо отменять свидание. Помню, она все никак не могла решиться, я слышал, как ее дыхание становится все более учащенным, как гул паровоза, который набирает скорость. Потом она решилась и сказала, чтобы я больше не приходил. Как я ни старался ее уговорить, какие бы доводы ни приводил, Минитрип ничего не желала слушать. Я чувствовал себя так, будто какой-то придурок колотит меня по голове куском шифера. Разозлившись, я обозвал ее шлюхой и сказал, что она меня просто динамит. Она в ответ наговорила кучу гадостей в том же духе. Я все повторял: «Что? Что ты сказала?» Она обрушила на меня поток брани. Я ответил той же монетой. Даже после того, как она бросила трубку и послышались короткие гудки, я все еще продолжал ругаться, как настоящий псих. Потом я вышел из дома. Солнце обжигало кожу. Не переставая разговаривать сам с собой, я направился в «Разбитую лодку». При виде меня, Дао Мин сразу понял, что дело не чисто, и сказал, что знает, как мне помочь. С видом врача-психиатра он вытащил из-за прилавка какое-то мерзкое корейское пойло бледно-розового цвета и налил нам обоим по стакану. Он был уверен, что это лавровая или имбирная настойка, но, судя по вкусу, сделана она была из дохлых кроликов. Как бы то ни было, обещанный Дао Мином эффект не заставил себя ждать. Я почувствовал невероятный прилив сил, был готов на любые подвиги, мне ничего не стоило начать метать гири или копья или пробежать 3000 метров с препятствиями. Странно только, что я без конца обо что-то спотыкался, стены и столы все время подстраивали мне неожиданные ловушки. Дао Мин что-то рассказывал по-корейски, вспоминал про «Битву тысячи кукурузных зерен», стучал высохшим кулачком по прилавку, бурно жестикулировал, разражался проклятиями, а под конец разрыдался.
Не помню, что я такое творил, когда вошла Минитрип: наваливался ли на стол или лежал под столом, обнимал Дао Мина или разговаривал сам с собой. Когда я наконец увидел, что она стоит передо мной и смотрит, как на давно пропавшего и неожиданно воскресшего дальнего родственника, то очень понадеялся, что это всего лишь галлюцинация.
«Терпеть не могу наркоманов», — сказала она.
Мне удалось выдавить из себя только жалкие обрывки фраз: «нет», «но», «постой», «недоразумение», «объясню». Больше всего это напоминало гудение водопроводного крана, когда его открывают после долгого перерыва. На лице у Минитрип отразилась странная смесь печали и презрения.
«Какое же ты ничтожество! И как это я раньше не поняла, не зря же люди о тебе говорят…»Я поднялся, слегка пошатываясь. Вокруг царил жуткий бардак, кругом валялись стулья, салфетки и разбитые бутылки. Дао Мин сидел и смотрел на нас, как зритель в кинотеатре, где идет какая-нибудь романтическая комедия. Минитрип продолжала называть меня жалким неудачником, грязной скотиной, импотентом и все такое прочее. Я приблизился к ней на три шага и, чтобы она не сбежала, схватил за блузку. Ткань была тонкая и шелковистая. Минитрип размахивала кулачками, осыпая меня ударами легкими, как снежные хлопья. Я со всего размаху стукнул ее по лицу. Минитрип побледнела, у нее пошла носом кровь. Я ударил еще раз и выбил ей зубы. Все лицо у девушки было залито кровью. Она стала похожа на легковушку, в которую врезался грузовик.
7
Место, где я сейчас нахожусь, трудно назвать веселым, так что лучше о нем не говорить, иначе я, чего доброго, начну сетовать на судьбу, а это всегда всех раздражает. Восстанавливая цепочку событий, которые привели меня сюда, я не могу удержаться, чтобы не задуматься, когда же именно все пошло наперекосяк. Может, когда мне пришлось принять предложение Джима-Джима Слейтера, может, когда я выбил зубы Минитрип, а может, и позже, когда Моктар и мадам Скапоне взялись готовить убийство крошки Каролины Лемонсид. Конечно, мысль взять Моктара в помощники никак нельзя назвать гениальной. За суровой внешностью словенского офицера скрывалось сердце, мягкое, как йогурт. Да и позволить Дао Мину внести свою лепту, судя по тому, чем все кончилось, тоже было не особенно умно.
Каждое утро женщина неопределенного возраста отодвигает длинную занавесь и кормит меня завтраком, состоящим из протеинов, глюкозы и соленой воды, к которой я все никак не могу привыкнуть. Сильной рукой она переворачивает меня на правый или левый бок, приоткрывает окно и долго стоит, разглядывая пейзаж, которого с моей койки не видно, и, медленно выкуривая сигарету, чей запах едва доходит до моего носа. Единственное доступное мне развлечение — это игра воспоминаний. Я просматриваю их, как видеофильмы. В течение дня я развлекаюсь, то останавливая, то прокручивая образы в быстром темпе. У меня есть любимые фрагменты, и на первом месте, конечно, сцена с Минитрип. Ей достаются все призы: за лучший звук, за лучшую операторскую работу, за лучшую режиссуру, за лучший сценарий.
Было это еще до того, как я убил Робера по прозвищу Зеленый горошек, а значит, и до того, как у меня стали водиться деньги. Мне хватало только на квартплату, но я был готов скорее умереть с голоду, чем оказаться на улице. Время от времени мадам Скапоне, старушка со второго этажа, давала мне яйцо или немного хлеба, но этого явно было мало. Я воровал в супермаркете куриные крылышки. Они были такие крошечные, что их можно было спрятать за резинкой носков. Много месяцев подряд я не ел ни фруктов, ни овощей, только куриные крылышки. Потом как-то по телевизору показали «Мятеж на «Баунти»,
[1] и я вбил себе в голову, что заработаю цингу. Я то и дело проверял, крепко ли держатся в деснах зубы, и начал воровать супы в пакетиках и фруктовые салаты в консервных банках. Меня так ужасала мысль о болезни, что я тоннами поглощал все эти супы, салаты, супы, салаты, и так без конца. Я приходил в этот чертов магазин по три-четыре раза в день и всякий раз покупал по коробку спичек. Остаться незамеченным мне это не помогло, наоборот, вызвало подозрения. Управляющий отправил мерзкого коротышку-стукача, переодетого добропорядочным отцом семейства, шпионить за мной по. магазину. На выходе меня поджидали два амбала, а кассирши смотрели так, как будто я, по меньшей мере, Жиль де Ре.
[2] Они вытащили у меня из карманов два пакетика супа и две консервные банки с салатом и сказали, чтобы ноги моей больше не было в магазине, а то вон те двое переломают мне в подсобке все ребра. Я поплелся горевать в «Разбитую лодку». Минитрип, с которой у меня еще ничего не было, ласково погладила меня по волосам. Просто так, чтобы утешить, в дополнение к кружке пива. По спине у меня снизу вверх с головокружительной скоростью пронесся леопард, оставляя огненный след на каждом позвонке. Это был самый счастливый миг в моей жизни.
Не знаю, как зовут женщину, которая за мной ухаживает. Главный врач и студентка-медичка, которая ей иногда помогает, называют ее просто «мадам». «Все в порядке, мадам?», «Здравствуйте, мадам, ужасная сегодня погода, не правда ли?» и так далее. А я из-за этих ее утренних сигареток называю ее Никотинкой. Мне хочется спросить: «Ну, Никотинка, как это тебя сюда занесло? Есть ли у тебя мужчина? А дети? Бывают ли у тебя оргазмы, в твоем-то возрасте? Приходят ли тебе в голову странные мысли? Каких ты любишь мужчин, воспитанных или грубиянов? По утрам или по вечерам? В постели или на диване, глядя в телевизор?» Судя по всему, когда-то волосы у Никотинки были черными, но теперь, с возрастом и от всяких трудов и забот, ее грива совершенно поседела и цветом напоминает зимнее небо. У нее сильные руки и большие груди, в которые я утыкаюсь лицом, когда она меня переворачивает. Раз… Два… Три. Носом прямо в грудь, запах мыла и чистого белья… Вот меня и перевернули. К стене или к окну. Вертикальные морщинки по обеим сторонам рта придают сиделке грустное выражение. Прибавьте ко всему этому затуманенный взгляд по утрам и серо-бежевый оттенок кожи, и вы поймете, что Никотинка — дама серьезная. Она настоящая профессионалка, а я — объект ее профессиональной заботы. Меня она не любит и не ненавидит, она мной управляет, держит под контролем, оценивает, осматривает, приговаривая: «Так, посмотрим, посмотрим, да, хорошо, вот так, ну, посмотрим…» Потом она отворачивается к окну и выкуривает сигаретку, глядя, какая нынче ужасная погода.
8
Квартира, которую я снимал до марта 1978 года, была на третьем этаже дома, выходившего на одно из главных городских шоссе. Под окнами у меня то и дело проезжали колонны военных грузовиков, и тогда вся моя немногочисленная мебель начинала дрожать мелкой дрожью, а в воздухе до конца дня стоял запах дизельного топлива. Каждый раз, когда это случалось, мадам Скапоне, старушка со второго этажа, принималась во все горло чихвостить солдат: «Убийцы, убийцы!» Она кричала: «Вы пытаете детей, насилуете женщин, вас всех будут судить и повесят, убийцы…» После этого она являлась ко мне, вся запыхавшаяся, стучала в дверь и требовала, чтобы я проверил, не сломалось ли у меня что-нибудь из-за вибрации. Она говорила, что за любую трещинку можно подать на них в суд, что у нее в сервизе из лиможского фарфора не осталось ни одной целой тарелки, а одно блюдце разбилось вдребезги, когда мимо проезжали отправляющиеся на фронт войска, что ее птичка умерла от сердечного приступа, когда один из танков развернулся кругом, что ее кошка заболела раком из-за радиации, и так далее, и тому подобное. Чем дольше я ее слушал, тем больше меня одолевала тоска. Но хотя мадам Скапоне меня и раздражала, я старался быть вежливым и слушал. Взамен я всегда мог обратиться к ней за одолжением, попросить соли, яиц, сахару, погладить рубашку. Она обожала оказывать услуги, говорила, что в такие времена, как наши, простые люди должны помогать друг другу, а если не будет больше взаимовыручки, то мы все совсем одичаем. «Homo homini lupus
[3]», — любила повторять она. Да, да. Вы совершенно правы. Спасибо за рубашку, спасибо за омлет и за кофе. Когда Хуан Рауль, Моиз и японец из «Сони Мьюзик» привезли меня домой после того разговора, я был в полном отчаянии. Оказалось, Джим-Джим в курсе той истории с Робером по прозвищу Зеленый Горошек. Он сказал: «С Каролиной ты не промахнешься. Ты ведь теперь почти профессионал». Я был бы рад ответить, что ничего подобного, убийство — штука совсем не в моем стиле, я и убил-то всего один раз, почти что случайно, потому что голодал и хотел выручить друга, но мне до сих пор от этого не по себе. Но я ничего такого не сказал, только поддакивал: «Да, да. Ладно, идет. Твоя взяла, ты прав, я перед тобой в долгу…» А что еще скажешь со страху. Я боялся, как бы Джим-Джим не передумал и не приказал Хуану Раулю вырвать мне глаза или бог знает что еще. Но дома меня охватила такая паника, такая паника, что я весь покрылся холодным потом. Старушка вцепилась в меня, когда я проходил мимо ее двери: «У вас совсем больной вид! Вы наверняка заболели. Надеюсь, это не то же самое, что у моей кошки. А то ведь, сами знаете, радиация…» И она снова завела свою вечную историю про рак, а потом предложила угостить меня кое-чем, что пойдет мне на пользу. Я согласился. В квартирке у нее пахло анисом и жавелевой водой. Мадам Скапоне усадила меня на диван, весь покрытый подушечками с вышитыми кошками. У стариков всегда такие квартирки: немыслимая чистота, немыслимый порядок, грязи они боятся хуже смерти, беспорядка тоже. «Не обращайте внимания, у меня не прибрано», — пропищала старушка с кухни. На стенах висели деревенские пейзажи, испанские тарелки с тореадорами и фотографии хозяйкиного мужа. Мадам Скапоне налила невероятно крепкого кофе, без сахара и без молока. Он подействовал на меня, как удар молотка по затылку. «Хорошо зашибает, это же настоящий итальянский кофе». Потом старушка подсела ко мне. «Вы мне напомнили Сальваторе, — сказала она, указывая на усатую физиономию на фотографии, — Он всегда приходил с работы в таком состоянии, весь дрожал, руки были холодные, как лед. Помогал ему только вот этот кофе с капелькой пихтовой настойки. Я все спрашивала: «Да что ты там такое делаешь у себя на работе? Неужели можно так умаяться, обслуживая военную технику?» А однажды незадолго до смерти он сказал: «Я не обслуживаю технику, я провожу испытания, оцениваю ударную силу». Сколько я ни спрашивала, что это еще за испытания, какая такая ударная сила, он так ни разу не ответил. Военная тайна. Мой муж меня ни во что не ставил. «Ха, ха, ха, что ты в этом понимаешь, это же военные технологии». Не хотел, чтобы я расспрашивала его о работе. Ни во что он меня не ставил. Только в одно прекрасное утро я пришла и увидела, как он висит на дверном косяке. Повесился на собственных шнурках. Чтобы не сорваться, он навязал такую кучу узлов, что, наверное, провозился с ними не меньше часа. У него были золотые руки, я прямо диву давалась, чего он только ни мастерил! Вот и не стало больше Сальваторе. Я пошла к его сослуживцам. Хороша компания: грубияны-кладовщики да солдаты один тупее другого. Никто ничего не хотел рассказывать, стоило мне заговорить про испытания, все делали круглые глаза. Так продолжалось очень долго. Я целыми днями торчала у входа в главный штаб. А однажды ко мне в дверь позвонил какой-то юнец. Вид у него был совсем убитый. Он сказал: «Мадам Скапоне, я насчет вашего мужа». Я его впустила. Он даже не присел, сразу все мне выложил: «Ваш муж — жертва ошибки. Ошибка небольшая, но в армии не любят ошибок, даже совсем маленьких. Поэтому они всегда будут все отрицать. Тут уж ничего не поделаешь. Вы бы никогда ничего не узнали, если бы не я. Я все вам расскажу, потому что этого требует моя совесть и хорошее воспитание. Так вот, когда двадцать лет назад ваш муж пошел служить в армию, он действительно обслуживал технику. Мыл танки изнутри. Вы себе не представляете, какая там бывает грязища. Туда же на два-три дня набивается человека четыре или пять, они там жрут свою баланду, потеют и мало ли что еще. Этим ваш муж и занимался, пока не потребовался новый сотрудник в департамент научных исследований и развития. Иногда этим людям из департамента приходят в голову совершенно непонятные вещи. Короче, одному из них удалось убедить какого-то офицера, что нужно провести испытания ударной силы. Вашему мужу выдавали кошек, каждое утро по целому ящику. Он привязывал их к столику, вскрывал им череп, но не убивал, а потом бросал с разной высоты стальные шарики прямо на обнаженный мозг. Дальше приходил этот тип из департамента научных исследований и записывал результаты для статистики. Вот и все. А однажды того типа то ли уволили, то ли куда-то перевели, не знаю. Только вот заказы на новых кошек и документы на зарплату вашего мужа так никто и не подумал отнести на помойку. По части инерции наша администрация даст сто очков вперед любому метеориту, да и с логикой у нее не намного лучше. А раз ему ничего не сказали, потому что всем было глубоко наплевать, чем занимается какой-то технический служащий в департаменте научных исследований, и, к тому же, по уставу не полагается задавать вопросы насчет своего или чужого назначения, то ваш муж, мадам Скапоне, и дальше выполнял свою работу, ронял стальные шарики на кошачьи мозги, с той только разницей, что никто уже не приходил записывать результаты для статистики».
В глазах старушки поблескивал печальный зимний свет. «Он никогда мне об этом не рассказывал. Тысячи убитых, замученных кошек день заднем бередили его совесть, и в конце концов он не выдержал. Неизвестно из-под какого старого шкафа выполз паук, и Сальваторе решил, что лучше уж навязать побольше узлов на шнурках и повеситься на дверном косяке, только бы не жить с этим пауком внутри. Вот чем я обязана армии».
