Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я потеряла часы, — сказала Алекс. — Где-то здесь уронила. Или там? Мы перешли на другое место.

— Давай ты будешь искать вон у того камня, — отозвался Брайан.

Он был расстроен, потому что плохо обошелся с Габриель, не пытался понять, что она говорит, а когда пошел за ней на пляж, Алекс реквизировала его, а Габриель исчезла.

— Но ты знал про Христа? — спросил Том, — Мне кажется, это так необычно и так трогательно. Как в стихах Блейка. «Ужель стопы те в давний год…» Я только теперь понял эти стихи.

— Этого не может быть, — сказал Брайан.

— Но ты об этом знал?

— О легенде — да, но это невозможно, и твой приятель-историк тебе это в два счета объяснит. Он всегда так пьет? Сегодня за обедом он изрядно набрался.

— Помоги нам искать, пожалуйста! — сказала Алекс, наклонившись и покраснев лицом — в давние времена она стояла так, восклицая: «Черт, черт, черт!» — со щеткой и совком в руках.

— Тут нужен Зед. Помнишь, он тогда нашел сверток с бутербродами.

— Часы не пахнут, — сказал Брайан.

— Для собаки все пахнет.

— Руби опять черти унесли, — сказала Алекс, — Она пошла пялиться на Мэривилль. Иногда мне кажется, что у нее не все дома.

— Руби найдет часы, — сказал Том, — Она ясновидящая. Это все цыганская кровь.

— Поищи вон там, пожалуйста. Мы еще не смотрели на том участке. Мне надо идти искать Габриель. Ты видел Адама?

— Нет. Ну хорошо, хорошо!

Том подошел к камню и стал бесцельно оглядываться, пихая ногой крупнозернистый песок. Потом сел на камень и стал смотреть на море, темно-синее, сверкающее и ломкое, словно битая эмаль. Верхушки волн были белые от курчавой сливочной пены, взбитой ветром, который усилился и стал холодней. Ясное небо, по которому теперь плыли редкие белые пухлые позолоченные облака, сверкало холодной северной голубизной, которая страшно нравилась Тому. Вдруг на него нахлынуло счастье. «Я напишу об этом шлягер, — подумал он, — Христос был тут, был тут, был тут, разве ты не знаешь, разве ты не знаешь». Ребенок-Христос в Англии, знакомые стихи, прекрасный странный высокий голос Эммы и синяя эмаль моря — все слилось в необъятный, завершенный, совершенный момент.

Габриель страшно устала, пока бежала по сыпучему песку за своей сумочкой, вспотела и запыхалась. Она вытащила два фунта и сбросила кофту. Алекс окликнула ее, но Габриель не обратила внимания, помчалась обратно и снова полезла на высокие скалы. Мальчики еще не ушли. Поймать рыбу оказалось непросто, и Габриель все время кричала: «Дайте я, дайте я!» — боясь, что мальчики поломают рыбе плавники или схватят ее грубо и уронят на камень. Наконец один из мальчиков схватил скользкую извивающуюся рыбу, кое-как (Габриель закрыла глаза) подобрался к краю скалы и уронил рыбу в воду. Рыба погрузилась в море и уплыла, и у Габриель на душе невероятно полегчало. Мальчишки захохотали и спросили: «Если мы поймаем еще одну, вы ее у нас купите?» Габриель пошла обратно, счастливая, но озябшая без кофты.

Адам плавал кругами, плавал и плавал, звал и звал. Он потерял Зеда. Он увлекся и заплыл довольно далеко, ему было так весело играть с песиком в воде, он впервые так делал, то глядел, как песик плавает, то вез его на плече, то заплывал вперед и звал его. Зед так хорошо плавал, так радостно было на него смотреть. Волны постепенно становились выше, качка сильнее, на волнах появились острые гребни. Они темнели на фоне неба, тучка закрыла солнце, ветер срывал пену с гребней и хлестал ею, Адам наглотался воды, а Зед внезапно пропал из виду. Адам позвал, закричал от страха, продолжал звать и плавать. Песика нигде не было. Еще секунду назад он плыл рядом. А теперь исчез. Волны уже вздымались как холмы, закрывая всякий обзор. Адам мог только, всплывая на гребни, смотреть вниз во впадины, ужасные, темные ямы, где не было никакой собачки, а водяные брызги слепили ему глаза. Он изнемог — страдание, раскаяние, ужас, агония разлуки с обожаемым крохотным существом. Он с надеждой обманывался видом белых кудрявых клочков пены меж волнами. Он истерически завизжал. «Надо позвать на помощь, пусть они придут», — подумал он и чудовищно, чудовищно медленно стал пробиваться назад к далекому берегу.

