Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мердок Айрис

Сон Бруно

Посвящается Скотту Данбару
Глава I

Бруно проснулся. Казалось, в комнате совершенно темно. Затаив дыхание, он осмотрелся в потемках, пытаясь определить, что же сейчас — день или ночь, утро или вечер. Скверно, когда просыпаешься ночью, порой даже невыносимо. Невыносимо и после обеда просыпаться раньше времени. Возвращаться от сна к реальности было все труднее, и это особенно пугало Бруно теперь, когда сознание само по себе стало в тягость. Приходилось пускаться на хитрости. Он никогда не позволял себе дремать по утрам, боясь, что не уснет после обеда. Телевизора с его фальшивыми страстями и военными фильмами Бруно не признавал. Кажется, он задремал над книгой. Снилось все то же — Джейни, Морин, шляпная заколка. Бруно пошарил возле себя и начал понемногу приподниматься на подушках, задевая ногами в чулках металлический каркас, который удерживал над ним одеяла. От тяжелых одеял в основном и заболевают ноги. Впрочем, для Бруно это вряд ли теперь имело значение.

Слава богу, не ночь. Скованные рассудок и тело смятенно пытались найти себя во времени. Бруно вспомнил, а может быть, просто ощутил, что скоро вечер. Окна были плотно зашторены, но холодный красноватый свет пробивался по бокам. Вероятно, снаружи сияет солнце, студеное весеннее солнце, заливающее своим беспощадным светом грешный Лондон, грозящую наводнением Темзу, закопченные кольчатые башни электростанции Лотс-роуд, которые станут видны из окна в пять часов, когда придет Аделаида и раздвинет шторы. Бруно протянул руку, достал очки и, поднеся часы к тусклому просвету у края, разглядел время — пятнадцать минут пятого. Не позвать ли Аделаиду, подумал он, но отказался от этой мысли. Можно кое-как продержаться до пяти, гоня от себя кошмары. Аделаида, раздражительная горничная, не любит, когда ее вызывают в неурочный час. А может, она сделалась такой раздражительной только в последний год? Неужели она нарочно бьет самую дорогую посуду? На подносе вечно осколки, а он слишком стар и изнуряюще долго болен.

Писем сегодня нет. И едва ли будут с вечерней почтой. Зато в пять часов наступит самое приятное, самое лучшее время — принесут чай, булочки, бутерброд с анчоусами, какой-нибудь новый джем и газету «Ивнинг стандард», а потом вернется из типографии Денби. Зимой здесь, конечно, уютнее, когда в комнате топится камин, а на улице темно. Яркое весеннее солнце — враг Бруно, а нескончаемые летние вечера для него мучительны. Вот если бы и сейчас разожгли камин, но это стоит таких трудов, что не придет в голову даже Найджелу, который обо всем умеет позаботиться. Бруно по возможности растянет чаепитие, затем просмотрит, начиная с карикатур, «Ивнинг стандард», после чего в шесть часов послушает новости по радио и потолкует полчасика с Денби — не о деле, разумеется, а о забавных происшествиях в типографии. Там каждый день приключается что-нибудь забавное. Еще Бруно развлечения ради позвонит по телефону или станет разглядывать марки, в семь можно выпить шампанского, почитать книги о пауках или детектив, потом Найджел принесет ужин, они побеседуют, и Найджел уложит Бруно спать. Нежный, словоохотливый Найджел с его ангельскими пальцами. Денби сказал однажды, что Найджел ненадежен, и пригрозил его уволить. Как бы не обнаружилось, что Найджел разбил индийскую чашку. Надо будет обязательно сказать, что чашку разбил он, Бруно.

Конечно, если Бруно не захочет, Денби не выгонит Найджела. Впрочем, Найджел — неопытная сиделка, раньше он был всего лишь санитаром или кем-то в этом роде, зато как он хорошо взбивает подушки и как заботливо помогает выбраться из постели. Денби — хороший зять. Он не из тех, кто отправляет стариков в богадельню. Бруно знает это. Несколько лет назад Денби решительно настоял на том, чтобы Бруно, который нуждался в присмотре, переехал к нему. Денби добр, но, в сущности, только в силу характера и отменного здоровья — он всегда голоден и не прочь выпить. Такой уж он человек — пусть гибнет у него на глазах цивилизация, но стоит предложить ему отбивную со стаканчиком джина, и он приободрится. Одному богу известно, что нашла его дочь в Денби; Гвен — серьезная девушка с сильным характером, а Денби — завсегдатай пивных. Женщины непостижимы. Тем не менее Денби и Гвен, видимо, любили друг друга. Бруно помнит это, хотя бедняжка Гвен давно умерла.

Он различал уже в сумраке комнаты возвышение каркаса в изножье кровати, большую деревянную шкатулку на столе, в которой хранилась коллекция марок, бутылку шампанского на книжном шкафу с мраморной столешницей и рядом, на стене, в квадратной рамке, фотографию своей жены Джейни. Джейни умерла на двадцать лет раньше Гвен, но Бруно казалось, что обе они одинаково далеки от него. Фотография Гвен по-прежнему стоит в нижнем этаже на пианино. У него не хватало мужества попросить, чтобы ее принесли. Недели три назад Бруно случайно услышал, как Аделаида сказала Найджелу: «Он никогда уже не спустится по лестнице». Потрясенного несправедливостью Бруно охватил страх. Что значит «никогда»? Он не сходил по лестнице больше месяца. Но это вовсе не означает «никогда». До туалета он добирается пока довольно легко. Почему же Найджел твердит о каких-то суднах, о том, что обращаться с ними несложно, а порой и внушает: дескать, сегодня Бруно, конечно, слишком устал, чтобы выходить самостоятельно? Не подготавливает ли его Найджел к худшему? Ну, нет. Он был уверен в этом и не желал больше знать, о чем шепчутся на лестнице Денби с олухом доктором. Олух доктор сказал, что Бруно проживет еще много лет. «Да вы нас всех переживете», — убеждал он, заливаясь здоровым смехом и поглядывая на часы. Много лет — это что-то неопределенное. А он должен прожить три года, несмотря ни на что, ему просто необходимо перехитрить закон о подоходном налоге и прожить еще три года.

Сейчас, когда пришло время размышлять о смерти, думал Бруно, меня заботят обязательства, с нею связанные. Это не альтруизм. Это скорее жалкая неспособность даже теперь отрешиться от чувства собственности. Слишком все запутано. Сегодня у него особенно неладно с головой. А все из-за таблеток, хотя они и снимают боль. Или дело в бромистом снотворном, которым он постепенно отравляется. Временами сознание Бруно помрачалось — какое-то странное ощущение, нечто совсем иное, чем эйфория, вызываемая шампанским, — он слышал, что разговаривает вслух, однако не понимал о чем. Начиная с двадцати пяти лет, у человека ежедневно разрушается миллион мозговых клеток, сообщил ему однажды Денби, прочитав об этом в воскресной газете. Может ли при такой скорости разрушения остаться хоть сколько-нибудь мозговых клеток у человека, которому далеко за восемьдесят, недоумевал Бруно. Бывали дни, когда у него совершенно ясно работала голова. А в последнее время и боли утихли. У науки поразительные возможности. Нужно разузнать, как оформить дарственную, и завещать кому-нибудь коллекцию марок, дабы она не досталась налоговому ведомству. За коллекцию можно выручить двадцать тысяч фунтов. Двадцать тысяч фунтов, не облагаемых налогом, никому не помешают. Отец перед смертью очень неохотно отдал ему эту коллекцию. В ореховой скорлупке памяти сохранилась отчетливая картинка — тонкая бледная рука двигает к нему по столу красного дерева шкатулку. Умирающий отец с горечью произносит: «Ты продашь ее, Бруно, ты растяпа, и тебя чудовищно надуют». Но Бруно не продал коллекцию, он даже немножко ее пополнил, он даже немножко ее любил, хотя никогда в отличие от отца не увлекался филателией всерьез. Бруно сберегал коллекцию про черный день, но жизнь подходила к концу, а черный день так и не наступил. Он мог совершить кругосветное путешествие. Покупать великие произведения искусства и наслаждаться ими. Есть каждый день икру и устрицы или передать коллекцию в комитет помощи голодающим. Нужно разузнать насчет дарственной, как это все делается, только не хочется спрашивать Денби: Денби очень добр, однако он слишком земной. Наверное, Денби волнует вопрос, кто получит марки. Бруно это тоже волнует. Зять Денби или сын Майлз? Но уже много лет прошло с тех пор, как Бруно в последний раз видел Майлза. Майлз давно отрекся от него.

Конечно, все они постоянно причиняют ему боль, и с этим ничего не поделаешь. Бруно чувствует их неискренность, ему ясно, что их мысли устремлены мимо него в то невообразимое будущее, когда его не станет. Они видят в нем чудище. Давным-давно кто-то назвал Бруно «очаровательным стариком». Каков же он теперь? В собственном представлении он вообще не был стариком. Вот руки у него состарились. Однажды он с недоумением обнаружил это, проводя пятнистыми, высохшими, искривленными руками по одеялу. В зеркало Бруно уже не смотрел, но порой ощущал, будто у него прежнее молодое лицо, точно маска. Бруно догадывался, каков он на самом деле, по тому, как Аделаида и Денби отводят взгляд, по тем едва уловимым признакам отвращения, которых им не удается скрыть. Отталкивал их и запах, конечно, и весь его внешний вид. Бруно знал, что он стал чудищем со звериной головой, точнее, с головой быка — пленным Минотавром. Он похож на одного из своих раздутых, точно жабы, пауков вида xisticus или oxyptila. Огромная голова словно приросла к узкому, продолговатому телу, ныне он лишь хлипкое подобие человека, нечто бессильное, тщедушное, вытянутое, дурно пахнущее. Теперь он обитает в этаком коконе, как atypus, он сам сделался коконом. Soma sema[1]. Его тело, словно склеп, нелепый, ничем не украшенный склеп. Другой представлялась Бруно смерть три года назад, когда у него еще были седые волосы. У настоящей смерти нет ничего общего с ангелами и обелисками. Неудивительно, что все отводят от него глаза.

Типография могла бы стать своего рода памятником Бруно, однако он считал ее творением отца. «Гейтер и Гринслив». Впрочем, сейчас, когда ее возглавляет Денби, типография должна называться «Гринслив и Оделл». Но Денби отказался изменить название, несмотря на то что старик Гейтер умер сорок лет назад. После войны наступили тяжелые времена, трудно было доставать запасные части для американских прессов, но потом дело пошло. Была ли в этом заслуга Денби? Секрет успеха заключался в разнообразии продукции и в том, чтобы не пренебрегать ничем: программы, каталоги, брошюры, афиши, карточки для бинго, студенческие журналы, почтовая бумага. Со своей стороны Бруно сделал все что мог. Его просто произвели на свет для типографии, для нее одной, практически даже в ней — грохот монотипных машин звучал в его младенческих ушах. Только он никогда не чувствовал себя своим среди печатников и не мог привыкнуть к их профессиональному жаргону, который так и остался для него чужим, непонятным языком. Он всегда немного побаивался типографии, как в детстве лошадей, когда отец заставлял его ездить на них. А вот Денби, казалось бы начисто лишенный каких бы то ни было склонностей и творческих способностей, даже не очень интеллигентный, женившись на Гвен, окунулся в типографское дело с головой, словно по-другому и быть не могло. Бруно, считавшего Денби дураком, возмущала его самоуверенность. Тем не менее именно Денби стал настоящим предпринимателем.