9
Судя по всему, я пролежал на этой койке уже что-то около двух месяцев. По разговорам врачей и медсестер я понял, что между сегодняшним днем и той минутой, когда мы бежали бок о бок с Каролиной, должно было пройти примерно два месяца. Из того, что было перед самой катастрофой, у меня в памяти осталось совсем немного: проливной дождь, ночной холод, грохот разрывов, грязь, в которой мы все увязали по колено, а впереди меня — крошка Каролина Лемонсид, бегущая куда-то, очертя голову, среди обломков и трупов. Ее красное концертное платье с блестками порвалось, насквозь промокло и липло к телу. На левом плече была глубокая рана. Помню, Каролина на секунду повернулась ко мне и открыла рот, чтобы что-то сказать. Понятия не имею, что именно она собиралась сказать, потому что еще через секунду — бах! И вот я уже лежу здесь, на этой койке, не в силах даже моргнуть, не в силах сказать ничего, кроме «м-м-м-м», «м-м-м-м», «м-м-м-м». Но в чем я точно уверен, так это в том, что сознание вернулось ко мне ровно двадцать два дня назад. Было по-настоящему жутко, я вообразил, что умер, и что смерть — это темнота и тихий, непрекращающийся зудящий звук «зззз», «зззз». Поскольку тела своего я не чувствовал, то решил, что у меня его просто больше нет, а сам я теперь бесплотный дух, обреченный вечно блуждать в потемках. Так продолжалось довольно долго, не могу точно сказать, сколько, но мне хватило времени, чтобы подумать, что все мои прежние представления о Боге, рае и аде — полная ерунда, если после смерти остается только это. Никакого суда, никакого вечного блаженства, а всего-навсего чернота и зудящий звук «зззз». Поразмышляв так какое-то время, я вдруг почувствовал, что вокруг меня витает слабый запах дерьма и мочи. Меня это смутило, потому что было непонятно, откуда посреди небытия возьмутся дерьмо и моча.
Я собрался с силами и принялся звать на помощь. Конечно, крикнуть «на помощь» мне не удалось ни разу, выходило только все то же «м-м-м-м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м-м-м-м»… А раз ничего, кроме «м-м-м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м-м-м-м» у меня не получалось, я мычал все громче и громче, спрашивая себя, что из всего этого, в конце концов, выйдет.
И вдруг рядом со мной послышался голос: «Черт тебя подери, ты заткнешься наконец или нет!» Потом включили свет, и тут уже стало ясно, что никакой я не бесплотный дух (с духами так не разговаривают) и не покойник, а лежу в больничной палате на две койки, и изо всех дырок у меня торчат трубочки. С их помощью я был подключен к какому-то аппарату, который как раз и издавал звук «з-з-з-з». Надо мной нависал какой-то верзила с мертвенно-бледным лицом и забинтованной головой и злобно сверлил меня глазами: «Мне дали полтаблетки, но я не уснул, тогда дали целую, но тут мне стало плохо, чуть пульс не остановился. Белые таблетки не сочетаются с болеутоляющими. Тогда я сказал: «Фиг с ними, с болеутоляющими, дайте только снотворное». А они мне: «С вашим переломом и осколком снаряда во лбу, беспокойная у вас будет ночь». Плевать я хотел, какая там будет ночь, главное — уснуть. Врач сделал, как я просил. Без болеутоляющих мне казалось, что в глазницах у меня горящие угли, но я принял две таблетки и все-таки сумел уснуть. Мне снилось, что вместо головы у меня снаряд, который взрывается всякий раз, стоит мне на что-нибудь наткнуться. Радости, конечно, мало, но, в конце концов, это же только сон. А тут вдруг ты, столько времени ни звука, а сегодня разорался». Верзила принялся жать на кнопку, через какое-то время показалась девушка, похоже, студентка-медичка на ночном дежурстве, хорошенькая, но изможденная. Она была явно не в восторге от того, что ее отвлекают от учебника анатомии. «Этот овощ очухался, теперь всех перебудит». Студентка посмотрела на меня. Я снова принялся за свое «м-м-м-м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м-м-м-м». «Вижу только, кроме меня, уже никого нет, врачи все ушли, свободных палат тоже нет. Придется подождать до утра, раньше ничего нельзя сделать», — сказала девушка и ушла. Верзила еще немного поворчал насчет того, какой бардак стоит в военных госпиталях, а потом наклонился и засунул мне в рот белую таблетку. «Ты уж извини, приятель, но мне позарез надо поспать».
10
День, последовавший за моей встречей с Джимом-Джимом Слейтером, оказался решающим. Он стал одной из главных вех в той веренице событий, которая завершилась разрывом снаряда, уничтожившим меня в марте 1978 года. Думаю, я не погрешу против истины, если скажу, что встреча мадам Скапоне и Моктара была ошибкой судьбы. Похоже, у судьбы в тот день были другие дела, и она позволила случиться самому невероятному. Ничто не предвещало, что мадам Скапоне и Моктар встретятся, ничто не предвещало, что они проникнутся друг к другу симпатией, и, конечно, ничто не предвещало, что эти двое с таким рвением примутся решать мои проблемы. Наконец, ничто ни с какой стороны не предвещало, что я их послушаюсь. Но может быть, в тот день мне как раз больше всего и хотелось, чтобы кто-нибудь сунул мне в зубы гранату.
Помню, я проснулся совершенно разбитый и принялся горько сетовать на свою жизнь, которая приняла такой невеселый оборот. Я размышлял о том, что в любую эпоху есть места, где хорошо было бы родиться, а есть места, где лучше бы не появляться вовсе. Выбравшись из кровати, я добрых четверть часа проторчал перед холодильником, с вожделением глядя на крошечный морозильник. Мне хотелось забиться туда и провести там остаток дней. Потом я уселся на кровать с кружкой холодного пива в руке и решил, что нахожусь как раз там, где лучше бы не появляться вовсе. Было около полудня, вся моя квартирка была залита красивым оранжевым светом, на тротуаре какой-то парень смешил девушку, а на улице пахло древесным углем. Свет и пиво сделали свое дело, мне стало лучше. Я вытащил листок бумаги и стал писать письмо родителям, но так и не придумал, что еще добавить после «дорогие мама и папа». Я разорвал листок на мелкие клочки и раскидал по кровати, а потом решил отправиться в «Разбитую лодку», надеясь хоть немного утешиться. Выходя из квартиры, я столкнулся с мадам Скапоне, которая подметала в подъезде. «Здравствуйте, сегодня вы выглядите намного лучше, чем вчера. Вчера на вас было жалко смотреть, вы были в таком состоянии, на вас прямо-таки лица не было…» Я понял, что, рассказав про мужа, старушка стала относиться ко мне совсем по-другому. Похоже, теперь я был для нее чем-то вроде неожиданно нашедшегося родственника, к которому особенно сильно и быстро привязываешься, чтобы наверстать упущенное время. Не знаю, что на меня нашло, но я, не долго думая, предложил ей пойти со мной в «Разбитую лодку». Она вся порозовела, сказала, что подъезд может и подождать, и побежала переодеваться. Вернулась она в черном платье, черном пальто и черной шляпке: «Я же в трауре, мне нельзя выходить на люди в чем попало». Вот как случилось, что я оказался за бакелитовым столиком в «Разбитой лодке», где Моктар рассказывал свою историю, а мадам Скапоне сочувственно кивала. Словенец Говорил низким голосом, не повышая тона. «Нас было около тысячи, все словенцы, большинство еще в ранней юности сражалось в Черногории и в Средней Азии. Нас забирали из родных деревень, сажали на грузовые самолеты и почти безоружными выбрасывали в странах, о которых мы ничего не знали. У офицеров были винтовки или пулеметы, а нам частенько забывали выдать самое необходимое. Ничего не оставалось, как наведываться к местным крестьянам, отбирать у них вилы, грабли, что под руку попадется. Было так страшно, что приходилось пить, не просыхая, целыми литрами, только бы не думать, что тебе в любую минуту могут продырявить башку. Сначала мы воевали с басмачами, потом пришел другой приказ, и мы стали воевать за них. Мы были сильны, как львы. Вы наверняка слышали про эту сволочь полковника Бусхова. Этот кавказский волчара тайком получал помощь от турок. Воображал о себе бог знает что, еще бы, целая страна перед ним пресмыкалась. И тут мы, вдрызг пьяные и почти без оружия, прижали его в сырдарьинском ущелье, простые крестьяне с вилами и цепами против тяжелой артиллерии. Одно могу сказать точно, человек должен преодолевать трудности. Тот, кому не приходилось постоять за себя, стоит не больше, чем килограмм песка посреди пустыни. У человека, который готов смириться с судьбой, в жилах не кровь, а козье молоко. Тот, кто подчиняется несправедливым приказам, похож на сгоревший на корню урожай. Мы были героями. Но никому не было дела, как мы будем возвращаться домой после демобилизации. Некоторые так растерялись, что решили остаться. Другие без гроша в кармане попытались добраться сами, то ехали на поезде, то шли пешком. И так тысячи километров. Под конец нас осталось всего двадцать пять. Так случилось, что мы сели не на тот поезд, не подозревая, что едем в Сварвик. Утром просыпаемся, выходим из вагона, а кругом полно турок, тоже демобилизованных. Мы были в своей старой басмаческой форме, в галифе и при всей прочей амуниции, попробуй тут проскользни незамеченными. И вот какой-то турок крикнул: «Смотрите, кто к нам пожаловал!» Целая сотня набросилась на нас и поволокла в туалет. Другой турок сказал: «Мы вам покажем, вы нам сейчас заплатите за Бусхова». Нас раздели. Не стану пересказывать, что они с нами творили. Мне они переломали пальцы на ногах. Двое держали, а один бил. Потом нас засунули головами в унитазы и стали топить. Они пели: «Буль-буль-буль, за здоровье полковника Бусхова». Потом турки ушли. Все мои друзья погибли, захлебнувшись в унитазах. Все, кроме меня. Мне повезло, спуск был сломан. Я затаился и сидел тихо, как мышь. Так и прожил целый год. Поворовывал, спал на помойках, мотался туда-сюда то на поездах, то на кораблях. А потом перебрался сюда. Это было чудо. Настоящее чудо. Я занялся бизнесом, наладил связи. Дела пошли так хорошо, что я даже смог вызвать к себе сестру. Настоящее чудо».
Мадам Скапоне внимательно выслушала всю его историю, а потом рассказала про своего мужа и военные испытания. «Господи Боже», — прошептал Моктар. Качая головой, старушка сказала, что у них обоих много общего. Война раздавила их, как пару сухарей, разорвала, как шелковый отрез, и бросила, как раздавленных кроликов, на обочине дороги. «Да, — сказал Моктар, — как пару сухарей, как шелковый отрез, как кроликов на обочине. Так оно и есть».
11
Смесь разнообразных химикатов, которую колют мне врачи, больше растравляет воспоминания, чем пробуждает тело. Похоже, управляющие им механизмы окончательно вышли из строя. Зато во всей этой мешанине лекарств, глюкозосодержащих растворов, внутривенных инъекций и капельниц мой мозг черпает удивительную энергию, о которой я никогда раньше не подозревал. Теперь, после стольких дней вынужденной неподвижности, воспоминания о той безумной суматохе мартовской ночью 1978 года становятся все более и более отчетливыми. Сначала у меня перед глазами всплывал только силуэт Каролины, которая бежала передо мной в грязи среди обломков. Единственная подробность — рана на ее левом плече, длинная красная борозда на мокрой коже да еще лицо, обращенное ко мне, чтобы что-то крикнуть. Понемногу к этому стали добавляться новые воспоминания. Во-первых, холод, который больно щипал лицо и уши, так что несмотря на теплую военную куртку, я дрожал с головы до пят. Маленькая деревянная постройка у меня за спиной, каким-то чудом уцелевшая среди рвущихся снарядов. Еще дальше — траншеи на передовой, озаренные неизвестно откуда взявшейся осветительной ракетой. А прямо передо мной Каролина неловко карабкается на грязный холм, ее платье с красными и синими блестками совсем не вяжется со всем тем, что творится вокруг. Дальше я уже ничего не помню, и мне все никак не удается разобрать, что же она кричала мне тогда.
Лежа на своей койке, я рассматриваю белый больничный потолок и все время пытаюсь понять, собирался ли я в ту мартовскую ночь 1978 года убить Каролину, или нет. Мои воспоминания, искусственно растравляемые лекарствами, приняли странную форму: и события, и люди внешне воспроизведены очень точно, но вот тогдашние мои мысли и намерения ускользают от меня полностью.
Когда я заставляю себя не думать о Каролине, на ее место приходит воспоминание о Пьере Робере по прозвищу Зеленый Горошек, всякий раз оставляя у меня в мозгу тошнотворный черный след, похожий на незаживающую рану. Причиной этого убийства стала навязчивая идея Моктара перевезти к себе из Словении семью. После долгих усилий ему наконец удалось разыскать сестру. Та скрывалась под чужим именем в какой-то македонской деревушке и кормилась у местного священника, который рисовал ее на фоне сельских пейзажей то в образе святой Терезы, то в образе девы Марии, а то и в образе Блаженного Иеронима. Не жалея средств, Моктар организовал переезд, выложив огромные деньги за фальшивые документы и разных сомнительных проводников. Помню, я вместе с ним пошел на вокзал и увидел, как он обнимает печальную толстушку с растерянным, как у привозной коровы, взглядом, которую он представил мне как люблянский алмаз.
Сюзи освоилась очень быстро. Даже слишком быстро и слишком уж освоилась. Привозная корова превратилась в королеву прерий. В квартирке, которую снял для нее брат, она принимала целую кучу неизвестно откуда взявшихся. новых друзей, компанию глуповатых девчонок в сопровождении неотвязных юнцов, устраивала роскошные обеды, дарила подарки и распевала словенские песни, хлопая в ладоши. Моктар работал, как вол, но денег постоянно не хватало. Мы с ним крутились, как могли, ему частенько нужен был помощник, а я при своем безденежье никогда не отказывался подсобить. У меня было такое впечатление, что его сестра просто пытается отыграться за свою прежнюю тяжелую жизнь, но Моктар считал, что так и должно быть, говорил, что не понимает, как она могла пережить весь этот кошмар, и что главное для него — видеть сестру счастливой, никаких денег не жалко, когда речь идет о семье, и так далее. Я не стал возражать, оставив свои советы при себе в надежде, что какое-нибудь чудо откроет ему глаза.
Чудо явилось в обличье Пьера Робера по прозвищу Зеленый Горошек. Это был торговец телевизорами, который предпочитал сам смотреть телевизор, вместо того, чтобы беспокоиться о делах, а потому вечно пребывал на грани разорения. Он так долго пялился в экран, что глаза у него стали крошечными, размером с горошину, и совсем выгорели от излучения телевизионных трубок. Пьер Робер водил дружбу с кем-то из парней, которые крутились вокруг моктаровой сестры, и однажды вечером, бог знает почему, решил забросить свои телевизоры и отправиться на одну из ее многочисленных вечеринок. В тот день, когда Зеленый Горошек вылез из своей заваленной телевизионными пультами норы и встретился нос к носу с резвящейся словенской телочкой, он прошел что-то вроде обряда инициации. Вид движущейся и поющей юной плоти разжег огромный восторженный огонь в сердце человека, который до той поры любил только холодный блеск телеэкранов. Все гормоны, так давно спавшие в глубинах его организма, внезапно пробудились, все рефлекторные дуги, которые, казалось бы, уже атрофировались, вдруг заработали на полную мощь. И вот; под влиянием этих гормонов и рефлекторных дуг в голове Пьера Робера по прозвищу Зеленый Горошек закопошилось множество полуоформленных мыслей. Он окончательно забросил свою торговлю и принялся писать Сюзи страстные письма, называя ее «мое солнышко», «моя жизнь», «моя самая нежная» или просто «моя любовь». Хотя славянская сдержанность и не позволяла девушке отвечать на письма, Сюзи не сумела остаться равнодушной к таким настойчивым проявлениям любви, к пылкой страсти, которую она разожгла в этом мужчине. Тем более что с тех пор, как Моктар заставил сестру расстаться с македонским священником, в ее сердце и в ее постели царила удручающая пустота. Такая пустота, что Сюзи порой задумывалась, не окончит ли она свою жизнь как старая высохшая смоковница, без мужа и детей, без конца принимаясь за одно и то же вязанье или что-то бормоча себе под нос в православной церкви.