Эмма пропустил девушек вперед. Без Тома он их стеснялся, а они явно стеснялись его. Они, словно школьницы, отпущенные с урока, умчались, смеясь (вероятно, над Эммой). Он пожалел, что поехал. На самом деле это место совсем не похоже на Донегал: море здесь тусклое, темно-синее, суша — бледных желто-серых тонов, а Донегал переливается всеми цветами. Но в До-негале ему больше не бывать. Он заметил, что Брайан заметил, сколько он выпил. «Я годами совсем ничего не пью, — подумал он, — а потом вдруг нажираюсь как свинья. Наверное, это потому, что я ирландец. Черт возьми, еще приходится думать о том, что я ирландец, как будто без этого мало забот. И что это на меня нашло — разговаривать с девушкой так фамильярно. Я про нее ничего не знаю; наверное, она сочла меня совершеннейшим хамом. И наверняка я выгляжу совершенно нелепо среди всех этих Маккефри. Даже хуже — жалко». Без сомнения, в их глазах, как в эту минуту — в собственных, он был одиночкой, без связей, без родни, без друзей, уныло прилепившимся к чужой семье. На самом деле вся эта семья, со всеми ее взаимоотношениями и проблемами, интересовала Эмму, и не только как продолжение Тома. Эмме раньше не приходилось наблюдать семьи вблизи, и их странности, ссоры, размолвки, любови, ненависти, неумелые сочувствия, невозможная, но неизбежная сплоченность завораживали его. Его завораживал Джордж. Но все это какой-то сложный спектакль. Эмме не суждено войти в семейство Маккефри. Невозможно, даже если дружба с Томом сохранится. Эмма вспомнил, как Том сказал: «Я тебя люблю». Теперь та сцена казалась ему наигранной. Любовь так слаба; ей не справиться с громадами повседневности, разделяющими таких разных, закрытых друг от друга людей. Потом Эмма вспомнил о матери, о том, как она была разочарована, что он приехал только на два дня. Но, спускаясь по желтому полю, Эмма понял, что на пляже что-то очень неладно. Кто-то кричал, все бегали. Он тоже побежал.

— Что такое?

Эмму обогнал Том, который бежал по песку, на ходу скидывая куртку.

— Зед потерялся. Адам взял его плавать в море и потерял.

Перл и Хэтти бежали, подтыкая юбки, Алекс бежала босиком, спотыкаясь. Брайан и Адам опередили всех. Явилась Руби и тоже побежала. Эмма помчался за Томом. Достигнув длинной песчаной вымоины, ведущей к месту, где Адам вошел в море, все начали срывать с себя одежду.

— А Зед не доплывет до берега? — спросил Эмма.

— Он его не увидит. И вообще, посмотри, какие волны, какие скалы. Он даже подплыть к берегу не сможет.

Утром Эмма не пошел плавать с остальными. Не желал входить в это холодное море. Но сейчас он разделся, сложив по очереди пальто, жилет, часы и брюки на выступ скалы. Никто не стал утруждать себя облачением в купальные костюмы, брошенные где-то позади, на стоянках. Том ринулся в море в трусах, Эмма последовал за ним. Девушки, не колеблясь, стянули платья и вбежали в воду в нижних юбках. Руби, не умеющая плавать, стояла и смотрела, монументально сложив руки на груди. Адам плакал у места, где разбивались о берег волны, рыдал с полным самозабвением, проливал слезы, открыв рот, воздев руки.

— Что случилось? — прокричала Габриель, подбежав по песку. И, увидев горько плачущего Адама, сама разрыдалась.