Бруно хотел посвятить себя зоологии и не связываться с типографией. Отец же заставил его изучать древние языки и заняться типографией. И как это отцу удалось? Уже и не припомнить. С отцом он говорил лишь о деньгах и о работе. Поскольку тот был строг и часто наказывал Бруно, в памяти он остался лишь как источник неприятных переживаний, раздражения и обиды, остальное все улетучилось. И теперь Бруно краснел от возмущения, когда думал об отце, и теперь давняя слепая ненависть захлестывала его с прежней силой. Но мать была добра к Бруно, и спустя восемьдесят лет он отчетливо видел ту особенную, натянутую улыбку, с которой она пыталась переубедить в чем-то мужа, и отчетливо слышал, как она говорила: «Джордж, будь поласковее с мальчиком».

Мне с моими пауками и книгами по теологии, думал Бруно, нужно было жить отшельником, вдали от города, наподобие священника восемнадцатого столетия. Собственное счастье, утраченное им, являлось ему в образе матери и в воспоминаниях о тех летних вечерах, когда он шестнадцатилетним мальчиком при свете электрического фонаря наблюдал торжественный ритуал кладки яиц, совершаемый крупным красавцем пауком dolomedes. О пауки, пауки! Бруно никогда не переставал любить этих аристократов ползучего мира, но как-то вышло, что он предал их с самого начала. Он так и не нашел eresus niger, хотя в отрочестве уверенность в том, что он отыщет его, казалось, была внушена самим богом. Он намеревался написать книгу «Механика сферической паутины», а вышла только небольшая статья. Еще более честолюбивый замысел — книга «Пауки Баттерси-парка» — сузился до двух статей. Так и не была опубликована и монография о жизни и творчестве С. А. Кларка. А книга «Большие пауки-охотники» замерла на стадии плана. Несколько лет Бруно переписывался с выдающимся советским энтомологом Владимиром Пуком, и большой двухтомник Пука «Пауки России» с дарственной надписью «Б. Гринсливу, английскому другу и истинному любителю пауков» хранится среди самых драгоценных реликвий. Но Бруно не принял приглашения Владимира Пука посетить Советский Союз и даже не ответил на его последнее письмо.

Что со мной произошло, ради чего все это было и имеет ли это значение теперь, когда на самом деле все кончено? — спрашивал себя Бруно. Все это сон, думал он, жизнь каждого человека — сон, как это ни жестоко. Смерть доказывает несостоятельность индуктивного метода, поскольку нет ничего, что придавало бы смысл нашему существованию. Все только сон, атрибуты сна, его наполнение, и мы, уходя, продолжаем существовать во сне другого человека, тень внутри тени, постепенно бледнеющая, бледнеющая, бледнеющая. Странно, что Гвен, Джейни, его мать, да, наверное, и Морин, теперь, когда их не было рядом, жили гораздо ярче, реальнее в его сознании, чем прежде. Они — часть моей жизни-сна, думал Бруно, они погружены в мое сознание, точно препараты в раствор формалина. Женщины вечно молоды, а я состарился, как Тифон[2]. Вскоре они начнут растворяться во времени. Этот сон, этот такой напряженный сон в какой-то миг прервется, кончится, и никто никогда о нем не узнает. Усилия, затраченные на собственное становление, казались теперь, когда целей уже не было, суетными. Он усердно работал, изучал итальянский, немецкий, но это представлялось сейчас суетой сует, желанием в какой-то момент, который так и не наступил, кого-то потрясти, добиться успеха, вызвать восхищение. Ведь Джейни так чудесно говорила по-итальянски.

С возрастом, думал Бруно, человек становится как бы менее щепетильным в вопросах морали, у него остается не так много времени, его уже мало что заботит, он делается равнодушным. Да и разве что-нибудь имеет значение теперь, в конце, — если и в самом деле по ту сторону сна ничего нет? Самого Бруно никогда не волновала религия, он оставлял ее женщинам, и понятие добра в его представлении было связано не с богом, а с матерью. Бабушка ежевечерне молилась в присутствии слуг. Мать ходила в церковь каждое воскресенье. Джейни посещала церковь на Рождество и Пасху. Гвен была рационалисткой. Бруно жил рядом с ними, и бог в его жизни и был и умер по воле случая. Стоит ли теперь снова копаться в себе, устанавливать, был ли он достаточно хорошим человеком, раскаиваться и тому подобное? Иногда ему хотелось помолиться, но что такое молитва, если там никого нет? Если бы только он мог поверить в то, что после раскаяния на смертном одре его ждет мгновенное спасение. Даже мысль о чистилище бесконечно утешительна: жить и страдать под сенью абсолютно справедливой любви; даже мысль о суде, о суде над его безжалостностью к жене, над его безжалостным отношением к сыну; даже мысль о том, что предсмертные проклятия Джейни обрекают его на адские муки.

Должно быть, лет десять прошло с тех пор, как он виделся с Майлзом по делу о доме в Кенгсингтоне, который был сдан внаем и который Майлз хотел продать. Дом был записан на имя Джейни, куплен на ее деньги, и, конечно же, она все завещала детям. До этого Бруно встречался с Майлзом на похоронах Джейни, на похоронах Гвен и еще раз или два по поводу денег. Майлз холоден, неумолим, ко дню рождения и на Рождество регулярно присылает снисходительные письма: «Я всегда думаю о тебе с любовью и уважением». Это неправда. Бруно считал сына незаурядным человеком. Он был восхищен, когда Майлз отказался от работы в типографии, возможно, даже завидовал ему. Но Майлз немногого достиг в жизни. Трудно поверить, что ему уже за пятьдесят. Он оказался способным чиновником, как говорили Бруно, но не высокого полета. И вся эта поэтическая чушь, которой он увлекался, ни к чему не привела.

Если б они не наговорили столько друг другу. Человек опрометчив в высказываниях, порой совсем не то имеет в виду, не то думает, даже не понимает, что говорит. Нужно прощать ему эту слабость. Ведь очень несправедливо, когда приходится страдать из-за неосторожно оброненного слова, страдать годами, пока страдание не станет страшной, неотъемлемой частью тебя. Бруно не хотел, чтобы Майлз женился на индианке. Но куда бы делась его предвзятость, доведись ему узнать саму девушку. Нужно было не обращать внимания на его высказывания, заставить его встретиться с Парвати[3], устроить эту встречу, а они убежали и возвели его проступок в непреодолимый барьер. Обращались бы с ним помягче, увещевали его, а они возгордились и озлобились. Все произошло слишком быстро, ему навязали роль и осудили за нее же. По словам Майлза выходило, что Бруно говорил такое, чего на самом деле — Бруно совершенно в этом уверен — он никогда сказать не мог. Они с сыном плохо понимали друг друга. Гвен — та еще немножко стремилась понять Бруно. Но она тоже спорила с ним зря, а тут еще и Парвати погибла вскоре после свадьбы. Только много времени спустя он увидел ее на фотографии: Парвати и Гвен в Гайд-парке стоят обнявшись, держа друг друга за талию. Гвен перекинула через свое плечо длинную черную косу Парвати. Обе смеются. Даже этот снимок мог бы переубедить его.

Майлз ничего не простил. Пожалуй, именно смерть Парвати навеки укрепила в нем обиду. Он часто поминал «внуков цвета кофе». Это было выражение Бруно. Вот и пришло возмездие. У Бруно не было внуков. Гвен и Денби оказались бездетны, Майлз и Парвати тоже, Майлз и… Бруно не мог вспомнить имя второй жены сына, он никогда не видел ее. Ах да, Диана, Майлз и Диана бездетны. Стоит ли теперь мириться с Майлзом, независимо от того, что означало бы такое примирение. В конце концов, обязанность родителей и детей поддерживать хорошие отношения — просто условность. У каждого из них своя неповторимая индивидуальность, и нужно, отдавая ей должное, обращаться друге другом соответственно. Почему они лишены преимущества, которое есть у других, не связанных родственными узами людей, — безболезненно расстаться? Что-то вроде этого он говорил уже много лет назад Денби, когда тот поинтересовался его отношениями с Майлзом. Денби, вероятно, беспокоился о марках.

Впрочем, Майлз давно затаил обиду еще и из-за Морин. Джейни ли рассказала детям о Морин, или они сами обо всем догадались? Хотелось бы все-таки узнать. Очаровательная темноглазая парочка, дети перешептывались, неулыбчиво смотрели на него. Некоторое время спустя, много позже, с Гвен все наладилось, но с Майлзом — никогда, старая горечь присоединилась к тому, что случилось потом, обе провинности как бы переплелись. Никто так и не понял, что же было у него с Морин, а теперь слишком поздно объяснять, да и кому объяснишь? Во всяком случае, не Денби, который просто рассмеялся бы, как смеется надо всем — над жизнью, даже над смертью. Денби как-то сказал, что смерть Гвен представляется ему смешной, смерть жены — смешной! Конечно, сказано это было годы спустя после ее ужасного, бессмысленного прыжка с моста. Сможет ли Бруно объяснить Майлзу историю с Морин и станет ли тот слушать? Майлз — теперь единственный человек в мире, для которого это имеет какое-то значение. Сможет ли Бруно растолковать наконец Майлзу, что было на самом деле? Сможет ли Майлз простить Бруно от лица всех остальных, или впереди только холод, беспощадность и мрак?

Джейни обозвала Морин жалкой потаскушкой. Как далеко уводят слова, особенно сказанные в гневе, от того, ради чего они говорятся! Бесспорно, Бруно изрядно тратился на Морин.

Потом Джейни заставила его все подсчитать. Но по-настоящему деньги не играли роли в его отношениях с Морин, и даже постель была в них не главным. Морин дарила ему радость. Она была сама прелесть, невинность, нежность, покой и отрада. Он покупал ей белье, новые занавески, посуду. Игра в семейную жизнь с Морин доставляла ему то удовольствие, которого с женой он был лишен с самого начала. Его участие в устройстве дома свелось к ссорам с тещей. Джейни обставила дом сама: ей и в голову не приходило, что это может интересовать Бруно. А Морин, тихо напевающая с ливерпульско-ирландским выговором держите тигра, держите тигра… Морин, важно расхаживающая в новых коротеньких юбках… Обнаженная Морин с голубым ожерельем на шее, танцующая чарльстон… Ее маленькая квартирка, заполненная принадлежностями шляпницы, напоминала гнездо экзотической птички. Однажды, вернувшись домой весь в перьях, что не укрылось от глаз Джейни, Бруно сказал, будто заходил в зоопарк. Джейни поверила. Морин хохотала до слез.