Робер Зеленый Горошек посоветовался с приятелями. Те сказали, сходи к ней, тут надо действовать решительно, потому что Сюзи, хоть и строит из себя недотрогу, только и ждет, как бы ее кто-нибудь взнуздал. Когда такие девушки говорят «нет», на самом деле это значит «да», дело обязательно выгорит, выложи ей все, как есть, клянись своей подпиской на кабельное телевидение, что так и сделаешь. Зеленый Горошек был сам не свой от страха, но пообещал пойти и все рассказать.
Что касается Сюзи, то она часами советовалась с подружками. Те считали, что Зеленый Горошек страшно мил, что он очень славный, а если целыми днями торчит у телевизора, так это от застенчивости. А застенчивые мужчины — лучшие мужья. У него водятся кое-какие денежки, так что у Сюзи будет свой домик, она сможет наводить там уют, выкрасит стены в нежно-розовый цвет, купит кресла в стиле ампир и даже разобьет зимний садик.
В конце концов после стольких уговоров и стольких рассказов про него и про нее, Сюзи и Зеленый Горошек решились-таки дать волю чувствам на пикнике, специально устроенном подругами девушки. Никто так и не узнал, что именно они сказали друг другу, сидя на склоне холма и подставив грудь теплому июньскому солнышку, но не прошло и недели, как Зеленый Горошек переехал к Сюзи. Он тут же прирос к ее квартире, как лишайник к стволу дерева, и сидел там сиднем, забросив свои телевизоры пылиться в магазине и плюя на то, что рискует окончательно прогореть. Моктар, словно сердобольная матушка-благотворительница, оплачивал все: жратву, квартиру, карманные расходы, и только повторял, что счастье сестры для него важнее всего, что его счастье в ее счастье, что если она попросит его отрезать ноги, он принесет их ей на блюде, что у него никого не осталось, кроме нее. Но я молчал, как и раньше. Даже узнав, что Сюзи и Зеленый Горошек собираются пожениться, я ничего не сказал. Мало того, я был у них на свадьбе и аплодировал, когда они оба, сияя, отплясывали на столах и поедали баснословно дорогой свадебный торт, подаренный Моктаром.
Прошло несколько недель, и выяснилось, что все не так уж безоблачно. Сначала никто ничего не замечал. Конечно, Сюзи стала меньше появляться на людях, но это же обычное дело, на то она и молодая жена. Потом все начали удивляться, почему она совсем перестала принимать приглашения своих глуповатых подружек и их неотвязных приятелей. Кончились словенские вечеринки, пикники, девичьи признания и перешептывания. Сюзи теперь сидела дома и смотрела телеигру с бывшим летчиком, в которой зрители выигрывали кофеварки и микроволновки. Моктар был уверен, что сестра счастлива, ведь она перекрасила свою квартирку в светло-розовый цвет, получила в подарок гарнитур в стиле ампир и вызывала к себе цветоводов, собираясь разбить зимний садик. Но что-то было не так, какая-то мелочь, заметная только очень внимательному взгляду. То в глазах Сюзи промелькнет едва различимое облачко, то на мгновение помрачнеет лицо, то в голосе проскользнут странные интонации. Зеленый Горошек частенько звонил Моктару и просил денег, с каждым разом занимал все больше и больше, но никогда не отдавал. При таких бабках он смог себе купить роскошную синюю тачку 1967 года выпуска и гордо разъезжал на ней по городу, а Сюзи в это время сидела дома на диване, одинокая, как белуха, выброшенная на берег где-нибудь на Мальвинских островах.
Наверное, так бы продолжалось очень долго, по крайней мере, до тех пор, пока Робер Зеленый Горошек не вытянул бы из Моктара все деньги. Но однажды вечером всему этому пришел конец. Моктару позвонил зять и, растягивая слова, спросил, не видел ли кто-нибудь Сюзи «в этом дерьмовом городе, твою мать». А через несколько минут она явилась к брату в таком состоянии, что тот разразился богохульствами, чувствуя, как стальная рука сжимает его за горло. С всклокоченными волосами, опухшим лицом и пятнами крови на светлом платье Сюзи стояла на пороге и смотрела на Моктара, не говоря ни слова. Она мелко дрожала всем телом, ее левая рука беспомощно свисала вдоль туловища. «Он не выпускал меня из дома, его бесило, если я выходила на улицу. Он мне говорил: «Шлюха ты эдакая. Тебя так и тянет прогуляться, лишь бы задом покрутить и подцепить кого-нибудь. Меня не проведешь, я по глазам вижу, уж я-то разбираюсь в бабах, я их по телеку видел не меньше тысячи. Стоит вам выйти замуж, как вы воображаете, что вас заперли, начинаете мечтать о соседе, о почтальоне, о продавце из обувной лавки, чтобы вас вызволили. За тобой надо присматривать, как за молоком на плите. Ты уж меня пойми». И я сидела дома. Уходя, муж отключал телефон и прятал его в тумбочку. Он говорил: «Выйдешь из дома, я все узнаю. Сначала прикончу тебя, а потом сам застрелюсь. Ты моя жена, черт побери, и я не допущу, чтобы моя жена меня обдурила». В конце концов, я даже начала верить, что в его бреднях есть какая-то доля правды. Раз уж он говорит, что я шлюха, может, он и прав. И раз говорит, что за мной надо присматривать, как за молоком на плите, значит, так оно и есть. А сегодня утром я смотрела телеигру с тем летчиком, который сбил ракету, и вдруг поняла, что он звонит по моему номеру. Конечно, телефон был заперт в тумбочке, пришлось взломать замок ножом. Жалко, подойти я так и не успела, но хуже всего, что тумбочку я все равно сломала, и скрыть уже ничего было нельзя. Когда Робер вернулся, он прямо-таки обезумел, все допытывался, кому я звонила, а когда я рассказала про телеигру, ни за что не хотел верить. Он рассвирепел, в его маленьких глазках появилось жуткое выражение, как у куницы, которая вот-вот разорвет кролика. Я отбивалась, царапалась, кусалась и едва смогла убежать».
Когда Моктар увидел сестру в таком состоянии, все рубцы на его сердце закровоточили с новой силой. Перед ним вновь предстали лица всех умерших родственников, резня, в которой погибла дивизия Бусхова, друзья, потопленные в Сварвике. Моктар вспомнил, что когда-то поклялся, что никому больше не позволит обижать дорогих ему людей. Он уступил Сюзи свою спальню, а сам лег на диване. Его сон тревожили сцены избиений, казней, пыток в министерских подвалах. И всякий раз под капюшонами палачей и на звенящих лезвиях ухмылялось лицо Робера по прозвищу Зеленый Горошек. Утром он вызвал меня к себе, предложил послушать, как Сюзи рыдает за дверью, и пообещал кучу денег за убийство зятя. Я буквально подыхал с голоду, в карманах было хоть шаром покати. Насытившись рыданиями и услышав сумму, я сразу же согласился. Вот как случилось, что я убил человека. Большие деньги плюс рыдания. Иногда, чтобы утешиться, я говорю себе, что бывают причины и похуже.
12
Я могу делать две вещи. Первая — довольно простая, она сводится к умению издавать звук «м-м-м-м-м», «м-м-м-м-м». С его помощью я говорю «здравствуйте», «до свидания», «спасибо», «как поживаете» и тому подобное. По части способности к общению я ничем не лучше парализованной собаки, но зато очень выгодно отличаюсь от красных рыбок, а это, как-никак, миллионы лет эволюции, дело нешуточное. Второе умение появилось у меня совсем недавно. С тех пор не прошло еще и недели, и пока что это занятие требует от меня невероятных усилий и сосредоточенности. После каждой удачной попытки меня переполняет гордость Ньютона, Эйнштейна или Дарвина, открывающего человечеству новые пути развития: я могу пошевелить мизинцем на левой руке. Конечно, для этого нужны идеальные условия: надо, чтобы прошло не больше часа с тех пор, как меня покормили, мне должны ввести первые четыре из всех прописанных лекарств, но при этом — никаких успокоительных, и, самое главное, я не могу думать ни о чем, кроме своего мизинца. Малейшая посторонняя мысль, малейшее беспокойство — и он снова превращается в неподвижный кусочек плоти, каким он был все эти два месяца.
Я уверен, что это движение, каким бы ничтожным оно ни казалось, — важнейший шаг на пути к моему выздоровлению. И хотя (а с этим трудно поспорить) мартовской ночью 1978 года моя нервная система превратилась в подобие разорванной елочной гирлянды, теперь она, кажется, понемногу приходит в чувство: подключаются контакты, восстанавливаются разрушенные связи. И чудо с мизинцем — лучшее тому подтверждение. Главное — не впадать в отчаяние. В тяжелые времена без оптимизма не проживешь. Обнадеженный этим прогрессом, я целыми днями прислушиваюсь к малейшим своим ощущениям и с маниакальным старанием привожу в порядок воспоминания, пытаясь подобрать ключ к событиям, из-за которых оказался на больничной койке. Теперь мне понятно, какое множество не зависящих от меня обстоятельств могло предрешить мою судьбу. Правда, сейчас я понимаю и то, что по слабости характера сам послужил катализатором этой взрывоопасной смеси. В то время как любой другой на моем месте послал бы все к чертям, я благоразумно сидел и ждал, когда небеса разверзнутся у меня над головой, в полной уверенности, что все равно не смогу ничего изменить.
Конечно, совершенно не в моей власти было помешать взаимной симпатии Моктара и мадам Скапоне. Не представляю, каким образом я мог бы повлиять на их отношения. Разве что если бы не пригласил старушку в «Разбитую лодку» на следующий день после разговора с Джимом-Джимом Слейтером. Но кто бы мог такое предвидеть? Ведь вопреки всяким ожиданиям и всякой логике, встреча Моктара и мадам Скапоне породила не просто дружбу, не просто взаимную нежность, основанную на одинаково горьких воспоминаниях, а настоящую страсть, бурную, всепоглощающую, готовую снести любые препятствия, какие только окажутся у нее на пути. Моктару было совершенно все равно, что мадам Скапоне — старуха, что кожа у нее на лице больше напоминает дубовую кору, чем лепесток розы, что ее тело похоже на заржавленный механизм, в котором вечно что-то заедает, а от тяжелой жизни у нее появилось множество малоприятных странностей и причуд. Несмотря ни на что, Моктар полюбил мадам Скапоне и желал ее с такой силой, что простой взгляд на заколку для волос, оставленную в ванной, вызывал у него болезненную эрекцию.
«Понимаешь, — говорил он мне. — Раньше я думал, что знаю, что значит любить. Помню одну девушку такой красоты, что на нее было больно смотреть, как на солнце высоко в горах. Родители у нее были просто уроды, отец походил на овцу, мать — на свинью, а дочь была настоящее чудо. Видно, перст Божий коснулся отцовских яиц во время зачатия. Короче, я думал, что люблю эту девушку. Как и все остальные, я отчаянно за ней ухлестывал, торчал возле ее дома, посылал цветы, пел песни под окном и в конце концов добился своего. Она пообещала прийти ко мне тайком на сеновал на краю деревни. Когда я поцеловал эту девушку, то вообразил себя Аттилой, я лапал ее изо всех сил, как будто она вот-вот исчезнет, и все повторял про себя: «Не может быть, это мне приснилось». Потом я осмелел и попросил ее раздеться. Тут она немного поломалась, сказала «нет», «не надо», все они считают своим долгом что-нибудь такое сказать, но, в конце концов, согласилась. И вот передо мной лежит обнаженная дочь человека, к яйцам которого прикоснулся перст Божий. Я вообразил себя апостолом, избранным, меня допустили в святая святых, теперь я смогу написать свое Евангелие. Но вдруг меня охватило странное чувство. Передо мной лежала обнаженной самая красивая девушка в истории человечества, а я не знал, что мне с ней делать. Через крошечное окошко было видно голубое небо, лето, ветер, ласкавший высокую траву, и вдруг я понял, что не люблю эту девушку. Я увидел в ней всего лишь сочетание ладно пригнанных органов, мышц, сосудов, сочленений, разнообразных рефлексов, и меня едва не стошнило. Понимаешь, в Скапоне я ничего этого не вижу, не вижу органов, я вижу то, что стоит за ними. Я вижу только ее душу, и от этого на сердце становится тепло. Плоть здесь не при чем».
Моктар, как он потом сам мне признался, сразу же полюбил мадам Скапоне, угадав в ней, как он выразился, родственную душу. Правда, самой мадам Скапоне понадобилось больше времени, чтобы оценить суровую душу Моктара. Возраст этой женщины и пережитые потрясения превратили ее сердце в лабиринт то темных, то светлых чувств и страстей, порой настолько противоречивых, что никогда нельзя было предсказать, куда они заведут ее. После той первой встречи с Моктаром она вернулась домой и расплакалась, сама не зная почему, так что выплакала все оставшиеся слезы. А вскоре заболела одной из тех непонятных болезней, какие время от времени бывают у пожилых женщин. Моктар то и дело звонил мне, спрашивая, как она себя чувствует, или сам навещал мадам Скапоне, заваривал ей чай, пек словенские пироги, убирал квартиру, рассказывал трагическую историю своей семьи и выслушивал историю старушки. Несмотря на все свое отвращение к войне и к армии, Моктар сохранил самообладание, достойное бойца элитных частей, и спустя несколько дней, не колеблясь, признался мадам Скапоне в любви. Та прогнала его с глаз долой, потом позвала обратно, потом не впустила, потом заявила, что словенские пироги совершенно несъедобны, потом прижала к себе своими костлявыми руками и поцеловала со страстью юной девушки, потом разозлилась и выгнала снова, раскаиваясь, что предала память Сальваторе. Той же ночью старушка надела свое самое нарядное платье и явилась к Моктару домой. Сначала она обозвала его всеми возможными словами, сказала, что молодой человек не может любить женщину, которая годится ему в бабки, тем более вдову, к тому же еще и больную, а может, и умирающую. Потом она поцеловала его так же, как и в полдень, ее тело пылало от страсти и помолодело лет на тридцать. Машина желания набирала обороты, как мощный паровой двигатель, и ничто уже не могло остановить ее. Мадам Скапоне обхватила губами член Моктара и сделала ему неподражаемый минет, они оба покатились по полу, срывая с себя мешающую одежду, нарядное платье порвалось, но хозяйке было наплевать. Моктар говорил о любви, о родстве душ, и его слова поражали мадам Скапоне в самое сердце. В ответ она твердила, как в мыльной опере: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя». Наконец, бог знает каким образом, они оказались в постели. Все, что осталось от колебаний мадам Скапоне, разлетелось на тысячу легких осколков и вылетело в полуоткрытое окно. Она бушевала, как дух джунглей, как океан и буря. В конце концов, уже поздно ночью, Моктар уснул, и ему приснились сны, благоухавшие тем же ароматом, что и волосы его возлюбленной. Самые прекрасные и умиротворенные сны в его жизни. Но большая любовь часто выбирает самые извилистые пути, особенно если речь идет о таких непростых людях, как мадам Скапоне и Моктар. На следующее утро бывший словенский солдат проснулся один, в пустой постели. Он принялся названивать во все концы города, но так и не смог отыскать покинувшую его возлюбленную. Он пустил в ход все свои связи, снабдил добрую дюжину молодцов старушкиными приметами и посулил вознаграждение тому, кто найдет ее первым. За один день были обшарены все больницы, опрошены все соседи и владельцы кафе, и вот наконец полуграмотному пятнадцатилетнему парнишке, брат которого работал носильщиком в убогой гостиничке на окраине города, удалось разыскать мадам Скапоне. Бедная женщина на последние гроши сняла номер и теперь предавалась там раскаянию, коря себя за неумеренную склонность к моктарову члену. Словенец, не медля ни секунды, отправился в гостиничку, принялся изо всех сил барабанить в дверь, потом взломал ее и обнял свою любимую со страстью агонизирующего мученика. Мадам Скапоне сопротивлялась, сказала, что надо все забыть, что всю ночь напролет на нее из темноты смотрело лицо мужа-самоубийцы, что она не может спать с мужчинами, потому что все еще убивается по покойному супругу, что любые ухаживания, подмигивания или намеки на произошедшее она будет отныне воспринимать как личное оскорбление, и вообще, пусть Моктар немедленно оставит ее в покое. Тут Моктар вспомнил полковника Бусхова, басмачей, Сварвик и решил, что жизнь слишком коротка, чтобы выслушивать подобную ерунду. Он схватил мадам Скапоне и поимел ее где-то между кроватью и крошечной ванной из искусственного мрамора. Старушка царапалась, кусалась, требовала сейчас же прекратить, но с тем же успехом можно было пытаться криками остановить разогнавшийся поезд, так что она перестала сопротивляться. Когда Моктар уснул, мадам Скапоне растрогалась до слез, глядя на его бычий затылок, темные волосы и девичьи ресницы. В эту минуту она почувствовала, что полюбила Моктара. Тогда мадам Скапоне аккуратно сложила воспоминания о муже в ящичек, где хранились остальные старые воспоминания, погладила словенца по лицу и целиком отдалась новой любви с тем сладостным чувством, с каким погружаются в теплую ванну.