— Зед потерялся в море, — крикнула в ответ Алекс. Она уже скинула брюки и сейчас расстегивала голубую рубашку. — Останься с Адамом.

Алекс помчалась по песку в набегающие волны. Габриель, рыдая, подбежала к Адаму, упала на колени и схватила его в объятия, но он сопротивлялся, размахивая руками и горестно крича.



Много времени спустя спасатели стали возвращаться поодиночке. Первой вернулась Алекс. Она привыкла к долгим заплывам в теплом бассейне и лишь к недолгим погружениям в море. Тучи уже совсем закрыли солнце, ветер стал резче. Руби предупредительно собрала со всех стоянок пледы, одежду, полотенца и прочее снаряжение. Стуча зубами, Алекс содрала с себя мокрое белье, вытерлась, надела брюки, рубашку, шерстяной свитер Брайана и закуталась в плед. Одежда потеплее осталась в машине. Алекс не стала подходить к рыдающей паре. Следующими вернулись Хэтти и Перл, схватили свои узелки и быстро оделись. Эмма решил, что обязан плавать и искать как можно дольше. Он очень переживал за Зеда и хотел сам его найти. В мрачных стенах зеленой воды ему все время чудились белые собачки. Наконец он сдался. За ним вернулся Брайан, а самым последним — Том. Долгожданный крик «Вот он!» так и не раздался. Не замечая друг друга и дрожа от холода, неудачливые спасатели принялись искать сухие полотенца и сухую одежду. Брайан не нашел своего большого свитера и не сразу понял, что его забрала Алекс. Он надел макинтош Габриель. Руби стала раздавать кружки с горячим чаем из термосов, а все стояли и сидели молча. Хэтти беззвучно плакала. Габриель устала плакать и сидела, уставившись в море: мокрый рот приоткрыт, лицо искажено. От кружки с чаем она отказалась. Рядом сидел Адам, сгорбившись, спрятав лицо, сам как маленький скорчившийся зверек. Хоть бы кто-нибудь придумал, что сказать. Том перебрал в уме несколько фраз, но ни одна не годилась.

Наконец Алекс произнесла:

— Течение огибает мыс.

— Может, надо было посмотреть за мысом, — ответил Том.

— Там в море не войти.

— Наверно, нет смысла идти в Мэривилль просить у них бинокль?

— Нет.

— А лодка у них есть?

— Если она в доме, мы не сможем ее тут спустить на воду, а если она в море, то это гораздо дальше по берегу.

— Как бы там ни было, уже слишком поздно, — сказал Брайан.

Наступила небольшая пауза.

Брайан продолжил:

— Он устал, замерз и тихо пошел ко дну. Он даже не понял, что с ним случилось.

— Да, не понял, — отозвался Том, — все равно что уснул.

— Поехали домой, — сказал Брайан, — Идемте. Не то чтоб утонул кто-то из нас. Могло быть гораздо хуже.



После обеда Джордж держался поодаль от компании. Он пошел по покрытой гудроном дороге, сначала прочь от Мэривилля, туда, где дорога поворачивала в глубь суши (маршрут прогулки Брайана), потом обратно к Мэривиллю (тут он встретил Тома), прошел так, что дом и мыс оказались у него справа, и стал спускаться по направлению к утесу, где в море не войти.