Ну, положим, не такая уж невинность. На что она жила? Не похоже, чтобы ее шляпки продавались. Морин говорила, что иногда подрабатывает билетершей в кинотеатре, и она представлялась ему нимфой века кино, сивиллой в гроте призрачной любви. Но уж слишком много у нее было нарядов, слишком хорошая квартирка. Как-то раз Бруно попался на глаза мужской носовой платок. Морин объяснила, что это платок ее брата. Впрочем, ревность к ней и та была несерьезной, чем-то наподобие игры, интимной милой игры вроде шахмат, которые она расставляла в кафе — большие красивые белые и красные фигуры на огромной доске — в тот раз, когда он впервые ее увидел. Потом выяснилось, что играть она не умеет. Шахматные фигуры были просто средством обольщения. Это открытие совершенно очаровало Бруно. Морин сказала, что ей восемнадцать лет и что Бруно ее первый мужчина. Однако и эта ложь казалась сладкой, когда он пробовал ее на вкус вперемешку с губной помадой во время долгих, неторопливых, упоительных поцелуев. О боже, подумал Бруно, все это снова вернулось ко мне, способно вернуться даже теперь, прильнув теплой волной к сердцевине иссохших жалких останков. Физическое влечение все еще подкрадывалось, охватывало смутными и нереальными образами, иногда это были воспоминания о Морин или о цветных девушках, за которыми он следовал по улицам и которых с беспомощным вожделением обнимал в тускло освещенных комнатах в Килберне и Ноттинг-Хилле спустя много лет после смерти Джейни.

Насколько избирательно чувство вины, думал Бруно. Мы помним и сожалеем только о тех проступках, которые бедственно отразились на нашей жизни. Люди, походя сбитые нами с ног, быстро забываются. Хотя их раны не менее глубоки. Нас интересует только собственная судьба. До того, как в Хэрродсе[4] мир вдруг словно перевернулся, Бруно не чувствовал за собой никакой вины. Лишь после отвратительной сцены, которую Джейни устроила Морин, услышав рыдания Морин за дверью, он осознал всю тяжесть, омерзительность и скандальность происшедшего. И вообще, зачем Джейни вышла за него замуж? Элегантная Джейни Девлин. Вероятно, влюбленность и честолюбие ненадолго превратили Бруно в остроумного, блестящего молодого человека, какой был ей нужен. Ее разочарование проявилось в насмешливости и холодности.

Джейни запечатлелась в памяти Бруно главным образом в период его ухаживания и женитьбы, перед первой мировой войной. Самое же войну Бруно едва помнил. Бруно не воевал, ему было уже за тридцать, он страдал язвой желудка, и война его почти не коснулась. Отец уже умер, и Бруно управлял типографией, преуспевавшей на правительственных заказах. Мать, которая перебралась в Норфолк, испугавшись немецких цеппелинов, умерла в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Это потрясло Бруно больше, чем война. Отдаленнее и в то же время более ярко помнилась Джейни. Джейни на теннисном корте в белом платье из плотной льняной ткани, кромка которого за долгий летний вечер становилась зеленой от травы. Джейни, болтающая по-итальянски на дипломатическом приеме, посматривающая с усмешкой на мужчин дерзко блестящими глазами. Джейни, поигрывающая зонтиком, окруженная толпой поклонников на Брод-Уок. Джейни в Сент-Джеймском театре в тот вечер, когда Бруно сделал ей предложение. Каким радостным, милым и бесконечно далеким все это казалось теперь. Потом уже с Морин был связан период лихорадочного веселья в помрачневшем мире. Радость счастливых дней унес ты из жизни моей, оставив мне грусть одиноких ночей.

В обществе как бы условлено, что брачующиеся всегда добродетельны. Брак — это символ добропорядочности, но тем не менее всего лишь символ. Бруно и Джейни наслаждались своей добропорядочностью довольно долго. «Она хорошая женщина?» — спросила у Бруно еще до женитьбы мать, которая впоследствии не особенно ладила с Джейни. Это был не совсем обычный вопрос. В смущении Бруно не знал, что ответить. Его отношения с Джейни делились на два периода. До Хэрродса для окружающих они выступали в роли элегантной пары, вызывающей восхищение и зависть, они жили не по средствам и старались казаться людьми с более высоким общественным положением, чем были, произвели на свет двух красивых, талантливых детей. После Хэрродса, одинокие и наконец-то поистине сроднившиеся, они в чудовищно замкнутом уединении сделались демонами друг друга. Джейни плохо поступала со мной, думал Бруно, пытаясь в тысячный раз безуспешно сформулировать обвинение. Агамемнона убили в первую же ночь по возвращении домой из Трои. Но Агамемнон был виновен, виновен. У Джейни вскоре обнаружили рак, и в болезни она обвинила Бруно.

Память его не сохранила чувства любви к Джейни, но факты говорили о том, что любовь была. Очевидно, Джейни разрушила постепенно его чувство своей деспотичной властью. Теперь Бруно казалось, что он узнал о любви Джейни только тогда, когда она распинала ее у него на глазах. Он узнал, что Джейни хранила все его письма, только когда она разорвала их и расшвыряла по гостиной, а о том, что она сберегла записку с его предложением, он узнал, когда Джейни с плачем бросила ее в огонь. Несколько месяцев подряд Бруно раскаивался, плакал, умолял, дарил цветы, которые она выбрасывала в окно, заклинал простить его. «Не сердись, Джейни, я не вынесу этого, прости, Джейни, о прости, ради Христа». Видимо, он любил ее тогда. Морин исчезла, будто ее и вовсе не было. Бруно больше не заходил к ней. Только послал пятьдесят фунтов. Написать же записку так и не смог. Наверное, он любил тогда Джейни, хотя это была любовь в аду: Джейни неумолимо отказывалась простить его. Ни за какие грехи мать не наказала бы его так. Потом Бруно сделался необузданным и беспощадным. Джейни говорила: «Ты разбил мне жизнь». Бруно кричал в ответ: «Ты отвергаешь меня! Ты отвергаешь все, что во мне есть! Ты всегда так поступала! Ты никогда не любила меня!» Начались ссоры, и продолжались они даже тоща, когда Джейни заболела, даже коща оба знали, что она умирает. Он не должен был допустить, чтобы Джейни довела его до ненависти к себе. Это было самое худшее.

Сердце его яростно колотилось. Бруно повыше приподнялся на подушках. Все это, передуманное миллион раз, еще ранило его, он задыхался и не в состоянии был думать ни о чем другом. Неужели нельзя размышлять об этом по-иному, чтобы смириться и обрести наконец покой? Джейни нет в живых уже сорок лет. Он хорошо знает эту свою способность думать об одном и том же. Ему нельзя, нельзя расстраиваться, он не сможет уснуть ночью, а бессонные ночи — это пытка. Бруно не любил звать Найджела по ночам, он пугался собственного голоса, звучащего в темноте. А если и звал, Найджел, случалось, не слышал и не приходил. Однажды в отчаянии Бруно кричал так громко, что не услышать было невозможно, но Найджел не явился. Наверное, его не было на месте, видно, он проводил ночь в объятиях женщины. В сущности, Бруно очень мало знает о Найджеле. После этого Бруно умолк, поскольку боялся, что разбудит Денби и тот обнаружит отсутствие Найджела.

Бруно смотрел, не отрываясь, на поношенный красный халат, висевший на двери и в тусклом свете напоминавший большой саван. Теперь это было единственное его одеяние для единственно доступного путешествия, весь его гардероб. Почему халат сделался символом смерти? Денби предложил было купить новый, но Бруно отказался: «Теперь уже не стоит». Денби ничего не возразил. Старый халат Бруно так и будет висеть на двери, когда, вернувшись с похорон, они с облегчением откупорят бутылки, а потом кто-нибудь скажет: «Вот и нет Бруно, а его старый бедный халат все еще висит».

А если бы с ним рядом кто-нибудь был? Скажем, девушка, женщина? Но откуда ей взяться? Если бы только кто-нибудь мог его полюбить. Но это невероятно. Кто полюбит его теперь, когда он стал этаким чудищем? Наверное, он будет умирать в одиночестве и будет звать, звать. Он оставил Джейни, когда она умирала, одну. Он не мог этого вынести. Он слышал, как она кричала, звала его. Но он не вошел. Он боялся ее предсмертного проклятия. А вдруг она хотела простить его, помириться с ним и он лишил ее этой минуты последнего драгоценного милосердия? Стоны и крики продолжались некоторое время и в конце концов утихли. По лицу Бруно катились слезы. Он бормотал: «Бедный Бруно, бедный, бедный Бруно…»

Глава II



О милая, милая Аделаида,
а годы проходят, а годы уходят…



— Тсс!

Денби Оделл лежал в постели со своей служанкой. Аделаида была его любовницей уже почти три года. До нее у Денби была Линда. Замечательно аккуратная Линда с ее блестящими черными сумочками, в которых царил образцовый порядок, как в наборе инструментов. Нестрогих правил и divorcée[5], в ранг добродетели Линда возвела аккуратность и любовную связь, которой сама же явилась инициатором, организовала весьма педантично. Потом она возвратилась в Австралию. Они написали друг другу несколько писем. Через шесть месяцев появилась Аделаида. Аделаида была прелестна, она была рядом.

Это не имело ничего общего с гнетом настоящей любви. Ничего общего с тем, что было у Денби с Гвен. Такое случается в жизни лишь раз, и это своего рода сумасшествие. Денби страдал. Даже женившись на Гвен, он страдал, как может страдать душа в присутствии божества, просто от сознания своего несовершенства. Гвен была натурой глубоко чувствующей, духовной и возвышенной. Денби любил ее духовность плотской любовью. Оба они страдали от боли, которую причиняло им их несоответствие. Даже когда ему удавалось рассмешить ее, а это случалось очень часто, у нее на лице вдруг появлялась гримаса боли, и они поспешно отводили глаза. Гвен любила его глубоко, напряженно вдумываясь в их непохожесть и несовместимость, простирая свою любовь и на его чужеродность, всегда помня об этом, как помнит святой о гноящихся своих язвах, скрытых под рубищем от собратьев. Денби так и не оправился после ее смерти. Однако жизненные силы переполняли его.

Денби был привлекателен, высокого роста, правда, в последнее время несколько располнел. Округлое брюшко заметно выделялось пониже талии. Голова у него стала совершенно седая, хотя грудь по-прежнему покрывали золотистые волосы. У него были ярко-голубые глаза и превосходные ровные зубы, которыми он частенько любовался в зеркале, румяное лицо напоминало чуть-чуть сморщенное зимнее яблоко. Денби любил и поесть, и выпить, и поработать. В молодости он отлично танцевал и слыл хорошим теннисистом. Денби вырос в непритязательной семье торговца, и, хотя был единственным сыном, ни он сам, ни любящие родители особенно не задумывались о его будущем. Он окончил обычную школу и год проучился в провинциальном университете. Отец, а затем и мать умерли, не оставив денег. Только когда некому стало пилить его и браниться, Денби по-настоящему понял, как любил свою мать. Он поступил на службу в страховую компанию. От этой участи его спасла война, на которой он неплохо провел время. Потом, встретив Гвен, он посерьезнел. Денби занялся типографским делом с некоторым трепетом, однако вскоре неожиданно для себя обнаружил, что имеет несомненные способности к бизнесу и справляется с работой гораздо лучше самого Бруно. Тому было уже за шестьдесят, и он с радостью передал дела зятю. Денби начал преуспевать. Его привлекали не столько сами деньги, сколько нечто вроде домашней распорядительности и хозяйской рачительности: все расставить по местам, все наладить, преодолеть двадцать маленьких кризисов ежедневно. Приятели, с которыми Денби постоянно выпивал в баре под названием «Старый лебедь», любили его. Поистине почти все любили Денби, хотя кое-кто и считал его ослом. Денби и сам любил Денби.