13
Как я уже говорил, мое нынешнее положение — результат не зависящих от меня обстоятельств и моей собственной слабохарактерности. В тот же знаменательный день, когда состоялась встреча Моктара и мадам Скапоне, сутки спустя после моего зловещего разговора с Джимом-Джимом Слейтером, Дао Мин решил сунуть нос не в свои дела. Если строго придерживаться моей классификации, то можно сказать, что встреча словенского офицера и старушки-соседки относится к не зависящим от меня обстоятельствам, тогда как вмешательство вьетнамского повара я допустил только по слабости характера. Маленькая вьетнамская диаспора часто собиралась в «Разбитой лодке», соскучившись по привычной кухне. Вьетнамцы практиковались в восточных языках, перемывали кости политикам и часами напролет резались в китайское домино. В эту игру Дао Мин больше всего любил играть с аккуратно одетым молодым человеком, который был столь искусен в домашнем хозяйстве, что пользовался прекрасной репутацией у жителей богатого квартала на холме. Он чистил им сортиры, до блеска натирал медную утварь, вощил башмаки и выбивал ковры.
Обладая блестящим умом, этот молодой человек, способный предвидеть развитие игры на десятки ходов вперед, если верить Дао Мину, с отличием окончил отделение ядерной физики Сайгонского университета, но по приезде сюда так и не смог подтвердить свой диплом. Вместо того чтобы пользоваться плодами своего блестящего образования, ему приходилось перебиваться поденной работой. От всего этого он стал язвительным, а порой даже злым, и часто говорил о том, что мечтает подмочить репутацию хозяев, которые обращаются с ним, как с простой рабочей скотиной, не проявляя ни малейшего уважения к его выдающимся умственным способностям. Для него было делом чести приносить в «Разбитую лодку» тысячу и одну сплетню, множество пикантных анекдотов, рассказов о происшествиях и мрачных постельных историях, которые, даже если не особенно сгущать краски, наводили на мысль, что квартал на холме по своим гнусностям и порокам мог бы дать сто очков вперед Содому и Гоморре.
Поработав какое-то время у промышленника, проспиртованного не хуже освежающей салфетки, молодой человек поступил на службу к Джиму-Джиму Слейтеру, который видел особый шик в том, чтобы держать среди домашней утвари восточного слугу. Дао Мин, которого Моктар посвятил в мои злоключения, втолковал мне, насколько полезно будет раздобыть побольше всяких сведений о певце. Он сослался на ящур и ботулизм и сказал, что люди, которые портят нам жизнь, похожи на тропические болезни: они смертельно опасны, если их не изучить как следует. Этот пример меня убедил, и я ответил, что готов встретиться с чемпионом по китайскому домино. Дао Мин вернулся в сопровождении молодого человека, комплекцией напоминавшего боксера-легковеса. На нем был неловко сидящий дешевый костюм, глаза казались огромными из-за очков в темной оправе, какие во множестве выпускают в коммунистических странах.
Дао Мин отвел нас в заднюю комнату, где пахло орехами акажу, усадил в рассохшиеся кресла и сказал, что здесь нам никто не помешает. Вид у юного инженера был встревоженный, он все время хрустел пальцами, как сухими ветками, то и дело бросая взгляды на входящих в ресторан через полуоткрытую дверь.
— Мне тревожно, тревожно, как утке накануне весенних дождей. Они сейчас на все способны, это стало напоминать уравнение со слишком многими неизвестными. Мне видится очень нехорошая асимптота, слишком уж она похожа на горло, перерезанное в каком-нибудь темном углу в этом гнусном городе. Понимаете, о чем я?
Я не понимал, и он еще сильнее заерзал в своем кресле, снова хрустнув пальцами. — Это значит, что они на все способны. Они узнали, что крошку-Каролину на гастролях будет сопровождать съемочная группа с телевидения. Проектом руководит бывший летчик, ведущий телеигры. Это будет невероятная реклама, можно сказать, гастроли века, наши внуки и те будут смотреть эту запись, Каролина Лемонсид станет символом нынешней войны. Людям запомнится несколько побед, несколько поражений, несколько заявлений мертвецки пьяных генералов, но превыше всего будет Каролина, та, чей голос оберегал от пуль, та, кого нужно было успеть увидеть, пока тебя не раздавило танком, та, что поднимала дух лучше всяких писем от возлюбленных. Понимаете, ваша история с Минитрип сильно задела гордость Джима-Джима. Растущая слава Каролины подлила еще масла в огонь, так что Слейтер почувствовал себя форменным неудачником. А это известие о съемочной группе окончательно добило его, оно для него хуже братской могилы, хуже семи казней египетских, прямо-таки настоящий апокалипсис. Джим-Джим теперь просыпается по ночам, твердит, что задыхается, что у него болит желудок, как будто его колют ножом. Приходится поить его горячим молоком, как ребенка, и уговаривать, что уже поздно и пора спать. По-моему, Джим-Джим вместе с японцем и двумя его приятелями очень рассчитывают на вас, они знают, что вам не отвертеться. Они часто говорят, что пора отправить вам какое-нибудь «милое напоминание», чтобы ускорить события. Они никому не доверяют, даже мне. Они знают, что я знаком с Дао, а Дао знаком с вами. Это ничего не значит, но когда человек весь на нервах, от него можно ждать чего угодно. Вот почему мне тревожно, и я боюсь, что мне перережут горло.
В задней комнате ресторана юный вьетнамский инженер снова хрустнул суставами. От беспокойства у него на лбу пролегла глубокая вертикальная морщина до самого носа. Он заговорил о родителях, оставшихся на родине, об учебе, о младшем брате-аутисте и показал его размытую фотографию. Больше мы не виделись. Несколько дней спустя после нашего разговора его нашли мертвым, окровавленное окоченевшее тельце валялось на помойке за «Разбитой лодкой». Ему не перерезали горло, как предсказывала асимптота, а размозжили домкратом лицо: зверский почерк Хуана Рауля, которого угрызения совести беспокоили не больше, чем комариный укус в спину тревожил бы слона.
14
Мой палец, который еще вчера казался таким же далеким, как крошечный марсианский зонд, с грехом пополам управляемый с Земли, стал подвижным и юрким, словно только что вылупившаяся ящерица. Что за лекарства совершили это чудо, что за таинственная смесь, по капле просочившаяся ко мне в вены? Какая разница! Теперь я мечтаю со всей силы двинуть кулаком Никотинке по бледно-серой физиономии. Эта психованная все чаще позволяет себе «особые проявления»: «Идиот, жалкий идиот. Что ты о себе вообразил? За кого ты себя принимаешь? Ты только посмотри на себя, ты же ни на что не способен, дряблый твой конец…» И тут она больно щиплет меня за руку, ой! Остается круглый синяк, который не проходит до конца дня. Лицо Никотинки холодно, как альпийская вершина, а взгляд у нее колючий, как осколок льда. Судя по всему, она все-таки пытается сдерживать приступы ярости. В какой-то момент поток брани замирает, «идиот, иди…», и, словно подхваченная мощной волной ненависти, Никотинка делает шаг к моей койке, приподнимает правую руку и сжимает бледный дрожащий кулак. Я уже готовлюсь, что сейчас мне со всего размаха двинут по морде, но в последний момент Никотинка спохватывается, вздыхает, качает головой с таким видом, как будто ей меня жалко, «бедняжка сукин сын», и выходит из палаты, оставляя меня наедине с моим ожившим мизинцем и жужжанием аппарата. Вслед за мизинцем, который переживает разительный прогресс, память моя тоже пришла в движение. Она корчится, то сжимаясь, то расслабляясь, как сфинктер больного, страдающего недержанием, и мощными рывками приоткрывает завесу над тем, каким я был той грохочущей мартовской ночью 1978 года. Вчера ко мне вернулось самое удивительное воспоминание о прошлой жизни. Огромное, размером с океан, оно непостижимо долго оставалось невидимым, скрытое в глубинах серого вещества, в темных лабиринтах мозга, а теперь пронзило меня насквозь: я любил Каролину. Мало того, я до сих пор люблю ее. Это воспоминание было подобно огромному температурному скачку на Плутоне: солнечный свет обжигал ледяную поверхность, вызывая к жизни дивный фейерверк из тысячи взрывов, тысячи тектонических сдвигов. Я люблю, я люблю, я люблю, я люблю, я люблю тебя, Каролина. Ты Солнце, я Плутон. Ты огонь, я растопленный лед, я лавина, я атмосферное явление, ты горящая звезда, я раскаленный добела осколок. Каролина — пламя, пылающее в моей памяти, уничтожая всякое воспоминание о Минитрип и ей подобных. Они были всего-навсего бездушными побрякушками, убого размалеванными картинками, второсортным товаром, которым стыдно пользоваться, в лучшем случае — твоими бледными подобиями, моя любовь, моя ненаглядная Каролина.
15
Пусть свирепствует враг,
пусть снаряды свистят,
наш солдат — самый сильный и смелый.
Наши села горят,
наши дети кричат
под ножами убийц-супостатов.
Пусть кругом льется кровь,
Пусть бесчинствует смерть, нет прекраснее девушек наших.
Скоро мы отомстим
и сравняем с землей
вражьи села, сады и деревни.
Мы не станем щадить
ни свиней, ни детей,
нет прощенья врагу, нет прощенья.
О, йес!
Каролина пела тоненьким голоском, то одной, то другой ногой притоптывая в такт музыке. На заднем плане режиссер клипа дал сцену взлета F-16 (она вызывала откровенно непристойные ассоциации) и кадры с отдыхающими солдатами, которые сидели на касках, опустив снаряжение на землю, обменивались сигаретами и похлопывали друг друга по спине.
Пленка с выступлением Каролины была чуть-чуть передержана, подчеркивая бледность лица и придавая ее серым глазам необычный блеск. Помню, Каролина любила этот свой немного призрачный образ. Именно его она выбрала для обложки своего первого альбома. Такая съемка, скрадывая черты лица, старила Каролину на несколько лет, так что ей легко можно было дать года двадцать четыре или двадцать пять, но уж никак не девятнадцать.
Каролина стеснялась своей молодости, потому-то ей и нравились такие фотографии. Юность казалась ей болезнью, которую приходится лечить годами, недугом с разнообразными, но всегда болезненными, а порой и постыдными симптомами. А ведь ее собственное прошлое было спокойным и гармоничным, как прелюдия Баха. В двух шагах от Каролининой начальной школы простирался чудесный лес, полный ласковых зверушек. Благодаря крошечным нервным грызунам, совокупляющимся ланям и вереницам веселых гусениц, жизнь в глазах девочки походила на сказочный диснеевский мир, в котором не было места для зла. Потом Каролина стала ходить в престижный колледж, там у нее появилось двое поклонников. Первого она встретила в пятнадцать лет, не спала с ним, но активно целовалась. В ласках этот мальчик ограничился грудью. Он часами со старательностью естествоиспытателя теребил Каролинины груди, получая от этого занятия полное удовлетворение. Двинуться ниже он отважился лишь незадолго до разрыва, но так никогда и не перешел границу, обозначенную первыми волосками на лобке, явно опасаясь того, что будет дальше. Нерешительность первого поклонника оставила в душе Каролины смесь облегчения («Пятнадцать лет — это все-таки рановато…» — говорила она) и легкого разочарования («слишком уж робкие руки…»), надолго определившую ее эротические фантазии.
Со вторым она познакомилась лет в восемнадцать. Предыдущие три года прошли в довольно странном затишье: когда большинство других девочек флиртовало без остановки, чувственность Каролины, казалось, впала в спячку, словно сурок с шелковистой шерсткой, свернувшийся калачиком в теплой норе.
Родители Каролины держали маленькую фирму, занимавшуюся рефрижераторными перевозками. Все снаряжение сводилось к грузовику «мерседес» с полуприцепом и фургону «тойота», переделанному так, чтобы поместились три большие холодильные камеры. Отец Каролины водил фургон, а полуприцепом управлял шофер с рельефными мускулами и жилами крепче лифтовых тросов, не боявшийся ни холода, ни вида крови. Его лицо напоминало Каролине фотографию лапландского охотника, виденную как-то раз в учебнике географии. Подпись под фотографией гласила: «Трудные условия, в которых приходится жить лапландскому охотнику, сделали его суровым и молчаливым. Он лишь изредка видится с женой и нечасто позволяет себе отдохнуть у домашнего очага».
Всякий раз при виде шофера, с каменным выражением лица грузившего замороженные туши, Каролина чувствовала, как низкочастотная волна поднимается в подвздошной области, ползет вверх по позвоночнику и теплым потоком разливается по животу и груди. Девушка то и дело прогуливалась возле склада, стараясь как можно чаще попадаться на глаза лапландскому охотнику. Она с надменным видом счищала с ситцевого платья воображаемую пыльцу, как будто крошечные пылинки значат для нее больше, чем все мужские половые гормоны во вселенной. В конце концов шофер позвал Каролину послушать музыку у него в кабине. Девушка залезла в грузовик с таким видом, как будто у нее полно других неотложных дел. Лапландец поставил ей записи итальянской оперы. Конечно, Каролина тогда еще не имела ни малейшего понятия ни об опере, ни об итальянском языке, да и не знала, что эти две вещи часто сочетаются друг с другом. Собственно говоря, ей было наплевать. От шофера потрясающе пахло кровью и инеем, и запах этот был настолько хорош, что Каролине захотелось собрать его во флакон, чтобы потом брызгать себе в лицо. Лапландцу запах роз, исходивший от девушки, тоже пришелся по душе. Кончилось все тем, что, привлеченные запахом друг друга, они лежали обнаженные и потные и тихонько постанывали, обнявшись.
Вот с чего началась музыкальная карьера Каролины. После того первого свидания они с лапландцем часто вместе развозили мясные туши. Шофер врубал Пуччини, Верди или еще что-нибудь в этом роде, и они оба принимались распевать, вдыхая запах инея и роз и наперегонки лаская друг друга в узкой кабине грузовика. Слух Каролины с каждым днем становился все тоньше, а голос обретал силу.
16
Сегодня утром я по-настоящему испугался за свою жизнь. Эта психованная Никотинка совсем сошла с катушек, и уже я всерьез подумал, что мне пришел конец. Стояло отвратительное утро, промозглое и пасмурное, какие во множестве выдаются в Северном полушарии в это уныло-неопределенное время года. Утро, как нарочно придуманное для хандры. Я разглядывал зеленоватых мух, которые вились под потолком, и вдруг увидел прямо перед собой лицо сиделки. Вид у Никотинки был заплаканный, лицо бледное, глаза красные и заплывшие, как два японских карпа. Жуткое зрелище. Сначала она просто смотрела на меня, а потом вдруг заорала: «Скотина, убийца, сукин сын!» Но криком дело не кончилось, она принялась трясти меня с такой силой, что трубочки, торчавшие у меня из вены и из носа, вывалились одна за другой, клик-клак. Не переставая орать, Никотинка схватила меня за горло и стала душить. А я не мог двинуть ничем, кроме мизинца. Как маленький отважный солдат, он пытался в одиночку отразить нападение. Перед глазами у меня поплыли черные пятна, и я подумал, что вот-вот сдохну, как последнее дерьмо, совсем один, парализованный, в руках у какой-то истерички. Тут в палату вбежала студентка-медичка, схватила сиделку, оттащила ее и тоже принялась орать: «Стой, ты с ума сошла, он этого не стоит, ТУДА ЕМУ И ДОРОГА, НО пусть ВСЕ будет по закону, мы же не такие, как он…» И разрыдалась вслед за Никотинкой. Теперь они обе плакали, обнявшись, толстая корова и златокудрый ангелочек, ни дать ни взять, картина эпохи Возрождения. В это время в палату вошел врач и спросил, что происходит. «Ничего», — ответил ангелочек. «Ничего», — повторила толстая корова. Врач посмотрел на меня каким-то нехорошим взглядом. «Вставьте ему катетер и капельницу», — сказал он и вышел из палаты.