Джордж был так беспросветно несчастен, что не понимал, как теперь вообще жить. Как можно не умереть от такой обиды, раскаяния, ненависти? И разве может человек чувствовать себя таким тупым и глупым, когда его душа полна таких пугающих фантазий? Чем все это кончится, как все это может кончиться? «Я как бешеный пес, — подумал Джордж, — я вбегаю, рыча, в темный чулан. Лучший для меня исход — если хозяин выволочет меня за ошейник и пристрелит. А кто мой хозяин?» Ответ был очевиден. Но это не могло случиться, да и Джордж пока не мог серьезно думать о самоубийстве. Несчастье представлялось ему профессией, частью зловещего долга, который все сильнее и ужаснее вырастал перед ним. Добрые влияния, в той мере, в какой они вообще его трогали, казались неуместной глупостью, тратой времени. Он кротким агнцем лежал в объятиях Дианы. Он поехал на семейный пикник. Разумеется, он это сделал, чтобы всех позлить, а еще потому, что все думали, что он не поедет, и затем, чтобы лишний раз утвердиться, привычно раздражая и мучая других. При виде Адама он всегда вспоминал Руфуса, и именно эта скорбь была даже приятна ему, так как давала безусловное право ненавидеть весь мир. Но он хорошо относился к Алекс и к Тому и хотел увидеть море, которое ему всегда помогало, действовало целительно: именно это имел в виду Том, когда восклицал, что им нужно поплавать вместе. Сам Джордж никогда не добрался бы до моря. В общении с настолько хорошо знакомыми людьми было что-то похожее на принуждение к душевному здоровью. Увидев на семейном пикнике Хэтти Мейнелл, Джордж испытал интересные, заслуживающие рассмотрения отчаяние и возбуждение и предвкушал, как потом будет анализировать эти чувства. Но к ним примешивалась враждебность к девушке как чужому человеку. Дальше лежало безумие. Сегодня утром Джордж разглядывал свое тело, ступни, кисти рук, доступные обозрению фрагменты туловища, и его ощущение собственного бытия дрогнуло. Что это за бледная ползучая тварь? Он уставился на собственное лицо в зеркале и понял, что безумен, — возможно, придется выскочить на улицу, скуля, рыдая, умоляя, чтобы его арестовали и присмотрели за ним. Голуби ранним утром тихо ворковали: «Розанов, Розанов».

Ему снилась Стелла, во сне он видел ее красивую, царственную египетскую голову. Диана трогала его, дарила ему крохи покоя, но он ее презирал. Он восхищался Стеллой, но не мог с ней ладить, она была врагом. Он чувствовал слабое облегчение, что она не здесь, а где-то еще, но ничуть не тревожился за нее и не задавался вопросом, где она может быть. Где бы она ни была, она сильна, здорова духом и пожирает окружающую реальность, питая свою собственную. Он уважал и даже в своем роде ценил эту чудовищную силу, из-за которой Стелла была так опасна, так ненавистна ему. Он все время вспоминал несчастный случай с машиной. Он помнил оглушающий, устрашающий звук, с которым машина вошла в воду, и потрясение, когда Стелла выплыла из машины, подобно рыбе. Но он никак не мог вспомнить, что было сразу перед тем. Он в самом деле толкал машину? Неужели он оказался способен на такое? Может, он просто придумал, что уперся тогда руками в заднее стекло, а напряженными ногами — в булыжники мостовой и двинул машину вперед? Конечно, это фантазии, у него часто бывают фантазии и сны о насилии. Он — слабая ползучая тварь, его жестокость — чистый вымысел. «Я больше так не могу, — подумал он. — Нужно порвать с Розановым. Я с ним еще раз увижусь. Если он мне скажет доброе слово, хоть одно, оно перевернет мир. Одно доброе слово — и я уйду с миром. Он не может мне отказать, это будет чудовищная жестокость. Как я умудрился унизиться до того, чтобы молить об одном слове?»

Джордж дошел до утеса, и ему открылся другой, тоже знакомый, вид на море. Здесь желтая трава резко обрывалась над острым краем скалы. Черно-коричневые скалы с красными прожилками не чинно спускались к воде, а обрушивались рваной бесформенной кашей трещин, осыпей и нависших карнизов. Внизу, в море, кишели, орали над какой-то добычей серебристые чайки: они были недосягаемы, хотя и летали совсем близко. Джордж взглянул на мягкие пятнистые спины, на злые глаза птиц и почувствовал некоторое удовлетворение. Всплыли детские впечатления от моря, от каникул, а по ассоциации — и воспоминания об отце, к счастью, бесповоротно мертвом. Джордж не любил отца и рано превратил его — не в чудовище, но, пророчески, в призрака. Призрак умершего отца, связанный с чайками сложной двойной ассоциацией, возник рядом, обдал холодом, но не причинил вреда. Казалось, к воде спуститься невозможно, но это был любимый уголок Джорджа, и он досконально изучил его в детстве, во время прогулок к морю, еще до того, как Алекс купила Мэривилль. Тогда желанным домом владел полковник Эйтлинг, знаменитый тем, что запрещал детям Маккефри (большому Джорджу и маленькому Брайану) ходить по его земле. Спуститься вниз было можно (и Джордж не выдал братьям этой тайны): пролезть через куст бузины в круглую дыру в скале, оттуда проскользнуть, держась за ветки, на скальный карниз, а потом перепрыгнуть на ступеньки, и так далее, пока не достигнешь воды. Джордж, невидимый из окон дома, разделся на вершине утеса, снял всю одежду и аккуратно сложил, словно отправляя обряд. Шагнул в куст, прижимаясь к утесу, и нащупал ногой невидимую сверху дыру. Еле пролез в нее, ободравшись о камни. Уселся на карниз и осторожно спустился оттуда на плоский камень, потом начал так же осторожно слезать по ступенькам. Старею, подумал он. Нырнул в глубокую воду, которая поднималась и опускалась, и ахнул от холода.