Отношения с Аделаидой не вызывали у него особенных угрызений совести. Денби полагал, что человек вообще волен поступать как заблагорассудится, если не причиняет никому зла, а какое зло мог он причинить Аделаиде? Она была в том возрасте, когда женщине необходимо быть желанной. Денби понятия не имел, нравится ли ей с ним спать, но он знал, что Аделаида влюблена в него, влюбилась сразу, когда пришла наниматься по объявлению. Бруно еще только начал прихварывать. Но оказалось, бедный старик заболел надолго. Аделаида помогала ухаживать за ним, а ее двоюродный братец, сиделка Найджел, сделался просто незаменимым. Денби и в голову не приходило (и Аделаиде, как он полагал, тоже), что мог встать вопрос о женитьбе. Не те у них были отношения. Однако он чувствовал, что стареет и приближается пора, когда требуется покой. Аделаида его вполне устраивала. Он пообещал обеспечить ее старость. Каждый вечер он ложился с ней в постель слегка навеселе и пребывал в совершенном блаженстве.

Не первой молодости и уже полнеющая, Аделаида была тем не менее очень недурна, как мог убедиться Денби за время их близости. Живот и бедра, пожалуй, тяжеловаты, зато плечи и грудь просто классические. Круглое румяное лицо, густые длинные каштановые волосы. (Волосы были крашеные, однако Денби об этом и не догадывался.) Пристрастие к излишне нарядной одежде — в полную противоположность Линде — придавало Аделаиде в его глазах какое-то экзотическое, чуть ли не восточное очарование. На ней все звенело, бренчало и шелестело. Широко поставленные карие глаза смотрели на него с набожным вожделением, когда она сворачивала в затейливый пучок свои густые волосы. Ровный южнолондонский выговор Аделаиды звучал для него любовным призывом.

Денби икнул. На улице мягко и дружелюбно шумел дождик. В этот день Денби по обыкновению выпивал с Гэскином в «Вороне». И конечно, немного перебрал. Он лежал на спине, согнув ноги в коленях. Он любил так лежать, испытывая блаженное ощущение расслабленности. Аделаида выключила свет и примостилась рядом, прилепившись к нему, точно Ева. Денби видел очертания своих коленей, возвышавшихся на фоне тонких занавесок, сквозь которые брезжил свет уличного фонаря, освещавшего двор. Они с Аделаидой спали в полуподвальном крыле, пристроенном прежним владельцем к дому на Стэдиум-стрит еще в те дни, когда все вокруг выглядело куда менее убого. Денби в этой убогости находил утешение. Красивый, ухоженный дом в Ноттинг-Хилле был домом Гвен, ее территорией, Денби сбежал оттуда и после нескольких лет скитаний по квартирам приобрел дом на Стэдиум-стрит именно потому, что он оказался таким обшарпанным, таким непохожим на тот. И конечно, неподалеку от типографии. Денби любил маленький, слегка осевший двор, в который смотрело окно спальни, всегда сумрачный, покрытый скользким зеленым мхом. Его называли двором, а не садом, хотя в нем росли кусты бирючины и лавра и даже выродившаяся в шиповник роза. На черном грунте травы не было. Только одуванчики и ноготки каждый год пробивались сквозь влажную корку мха. Громады труб электростанции Лотс-роуд как нельзя лучше гармонировали с этой мрачной, бесплодной землей.

Типография находилась на другом берегу Темзы, в Баттерси, почти у самой реки, прямо напротив муниципальной верфи, неподалеку от электростанции, и каждый день, перейдя Баттерсийский мост, Денби попадал на другую территорию, такую же грязную и убогую, отличавшуюся разве что запахами навоза, пивоварни и гниющих в воде отбросов. Наследство Гвен продолжало приносить Денби радость. Он любил типографию, грохот машин, бумажную пыль, клановую независимость печатников. Любил исходные материалы ремесла — ровный срез девственной бумаги, мужественный свинец. Еще в детстве Денби больше нравилось расплавлять солдатиков, чем выстраивать их для игры, и процесс изготовления букв из свинца никогда не переставал доставлять ему удовольствие. Нравились ему и машины, особенно те, что были постарее и попроще, и он гордился своей решительностью и хозяйственной смекалкой, благодаря которой устаревшее предприятие еще не село на мель. Порой он отправлялся в Челси, во всяком случае добирался по набережной до Королевского арсенала, изредка ходил с Аделаидой в фешенебельный ресторан на Кингс-роуд, потому что ей там нравилось, но Денби чувствовал себя неуютно в этой части города. Фулем и Баттерси, где он знал каждое заведение, — вот Лондон, который всегда оставался для него привлекательным и загадочным. Денби вздохнул с облегчением, когда Бруно перестал настаивать на переезде. Денби не любил, когда возникали разногласия со стариком. Они всегда ладили.

— Аделаида, тебе не холодно?

— Нет.

— А волосы у тебя холодные. Забавная штука — волосы. Не отрезай их, если любишь меня.

— Ты бы подвинулся немножко.

— У меня есть свежая рубашка на завтра? А то придут ребята Баутера.

— Конечно, есть.

— Радио в шесть часов слушала? Что там передают насчет реки?

— Предупреждают о наводнении.

— Не затопило бы наш двор, как два года назад.

— Как у тебя прошел день?

— Превосходно. А у тебя? Как старик?

— Как обычно. Опять вспоминал Майлза.

— Охо-хо.

— Хочет увидеться с ним.

— Только на словах.

— Мне кажется, ему нужно встретиться с Майлзом. Все же родной сын.

— Чепуха, Аделаида. Вряд ли это имеет смысл после стольких лет. Им не о чем говорить. Только расстроят друг друга. Кстати, ты не забыла спрятать марки?

— Нет.

Денби и в самом деле считал, что Бруно не имеет смысла встречаться с Майлзом. Не только потому, что Денби надеялся заполучить коллекцию. Хотя, конечно, он питал такую надежду. Любой бы на его месте надеялся.

— Тебе не кажется, что он слегка свихнулся?

— Вовсе нет. Даже если он что-то и путает иногда, разум все-таки у него очень ясный.

— Он столько говорит о пауках. Просто бредит ими.

— По-моему, он их даже притягивает. Ты заметила, в его комнате полно пауков?

— Отвратительные твари! Как ты думаешь, он еще долго протянет?

— Он угасает постепенно. Но это еще может длиться вечность.

— Ты говорил, он больше не расспрашивает о типографии, а это плохой признак.

— Может быть. Но бедняге все равно хочется жить.

— Не понимаю, зачем жить, когда становишься такой развалиной. Чего еще ждать от жизни?

— Очередной выпивки.

— Ну да, с тебя станется. А меня старость приводит в ужас. Не хочу быть старухой.

— Когда состаришься, милая, поймешь, что жить все равно хочется.

— Вот моя тетушка совсем спятила. Вообразила себя русской княжной. Несет какую-то тарабарщину и думает, что это русский язык.

— Сумасшедшие до смешного любят титулы. Кстати, твой двоюродный братец все еще без работы?

— Уилл Боуз? Да он и не ищет ее. Выкачивает пособие из государства. Слишком уж много оно им дает.

— Он мог бы подработать у нас маляром. Причем не обязательно сообщать об этом в комитет по пособиям.

— Все-таки он учился в школе. Как и Найджел.

— Ну уж извини, Аделаида, но в настоящее время я, к сожалению, не могу предложить Уиллу более творческой работы.

— Ему обязательно нужно найти что-нибудь подходящее. Кстати, в прошлый раз ты ему слишком много заплатил.

— Ну, помочь всегда приятно. Знаешь, он совсем другой, чем Найджел. Странно, что они близнецы.

— Они не зеркальные близнецы. Лучше бы ты не брал сюда Найджела. Лично я была против.

— Я ведь не для него старался. Он превосходно ухаживает за Бруно. Просто поразительно.

— И о чем они столько говорят?..

— Не знаю. Они замолкают, как только я вхожу.

— Может, о женщинах?

— Найджел? О женщинах? Хм-м.

— Неужели такой старик, как Бруно, может интересоваться женщинами?

— Интересоваться женщинами не перестают никогда, дорогая.

— Но Бруно же ничего не может.

— Все мы по большей части живем в своем призрачном мире. Любят ведь тоже чаще всего в воображении.

— Вот уж за тобой ничего такого не замечала. Я так думаю: если кто и разбирается в любви, так это Найджел.

— В любви? Никто в ней толком не разбирается. Каждый понимает ее на свой лад. Сдается мне, если наш Найджел и дока в этих делах, то довольно необычного плана.

— Да и какой нормальный мужчина захочет быть сиделкой?

— Ты не права, Аделаида, это очень уважаемая профессия.

— Ну, ты скажешь. А тебе не приходило в голову, что он наркоман или что-то в этом роде?

— Сомневаюсь. Хотя он и склонен к мистике. Мути в мозгах у людей хватает и без наркотиков. А Найджелу в уме не откажешь.

— Нет, что-то с ним не то. У него порой лицо какое-то перекошенное.

— А по-моему, Найджел довольно симпатичный.

— Ты с ума сошел. Он сущий дьявол.

— А мне, между прочим, дьяволы по душе.

— У меня от него мурашки по коже. Лучше бы его здесь не было. Догадается он про нас.

— В пристройке мы одни, малышка. И не бойся Найджела. Он неплохой малый и совершенно безвредный.

— Вот уж нет. Я его знаю. Нехороший он человек. Непременно про нас разболтает.

— Ну и пусть.

— Как это «пусть»? Ты же знаешь, я не хочу, чтобы кто-нибудь о нас догадался.

— Ладно-ладно, малышка. Спи. Баю-бай.

Едва Денби закрыл глаза, он увидел Гвен. Она медленно поворачивала к нему голову. Мелко вьющиеся каштановые волосы упали на плечо, зацепились за камею. Внимательный взгляд больших карих глаз остановился на нем. «Вот тебе и клоунада в драме, как ты когда-то говорила, милая моя Гвен».

Иногда во сне являлся другой ее образ — страшный. Гвен утонула в Темзе. Она прыгнула с Баттерсийского моста, чтобы спасти ребенка, упавшего с баржи. Мальчик добрался до берега. А у Гвен случился сердечный приступ, она потеряла сознание и утонула. Денби опознал ее в морге, в мокрой одежде, со спутанными волосами. Как это в духе Гвен, говорил он себе потом долгие годы, броситься в марте с моста, чтобы спасти ребенка, который умел плавать. Только она могла выкинуть такое. В этом она вся. Действительно смешно.