Студентка-медичка спросила Никотинку, как она, та ответила, что все в порядке, спасибо, она сейчас успокоится и подключит меня к аппарату. Студентка ушла, и я остался один на один с этой толстой коровой. Мне было не по себе, но она-таки подключила меня, сначала вену, потом нос, и аккуратно поправила подушки и простыни. Под конец Никотинка наклонилась ко мне, обдав запахом мыла и сигарет, и сказала, что надеется, что я скоро поправлюсь, но таким тоном, что у меня душа ушла в пятки. Вскоре оказалось, что тревожился я не напрасно.
17
Сюзи, которая всей душой любила этого мерзавца Робера по прозвищу Зеленый Горошек, совсем не обрадовалась известию о его убийстве. Сколько Моктар ее ни убеждал, что это для ее же блага, она и слушать ничего не желала, перестала разговаривать с братом, со мной, с подружками, вообще с кем бы то ни было и целыми днями болталась теперь у солдатских казарм, нарядившись в юбку персикового цвета, которая пришлась бы впору двенадцатилетней девочке, и футболку с надписью «Маке love, not war».
[4] В ушах у Сюзи торчали наушники от плеера, мурлыкавшего приторные мелодии. Ей свистели, обзывали шлюхой на дюжине языков, а она отвечала: «Я тебя люблю, я тебя люблю, пересплю с тобой за стольник». Цена была вне всякой конкуренции, и молва о Сюзи разнеслась молниеносно. С наступлением ночи имя моктаровой сестры в сочетании с непристойным прилагательным было у всех на устах. Домой к брату она возвращалась лишь под утро, переваливаясь, как утка, вся пропахшая спермой. Не говоря ни слова, Сюзи принимала душ, забивалась к себе в комнату и засыпала, нежно шепча себе под нос имя Зеленого Горошка. Мадам Скапоне, ее новая невестка, то и дело давала советы по воспитанию, вычитанные у доктора Спока, доктора Гордона и у доктора Нейлла в «Радикальном подходе к воспитанию детей». Она говорила, чтобы оставили девочку в покое, так она выражает свое горе, свое отношение к миру, это кризис подросткового сознания, девочка становится женщиной, это протест против отцовского начала, осознание себя, своего «я», своей кармы и все такое прочее. Моктар мало что понимал во всей этой бредятине, но доверял мадам Скапоне, которую с каждым днем любил все сильнее и сильнее. Так что Сюзи, шальной воробышек, уходила каждый вечер, торговала собой по дешевке, делала скидки группам и возвращалась совершенно измотанная, похожая на выжатый лимон. Никто не мог понять, что же на самом деле означает ее трагический взгляд.
В этой и без того невеселой обстановке мы с Моктаром и мадам Скапоне начали разрабатывать план убийства Каролины Лемонсид. Мы воображали, что у нас есть в запасе время, а потому, хорошенько все обдумав, легко будет уладить это дело, все предусмотреть, выработать план А и план Б. Но мы не учли одного: как меня и предупреждал чемпион по китайскому домино, Джим-Джим совсем обезумел. По телевизору все чаще и чаще говорили о войне. Если еще пару месяцев назад эта тема лишь изредка всплывала в перерывах между двумя телеиграми или сериалами, то теперь специальные выпуски новостей с наряженными в хаки журналистками множились день ото дня. Нам показывали панорамные съемки фронта, сделанные с самолета, огромные грязные равнины, изрытые траншеями. Там, как земляные черви, копошились солдаты, бледные и мокрые, но, если верить журналисткам, все такие же доблестные. Даже бывший летчик покинул хорошо отапливаемый съемочный павильон и отправился в турне по гарнизонам, чтобы прямо на месте снимать развлекательные программы для показа в прямом эфире. По его указке молодые калеки крутили колесо Фортуны, а потом сияли от счастья, выиграв диван-кровать или набор кастрюль. Летчик представлял им начинающих киноактрис в купальниках и объявлял: «А через несколько месяцев начнутся долгожданные гастроли Каролины Лемонсид…» Тут все страшно возбуждались и разражались бурными аплодисментами; целая вереница изуродованных, как на подбор, физиономий расплывалась в улыбке при мысли о том, что можно будет живьем увидеть юную певицу. Каждый раз при виде бывшего летчика мадам Скапоне выходила из себя. Она вычитала в каком-то журнале, что телеканал платит ему баснословные деньги за то, что он теперь месит грязь и дышит фронтовым зловонием. К тому же старушку возмущало, что в каждой программе он занимается скрытой рекламой. «Унтер-офицер Лепти стирает свои рубашки стиральным порошком «Машен», который лучше всего отстирывает пот, машинное масло и пятна крови. Перед наступлением двести первая бронетанковая бригада подкрепляется сухими завтраками «Пан-пан». В увольнительной хорошо согреться стаканчиком пива «Луни Менсон» из лучших сортов солода «Хайланд». «Шелл» в огнеметах или в моторе вашего автомобиля — это технологии на службе безопасности…» Мадам Скапоне просто трясло от возмущения, но она все-таки продолжала смотреть программу, а на следующий день притаскивала домой сумки, доверху набитые стиральным порошком «Машен» и сухими завтраками «Панпан». Моктар мне сказал: «Я же военный, положись на меня, я улажу это дело, и все будет отлично». Я дал ему неделю на размышления, а сам сидел у него дома и вместе с мадам Скапоне пялился в телевизор. Бывший словенский офицер расхаживал туда-сюда между своим кабинетом и спальней сестры, изнуренной ночными подвигами. Я подозревал, что Моктар на самом деле не особенно старается найти решение. И точно, спустя неделю, он предложил вариант, больше похожий на цирковой трюк, чем на спецназовскую операцию: какая-то ерунда с бомбами, спрятанными в букете цветов, чтобы юной Каролине оторвало голову, едва она сунет туда свой носик. Мадам Скапоне над ним посмеялась, спросила, не лучше ли ему организовать кружок кройки и шитья, Моктар обиделся и заявил, что если нам не нравится, можем сами что-нибудь придумать. Старушка сказала, что ей это раз плюнуть, через пару дней она найдет выход. Я тоже стал раздумывать, но мне все не приходило в голову, как же подобраться к певице, которая ездит с концертами по фронту, прорваться через заграждения, контрольно-пропускные пункты, а потом еще и смыться. Я совсем отчаялся, мне так и представлялось, как кто-нибудь из приспешников Джима-Джима перережет мне горло или насмерть забьет в каком-нибудь мерзком сарае под громкий, как сирена скорой помощи, смех Минитрип. А вот мадам Скапоне, как и обещала, через два дня принесла нам на блюдечке решение. Но только она собралась посвятить нас в свой план, как в ужасе позвонил Дао Мин и сообщил об убийстве юного чемпиона по китайскому домино.
18
К нашему приходу Дао Мин уже успел порядком набраться. Пошатываясь, он отвел нас на задний дворик. Тело чемпиона лежало в луже черной крови, которую уже облюбовала пара голубей. Мадам Скапоне сказала: «Какой кошмар…» Моктар обнял Дао Мина и стал тихонько покачиваться, приговаривая: «Они за это заплатят, я тебе обещаю». А я просто стоял и смотрел, не отрываясь, и думал, что этот разбитый череп во многом на моей совести.
Моктар достал из багажника большую простыню и завернул в нее покойника. Окончательно опьяневший Дао Мин, рыдая, заявил, что тело надо отправить на родину, похоронить в земле предков. Моктару пришлось постараться, чтобы втолковать вьетнамцу, что это невозможно, но он обещает найти достойное место для могилы. Дао Мин рыдал все сильнее и в конце концов сказал, что все понимает и благодарит нас за поддержку. Моктар отвел его наверх, в пропахшую соей спальню, раздел и уложил в постель. Бывшему словенскому офицеру приходилось быть братом для всех: и для своей сестрицы-неврастенички, и для меня, а теперь еще и для Дао Мина.
В машине мадам Скапоне изложила свой план, как нам избавиться от крошки Каролины Лемонсид. «Помните, я вам рассказывала про того парня, его мучает совесть из-за смерти моего мужа и всех этих гадостей, которые от меня скрывали. Ему кажется, что он в долгу передо мной. О чем бы я ни попросила, он мне ни за что не откажет. Так вот, я ему позвонила и выяснила, что на фронтовых гастролях с Каролиной будет не только съемочная группа, но и отряд из пятидесяти солдат. Они будут охранять ее, следить, чтобы все было в порядке, чтобы к ней в постель не залезали каждый вечер какие-нибудь сексуальные маньяки, и все такое прочее. К тому же охрана из пятидесяти человек — хорошая реклама для гастролей. Короче, Каролину ни на секунду не будут выпускать из виду, так что пытаться что-то сделать при таком заслоне — это чистой воды самоубийство. Я как следует пораскинула мозгами и поняла, что лучше всего будет затесаться среди охраны, поступить на службу в этот отряд…»
Моктар ухмыльнулся и спросил, как она собирается нас туда пристроить, а я только заметил, что и в армии-то никогда не служил, это же видно невооруженным глазом. Мадам Скапоне одним движением старческой руки отмела все наши возражения: «Мой кающийся приятель сказал, что попасть в отряд проще простого. В армии не такой уж порядок, как все думают, документы то и дело попадают не туда или теряются. В нужный момент ваши личные дела окажутся среди документов других сорока восьми солдат, которые войдут в этот отряд. А уж там, — сказала она, повернувшись ко мне, — Моктар наверняка сумеет научить вас азам военной службы».
По улыбке Моктара я понял, что он польщен. Мы ехали вон из города, накрапывал холодный мелкий дождик, и дорога блестела, как зеркало. В сердце у меня поселилась тоска, огромная, как бомбардировщик. Мы наспех похоронили чемпиона. Мадам Скапоне курила в машине, а мы в это время вырыли в придорожном лесочке яму глубиной в восемьдесят сантиметров, Моктар выбил покойнику несколько зубов и отрезал секатором кончики пальцев, чтобы его нельзя было опознать и вся эта история осталась между нами. Мы опустили тело в могилу, по просьбе Дао Мина я положил рядом с головой покойника фишку «Западный ветер» из китайского домино. Потом, мокрые от дождя и пота, мы быстро забросали яму землей.
19
Лет пятнадцать подряд Ирвинг Наксос был одним из лучших электриков на всем Кипре. Он из конца в конец разъезжал по острову в своем синем фургончике, нагруженном проводами, измерительными приборами и пассатижами, насвистывая народные мелодии и ни сном, ни духом не подозревая о том, какая его ожидает ужасная судьба. А ведь родился он под счастливой звездой. Родители у него были крестьяне, хоть и небогатые, но нужды не знали. Отец любил Ирвинга, мать тоже. Наказывали его редко и никогда не били. Только вот непонятно почему лет в двенадцать мальчику стал часто сниться один и тот же странный сон, от которого он впадал в мрачное оцепенение. Ему снилось, будто он огромная ночная бабочка, летящая над городами и деревнями. Он залетал в спящие дома, проникал в спальни и причинял людям боль. Сильную боль. Кусал до крови. Огромной бабочке это безумно нравилось. От удовольствия у нее голова шла кругом и захватывало дух. Каждый раз Ирвинг просыпался и плакал. Когда он рассказал об этом матери, та объяснила, что у него в голове живут два кролика, черный и белый, и каждый хочет управлять его поступками. Днем верх брал белый кролик, а ночью, во сне, — черный. Она сказала, что это не страшно, со всеми людьми такое бывает, это нормально. Сон продолжал сниться, бабочка обижала людей все сильнее, крови проливалось все больше и больше. Но по утрам Ирвинг больше не плакал. Это же было нормально. Со всеми такое бывает.
Прошли годы, Кипр наводнили туристы. Даже в самых отдаленных деревушках слышалась немецкая речь. Кругом, как грибы после дождя, выросли омерзительные гостинички, слишком душные, слишком дорогие, постояльцы там спали на скрипучих кроватях и ели сероватые омлеты. Чинить электричество во всех этих гостиничках вызывали Ирвинга, репутация у него была отменная. К тому времени он превратился в здоровенного детину, носил одежду самого большого размера, отпустил густые усы и стал похож на киношного ковбоя. Ему это нравилось. Все вокруг знали, какая у Ирвинга открытая и добрая душа. Этот чудесный парень был готов проехать двести километров, чтобы всего-навсего сменить какие-нибудь пробки. А по ночам ему продолжала сниться бабочка. Она творила ужасные вещи. Ночи Ирвинга Наксоса превратились в сплошную бойню. «Это нормально», — успокаивал он себя. Со всеми такое бывает.
Накануне того события, которое круто изменило жизнь Ирвинга, шел проливной дождь. Настоящий средиземноморский ливень. Бурный поток теплой воды стеной обрушился на остров. Повсюду начались короткие замыкания. На следующий день Ирвинг был уже в пути. Недалеко от Троодосского ущелья он заметил внизу, в сотне метров от шоссе, перевернутый кузов маленькой красной машины. Падая, она застряла среди оливковых деревьев. Ирвинг припарковался и осторожно спустился по склону. Сухая трава и карликовые кусты цеплялись за брюки. Зеленые ящерки наблюдали за ним издалека. Из-за вчерашнего дождя земля была мокрая и скользкая, и несколько раз он падал, чертыхаясь.
Около машины пахло бензином, его запах смешивался с запахом маслин. «Пахнет, как в промышленном районе», — подумал Ирвинг. За осколками ветрового стекла он разглядел два неподвижных силуэта. Дверцы не поддавались, и ему пришлось на четвереньках пролезть через багажник. Перевернутая машина была залита кровью, Ирвинг перепачкал руки и колени, но ему было все равно. В салоне царил беспорядок. Пляжные корзинки, бумажные салфетки, фотоаппарат. Он ухватился за первую фигуру и вытащил ее из машины. Это оказалась светловолосая девушка с проломленным с левой стороны черепом. Потом он вытащил второго, — это был мальчик лет двенадцати, тоже весь искалеченный, — и уложил его рядом с девушкой. «Ну и картинка», — подумал Ирвинг.
Он прекрасно знал, что надо позвать на помощь, но не сделал этого. Ирвинг долго стоял и смотрел на два трупа: девушки, мальчика, девушки, мальчика, не понимая, что с ним происходит. Он подошел к девушке, у нее было лицо типичной немки. И юбка, и макияж тоже были самые, что ни на есть, немецкие. Ирвинг взял ее за холодную, окоченевшую правую руку, приподнял и сказал: «Хайль Гитлер!» Это его развеселило. Дальше он заметил, что у девушки чертовски красивые ноги, и у него захватило дух, как у бабочки во сне. Тут Ирвинг понял, что черный кролик вот-вот победит белого. Он немного испугался того, что может случиться дальше, но сказал себе, что это нормально. Со всеми такое бывает. Позабавившись с девушкой, он принялся фотографировать. Мальчика, девушку, девушку, мальчика. А потом стал швырять в них камнями. С двух, с пяти, с десяти метров. Надо сказать, меткостью он отличался непревзойденной. А через час Ирвинг поднялся обратно на шоссе и поехал чинить электричество.
Как ни странно, он очень смутно помнил, что было с ним между той историей с красной машиной и вступлением в армию. Когда Наксос прославился, какой-то продажный журналюга намекнул, будто бы множество совпадений указывают на то, что он и есть знаменитый «Мясник из оливковой рощи», который за десять лет похитил и зверски убил больше тридцати немецких туристок. Как бы то ни было, когда началась война, Ирвинг добровольцем ушел на фронт. Благодаря стратегическому чутью, уму и отваге он быстро сделал карьеру. Ему доверили командовать отрядом, который назывался «Осенний дождь». Это были не профессиональные военные, а разношерстное сборище: бывшие хозяева мотелей, бывшие сторожа, бывшие таксисты, бывшие полицейские и тому подобное. И у каждого на подкладке куртки была вышита красивая черная бабочка.