Джордж хорошо плавал, он поплыл в море, как выдра. «Ах, как хорошо, хорошо», — подумал он, чувствуя, как вода омывает голову и плечи. В то же время холодное море пугало его; в таком море можно скоро утонуть, можно умереть от переохлаждения. «Хотел бы я так умереть, — подумал он, — Если плыть и плыть вперед, то я умру и тогда окончательно порву с Розановым. Правда, в таком случае победа останется за ним. Но какая разница?» Он плыл, разрезая верхушки волн с пенистыми гребнями, вперед и вперед, к морским царствам, где никогда не видели суши и не слыхали о ней. Вдруг он заметил что-то в зеленой качающейся ложбине волны, под собой, недалеко, и сперва решил, что это пластиковый пакет. Потом — что это дохлая рыба, потом, когда оно вроде бы пошевелилось, — что это странный краб или большая медуза. Он сбавил ход и повернулся, чтобы посмотреть. Какая-то ужасная тварь. Потом Джордж понял, что это маленькое четвероногое млекопитающее, что это Зед.

Джордж вскрикнул от удивления и отчаяния. Он ясно видел, как высоко поднята белая мордочка, как уставились глаза, как слабо двигаются лапки. Еще мгновение — и собачка исчезла, стремительно поднятая над гребнем волны неодолимой силой. Джордж метнулся в ту сторону, отчаянно напрягая взгляд в поисках маленького беспомощного создания. И вдруг отвлекся, осознав, сколь огромно небо над головой, как бескраен океан вокруг, какие громады и пропасти движутся вокруг него, как ослепительно вспыхивает пена… Он опять увидел Зеда и схватил его, потом, работая ногами, приподнял над водой. Мокрое тельце обвисло в руках, но иссиня-черные смышленые глаза уставились на спасителя. Я не смогу забраться на утес с Зедом в руках, подумал Джордж. Кроме того, они там, должно быть, уже с ума сошли. Но как он, бедненький, тут оказался? Надо обогнуть мыс; если подобраться ближе к скалам, я выйду из течения. Джорджу, продрогшему и усталому, в бурном море непросто было грести одной рукой, второй неся над водой Зеда. Но когда Джордж остановился, чтобы отдохнуть, стоя вертикально в воде, Зед словно намеренно соскользнул ему на плечо и прижался к шее (как только сегодня научил его Адам). Джордж понял и теперь уже держал собачку за прядь меха, прижав одну руку к груди — так он мог продвигаться чуть быстрее. Том первый услышал крик, когда Джордж добрался до скал на другой стороне, ощутил ступнями гальку, поднял голову и торжествующе завопил.

Нечастые отдыхающие медленно тащились по песку. Алекс еще раз для проформы поискала часы, но никому не сказала о пропаже. Габриель подобрала последние разбросанные по песку вещи — Адамовы носки, поводок Зеда и уложила, окропив слезами, в сумку. Брайан, который шел впереди, только успел достигнуть скал, идущих вверх, к полю, когда Том закричал: «Вон Джордж!» Они забыли про Джорджа. Сначала Том не понял сигналов Джорджа. Потом услышал его крик: «Я его нашел! Он жив!»

Том тоже закричал. Они повернулись и помчались обратно.