— Бруно говорит: пауки появились на сто миллионов лет раньше мух, — сказала Аделаида.

— М-м-м.

— Чем же они тогда питались?

Денби уже спал, ему снилась Гвен.

Глава III

Найджел сидел, скрестив ноги, на полу у дверей спальни хозяина и слышал все, о чем говорили Аделаида и Денби. Он ловко, бесшумно поднялся на скрещенных ногах. Из спальни доносился теперь только храп. Найджел скользнул вверх по лестнице в свою комнату и запер дверь.

В комнате темно. Дверь закрыта, толстые, как звериная шкура, шторы плотно задернуты. Где-то глубоко во тьме горит одинокая свеча. В черной рубашке, в черном трико, раскинув руки, кружит по комнате Найджел. У стены тускло поблескивает мебель. Коричневые стены отступают далекими арками от мерцающего круга, в котором вращается Найджел, прямой, как игла, как натянутая нить, узкий, как щель, сквозь которую упрямый ослепительный свет стремится проникнуть в этот загадочный мир.

Концентрическая вселенная. Круги завертелись быстрее и зазвенели. Священный город в экваториальном круге изумруда, в круге млечного пути жемчужины, в млечногалактическом круге, в галактике галактик, которая движется, застыв, где-то уже вне пространства. Частичка ржавчины, пылинка, невидимая пора в оболочке, через которую все просачивается, избывается.

Свеча выросла в огромный сияющий цилиндр, словно сотворенный из алебастра или кокосового мороженого. Он светится изнутри, пульсирует и дышит. Найджел упал на колени. Коленопреклоненный, раскачивается он в ритме своей беззвучной песни. Вначале был Ом, Омфалос, Ом Фаллос, черный нераздельный шар, лишенный сознания и индивидуальности. Из недреманного чрева времени выползает мгновение, которое не имеет ни начала, ни конца. Время порождает мгновения. На мрак надвигается мрак — сознание выделяется из бытия, колебания бьют крылами — и возникает звук, глаз всматривается в глаз — и возникает свет.

Найджел в сумраке стоит на коленях, он так велик, он затмевает собою небо. Маленькие руки трепещут, как волоски, но коленопреклоненный Найджел велик и размышляет о себе. Невольным движением он способен сокрушить миллион миллионов, когда почесывается, потягивается, разгоняет мириады суетливых ничтожеств, чей тысячелетний вопль для него лишь писк комара, попавшего между пальцами и случайно раздавленного, пока Найджел, стоя на коленях, размышляет о себе.

Свете гудением прибывает, кромешная тьма рассеивается, гудение сменяется звуками хорала, возникает ослепительный нимб. Два невидимых, ужасных ангела обхватывают землю, обнимают, обвивают ее, пронизывая собою все земные пространства, единые, единящиеся в месмерическом торжестве. Любовь и Смерть, преследующие друг друга и преследуемые друг другом.

Звуки стихают, и в пустынной мертвенно-бледной лазури меркнет золотой ореол. И вот он уже — лишь золотое пятнышко, сияющая крупинка, исчезающая вспышка, лазерный луч, мерцающая точка, вобравшая в себя весь свет. Обесцвеченная и обеззвученная тишь пульсирует и колеблется. Он уже близко. Найджела охватывает трепет, он чувствует удушье и содрогается. Широко раскрытые глаза ничего не видят — он, Найджел, теперь провидец всего сущего, жрец, слуга бога. Время и пространство медленно отступают. ОН все ближе. ОН все ближе. ОН все ближе. Время и пространство сжимаются и отступают. Любовь — это смерть. Они едины.

Найджел хватается за сердце. Он задыхается, стонет, его шатает. Он падает ниц, ударяется лбом об пол. Глаза его скашиваются к переносице, он всматривается в сверкнувшую тьму. Существование — это агония, наказание, бич, бесконечно длящаяся пытка единого мига — мига уничтожения. Они едины.

Из другого, далекого мира его зовет старик, зовет и плачет, один в темноте уныло текущих ночных часов. Найджел с поразительной ясностью слышит его зовы и плач. Он лежит, распростертый на полу вселенной.

Глава IV



Такой чудесный парень
живет теперь у нас,
такой чудесный парень.



Напевая, Денби дружелюбно похлопал Найджела по спине. Найджел тряхнул длинными черными волосами, потупил глаза и, загадочно улыбнувшись, вышел.

— Денби, я собираюсь позвать Майлза, — сказал Бруно.

— О господи!

Бруно сидел в постели, откинувшись на подушки. Светлое одеяло было сплошь усеяно разноцветными марками. Сверху лежал открытый том монографии Герхардта «Neue Untersuchungen zur Sexualbiologie der Spinnen»[6]. Сегодня с головой у Бруно было получше. Только ноги ныли; но тошнотворная боль где-то в глубине его существа, способная доставлять такие страдания, почти отпустила. Он даже чувствовал приятную расслабленность и вялость. Бруно обстоятельно побеседовал по телефону со служащим из бюро погоды, который заверил его, что наводнения не будет. Вежливый голос незнакомого человека подействовал успокаивающе. И сам Бруно, поскольку он не называл себя, был просто голос, голос некоего безликого гражданина. Потом он набрал еще несколько заведомо перевранных номеров.

Ему нужно поговорить с Майлзом. Поговорить с сыном о самых обычных вещах — о делах в типографии, о его, Майлза, работе, рассказать, как добр Денби и какой молодец Найджел. Они бы говорили и говорили, в комнате бы постепенно смеркалось, и вот незаметно зазвучали бы имена Парвати, Джейни, Морин, и с тихой, сдержанной грустью они созерцали бы их призрачные тени. Майлз держался бы сначала несколько отчужденно, но, стоило бы ему услышать, как чистосердечно и смиренно говорит о них Бруно, он бы опустил голову, а потом поднял на отца взгляд, преисполненный нежности, и вот в доме воцаряется целительный дух примирения. Каждый раз, когда Бруно мысленно повторял «целительный дух примирения», на глазах у него выступали слезы. Ему теперь ничего не стоило расплакаться. Любая газетная заметка о потерявшейся собаке или кошке вызывала у него слезы. Даже очерки о жизни королевской семьи.

Все возвращается на круги своя. Этим многое можно объяснить. Отец дал ему имя Бруно, с которым мать так и не свыклась, она называла его Топтыжкой, Медвежонком. Как он, сын своей матери, мог так испортиться, развратиться и вообще стать плохим человеком? Да и в самом ли деле он плохой человек, а если да, то до какой степени? По статистике большинство мужчин постоянно обманывают жен. У него была только Морин. После смерти Джейни он разве что несколько раз пожал руку женщины, это было еще в Ноттинг-Хилле. Он вел поистине целомудренную жизнь. Его терзали обвинители, а не собственная вина.

Все, как теперь казалось, было игрой случая. Могла же сложиться его судьба иначе в тот вечер, когда он сделал Джейни предложение в Сент-Джеймском театре, где воздух был напоен комплиментами и Шекспиром, в сладком мороке лондонского сезона? Он написал на программке: «Джейни, выходите за меня замуж», сложил стрелой бумажку и бросил ее в ложу со своего места в партере. Она поймала записку на лету и, слегка улыбаясь, прочла ее, когда уже начал гаснуть после антракта свет. Давали «Двенадцатую ночь». Потом Бруно метался как угорелый, разыскивая Джейни в переполненном фойе. Она обернулась и, не оставляя своей компании, легонько хлопнула его веером по руке. «Мне нравится ваше предложение, Бруно. Приходите завтра, мы все обсудим».

И это продолжалось — выкрутасы, острословие, искусственный блеск — вплоть, как ему теперь казалось, до того момента в наводненном толпой Хэрродсе, когда Морин вступила в единоборство с платьем. В то время еще только начинали входить в употребление молнии. Бруно, который часто покупал Морин наряды, привычно стоял перед зашторенной примерочной. Снимая через голову платье, Морин застряла в нем, потому что не расстегнула до конца молнию. Она выскочила к Бруно, запутавшись в платье, из-под которого виднелось кружевное белье, руки ее беспомощно болтались. «Быстрее, Бруно, стяни его, я не могу дышать». Бруно рассмеялся и начал стаскивать платье. Потом он вдруг испугался. «Подожди, Морин, глупышка. Да не задохнешься ты. Платье рвется». Платье снялось. И тут, взглянув поверх обнаженного плеча Морин, Бруно встретился глазами с Джейни. Она отвернулась и скрылась среди покупателей. Бруно, для которого Морин тотчас перестала существовать, бросился вслед за Джейни. Он с отчаянием стал разыскивать ее в неторопливой толпе, как много лет назад в театре. Вдруг он увидел ее, кинулся к ней, но не догнал. Бруно вернулся и расплатился с продавцом за порванное платье. Морин тоже исчезла. Ты научил меня любить. Теперь научи, как тебя забыть.

Дома, ожидая возвращения Джейни, Бруно ощущал, что время изменило теперь свой ход, возможно навсегда, Джейни не было до позднего вечера. Она настояла на том, чтобы Бруно повел ее к Морин. И как это ей удалось? Невыносимо было чувствовать, что тебя наказывают. Джейни вошла в квартиру Морин, проскользнув впереди него, и заперла за собой дверь. Бруно слышал голос Джейни и потом плач Морин. Он постучал в дверь, требуя, чтобы его впустили. Из соседних квартир выглядывали любопытные жильцы. «Жена отчитывает его мадам!», «Попался, голубчик? — издевались они. — Плохи дела, старик». Им было смешно. Бруно ушел домой. И снова потянулось ожидание. Он никогда больше не видел Морин. А Джейни навещала ее несколько месяцев кряду. «Пусть поймет, что она натворила, я хочу, чтобы она знала, как мы были счастливы прежде. Я хочу ей помочь». Неудержимая в своей мстительности Джейни, слабая, беззащитная Морин. Через несколько лет после смерти Джейни он дал объявление в «Тайме»: «Морин. Радость счастливых дней. Пожалуйста, дайте о себе знать Б. Г. Только разговор о прошлом». Она не откликнулась. Ничего другого он и не ждал. Это была попытка снискать прощение у тени. Много лет спустя он наткнулся на страшную заметку в газете. Миссис Морин Дженкинс, вдову, проживавшую в Криклвуде, соседи нашли дома мертвой, она задохнулась, запутавшись в платье, которое снимала через голову. Помещена была и фотография толстой пожилой женщины. Он так и не смог разобрать, его ли это Морин.

Денби подошел и присел на край кровати. Собрал горкой марки.

— Будь поосторожнее с марками, Бруно. На днях я нашел на полу «Маврикий».

— Ничего с ними не случится.

— Они могут провалиться в щель.

— Нет здесь щелей. Такая грязища в комнате, какие там щели. Они давно забиты.

— По-моему, тебе незачем видеться с Майлзом.