К тому времени, когда мы с Моктаром вступили в отряд, «Осенний дождь» успел провести всего одну операцию. Довольно простую, при поддержке с воздуха и все такое прочее, но Наксос обделал дельце наилучшим образам. По телевизору сто раз показали, как он, весь грязный, ползет в пыли и выкрикивает приказы солдатам. Благодаря своей ковбойской физиономии, он быстро прославился и подписал контракт с одним из платных телеканалов на право эксклюзивных съемок. Наксос был доволен, рекламодатели довольны, телеканал доволен. И тут кому-то на самом верху пришло в голову поручить охрану Каролины Лемонсид именно ему и его людям из «Осеннего дождя». Было решено, что это хорошее сочетание, в духе книги «По ком звонит колокол». Получалось что-то вроде фильма с двумя молодыми звездами, и все уже предвкушали трогательную историю любви солдата и певицы.
20
Мадам Скапоне потрудилась на славу. В огромной кипе почти одинаковых досье, лежавших на столе у Наксоса, наши личные дела оказались на самом верху. В этих бумагах мало что значилось, только фамилия, имя, род занятий и дата рождения. Чистейшая формальность. Все зависело от того, какое впечатление ты произведешь на командира «Осеннего дождя».
Мыс Моктаром дожидались своей очереди в комнатушке, освещенной неоновой лампой. Пахло потом и жавелевой водой. За железной дверью Наксос задавал вопросы высокому худому парню, который, как и мы, явился на собеседование. Прежде чем его вызвали, он рассказал нам, что зовут его Дирк, по профессии он каменщик, и что его выгнали с работы из-за одного сволочного типа, который вечно ухмылялся и поглядывал исподтишка, нарочно нарываясь на драку. Однажды Дирку это надоело, он сказал: «Хватит пялиться и улыбаться». Но тот и не подумал перестать, короче говоря, явно продолжал нарываться. Дирк полез в драку, стал швырять ему в физиономию разные инструменты: отвертки, английские ключи, ну, его и уволили. Так он и оказался здесь, решил записаться в отряд Наксоса, о котором слышал только самое хорошее.
Через четверть часа тощий верзила Дирк вышел из кабинета, широко улыбаясь.
«Этот парень — гений! — сказал он нам. — Настоящий гений! Он насквозь тебя видит, прямо как стакан с водой. Он такого про меня нарассказал, о чем я даже и не догадывался! Он говорит, я прямо-таки специально создан для «Осеннего дождя». Теперь ваша очередь. Может, будем служить вместе…»
Мы с Моктаром вошли в кабинет. Наксос что-то писал на клочке бумаги. На нем была простая форма цвета хаки, никаких нашивок, никаких наград, только вышитая черная бабочка на кармане рубашки. Мы стояли перед ним и смотрели. Что-то в нем было странное. Что-то такое, от чего становилось не по себе. Что-то, не поддающееся определению. На стене висели фотографии с видами Кипра, пара газетных вырезок, посвященных отряду, и рисунок, на котором была изображена обнаженная девушка на фоне танка. Наксос поднял глаза и предложил нам сесть. Он смотрел на нас, глаза у него были черные и блестящие, как две маслины, а брови напоминали два можжевеловых куста.
— Не стану вас спрашивать, почему вы хотите вступить в мой отряд. У всех свои резоны, и все резоны хороши. Мне на это наплевать.
Говорил Наксос без акцента. Он принялся пристально нас разглядывать, буравя своими маслинами. Два куста едва заметно шевелились. Я вспомнил, что сказал Дирк насчет стакана воды.
— Я хочу знать одно: есть ли у вас нервы и нутро. Коли у вас нет ни нервов, ни нутра, ваше место в регулярных войсках или на гражданке. Понятно?
Мы с Моктаром кивнули.
— Покажите руки! — скомандовал Наксос.
Мы протянули руки.
— Ладонями вверх!
Мы повиновались. Он наклонился и стал молча, разглядывать наши руки, а потом улыбнулся.
— У вас на руках кровь. Так ведь? У обоих. Я это вижу. Не знаю, как насчет нервов и нутра, но это скоро выяснится. А ваши руки мне понравились. Вот, взгляните на мои.
И он показал нам свои ладони. Ничего особенного в них не было. Ухоженные такие ручки с прямоугольными ладонями.
— Видите?
Мы кивнули, хотя не видели абсолютно ничего.
— Выучка, подготовка и все такое — это лапша. Все дело в руках. А еще в нервах и в нутре. Но руки важнее всего. Это в солдате главное. Если у вас есть еще и нервы с нутром, из вас выйдут отличные солдаты. А иначе вам не жить. Понятно? Мы опять кивнули. Но на самом деле мы снова не поняли ни слова из всей этой сумбурной тирады. Наксос осклабился еще раз и объявил, что мы ему понравились и что с этой минуты мы можем считать себя солдатами «Дождя». Нам выдадут форму, оружие, отведут койку в казарме, и, как сказал Наксос, очень скоро наша жизнь изменится навсегда.
Выходя, Моктар был готов лопнуть от гордости.
— Он гений, — ни с того, ни с сего заявил вдруг словенец. — Настоящий гений!
Я не мог понять, куда подевалась его ненависть к армии. А потом почувствовал, что меня тоже распирает от гордости.
— Да, — сказал я. — Просто гений!
21
Я быстро приспособился к жизни в казарме, и мне даже стали нравиться ее суровые правила. Впрочем, новичков не слишком перегружали. По утрам надо было немного пострелять, потом мы учились пользоваться рацией, бросать гранаты, полушутя боролись врукопашную, учили язык пяти пальцев: один поднятый палец означал «вперед», два — «прикрой меня», три — «подожди», четыре — «сваливаем», пять — «сиди тихо». Проще некуда. Моктар чувствовал себя, как рыба в воде. Благодаря своему опыту, он очень быстро стал одним из любимчиков Наксоса. Дирк, высокий худой парень, с которым мы пересеклись в день собеседования, выкладывался, как мог. Правда, он лез на стенку из-за любой ерунды, никак не мог разобраться с рацией и стрелял черт знает как, но Наксос угадывал в нем невероятный потенциал, который якобы даст о себе знать на поле боя.
С подготовкой нам помогали старички, то есть ополченцы, участвовавшие в первых операциях «Осеннего дождя». Между ними и нами не чувствовалось особой разницы. В этом разношерстном сборище были люди всех возрастов и профессий, ловкие и не очень, сильные и слабые, храбрые и трусливые, открытые и замкнутые, но всех их объединяло то, что Ирвингу Наксосу однажды понравились их руки. Старички говорили, что скоро мы узнаем, что такое хорошая драка, и что невозможно передать ощущение, которое испытываешь, когда идешь в бой. Это как наркотик. Это так бьет по мозгам, что только держись! А потом на все уже смотришь совсем другими глазами. Нас, новичков, страшно занимали все эти разговоры про войну и про бои. Мы гадали, каково это будет на самом деле, и думали про себя, что быть в отряде Наксоса — значит оказаться в нужное время в нужном месте. К тому же с каждым днем мы все больше чувствовали себя абсолютно неуязвимыми боевыми машинами. Мы все великолепно стреляли, с непревзойденной меткостью бросали гранаты, владели безотказными приемами борьбы. В глубине души мы были уверены, что все пойдет как по маслу. На кабельном телеканале, с которым Ирвинг подписал контракт, требовали, чтобы до начала гастролей Каролины Лемонсид, приуроченных к выходу ее нового альбома, «Осенний дождь» провел пару военных операций. Несложных, чтобы было сразу понятно, кто плохой, а кто хороший. Чтобы ход этих операций раз и навсегда обеспечил отряду безупречную репутацию в глазах зрителей. Короче говоря, речь шла о таких операциях, за которые рекламодатели готовы будут выложить баснословные деньги, а канал получит максимальную прибыль. У Наксоса на этот счет не было никаких возражений, черная бабочка всегда любила покрасоваться при свете рампы. Однажды сероватым утром он собрал нас на небольшом полигоне и сказал, чтобы мы были готовы, через сорок восемь часов нас погрузят в грузовики и перебросят в направлении, которое пока держится в тайне, так что скоро станет ясно, не разлюбили ли старички ходить в рукопашную, и есть ли у новичков нервы и нутро.
22
После того необъяснимого приступа ярости у Никотинки, который едва не стоил мне жизни, и чудесного вмешательства студентки-медички, спасибо ей большое, обстановка в моей палате слегка разрядилась. Эта сумасшедшая старуха продолжала за мной ухаживать, по несколько раз в день заходила ко мне в палату, проверяла соединения, трубочки, таинственные колебания стрелок и мигание бледных огоньков на датчиках, все время приговаривая: «Очень хорошо, да, очень хорошо». И правда, все шло хорошо. Я уже мог двигать головой, правой рукой и немного плечом. Видя такой прогресс, я начал строить наполеоновские планы: что, если я уже завтра смогу сам поправлять себе подушку, откидывать одеяло или даже есть без посторонней помощи? Мной овладевали самые безумные мечты, и я совсем уж было перестал ждать подвоха.
Но тут мой пыл охладило новое событие, не менее жуткое, чем нападение, которому я подвергся раньше. Я окончательно перестал понимать, что за таинственные намерения у людей в этом чертовом госпитале. Дело было ночью. Я лежал в полузабытьи, как это часто бывает с больными, отрывки снов то и дело накатывали на меня, как волны. Они то вздымались, то падали. Меня подташнивало, голова слегка кружилась, я уже несколько часов не сводил открытых глаз с противоположного угла. Из-за лекарств язык у меня пересох и отвердел, как лист фанеры. Вдруг дверь палаты тихонько приоткрылась, и я увидел, как в мою сторону направляется мужской силуэт. Он остановился у самой моей койки. Было слишком темно, так что лица разглядеть я не мог, но это точно был не главврач. Этого человека я никогда раньше не видел. Фигура несколько долгих секунд простояла неподвижно, разглядывая меня. Сердце у меня отчаянно колотилось. Этот тип мог сделать со мной все, что угодно, я был совершенно беззащитен.
— Тут слишком темно. Надо бы включить свет, а то ничего не получится, — понизив голос, сказала фигура кому-то, кто стоял за дверью. Голос за дверью отозвался, и я узнал свою студенточку.
— Нет, нет. Попробуй снять со вспышкой. Если включить свет, будет видно снаружи.
— Вспышку тоже может быть видно…
— Слушай, ты же сам напросился, черт побери. Так что постарайся, чтобы ничего не было видно, и проваливай побыстрей…
— Ладно, ладно, обойдусь вспышкой.
Тут — трах-тах-тах! — фигура три раза подряд направляет мне вспышку прямо в глаза и сразу же исчезает, а я остаюсь лежать совершенно ослепленный. Всю ночь я пытался понять, что такого интересного может быть в фотографии бедолаги, прикованного к больничной койке.
23
Моктар, любимый.
Без тебя время тянется медленно, как вязкий кленовый сироп, дни невыносимо тоскливы и все, как один, похожи друг на друга. Твоя сестра все так же уходит из дома по вечерам и возвращается только утром. Я много раз пыталась поговорить с ней, чтобы она поняла, что этими шатаниями губит свою молодость, но она ничего не слушает. Говорит только, что она совсем не так уж молода, просто я уже старуха. А еще она говорит, что если в ее жизни и можно было что-то загубить, то об этом давно позаботились ее брат со своим мерзавцем-приятелем. Единственное, что я могу для нее сделать, это застелить ей постель чистыми простынями и приготовить вкусный завтрак к ее возвращению. Дао Мин постепенно приходит в себя после смерти того молодого человека. В ресторане, за кассой, теперь висит его фотография в бамбуковой рамке. Я сказала, что мальчик теперь наверняка в раю, но Дао Мин ответил, что тот был буддистом и склонялся к Среднему Пути, а буддист, который склоняется к Среднему Пути, после смерти попадает на один из зубцов колеса, катящегося по вселенной, и это совсем не так здорово, как наш рай. Но все-таки поблагодарил меня за поддержку. Каждый день я смотрю по телевизору программу того летчика. Он много говорит о Каролине, даже посвятил целый сюжет ее будущим фронтовым гастролям. Каролина пришла на передачу с родителями и кучей разных звезд. Она просто прелесть. Держится совсем просто, и личико у нее ангельское. Даже Джим-Джим Слейтер туда заявился. Я от души посмеялась, представляя, до чего ему должно быть не сладко. Хотя, наверное, он утешается, думая, что малышке уже недолго осталось петь. Вот сволочь! Как вспомню, что это все из-за него и из-за грязных денег его звукозаписывающей фирмы… Лучше об этом и не думать. Сальваторе говаривал: «Надо не жаловаться, а действовать». Только что передавали репортаж о войне. Все время одно и то же: как мы сражаемся с этими подонками, и как они обращаются с военнопленными. Один парень, которому удалось сбежать, рассказывал, что охранники, до умопомрачения накачавшись наркотиками, связывают пленных колючей проволокой, отрезают им руки, выкалывают глаза и творят еще худшие зверства, такие, что по телевизору не опишешь.
Любимый, будь осторожен, я так по тебе скучаю. С тех пор, как ты уехал, у меня в груди зияет незаживающая рана, и через нее вытекают все мои силы. Я часто достаю из железной коробочки твои письма, просто чтобы еще разок взглянуть на твой почерк. Это придает мне сил продержаться до вечера. Твои руки — как горящие деревья, твои ноги — колонны из розового мрамора, твое тело — скала на ветру. Береги себя, огромный привет всем. Надеюсь, с Лемонсид все пройдет удачно.
Моктар прочел мне это письмо мадам Скапоне в грузовике, который вез нас к условленному пункту, где Наксос должен был встретиться с бывшим летчиком и его съемочной группой. Словенец так растрогался, что голос у него дрожал. Он спросил, что я на это скажу, и неужели мне не хочется плакать, как ему, читая письмо этой удивительной женщины. В то утро в сердце Моктара цвели розы. А в грузовике у нас царила отнюдь не радостная атмосфера. Мы поднялись на рассвете, построились на плацу возле казармы, выслушали последние наставления Наксоса, потом нас посадили в два промерзших, грязных и жутко неудобных грузовика, причем за рулем были явно пьяные шоферы. Грязь, холод, неудобства и пьянство: так мы, новички, впервые познакомились с главными составляющими настоящей военной жизни. Дирк совсем извелся. Подняв воротник, он ворчал на зиму и на свою мать, которую угораздило родить его в самые поганые времена. Десяток других парней, ехавших с нами, помалкивали, слишком устав или замерзнув, чтобы говорить о чем бы то ни было. Всем было тревожно от того, что скоро должна была начаться наша первая боевая операция. Мы уже несколько недель перешучивались на этот счет, пока шли учения, но теперь всерьез задумались, каково это — получить пулю в живот или осколок снаряда в лицо. Мы пытались понять, на что может быть похожа жизнь без ног или без рук, или когда больше ничего не видишь, и, наконец, зачем нас морозят и будят черт знает в какую рань, почему военные грузовики — такая рухлядь, нужно ли это все для того, чтобы выиграть войну, или просто так уж устроен весь этот ничтожный мир, от центра и до самого края. В грузовике повисло молчание, тяжелое и мрачное, как лошадиный скелет. Через несколько часов город и пригороды остались где-то далеко позади, а сейчас из щелей кузова можно было разглядеть только грязные коричневатые поля, кругом ни живой души, только вороны провожали нас недобрыми взглядами.
Проехав четыре часа, мы остановились на специальной площадке для отдыха. Она была в самом жалком состоянии. В здании, в котором, судя по всему, раньше располагался ресторан самообслуживания, солдаты из другого подразделения устроили перевалочный пункт. Пластмассовые стулья были переломаны, столы забросаны мусором, писсуары переполнены до краев, но всем, похоже, было глубоко наплевать на весь этот бардак. Мало того, многим не терпелось добавить к нему что-то от себя. Нам выдали кофе, промокшие бутерброды и снова посадили в грузовики. Наксос сказал: «Чувствуете, здесь уже пахнет войной. Привыкайте к этому запаху. Чего-то в воздухе становится больше, а чего-то меньше».