— Что такое? — прокричал Брайан, тоже переходя на бег.

Том добежал до Джорджа и взял у него собачку.

— О Джордж, ты герой! Но он замерз, дайте полотенце, быстро, бедный Зед!

Долгое ужасное мгновение Том, стоя с Зедом в руках, был уверен, что песик мертв — такой он был обмякший, холодный, недвижный на ощупь. И вдруг розовый язычок лизнул Тому руку.

Прибежала Габриель, схватила Зеда, завернула в сухое полотенце и села на песок, растирая собачку. Преображенный Адам облокотился о ее плечо, рыдая от радости. Брайан стоял позади них, простирая руки в неловком жесте то ли благодарности, то ли готовности помочь. (Том позже говорил, что они выглядели как Святое семейство с Иоанном Крестителем.)

— Я, между прочим, тоже замерз, — сказал Джордж.

Он стоял в чем мать родила, пухлый, розовый от холода, как диковинный дюгонь. Все побежали к нему с полотенцами, пледами, одеждой. Джордж сидел на камне, сгорбившись, как большое мокрое морское млекопитающее, а все обступили его, гладя и похлопывая, словно он взаправду был благодушным чудовищем. Том содрал рубашку и, прыгая на одной ноге, стал вылезать из брюк. Алекс пожертвовала свитер Брайана. Брайан нашел у Габриель в сумке запасные носки: Габриель всегда брала с собой запасные носки. Руби принесла кружку виски. Джордж под аккомпанемент восклицаний и хвалы поведал историю спасения. Потом все выпили горячего чаю и виски, страшно проголодались и съели оставшиеся бутерброды, сыр и пирог из ветчины с телятиной. Том с рекордной скоростью сбегал прямо в трусах за одеждой Джорджа и оделся в нее, чтобы добежать до семейства, что выглядело ужасно смешно. Однако бедняжка Зед оправился далеко не сразу, хоть Габриель и расстегнула блузку и сунула его за пазуху, прижав к теплым грудям. Наконец, когда песик вроде бы согрелся и ожил, она вернула его в объятия Адама. Потом Габриель подошла к Джорджу и поцеловала его, и Алекс тоже его поцеловала, и Том, а Эмма с Брайаном хлопали его по спине, а Хэтти и Перл, стоявшие поодаль от этой семейной сцены, махали ему руками очень особенным образом. Затем Том и Джордж обменялись одеждой, и решено было ехать домой.

Но последний акт драмы пошел отчасти вразрез с моралью предыдущих актов. На пути Алекс опять задержалась (безрезультатно) в поисках часов. Джордж и Руби шли в авангарде. Брайан приотстал — он нес Зеда и держал за руку Адама. По временам он сжимал руку сына, но Адам не глядел на него. Габриель следовала за ними. Она вдруг почувствовала, что смертельно устала, что вот-вот упадет ничком. Хэтти и Перл, вдруг обособившиеся, ставшие совсем чуждыми, поднимались другим путем. Они часто останавливались, чтобы оглянуться на море или указать друг дружке на что-нибудь. Том и Эмма шли последними — они поджидали Алекс, которая жаловалась, что никто не хочет помочь ей искать часы.

Приближаясь к верхней части поля, Брайан услышал звук заводящегося мотора. Брайана догоняли остальные. Руби стояла и ждала, окруженная сумками. «Ровер» Ящерки Билля пополз вверх по проселочной дороге, достиг гудронированной, взревел на повороте и исчез. С ним исчез и Джордж.

— Господи, «ровера» нет. Где Джордж?

Руби показала на опустевшую дорогу.

— Алекс, Джордж забрал «ровер»!

— Я могу его понять, ему не хотелось возвращаться назад вместе с нами после всего, что случилось, — сказала Габриель.

— Ты-то можешь! Алекс, ты что, оставила ключи в машине?

— Я всегда оставляю ключи в машине.

— Как это похоже на тебя! Как это похоже на Джорджа!