— Ты ничего не понимаешь. Есть вещи, о которых я могу говорить только с ним.

— Хочешь исповедаться?

Бруно промолчал. Он опустил глаза, любовно окинул взглядом невинные веселые личики марок. Потом посмотрел на крупное, красивое лицо Денби. Странные эти человеческие лица. Они разнятся даже по величине, не говоря уже о прочем. А Денби неглуп.

— Может быть.

— Ну так исповедуйся мне. А еще лучше — Найджелу. Он в ладах с потусторонним.

— Почему ты против нашей встречи?

Бруно почувствовал, что у нею дрожит голос. Ею охватил страх, как это случалось с ним порой, стоило ему представить себе полную свою беспомощность. Он пожизненный узник в этом доме. Не захотят допустить к нему Майлза — и не допустят. Могут не выполнить поручение. Не отправить письмо. Существует, правда, телефон. Но могут обрезать провод. Бредовые мысли, конечно.

— Ты плохо представляешь себе это, — сказал Денби. — Вы только раздосадуете друг друга. Ты ведь возлагаешь большие надежды на эту встречу. А вы обязательно наговорите что-нибудь такое, отчего ты расстроишься.

— Мне надо увидеться с ним, — сказал Бруно, перебирая марки и глядя на свои жалкие руки в пятнах. Руки похожи были на гигантских пауков.

— Что это тебе вдруг приспичило, ты же столько лет обходился без него? Даже на письма не отвечал.

— Не так уж много времени прошло. — Бруно невольно посмотрел на свой халат.

— Майлз может и не прийти, — сказал Денби. — И это будет для тебя ударом. Об этом ты подумал?

Об этом Бруно не подумал.

— Конечно, подумал. Но, по-моему, он придет. Я должен видеть его. Пожалуйста, Денби.

Денби, казалось, огорчился. Он встал, подошел к окну, приглаживая на затылке волосы.

— Смотри сам, Бруно. Конечно, ты волен поступать как знаешь. Тебе совсем не нужно меня упрашивать. Ведь, надеюсь, ты не думаешь… Естественно, я допускаю… Это не… уверяю тебя, я беспокоюсь только о тебе. Не придется ли тебе потом мучиться?

— Я и так мучаюсь. Лучше что-то предпринять.

— Этого я не понимаю. Ну да ладно, действуй. Никто не станет тебе препятствовать.

— Не сердись, Денби. Я не выношу, когда ты сердишься.

— Да я не сержусь, боже избави.

— Так ты пойдешь к нему?

— Я? Почему я?

— Не мешало бы сходить прощупать почву, — сказал Бруно.

Мысль о том, что Майлз может попросту не явиться, очень испугала его, такое Бруно и в голову не приходило. Возможно, Денби прав, рисковать не стоит. Он слишком погружен в себя. А вдруг он напишет и не получит ответа? А вдруг сразу положат трубку, если он позвонит? Тогда его ждут еще большие мучения, вереницы, галереи мук. Те, что были, и вдобавок новые.

— Ты имеешь в виду разузнать, придет ли он? Может быть, даже уговорить его прийти?

— Да.

Денби улыбнулся:

— Бруно, дорогой, да какой же из меня посол? Мы с Майлзом не очень-то ладили. Да и не виделись столько лет. Он считал, что я недостоин его сестры. — Денби помолчал. — Был недостоин его сестры.

— Но у меня больше никого нет, — сказал Бруно. Голос его сделался хриплым. Он откашлялся. — Ты член семьи.

— Ну хорошо. Когда к нему пойти? Завтра?

— Нет, не завтра, — сердце у Бруно бешено забилось. Что-то из всего из этого выйдет?

Денби пристально посмотрел на него.

— Доктор бы нас за это не похвалил.

— Теперь это уже не имеет значения.

— Может, тебе написать ему?

— Майлзу? О чем? Спросить, примет ли он меня?

— Да. Только не спеши. То есть дай ему время подумать. Сгоряча он может и отказаться. А если дать ему подумать, он придет.

— Хорошо, хорошо. Ты сочинишь письмо? Я ведь не умею писать писем.

— Нет, ты сам его сочинишь. Но не сегодня.

Вошла Аделаида и бросила на кровать «Ивнинг стандард». Марки потоком хлынули на пол.

— Минут через десять принесу чай. Вы что будете, булочки или бутерброды с анчоусами?

— Пожалуйста, булочки, Аделаида.

Дверь закрылась. Денби собрал марки и положил их в шкатулку. Отец Бруно не одобрял кляссеров, находя, что они портят марки, и всю жизнь безуспешно пытался изобрести что-нибудь другое; и хотя он был большим поборником эстетической стороны своего хобби и проповедовал сыну, что человек, у которого не возникает желания полюбоваться марками, всего-навсего жалкий лавочник, а не филателист, он тем не менее никогда не держал марки в кляссерах. Он заказал большую шкатулку из черного дерева с узенькими выдвижными ящичками, в которых марки лежали в целлофановых кармашках, сложенных гармошкой. Однако Бруно, еще больший эстет в отношении марок, чем отец, давным-давно внес неразбериху в эту тщательно продуманную систему. А с недавнего времени он и вовсе стал отбирать любимые марки и сваливать их в верхний запасной ящик.

— Ладно, Бруно, — сказал Денби. — Все это пустяки. Не волнуйся. Посмотрим, что из всего этого получится. Помочь тебе дойти до туалета?

— Нет, спасибо. Я сам.

— Ну, я пошел. У меня встреча в «Шарике». Пока.

Он думает, я не решусь встретиться с Майлзом, размышлял Бруно, потихоньку передвигая ноги к краю постели, но я решусь. Хотя встреча эта и страшит, поскольку она чревата последствиями, чем-то совершенно непредвиденным, грозит опасностью получить новую рану. Переместив ноги к краю постели, он передохнул. А вдруг Майлз не явится, вдруг пришлет враждебный ответ? А вдруг придет и будет неприветлив? А вдруг Бруно почувствует непреодолимую потребность заговорить о смерти Джейни и Майлз обрушится на него с проклятиями? Майлз способен на это, он ведь такой невыдержанный мальчик. Он умеет ранить, и пребольно. Пожалуй, Денби прав. Лучше умереть спокойно.

Бруно свесил ноги в чулках с постели и опустил их на пол. Казалось, за время между прогулками до туалета он отвыкал ходить. Согнутые под одеялом ноги деревенели и теперь подкашивались. Приучаться каждый раз ходить заново было мучительно. Бруно постоял, согнувшись, и, цепляясь за кровать, двинулся к двери. Добравшись до спинки кровати, он мог уже, не теряя опоры, дотянуться до халата, висевшего на двери.

Конечно, теперь, когда зима прошла, надевать халат было необязательно, но без халата как-то неприлично. Да и не так уж это и сложно. Продолжая держаться левой рукой за кровать, правой он снял с двери халат и быстро сунул ее в рукав. Потом приподнял руку повыше, и рукав наделся сам собой. Теперь, опираясь правой рукой о дверь, левой нужно было поймать пройму другого рукава. Если ему это не удавалось, халат падал на пол, свисая с правого плеча. Приходилось сбрасывать его и оставлять на полу. С пола поднять халат он уже не мог.

Справившись с халатом, Бруно поудобнее натянул его на плечи левой рукой и запахнул полы. Он тяжело дышал от напряжения. Медленно опустив правую руку на погнутую латунную ручку, Бруно стал открывать дверь и выбираться по своей привычке бочком из комнаты. В конце концов он повернулся к ней лицом и какое-то мгновение созерцал свою тюремную камеру со стороны: старое индийское хлопчатое стеганое одеяло с выцветшим узором черных завитков, напоминающих каллиграфическую вязь древнего письма, деревянная со спинками кровать, донельзя неопрятная. Простыни сбились. Одинокое, убогое ложе инвалида, на время его покинувшего. В холодном, послезакатном свете на грязном, зашмыганном полу вырисовывался небольшой квадрат ветхого коричневого ковра, истертым краем засунутого под кровать. Линялые обои с потускневшими листьями плюща испещрены бурыми пятнами. Эта маленькая комната долгие годы пустовала. Бруно занял ее, потому что она была рядом с уборной. Справа — книжный шкаф с треснувшей мраморной столешницей, на которой среди пустых бутылок из-под шампанского стояла фотография Джейни. На верхних полках — книги в бумажных обложках, очень старые. Нижние полки заняты микроскопом и колбами на подставках с заспиртованными пауками. Слева, за дверью, — расшатанный раздвижной стол, и на нем — драгоценная шкатулка с марками. Денби обычно забирает ее на ночь к себе в комнату, надеясь, вероятно, что Бруно когда-нибудь не вспомнит о ней и можно будет отдать ее в банк. Под столом — нераскупоренные бутылки шампанского. По предписанию врача Бруно пьет его неохлажденным. Огромные книги о пауках, которым не хватало места в книжном шкафу, разбросаны по всей комнате — на комоде, на обоих стульях, вокруг лампы, на маленьком столике у кровати. В окно видны часть мокрой шиферной крыши, медленное, неуловимое коловращение облаков на кофейном небе и одна из трех труб электростанции Лотс-роуд, вырисовывающаяся черным силуэтом в меркнущем свете.

Бруно повернулся и, опираясь рукой о стену, начал свое странствие в туалет. Туда вела темная длинная полоса на обоях, след множества подобных странствий. Дверь уборной, слава богу, открыта. То есть дверная ручка застопорена. Найджел хорошо придумал — не защелкивать дверь уборной, когда там никого нет. Он горазд на всякие выдумки, создающие удобства для Бруно. Рука Бруно ползет по стене. Наверняка Парвати не виновата, это Майлз посеял вражду. Парвати бы все поняла. Ее родители — брамины — тоже были против их брака. Они так и не захотели познакомиться с Майлзом. Если б только Бруно сам увидел Парвати, все бы уладилось, перед ним была бы живая девушка, а не какая-то там индианка. Да он и не собирался серьезно им мешать, просто сказал, что не хотел бы иметь цветную невестку. Он уже забыл, что чувствовал тогда. Если верить Майлзу, он был ярым противником их брака. Это неправда. Бруно смутно помнит, как отказывался от своих слов, и холодное, высокомерное негодование Майлза. Что само по себе несправедливо.