Моктар подтвердил:
— Да, это и есть война. Ее выдают запахи. Чего-то становится больше, чего-то меньше.
Сам я ничего такого не чувствовал, если не считать запаха мазута и мочи. Я отнес это за счет собственной неопытности. Мы проехали еще добрых четыре часа. Дорога была ужасная. Похоже, ее не ремонтировали уже много лет. От разметки не осталось и следа, от резких перепадов температуры асфальт покрылся сплошными выбоинами, указатели возвещали о городах, уже много месяцев как стертых с лица земли, от которых остались только какая-нибудь виднеющаяся вдалеке колокольня, тень торгового центра или мрачный остов многоэтажки, на фоне серого неба напоминающий скелет игуанодонта из музея естественной истории. Судя по всему, мы были уже недалеко от фронта, всего в нескольких кабельтовых. Было слышно, как километров в десяти от нас кружат вертолеты, навстречу то и дело попадались грузовики, похожие на наш. Они сновали туда-сюда, развозя таких же усталых, замерзших и встревоженных парней, как мы.
— Когда придет пора драться, я буду думать о своем бывшем начальнике, чтобы как следует разозлиться, — сказал Дирк. — Когда придет пора драться, ты уже ни о чем не будешь думать, — отозвался Моктар. — За пару секунд все выветрится из головы. Очень странное чувство. Кружится голова, тошнит. Ничего не видно, ничего не слышно. Будешь только драться, блевать, накладывать в штаны да стрелять в парней, которые тоже блюют и накладывают в штаны. Сам увидишь. Вот почему война — такая мерзость. Это сплошное дерьмо и блевотина.
От этих слов всем стало не по себе. Мы же были герои, ребята из отряда «Осенний дождь», у нас на форме красовалась вышитая бабочка, командира звали Ирвинг Наксос, мы были в миллион раз круче грошовых солдатиков, которые попадались нам по дороге. Мы чувствовали себя боевыми машинами, а машины не накладывают в штаны. Никто не хотел слушать ерунду, которую нес Моктар. Наш грузовик остановился на парковке гостиницы «Холлидей Инн», где нас уже поджидали телеведущий в окружении неимоверно возбужденных ассистенток, парочка типов в роскошных пальто и вертолет телекомпании.
Надвигались сумерки, так что во дворе установили несколько огромных прожекторов, чтобы осветить это подобие светского приема. Телеведущий стоял у большого стола, уставленного чашками с кофе и разрезанными пирогами, смотрел, как мы подъезжаем, и без конца что-то говорил четырем затянутым в костюмы деловым людям, каждый из которых мог бы претендовать на первое место в конкурсе на самую идиотскую физиономию. Нас вывели из грузовиков, фотограф сделал несколько снимков, потом к нам подошел ведущий с чашкой кофе в одной руке и куском пирога в другой, а за ним семенила миниатюрная ассистентка. — Вижу, это новобранцы. А вот и знакомые лица…
Он передал ассистентке чашку и пирог и обнял Ирвинга. Фотограф засуетился и — раз! два! три! — затрещал вспышкой, как будто речь шла об историческом моменте, который надо запечатлеть во что бы то ни стало.
— Старина, как я рад снова вас видеть в вашей стихии. Мы с вами вместе будем работать над программой. Все получится еще в тысячу раз лучше, чем в первый раз, вот увидите, рейтинги поднимутся до небес. А сейчас я вас кое с кем познакомлю.
Он обернулся и сделал знак компании идиотских рож, дожидавшихся у него за спиной. Те подошли, изображая улыбку.
— Это господин Стор из «Келлогс», это господин Боун из «Дженерал Фуд», господин Тюнинг из «Петрофины», господин Спиннинг из компании «Процессоры Спиннинг».
Все они по очереди пожали руку Наксосу, а телеведущий продолжал:
— Это наши крупнейшие рекламодатели. Они оплачивают все техническое обеспечение гастролей: пять грузовиков, автобусы, подмостки, электричество, охрану, которая будет не пускать ошалевших от возбуждения солдат на сцену. Все за их денежки. А специально для вас у нас будет вертолет и две съемочные группы на земле, со стадикамами и приборами ночного видения. Это будет проект века.
Четверо идиотских рож дружно кивали. Ирвинг Наксос все больше чувствовал себя звездой.
24
Никто никогда не приходит меня навестить. Я понял это только вчера вечером, когда пил из соломинки яблочный компот, безвкусный, как и вся больничная еда. Никотинка держала стакан, глядя в другую сторону. Ни сахара в пюре, ни нежности в глазах Никотинки, ни одного сочувственного взгляда, ни одной улыбки, и я вдруг почувствовал себя ужасно одиноким. Я задумался, почему никому ни разу не пришло в голову меня навестить. Насчет родителей я не удивляюсь. Иногда я спрашиваю себя, а помнит ли еще моя мать, что она вообще когда-то рожала. Кто его знает, вдруг это такая штука, о которой рассеянная женщина может и забыть. Но оттого, что ни одна душа не приходит меня проведать: ни мадам Скапоне, ни Дао Мин, ни хоть какая-нибудь старая знакомая, — я чувствовал себя глубоко несчастным.
Недавно моя шея вновь обрела подвижность, так что, повернув голову вправо и немного откинувшись назад, я могу со своей кровати разглядеть через полуоткрытую дверь кусочек коридора. Я вижу людей, снующих туда-сюда, врачей, санитарок, больных, которые толкают перед собой капельницу. Прошла уже неделя с тех пор, как студентка-медичка привела того таинственного фотографа, а я все никак не могу понять, зачем кому-то могла понадобиться моя фотография. Но я на всякий случай невзлюбил эту дурочку-студентку. Расхаживает тут со своими лекциями под мышкой, строя из себя будущую нобелевскую лауреатку. Или выступает с надменным видом, желая показать, что долго не задержится на этой жалкой работенке, а скоро станет хирургом или разработает вакцину против рака. Лучше уж эта старая психушница Никотинка. Вот она вытерла мне рот. У меня на подбородке и на пижаме остались желтые пятна от компота. С равнодушным видом Никотинка вытирает их салфеткой. Я слегка наклонил голову в знак благодарности. Она посмотрела мне прямо в глаза. В жизни не видел такого грустного взгляда. Вот она встала и положила руку на жужжащий аппарат. «Стоит мне его отключить, и ты сдохнешь за две минуты. Может, у меня и будут неприятности, но зла на меня никто держать не будет. Ты себе не представляешь, до чего мне иногда хочется это сделать…»
Я едва мотнул головой, пытаясь спросить, что она этим хочет сказать. Но она только покачала своей большой коровьей головой и вышла из палаты. Одиночество медленно проедает дыру у меня в желудке и я, как последний дурак. остаюсь один на один со своими воспоминаниями
25
Моктар, любимый.
Спасибо, что ответил так быстро, я и не ожидала, что полевая почта так хорошо работает После всего того, что говорят о беспорядке, который царит в армии… Впрочем, неважно. Твое письмо меня очень обрадовало. Я тоже каждый день думаю о тебе и молюсь, чтобы тебе не пришлось лежать где-нибудь с кишками наружу, как тебе приснилось. А отвечая на твой вопрос, скажу, что не перестану тебя любить, даже если тебе выпустят кишки, даже если ты окажешься в инвалидном кресле, даже если потеряешь половину мозгов, я всегда буду любить тебя. Не тревожься об этом, просто постарайся вернуться живым.
Сладить с твоей сестрой становится все труднее. Бывают вечера, когда она вообще не приходит домой, иногда возвращается мертвецки пьяная, распевая словенские песни, а иногда сидит безвылазно в своей комнате, плачет и слушает записи классической музыки, которые ей подарил Зеленый Горошек. Никогда не смогу понять, как она может так убиваться о своем мерзавце-муже. И как можно быть такой неблагодарной по отношению ко всем нам, — я тоже никогда не пойму. Когда ты вернешься, тебе надо будет с ней серьезно поговорить. Дао Мин часто спрашивает о вас, он был очень рад, когда узнал, что пока все идет как по маслу. Каждый вечер он приносит мне готовые блюда из ресторана. Для меня это хорошее подспорье, а для него — возможность излить душу. Ему очень одиноко, каждую ночь над ним, как шершни, вьются мучительные кошмары, напоминающие о «Битве тысячи кукурузных зерен». Он говорит, что, если у вас там дела будут совсем плохи, надо скрючиться и сидеть, не шелохнувшись, пока все не кончится, так он в свое время сумел спастись один из десяти тысяч.
По телевизору часто говорят о Наксосе и о вас. Недавно повторяли фильм о предыдущей операции. Это действительно потрясающе. Наксос прекрасно держится, сразу видно, он прирожденный вожак. Ты бы только видел, как он бежит, как бросается на землю, как выкрикивает по сто приказов в минуту. Невероятно. Я не очень хорошо поняла всякие технические подробности, но, похоже, он очень умно все организует и, прежде чем начать действовать, тщательно изучает местность. Вовремя битвы тысячи спрятанных повсюду датчиков сообщают ему, где люди, где танки. Всем этим он обязан в том числе и департаменту научных исследований и развития. Может быть, и кошки, и смерть Сальваторе были не такими уж бессмысленными…
Посылаю тебе печенье, как ты просил, и немного наличных: Только не трать все сразу.
Помни о той, которая тебя любит; а она всегда думает о тебе.
Неделю мы прожили в «Холлидей Инн», там была наша тыловая база. Никто точно не знал, чего именно мы ждем. Все это время с нами оставались трое телевизионщиков. Забавные были ребята, ни дать ни взять — три братца, двое худых и один толстый, всюду ходили вместе и постоянно переругивались. Они все снимали: нашу столовую, подъем, отбой. Еще они записывали интервью, которые на манер сериала каждый день показывали по телевизору. Они уверяли, что так зрители постепенно привяжутся к нам и будут регулярно смотреть нашу программу. Цены на рекламное время в репортажах о нас росли, как на дрожжах. Мы от души смеялись над тремя братцами-телевизионщиками с их вечными маркетинговыми теориями, но мысль о том, чтобы прославиться, всем пришлась по душе. Дирк изгалялся насчет хозяина, который выгнал его с работы. Моктар в тысячный раз поведал историю своей жизни. А я наврал с три короба о том, что привело меня в отряд.
Дирк повсюду таскал за собой маленький приемник, настроенный на армейскую радиостанцию.
Прямо скажем, ничего особенного: реклама, песни Лемонсидда сводки погоды. Близилась осень, и каждый день по несколько часов подряд упрямый мелкий дождик барабанил по солдатским головам и превращал в сплошную грязь участки, не залитые бетоном. По радио сказали, что погода исправляться не собирается, дождь зарядил надолго, а скоро станет еще холоднее. Так мы тут совсем продрогнем. Помню, я тогда чувствовал какую-то странную пустоту внутри. Все недавние треволнения уступили место огромной равнине, такой же серой и влажной, как та, что простиралась вокруг. Это было приятно. Словно мягкий слой ваты оберегал нас от уныния.
Мы точно не знали, когда начнутся первые боевые вылазки. Несколько дней все было тихо, подготовка сводилась к минимуму, и мы часами болтались вокруг бывшей гостиницы, молча смоля сигаретки. Чтобы поднять боевой дух, военное начальство прислало автобус, набитый проститутками всех мастей. Нам сказали, что так принято. Но эти унылые, накачанные наркотиками девицы не слишком меня вдохновляли. Потом прилетел вертолет телекомпании. Он привез разное оборудование, прожектора, кинокамеры. Поползли слухи о скором наступлении.
Наксос, которого мы не видели со дня нашего приезда в «Холидей Инн», теперь стал появляться чаще. Он ходил с нами в столовую, дружески похлопывал всех по спине и с каждым говорил ласково, по-отечески, явно стараясь сильнее привязать к себе людей.
Когда он подошел ко мне, я слушал по радио интервью Лемонсид. Она рассказывала всем известные вещи о своем детстве и о том, как увлеклась музыкой в кабине грузовика с полуприцепом. Я сидел в замусоленном кресле в холле гостиницы. На большом окне полустертые зеленые буквы возвещали о том, какими удобствами могло похвастаться это заведение несколько десятков лет назад: бассейн, обслуживание в номере, спутниковое телевидение. В открытое окно доносился запах мазута от стоявших поблизости грузовиков. Наксос подсел ко мне и спросил, все ли в порядке, готов ли я к наступлению. Я кивнул. В его присутствии мне становилось не по себе. По радио женский голос пел песню о юной вдове, такую грустную, что слезы наворачивались на глаза.
Наксос внимательно посмотрел на небо, которое затягивалось темно-серыми облаками, словно пытался разглядеть там нечто важное.
— Вот увидишь, — сказал он. — Все для тебя изменится. Весь мир, вся вселенная станет другой. Ты увидишь такое и будешь делать такие вещи, которые совершенно тебя преобразят. Это будет чудесное преображение, мало кому доводится такое пережить. А потом ты поймешь, что нет ничего невозможного, и все, чего ты хочешь, окажется перед тобой, останется только протянуть руку.
Наверное, у меня был совершенно непонимающий вид, потому что он улыбнулся.
— Как-нибудь я тебе расскажу, как это случилось со мной. Покажи-ка мне еще раз свои руки. Я показал. Он опять улыбнулся, пробормотал что-то по-гречески и ушел. Небо все покрылось облаками, они терлись боками, как стадо слонов в грязной луже. Я вспомнил про слух, который распустил один журналист, будто бы Наксос и есть «Мясник из оливковой рощи». Поразмыслив, я понял, что мне на это абсолютно наплевать. Я встал, чтобы закрыть окно. Прогноз погоды не обманул, действительно становилось все холоднее.
26
Я прекрасно помню тот вечер, когда Ирвинг Наксос объявил, что мы и в самом деле выступаем. Впервые мы надели утепленные штормовки. Изо рта у всех шел пар. К троим братцам присоединилось еще человек двадцать телевизионщиков, вооруженных четырьмя обычными камерами, какие носят на плече, огромными микрофонами и рельсами для съемки с движения. Двое операторов со стадикамами должны были всюду сопровождать нас во время боев, и еще двое с приборами ночного видения оставались на подхвате на случай плохой погоды. Прямо перед большим ангаром стоял здоровенный грузовик с параболической антенной, два внедорожника для сопровождающей съемочной группы и вертолет, на котором красовался свеженарисованный логотип телекомпании. Пожалуй, оборудование у них было получше нашего.
Нас собрали в конференц-зале гостиницы. Бывший летчик и Наксос сидели за большим столом и поглядывали на нас, не прерывая разговора. Мы с Моктаром и Дирком протиснулись сквозь толпу парней из «Осеннего дождя» и телевизионщиков, которые устанавливали оборудование.
При виде всей этой суеты Моктар явно воодушевился.
— Похоже, дело сдвинулось с мертвой точки, — сказал он.
Дирк кивнул.
— Наконец-то от нас будет прок.
— Представляете, сколько все это стоит? — заметил я.
— И сколько это принесет денег, — сказал, обернувшись, какой-то здоровяк.
Он был прав. По слухам, в последние дни канал добился рекордных рейтингов. Сколько бы ни было потрачено на оборудование, мы все равно приносили баснословную прибыль. Было видно, что все собравшиеся страшно горды собой. С тех пор, когда иные из нас были всего лишь жалкими неудачниками, многое изменилось. Какую бы дерьмовую, бесцветную жизнь мы ни вели раньше, наш нынешний статус и возложенная на нас миссия вызывали всеобщее восхищение, за всем этим стояли большие деньги. Мы чувствовали, что медленно приближаемся к тому, что в тот момент казалось нам вершиной мироздания, и это было удивительно приятно.
Один из тех, кто возился с аппаратурой, поднял большой палец, показывая бывшему летчику, ныне телеведущему, что все готово. Стену, которая служила фоном, завесили темно-синей тканью, зазвучала музыкальная заставка к передаче. Мы отхватили себе три пластмассовых стула в первом ряду. Те, кто пришел позже всех, остались стоять в конце зала. Гримерша подправила макияж, и вот прожектор осветил Наксоса и летчика. Они держали себя естественно, как люди, привыкшие к подобным ситуациям.