Перл повезла Руби и Хэтти в «фольксвагене». Когда машина завелась, Руби протянула Алекс ее часы. В «остине» Габриель села впереди рядом с Брайаном, обнимая Адама и Зеда. Мать с сыном молча плакали всю дорогу домой. Брайан без устали скрипел зубами и повторял: «Как это похоже на Джорджа!» Эмма уснул на заднем сиденье, положив голову Тому на плечо.



— Все уехали? — спросила Стелла.

— Да, — ответила Мэй Блэкет, — Я видела, как машины отъезжали.

— Когда приедет N?

— Должен быть тут через полчаса.

Стелла сошла по лестнице на первый этаж Мэривилля, в большую гостиную с широкими эркерами, выходящими на море. Створка одного окна была открыта, и ветер трепал белую занавеску. Бледно-серое море переливалось тусклым жемчужным блеском. Из угловой комнаты верхнего этажа, куда поселили Стеллу, она время от времени поглядывала в бинокль, как семейство Маккефри резвится на пляже. Незримая, она видела, как Руби пришла и встала под темным столбом, уставившись на дом. И еще — как Джордж прошел мимо по дороге. Когда он скрылся, Стелла перестала глядеть в бинокль и спустилась вниз. Мэй Блэкет временами проверяла, здесь ли еще машины.

— А вдруг он знает?

— Джордж? Нет.

— Руби так пялилась на дом.

— Это просто из любопытства.

— Она ясновидящая.

Следует объяснить, что я, N, рассказчик, сейчас появлюсь на сцене (хоть и ненадолго), не ради собственного тщеславия, но ради необходимого объяснения. Жители Эннистона гадали, куда сбежала Стелла, куда она так загадочно исчезла. Ну так вот, она укрылась у меня.

В столь горестный для Габриель день Стелла, сбежав из Лифи-Ридж, направилась не в Лондон и не в Токио. Она взяла один из зонтиков Габриель (в тот день шел дождь), чтобы спрятать приметную черноволосую голову «египетской царицы», дошла до моего дома, расположенного неподалеку от Полумесяца, и там, если можно так выразиться, сдалась. Я имею в виду, что нервы у нее были на пределе, а в голове (это следует подчеркнуть) билась единственная мысль — скрыться в безопасном месте, подальше от семейства Маккефри. У меня нет и не было близких отношений со Стеллой или сентиментальной привязанности к ней, ничего подобного. Я намного старше ее. Как я уже говорил, я коренной эннистонец и знаю семейство Маккефри, хоть и неблизко, всю свою жизнь, а Стеллу — со времени ее замужества. Наверное, можно сказать, что мы друзья, а я обычно не разбрасываюсь этим словом. Кроме того, мы оба евреи. Стелла пришла ко мне как в ближайшее убежище, место не от мира сего, где не течет время, где можно отдохнуть, подумать, принять решение. Она сбежала от доброты Габриель, от тесноты спальни в «Комо», от Адама, напоминавшего ей о Руфусе, из места, где ее мог найти Джордж. Ко мне она пришла не за советом, не за поддержкой в какой-то «стратегии», а просто потому, что доверяла мне и знала — я ее спрячу. (Мне и раньше приходилось прятать людей.) Было ли это бегство такой уж удачной идеей — спорный вопрос, и позже мы действительно спорили об этом. Во всяком случае, переступив порог моего дома, Стелла выбрала определенный путь, и теперь могла только идти по нему дальше. Как выразилась однажды сама Стелла, «так далеко зашла, что повернуть уже не легче, чем продолжить путь»[112].

Это я придумал переселить Стеллу из своего дома, Бат-Лодж, в Мэривилль. Я принял это решение только потому, что мы наговорились (по крайней мере, на время). Конечно, я давал ей советы: невозможно беседовать на такие важные темы и обойтись без советов. Она их не приняла, но, конечно, мой взгляд на происходящее поневоле был опосредованным. Стелла была не хрупкой малюткой, а сильной, разумной, уверенной в себе женщиной, которая, как она поняла со временем, загнала себя в неразрешимую ситуацию. Нужно было выбрать, какой шаг делать следующим, и эта необходимость парализовала Стеллу, она не могла сделать ход, потому что на карту была поставлена ее гордость. И чем дольше длились молчание и секретность, тем труднее было найти способ их прервать. Я боялся за Стеллу — она могла сама себя убедить в том, что она в ловушке, и свыкнуться с этой мыслью. Беседы, в которых мы детально разбирали ситуацию, подтверждали мои опасения. Я предложил Стелле решительно переменить обстановку, и она согласилась поехать в Мэривилль, перепоручив заботу о себе моей еще более давней доброй знакомой, Мэй Блэкет, матери Джереми и Эндрю. Стелла любила и уважала Мэй. Сложившуюся на тот момент ситуацию лучше всего обрисует мой разговор со Стеллой, состоявшийся вечером, после ужина.