В уборной Бруно закрыл дверь и прислонился к ней. Только он начал возиться с пижамой, как что-то упало на пол у самых ног. Он тотчас определил, что это pholcus phalangioides, лишившийся из-за него гнезда на двери или, может быть, в углу, где он свил причудливую, едва заметную паутину, которую не увидела во время уборки Аделаида. Паук не шевелился. Странно, неужели он мог зашибить его рукавом? Бруно осторожно тронул паука ногой в чулке. Насекомое лежало неподвижно со скрюченными длинными лапками. Возможно, паук притворялся мертвым. Стараясь не наступить на него, Бруно опустил стульчак и сел. Он оторвал клочок туалетной бумаги, наклонился и аккуратно подцепил крохотное тельце. Паук соскользнул в бумажку вместе с ворохом ворсинок и пыли. Слегка шевельнулся. Наверное, Бруно повредил ему что-то. Но без микроскопа или увеличительного стекла он не мог определить, что именно. Он попытался вглядеться в паучью физиономию, однако без очков все сливалось в одно пятно. Теперь он не держал пауков в неволе подолгу. Год назад ему вдруг страстно захотелось снова повидать красавца micromatta virescens, и он отправил Найджела, снабдив его фотоснимком, в Баттерси-парк. Найджел вернулся без micromatta, зато банка была битком набита самыми разнообразными пауками, два из которых, бедняжки ciniflo ferox и oonops pulcher, уже умерли; возможно, их прикончил свирепый drassodes lampidosus, вместе с которым они оказались в заточении. Бруно отложил увеличительное стекло и велел Найджелу сейчас же выпустить их всех во двор. Да, никогда он не был настоящим ученым.

Pholcus phalangioides не подавал больше признаков жизни. Должно быть, Бруно придавил его, когда прислонился к стене. Он бросил паука на пол и, оторвав еще туалетной бумаги, накрыл его и придавил едва ощутимый комочек пяткой.

Бруно снова почувствовал, как подступают слезы. Женщины были по-прежнему молоды, он же стал безобразным, как Тифон. А вдруг, умирая, Джейни хотела его простить? Вот она протягивает к нему руки: «Бруно, я прощаю тебя. Прости, пожалуйста, и ты. Я люблю тебя, мой дорогой, люблю, люблю». Теперь он этого никогда не узнает. Самое главное в жизни упущено без возврата.

Глава V

— Как там мой ненаглядный братец? — спросил Уилл Боуз свою сводную сестру Аделаиду де Креси.

— Ничего, — недоверчиво взглянула на него Аделаида. Она плохо себе представляла, как близнецы относятся друг к другу. Порой они казались врагами, но определить их истинные чувства было невозможно.

— Ну и работенка у него. Уму непостижимо, как он выносит этого старого идиота.

— Он так добр к Бруно, — сказала Аделаида. — Это что-то невероятное.

— У Найджела не все дома, если хочешь знать. Лучше бы он оставался в театре.

— Посмотри, до чего тебя довел твой театр!

— Будь я одет поприличней, мне бы дали хорошую роль.

— Во всяком случае, денег ты у меня больше не получишь.

— А я прошу, что ли?

— Просто ты добрался уже и до тетушкиной пенсии.

— Да ладно тебе!

— Денби сказал: если хочешь, можешь покрасить фасад.

— Передай ему, пусть сам красит.

— Не будь дураком, Уилл. Денби прошлый раз хорошо тебе заплатил. Слишком даже.

— Вот именно. На черта мне его подачки.

— Но ты же должен зарабатывать на жизнь, как все люди.

— Все люди слишком много думают о деньгах.

— А ты побираешься.

— Господи ты боже мой! Я еще продам свои рисунки. Вот увидишь.

— Эту порнографию, на которую ты даже и взглянуть мне не дал?

— Порнография никому не приносит вреда. В том числе и тебе. Если бы все политиканы увлеклись порнографией, мир бы от этого только выиграл.

— Да кто купит такую гадость?

— Покупатель есть. Выйти бы на него.

— По-моему, тебе надо заняться чем-то одним, а не хвататься за все без разбору.

— Что поделаешь, Ади, такой уж я разносторонний.

— Ты и в стрельбе продолжаешь упражняться?

— Мужчина должен уметь постоять за себя.

— Витаешь в каких-то снах. Такой же глупый, как и Найджел.

— Подожди, Ади. Вот куплю себе камеру что надо. Фотографией тоже можно заработать.

— Сначала порнография, потом фотография. Камеру «что надо» тебе никогда не купить.

— Ладно, ладно!

— Vot serdeety molodoy![7]

— Тебя тут только не хватало, тетя, с твоими бреднями.

— Shto delya zadornovo malcheeka!

— По-моему, она совсем чокнулась.

— Не тараторь, тетушка, а не то затолкаем тебя в мусорный ящик. Иди пиши свои мемуары.

Аделаида приезжала каждое воскресенье готовить обед тете и Уиллу. При нем она предпочитала называть это ленчем. Вообще-то квартира была тетина. Уилл поселился здесь, когда потерял работу. Тетя была немного не в своем уме, но с домашними делами вполне справлялась. Аделаида готовила незамысловатый обед, поскольку ни Уилл, ни тетя не были особенно привередливы, а Уилл интерес к еде вообще считал буржуазным предрассудком.

Тетушка, на самом деле им вовсе никакая не родственница, а просто поклонница таланта братьев еще во времена их увлечения театром, когда она сдавала комнаты актерам на севере Англии, в последние годы была не совсем в ладах с реальностью. Почитала себя русской княжной, заявляла, что намерена продать свои драгоценности, что пишет мемуары о царском дворе. А в последнее время ей, казалось, вообще изменила способность изъясняться вразумительно. Зайдя в магазин, она тыкала пальцем в то, что хотела купить, или разражалась потоком никому не понятных слов. Правда, известные им русские «да» и «нет» она вполне могла вычитать в газетах. Тетя занимала темную полуподвальную квартиру в Кемден-Тауне. Выглядело ее жилище весьма необычно. В нем всего было слишком много, в том числе и фарфоровых безделушек, которых не убывало, даже несмотря на обыкновение Уилла разбивать все вдребезги в припадке ярости. Мебель не помещалась у стен. Длинный сервант и высокий шкаф стояли поперек гостиной, что мало кому мешало, поскольку туда редко кто заходил. Жизнь в основном протекала на кухне. Уилл хотел было «подсовременить» квартиру, но его хватило только на покупку невообразимо уродливого металлического стула, который стоял теперь в прихожей, милосердно скрытый от чужих взоров наваленной на него одеждой.

В кухне, и так темной, сегодня было еще темнее обычного из-за дождя, пришлось включить электричество. Лампочка без абажура уныло освещала кухонный стол, за которым они сидели, доедая жареную баранину. Тетушка, в очках с толстыми стеклами в металлической оправе, рассеянно улыбалась, более чем обычно погруженная в мысли о «царском дворе». У нее была привычка всматриваться в стекла очков, словно на них запечатлелись одной ей видимые сцены. Когда-то она была красивой. Высокая, со слегка отливающими голубизной волосами, тетушка носила длинные юбки и очень длинные кофты, которые вязала себе из оранжевой шерсти. Ее лицо приобрело землистый оттенок и расплылось, но глаза оставались яркими и живыми. Казалось, потеря рассудка не сделала ее несчастной.

Аделаиду тяготила собственная аристократическая фамилия. Ее мать Мэри Боуз вышла замуж за благопристойного зажиточного плотника по имени Морис де Креси. «Мы ведем свой род от гугенотов», — заученно повторяла еще девочкой Аделаида, хотя даже не знала толком, кто такие гугеноты и как пишется это слово. В школе, где она стояла в списке между Минни Даукинс и Доррис Добби, по поводу ее фамилии часто острили, и вскоре Аделаида заметила, что первоклассницы и те с любопытством поглядывают на нее. Вероятно, из-за фамилии Аделаида стала задумываться о социальной иерархии и о том, кто же она такая на самом деле. Всю жизнь ей не давали покоя эти вопросы. Ее родители, простые люди, жили в Кройдоне и обедали на кухне. Когда Аделаида подросла, она тщетно пыталась уговорить их есть в столовой. Потом сама заняла столовую и, назвав ее кабинетом, уставила безделушками из антикварных лавок. Но выглядела эта комната как-то неестественно. Брата Аделаиды, который был старше ее на десять лет, не тревожили подобные проблемы. Он стал программистом, женился и переехал в Манчестер, где жил на окраине, без всяких претензий.

Аделаида была способной ученицей, однако в пятнадцать лет бросила школу и пошла работать в страховую компанию. Она научилась печатать на машинке в расчете устроиться секретаршей какого-нибудь босса. Когда компания переехала из Лондона в другой город, Аделаида нашла место продавщицы в фешенебельном магазине, надеясь со временем стать его покупательницей. Но никто не оценил ее талантов, и она поступила на почту. У нее появилось чувство, что она осталась за бортом. В минуту отчаяния Аделаида откликнулась на хитро составленное объявление Денби о том, что требуется домоправительница. Она ожидала попасть в респектабельный дом. А когда оправилась от удивления, было поздно. Она влюбилась в Денби. Домоправительницей она, по сути, не стала, потому что Денби, у которого были наклонности старой девы, всем занимался сам, включая покупки. Аделаида лишь убирала в доме и готовила. Была прислугой. Денби называл ее Аделаида Прислужница и сочинял про нее шуточные песенки. Сочинил он их с полсотни. Денби относился к ней несерьезно, как почти ко всему на свете, и это задевало ее. Однажды он сказал: «У тебя фамилия шлюхи из знаменитого романа». Аделаида ответила: «Ну что ж, я и есть шлюха». «Все хорошенькие девочки такие», — признал он вместо того, чтобы опровергнуть, Аделаида не стала расспрашивать о своей однофамилице, она знать ее не хотела. Только думала с горечью: «Я всего лишь жалкое подобие знаменитой шлюхи».

Отец Аделаиды умер, когда ей не было двенадцати лет, и мать, беспомощная и неуверенная в себе, вместе с Аделаидой перешла на иждивение Джозефа Боуза, отца Уилла и Найджела. Брат жил уже в Манчестере. Жена Джозефа, в прошлом актриса, не вынесла раздражительного характера супруга и, оставив семью, вернулась на сцену. Трое Боузов приковали к себе все помыслы осиротевших матери и дочери. Это семейство и раньше волновало воображение Аделаиды; мальчики-близнецы, которые были старше ее всего на три года, стали ей ближе родного брата. Она влюбилась одновременно в обоих, в те времена слегка отдавая предпочтение Найджелу. Была она влюблена и в дядю Джозефа, хотя относилась к нему не без страха из-за его вспыльчивости. Он был неотразим со своими черными усами и бородой, служил в навигационном бюро и держал себя заправским моряком.

Детство, проведенное с близнецами, было не только самой счастливой порой, но, как часто казалось Аделаиде, оно было и наиболее подлинной частью ее жизни. Она была сорвиголовой и наравне с мальчиками принимала участие во всех их играх — рыскала по строительным площадкам, взбиралась на леса, оставляла следы на незатвердевшем цементе, удирала от сторожей и воровала кирпичи. «А можно Уилл и Найджел придут к нам пить чай? А можно я пойду пить чай к Уиллу и Найджелу?» По субботам они приглашали ребят играть в крикет на заднем дворе Боузов. И конечно, всегда выходили победителями. Они составляли маленькое тайное сообщество. Все трое были будто созданы друг для друга. Потом, когда близнецам исполнилось девятнадцать лет, они удрали от дяди Джозефа к матери и поступили в театр.