Техник снова сделал знак обоим ведущим, что все готово, и началась съемка. «Вы уже несколько недель следите за жизнью этих людей. Вы многое узнали о них, они вошли в ваши дома, вы знаете их в лицо и по имени, они теперь стали почти что членами вашей семьи», — прочел бывший летчик с суфлерского листа, лежавшего возле камеры. «Сегодняшний вечер для них особый, потому что завтра их ждет боевое крещение, они впервые пересекут линию фронта, чтобы провести свою первую боевую операцию на вражеской территории. А раз мы имеем дело с «Осенним дождем», эта операция будет самой трудной и самой опасной, какие только приходилось проводить нашим войскам за последние несколько месяцев. Нет таких опасностей, с которыми не столкнутся эти ребята. Их ждут самые коварные стрелки, притаившиеся в засаде. Самые смертоносные мины. Самые безумные коммандос-камикадзе. Все это ожидает парней из «Осеннего дождя». И вы будете там рядом с ними. Все будет происходить прямо на ваших глазах. А теперь я передаю слово их командиру Ирвингу Наксосу. Он разъяснит своим людям технические детали операции в прямом эфире на нашем телеканале».
Летчик сел. На контрольном экране замелькала реклама. Никто не произнес ни слова. Все переваривали новость: значит, завтра мы действительно выступаем. Помимо моей воли, воображение у меня заработало вовсю, я уже почти что слышал свист пуль над головой и чувствовал, как осколки снарядов вонзаются мне в ноги. Эти мысли подействовали на меня довольно странно. Не то чтобы я испугался, но и не то чтобы воодушевился. Скорее у меня появилось такое чувство, что я больше себе не принадлежу. Как будто смотрю на все откуда-то извне. Я видел, что сижу посреди всего этого сборища псевдосолдат рядом с Моктаром, который ест яблоко, и Дирком, который отчаянно зевает. Взглянув на себя со стороны, я подумал, что это, может быть, последний вечер в моей жизни, и мне стало грустно. Печаль застряла у меня в горле колким комочком. Реклама кончилась, и Наксос взял слово. Он во всех подробностях рассказал нам, каким будет наш первый день на войне.
27
Итак, я часто делаю это новое движение головой, чуть-чуть назад и вправо, и в полуоткрытую дверь разглядываю коридор этого чертова госпиталя. Мимо проплывает белое пятно медицинского халата, фартук уборщицы, которая, пыхтя, толкает перед собой огромный полотер. Иногда, хотя и очень редко, мне случается разглядеть профиль какого-нибудь заблудившегося посетителя. А со вчерашнего дня при входе в мою палату появилось кое-что новое: два охранника. Они по очереди сидят на железном стульчике, мне видно только краешек формы сливового цвета и кончики ботинок. Один охранник носит кроссовки, другой — потертые кожаные туфли. Двое охранников на одного паралитика. Хотя мой мозг и поврежден, мне кажется более правдоподобным, что это для моей защиты, а не для того, чтобы я не сбежал. Эти двое появились здесь по распоряжению главврача. А накануне с ним случилась жуткая истерика. Я услышал, как он голосом, напоминающим бульдожий лай, зовет Никотинку. Когда она пришла, он закричал:
— Что это еще за новости, черт побери! Вы это видели? О нем написали уже в трех газетах! И фотографии сделаны здесь, в этой палате! В моем отделении! Как мы будем выглядеть? Это же госпиталь, а не проходной двор. Мне только что звонили из министерства, они там просто на стенку лезут! Мне сказали, что если будут хоть какие-то беспорядки, хоть какие-то выступления, вся ответственность ляжет на меня! Вы понимаете, что значит «ответственность»? Меня выставят отсюда пинком под зад!
Потом главный врач таким же лающим тоном потребовал позвать студентку-медичку. Та не заставила себя ждать.
— Кто, по-вашему, это сделал? Мало у кого есть доступ в эти палаты. Как только найду виновного, я его в порошок сотру! Это я вам обещаю.
— Я ничего не знаю, доктор, честное слово, ничего, — повторяла студенточка.
А я, лежа на своей койке, думал про себя: «Все ты врешь, сволочь. Ты сама и привела этого фотографа». Если бы я мог говорить, я бы с удовольствием выдал ее. Было бы приятно посмотреть, как ее надежды на блестящую карьеру превращаются в жалкую кучку пепла.
Никак не пойму, что со мной творится. В тысячный раз я поднимаю глаза к потолку. Из-за долгого лежания на грубых простынях у меня горят лопатки, поясница и локти. Боль — это уже кое-что, — думаю я, — может, она означает начало жизни?
На край окна присел рахитичный воробышек. Он все время вертит головой, как автомат: налево, направо, вверх, вниз, налево… Лапки у него похожи на старушечьи руки, а черные глазки, крошечные, как булавочные головки, напоминают глаза Ирвинга Наксоса в то памятное утро нашей первой боевой операции, когда на заледенелой парковке у гостиницы он наблюдал за нашими последними приготовлениями.
28
Было холодно, как в морозильнике. Мы проснулись, стуча зубами. Наксос сказал нам принять душ и как следует причесаться, потому что сегодня три четверти населения страны прилипнут к телеэкранам и будут смотреть на нас. О том, чтобы появиться с неумытой физиономией, не может быть и речи. Разумеется, мы все побрились и причесались. А Моктар даже напомадился, вид у него теперь был довольно-таки дурацкий, как у дешевого гондольера, но никто ему ничего не сказал. Мы надели форму и спустились в холл, где двое стажеров с телевидения выдали нам специальные боевые куртки. У Дирка на спине большими синими буквами было написано: «Спиннинг Инсайд». На куртке Моктара красовалась реклама шоколадной пасты, а на моей был вышит дикий зверь, потягивающий пиво из бутылки. В общем, разукрасили нас на славу.
На парковке уже вовсю трудилось несколько съемочных групп. Трое братцев с самого рассвета снимали подготовку к выступлению. Выглядели они совершенно измотанными и, похоже, опять переругались в пух и прах. Увидев направленные на них объективы, ребята из отряда выпячивали грудь и напускали на себя одновременно воинственный и пресыщенный вид. Время от времени какой-нибудь кретин начинал махать рукой, и три братца зеленели от злости, потому что хотели, чтобы мы вели себя так, будто нас никто не снимает.
Нас поджидали три покрытых брезентом грузовика. Спереди и сзади пристроились две небольшие бронемашины, которые, судя по всему, прибыли еще ночью. В молочно-белом, как лед, небе вставало солнце, но света от него было немногим больше, чем от лампочки в двадцать ватт. Мыс Моктаром и Дирком залезли в один из грузовиков, наглухо застегнув молнии курток и засунув руки в карманы. «За что люблю холод, так это за то, что все сильнее болит, — сказал Дирк. — От малейшей царапины или синяка прямо на стенку лезешь».
Моктар сказал, чтобы тот заткнулся, и добавил, что у него и так голова болит, еще, считай, ночь на дворе, всего полчаса назад ему снилась грудь его возлюбленной, и ему совершенно не улыбается слушать какого-то придурка, который рассуждает о холоде, синяках и царапинах. Моктар нервничал, явно теряя присутствие духа. Разлука с мадам Скапоне разъедала ему сердце, а жизнь приносила не больше радости, чем сон на утыканной гвоздями доске. Меня сильно тревожило, что Моктар пребывает в таком настроении. Без него мне было не справиться. Если он меня подведет, план уничтожения Каролины Лемонсид можно будет считать совершенно неосуществимым, а перспектива, что компания тронутых на службе у Джима-Джима Слейтера изрубит меня в мелкий фарш.
Наконец три грузовика и две бронемашины двинулись в путь. За нами ехали два внедорожника телекомпании, сверху доносилось глухое жужжание вертолета, на котором летел бывший летчик. А в это время в городе, в сотнях километров от нас, люди с припухшими от сна глазами включали свои телевизоры, чтобы наблюдать за нами в прямом эфире. Разбитую дорогу сменила дорога в еще более жалком состоянии. От прежнего покрытия, истерзанного непогодой, осталась только грязь, ухабы да гравий, который барабанил по кузову, выбивая африканские ритмы. Наксос пустил по кругу термосы с кофе, хлеб и амфетамины, чтобы мы окончательно проснулись. Наше утреннее полузабытье исчезло, и мы вдруг почувствовали себя в отличной форме. Холодный воздух, наполнявший легкие, стал казаться горючим, которое заливают в мотор самолета. Безрадостный пейзаж со свекольными полями и разрушенными деревнями обретал в наших глазах красоту александрийских стихов, а грязно-серое небо, казалось, возвещало прекрасный день.
Грузовик съехал с разбитого шоссе и покатил к разрушенному пригороду. Пустые высотки с фасадами, изрешеченными пулями и снарядами, ржавые кузова машин, окривевшие светофоры, перекошенные и почерневшие автобусные остановки. Мимо шныряли изголодавшиеся кошки. Отовсюду разило смертью.
— Война — это когда чего-то в воздухе становится больше, а чего-то меньше, — повторил Моктар слова Наксоса.
— Я так все себе и представлял, — сказал Дирк, — Вот уж дерьмо так дерьмо.
— Это еще ерунда, так, декорации. Скоро увидишь само представление. Это уж точно полное дерьмо.
Нас высадили из грузовика. Наксос сказал, что дальше мы пойдем пешком. Накануне вечером он объяснил, что в паре километров от того места, куда нас довезут, посреди прогнивших городских развалин окопалась целая банда каких-то несчастных гомиков с крысиными мордами. Регулярная армия пытается выбить их оттуда уже несколько недель подряд. У них винтовки с оптическим прицелом, немного гранат, но уже давно нечего есть, разве что попадется какая-нибудь кошка. Из-за недоедания стреляют они не особенно метко, потому что в глазах темнеет, и руки дрожат. В общем, мы не слишком рискуем, если, конечно, будем осторожны. Еще Наксос предупредил, что кругом может быть полно ловушек, так что надо держать ухо востро.
С вертолета транслировались два изображения: одно видели на своих экранах телезрители, другое передавалось в бронемашину, где сидел Наксос и двое телевизионщиков. Благодаря этому Наксос мог контролировать весь район боевых действий. Он сказал, чтобы мы разбились на группы по трое, отошли от соседней группы на несколько метров и так двигались вперед, пока не доберемся до позиций, где окопались пожиратели кошек. Дальнейшие приказы мы услышим в наушники. Трое братцев, операторы с обычными камерами, еще двое со стадикамами, компания с приборами ночного видения и две машины могли двигаться по всему району боевых действий, как им заблагорассудится.
— Эти придурки не воюют и могут делать, что им вздумается. Им все равно, что они мешаются у нас под ногами и рискуют сорвать операцию. Им лишь бы картинка получилась, что надо, — сказал Моктар, закуривая сигарету. Дирк попытался было возразить.
— Как-никак, они вбили во все это кучу денег. Можно сказать, они здесь хозяева.
— Посмотрим, что ты скажешь, когда они придут снимать крупным планом, как ты подыхаешь в куче дерьма.
Дирк поднял глаза к небу, явно не в восторге от такой перспективы, но ничего не ответил.
Все быстро разбились на группы, выбрав себе товарищей по вкусу. Естественно, мы с Моктаром остались вместе, а третьим без особой охоты и скорее по принуждению согласились взять Дирка. Наконец мы отправились в путь, резкий утренний ветер дул нам в лицо. Все молчали. Моктар выглядел напряженным, я его раньше никогда таким не видел. Дирк опустил нос и шел вперед, втянув голову в плечи. Перед нами простирался бетонный лес многоквартирных домов, высившихся на краю города. Слева и справа от нас двигались такие же группки, а сверху доносилось успокоительное жужжание вертолета. Один из внедорожников телекомпании медленно проехал рядом с нами. Оператор пытался сделать съемку с движения из окна машины. Дирк машинально выпрямился. Отсняв, сколько им было нужно, телевизионщики направились к другой тройке, которая в ста метрах от нас взбиралась на гору обломков.
Чем дальше мы продвигались, тем сильнее сжималось все у меня внутри. Я думал, что наверняка за нами кто-то следит из этих почерневших окон, держа палец на спуске и целясь прямо мне в сердце. Из-за амфетаминов во рту у меня пересохло, а язык напоминал кусок наждачной бумаги.
Моктар положил мне руку на плечо: «Расслабься. Ты слишком напряжен. Сегодня совершенно обычный день. Возьми облака, насекомых, ветер. Им на все это наплевать. Мир всегда один и тот же, идет война или нет. И ты такой же, как они, ты такой же, как всегда. Может, сегодня кто-то и погибнет, но жизнь не остановится. Даже если умрешь ты сам, жизнь будет продолжаться. Это все не важно». — Черт! Хватит тебе тоску нагонять! — сказал Дирк, затыкая уши.
Как ни странно, меня слова Моктара успокоили. Он был прав. Все это было совершенно не важно.
И тут мы услышали выстрел. Бац! Как будто кто-то щелкнул пальцами. Мы трое инстинктивно пригнулись. Я увидел, как внедорожники, покачиваясь из стороны в сторону, направились к тому месту, откуда был сделан выстрел, метрах в двадцати от нас. Там трое парней из «Осеннего дождя» размахивали руками, склонившись над распростертой на земле темной массой.
Побледневший Дирк без конца повторял: «Черт, что это такое? Что они делают?» Как будто в ответ на его слова, у нас в наушниках раздался голос Наксоса, который приказал не двигаться.
— При такой холодрыге если не двигаться, можно и заболеть, — сказал Моктар, дыша себе на руки.
Вертолет описал длинный эллипс и завис над темной массой. Камеры сфокусировались на объекте.
— Это коза, — послышался голос Наксоса. — Эти болваны застрелили козу. Бросьте ее, всем успокоиться и двигаться вперед.
Вертолет снова набрал высоту, телевизионщики залезли в свои внедорожники, и все отправились дальше. Мы прошагали еще не меньше четверти часа, и только тогда добрались до жилого района. Машины были спрятаны среди руин продуктового магазина. Нам пришлось подождать, пока операторы вылезут оттуда со всем своим оборудованием. К нам подошел один из трех братцев.
— Я буду с вами, когда вы будете прочесывать здание, — сказал он, устанавливая на своей камере прибор ночного видения.
— С чего начнем? — спросил Дирк.
— Начинать надо с начала, — ответил Моктар, направляясь ко входу в десятиэтажную башню.
Оператор сказал, чтобы мы подождали, пока он настроит звук. Потом мы вошли. Моктар открывал шествие.
Внутри пахло мочой и плесенью. Прежде всего нам в нос ударили эти запахи. А стоило закрыть за собой дверь, как стало темно, хоть глаз выколи. Мы зажгли фонарики. При их слабом свете мы увидели, что до нас здесь успело побывать полно народу, причем совсем недавно: в подъезде валялись кучи консервных банок, разные бумажки, грязные подгузники, окурки и множество других уже совсем ни на что не похожих вещей. Все это хрустело у нас под ногами. Моктар нагнулся и поднял какой-то предмет.
— Смотри, — сказал он, показывая мне огрызок яблока.
— Ну и что? — спросил я.
— Он не успел сгнить. Только окислился. Он лежит здесь всего несколько часов.
Дирк не скрывал отвращения.
— Какая гадость. Неужели здесь живут люди?
— Они здесь не живут, здесь у них помойка. Они все бросают с верхних этажей на лестничную клетку, а потом мусор скатывается сюда. Уверен, наверху кто-то есть.
Оператор заснял нижние ступеньки, которые терялись в темноте. На стенах при желтоватом свете фонариков можно было прочесть: «Армия = грязные сукины дети», «Насрать нам на телевидение», «Педики, мы вам еще надерем задницу». Размышляя над этими надписями, я последовал за Моктаром, который начал подниматься на второй этаж.
Мы очутились в полутемном коридоре. Свет туда проникал через маленькое окошко метрах в десяти от нас, которое выходило на задний двор. Это и правда оказалась самая что ни на есть типичная муниципальная многоэтажка, потри фанерных двери с каждой стороны, шесть крошечных облезлых квартирок на этаже. Зато в свое время это было дешевое жилье, как раз по карману паре безработных с ребятишками. До войны здесь наверняка стоял непрекращающийся гвалт, а теперь царила могильная тишина. В довершение унылой картины, штукатурка целыми пластами отваливалась с набухших от влажности стен. Ни дать, ни взять, кожа старика, страдающего тяжелой формой псориаза.