Аделаида работала тогда в страховой конторе. Их бегство ошеломило ее. Ведь и после того, как миновали времена, когда они воровали кирпичи, они по-прежнему оставались дружны. Ходили в театр, в кино, и мальчики, будучи старше Аделаиды, незаметно оказывали влияние на ее развитие. Она прислушивалась к их разговорам, читала книги, о которых они говорили. Братья будто не замечали, что она взрослеет, хотя порой отпускали шуточки по поводу ее миловидности. Аделаида ревновала их к девочкам, с которыми они дружили. Она уже подумывала о том, чтобы выйти замуж за одного из них, только не могла решить, за которого.

И вот близнецы исчезли из жизни Аделаиды, хотя слухи о них иногда доходили до нее. Им прочили блестящее будущее. А потом оказалось, что Найджел оставил сцену и работает кем-то в Лидсе. Уилла как-то раз показывали по телевидению в небольшой роли, но Аделаида была тогда на работе и не смогла его увидеть. Мать близнецов умерла, говорили, что она спилась. Когда и ее мать умерла, Аделаида сняла комнату. Она меняла одну работу за другой. У нее было много поклонников, порой весьма настойчивых, но она не доводила дело до постели. По сравнению с близнецами все они казались посредственными, недалекими, неинтересными. Уилл устроился в какую-то труппу в Шотландии. И неожиданно начал писать ей любовные письма.

Ему одиноко, он с грустью вспоминает детство; ну и что, думала Аделаида, может, это ничего и не значит. Все же ей было очень приятно. Она сердечно отвечала, первое время стараясь быть сдержанной, но вскоре ее письма стали не менее романтичными, чем его. Оба с наслаждением писали друг другу, их послания превратились чуть ли не в произведения искусства. Аделаида даже оставляла себе копии. Уилл твердил, что собирается на юг, но все не приезжал. Дядя Джозеф уволился из навигационного бюро и перебрался в Портсмут. Уилл намекал на какую-то хорошую должность в Уэст-Энде. Наконец он вернулся в Лондон безработным, поселился у тети и сделал Аделаиде предложение.

Аделаида не могла разобраться в своих чувствах. Они долго не виделись, и Уилл изменился. Он стал очень привлекателен и напоминал дядю Джозефа. Возмужал, отпустил усы. И всегда-то более плотного сложения, чем Найджел, теперь он напоминал игрока в регби викторианских времен. Крупный, румяный брюнет с аккуратно подстриженными довольно длинными волосами и размеренными движениями. И еще, как вскоре заметила Аделаида, в нем проявился нрав дяди Джозефа, и она не могла не признать, что это очень ее смущает.

Все осложнилось еще и тем, что Аделаида, встретившись с Уиллом, тотчас решила, что предпочитает Найджела. Если бы только их не было двое! Она не видела Найджела несколько лет, ничего не слышала о нем, и никто не знал, где он. Ее преследовал образ темноволосого стройного юноши, и она не могла разобраться, Найджел это или Уилл, каким он был прежде. Она надеялась, что Уилл не почувствует этого. Но Уилл почувствовал и расколотил всех тетиных фарфоровых попугайчиков. Найджел вернулся в Лондон, поступил санитаром в Королевскую больницу для бедных[8]. Аделаида наврала Уиллу с три короба и тайком отправилась на свидание с Найджелом. Ничего хорошего из этого не вышло. Найджел держался холодно, был рассеян, вял, отнюдь не ласков. Аделаида совершенно растерялась. Как раз тогда она и нанялась к Денби. И влюбилась в него. Уилл весьма кстати уехал в Ист-Гринстед сниматься в фильме. Когда он вернулся, Аделаида была уже любовницей Денби.

Аделаида если и упоминала Денби об Уилле, то лишь вскользь, и, разумеется, скрывала от Уилла свои отношения с хозяином. Ей удалось внушить Уиллу, что он зря ревнует ее к Найджелу, и это оказалось легко, поскольку было правдой. Аделаида уже не испытывала влечения к Найджелу, хотя иногда он вызывал у нее какое-то смутное чувство тревоги. Она не могла простить ему того, что он не откликнулся на ее жалкий откровенный призыв. Найджел тоже изменился, и она побаивалась его. Он будто жил в ином мире. Она весьма неблагоразумно обмолвилась Денби, что у Найджела есть кое-какой опыт по уходу за больными и что сейчас он без работы. Денби, несмотря на все отговорки Аделаиды, тут же ухватился за идею нанять Найджела. Поначалу Аделаида думала, что присутствие Найджела в доме сделает ее жизнь невыносимой, но потом привыкла, хотя все же это тревожило и пугало ее. Впрочем, откуда Найджелу знать, что происходит ночью в пристройке, а если б он и догадался, то все равно ничего не стал бы рассказывать Уиллу, с которым, кажется, у него прервались всякие отношения. Не рассказал же он Уиллу об их свидании.

К Денби она уже относилась по-иному, что, однако, нисколько не уменьшило ее рабской любовной привязанности к нему. Аделаида по-прежнему оставалась в плену его обаяния, красоты, жизнерадостности. Она была до странности растрогана рассказом о его погибшей жене, чью фотографию на рояле в гостиной она ежедневно протирала. Большие задумчивые глаза, густые, мелко вьющиеся темные волосы, бледное выразительное лицо, припухший, хорошо очерченный рот. Когда бы ни заговаривал Денби о жене, а это случалось очень часто, голос его менялся, менялось и выражение глаз, в них появлялось что-то серьезное, почти несвойственное ему, даже если они искрились смехом. Аделаиде это нравилось. Загадочный отсвет ложился как бы и на их откровенно легкую связь. Ей виделось в Денби нечто от смеющегося, увенчанного виноградными листьями лесного бога, веселого, но также исполненного мощи. С самого появления ее в доме он держался с ней дружески-фамильярно, постоянно похлопывая по плечу или по спине; как оказалось потом, он вел себя точно так же и с типографскими рабочими, и с официанткой в «Шарике», и с девчонкой из табачной лавки, и с временной прислугой, и с молочником. Как-то раз он вошел к Аделаиде, долго смотрел на нее, сосредоточенно и молча, потом поцеловал и сказал: «Как ты насчет этого, Аделаида?» Она чуть в обморок не упала от радости.

Любовником Денби оказался далеко не богоподобным. Дело было совсем не в том, что она тревожилась за свое будущее. С самого начала он всерьез заверил ее, что рассчитывает на длительные отношения и что в старости она будет обеспечена. Аделаида, которая не думала о старости и приняла бы предложение Денби в любом случае, выслушала эти торжественные заверения с некоторым замешательством. Позже она стала черпать в них отраду. В те минуты, когда Аделаида чувствовала, особенно впоследствии, что она многим пожертвовала ради Денби, утешительно было думать, что по крайней мере в итоге она хоть что-то да выиграла.

Неполное наслаждение в постели устраивало ее. Она боялась забеременеть. Ей доставляло радость, что ему хорошо с ней, ее трогали его нежность и восторг оттого, что он у нее первый. Так уж оно устроено, думала Аделаида, любой мужчина, когда узнаешь его как следует, оказывается законченным эгоистом. Денби делал все, как ему хотелось, нимало, казалось, не заботясь о том, что это может не нравиться Аделаиде. Она затруднилась бы точно припомнить, чем он сердил ее, но в глубине души понимала, что не много для него значит. Пожалуй, если все взвесить, высокомерие Денби основывалось на том, что она ему неровня. Аделаида чувствовала порой это высокомерие, едва уловимое и вместе с тем постоянное, вездесущее. Она ощущала почти физически эгоизм Денби и свою беззащитность, лежа без сна долгими ночами после близости с ним и не понимая, почему с ней рядом в постели это толстое, потное, волосатое тело. Но открытие его изъянов, даже его посредственности, только усиливало ее любовь.

Уилл между тем был поразительно настойчив. Упорство же Аделаиды оставалось для него непостижимым, и он самоуверенно ожидал ее неминуемой капитуляции. Она положила много сил, дабы внушить ему, что у нее никого нет. Сначала разыгрывала из себя старую деву. Потом как-то попробовала намекнуть, что она лесбиянка, но Уилл так расстроился и разбушевался, что она больше к этому не возвращалась. Денби никогда не вызывал у него подозрений — скорее всего, потому, что Уилл принадлежал к числу людей, нечувствительных к его обаянию. Уилл считал его ослом. Время, которое все сглаживает, превращает самые невероятные ситуации в привычные и обыденные, и тут сделало свое дело. Аделаида перестала постоянно бояться, что Уилл узнает о Денби, хотя порой ее еще и охватывал страх. По воскресеньям она приходила к тете, где ее преданно ждал пылкий, обидчивый и напористый Уилл. Она оделяла его деньгами из скромных сбережений, накопленных от щедрот Денби, который давал ей деньги на наряды. После ленча наступало самое неприятное время, когда тетя уходила отдыхать и Уилл становился особенно навязчивым и ершистым. Но Аделаида научилась с ним управляться. Не вполне это сознавая, она была даже немножко рада, что у нее есть еще и Уилл.

Хотя Аделаида и видела, что Уилл такой же себялюбец, как и Денби, брат по-прежнему казался ей благородным и незаурядным человеком. Она восхищалась его равнодушием к неустроенности, его здоровым убеждением, что он «рабочий класс». На самом деле это было совсем не так. Обладая самыми разнообразными артистическими наклонностями, он, скорее, принадлежал к богеме. Аделаиду восхищало даже то, что он не боялся оставаться без работы. Несомненно, он был талантлив. Как-то он показал ей целую серию своих рисунков, на которых были изображены чудища, странные эмбрионы и отвратительные щетинистые существа с человекоподобными лицами, напугавшие и поразившие ее. Были у него и порнографические рисунки, один из них попался однажды ей на глаза, и ее едва не стошнило. В Уилле была какая-то сокрушительная сила, которой она побаивалась и которая вместе с тем ее волновала. Но она была осторожна и осмотрительна в отношениях с ним и усвоила для себя роль ворчливой сестрицы.

Тетушка слонялась по квартире, перед тем как уйти отдыхать. Аделаида мыла посуду. Уилл сидел за столом и курил.

— Ну и что Бруно делает целыми днями?

— Возится со своими марками. Без конца читает о пауках. Звонит по телефону кому попало. Читает газеты.

— Ужасно быть беспомощной развалиной. Я надеюсь не дожить до таких лет.

— К тому же он страшон до невозможности. Похож на твоих чудищ.

— Ну, я думаю, теперь уже не имеет значения, на кого похож бедный старикан. А марки-то, наверное, стоят кучу денег.

— Денби говорил — двадцать тысяч.

— И кому они достанутся?

— Наверное, Денби.

— Ты хоть немножко разбираешься в марках, Ади?

— Нет. А помнишь, ты тоже собирал марки?

— Да, и самые лучшие всегда воровал Найджел. Найджел — форменный жулик.

— А ты всегда лупил его. Ты форменный хулиган.

— Может быть. Интересно, есть у Бруно «Треугольный Мыс»?

— Что это такое?

— Мыс Доброй Надежды, треугольные марки.

— Какие-то треугольные у него есть. Я видела. Только не знаю какие. Чашка тебе больше не нужна?

— Ади, и ты видела все его марки?