— Вижу, вы расставили нэцке, я их так люблю.

— Да…

— Больше всего — этого демона, который вылупляется из яйца.

— Я таки думала. Вы единственный, кто на них действительно смотрит. Я очень рада, что забрала их у Джорджа, он бы их с удовольствием разбил. Рано или поздно ему это обязательно пришло бы в голову.

— Вы написали отцу?

— Не так, как вы советовали. Написала, что на некоторое время уеду во Францию.

— Должно быть, вам странно было наблюдать забавы Маккефри.

— Да, они меня потрясли. Я почувствовала себя такой предательницей.

— Потому что укрылись у врага.

— Да. Конечно, для Джорджа все враги. Но где я была все это время, что бы я им сказала?

— Соврали бы. Я что-нибудь придумаю.

— Не смешно. Какая отвратительная ситуация. Я еще и вас в это втянула.

— Не беспокойтесь обо мне, я укрыт от бури.

— Я сама поставила себя в ложное положение, и это меня парализует, меня словно заперли в стальной ящик или что-то такое.

— Люди вылезают из ящиков. Часто это проще, чем кажется.

— Не вижу, как мне вылезти из моего. Может, вы что-нибудь придумаете? Господи, вам ведь и без меня забот хватает.

— Что вы почувствовали, когда Джордж прошел мимо?

— Так близко, так близко. Жуткий страх, словно удар током. Потом, когда я поняла, что он не сюда идет, мне ужасно захотелось выскочить и побежать за ним, и это тоже было как страх. У него был такой одинокий вид.

— Вы не думаете, что можно просто явиться в Друидсдейл, взять и вернуться?

— Нет.

— Или написать ему, просто чтобы он знал, что у вас все в порядке?

— Нет. У меня не все в порядке. И ему это неинтересно.

— Даже если вы просто напишете письмо, это уже будет определенный шаг. Передвинуть одну фигуру — и расстановка на доске изменится.

— Да-да, вы уже говорили.

— Любое действие может изменить ситуацию непредвиденным образом, и, по-моему, от письма не будет вреда. Я могу отправить его из Лондона. Это внесет нужную неопределенность, меньше напряжения, больше простора для маневра.

— Да, я понимаю. Но что бы я ни сделала, это будет бесповоротно, и я страшно боюсь ошибиться. Я ничего не могу делать, пока у меня в голове не прояснится. Разумно, правда ведь?

— Не обязательно.

— Сейчас я хотя бы свободна…

— А я думал, вы в стальном ящике.

— Я хочу сказать, что сейчас я способна думать. Я словно на старте… как ракета, которая может полететь в нескольких направлениях. Лучше подождать.

— Вы рассматриваете Джорджа как нерешенную задачу. Может быть, вам надо расслабиться, сдаться.

— Приплыть обратно к нему, как обломок кораблекрушения, гонимый волнами, как какая-нибудь заурядная личность? Не смешите меня!

— Почему вы не хотите поехать в Токио?

— И сказать отцу, что он был прав?

— Или пригласить его сюда. Вы же знаете, я всегда хотел с ним познакомиться.

— Да, вы замечательно поладите. Втянуть его в эту катастрофу? Ну нет.

— Вы хотите сделать все сразу и правильно. Может, лучше решать проблему по кусочкам? А что Мэй думает?

— Что мне сейчас надо тщательно спланировать, как быть счастливой всю оставшуюся жизнь! Знаете, иногда мысль о счастье для меня мучительна. В этом доме все пропахло счастьем, меня это сводит с ума. Иногда, во сне, я бываю счастлива. Во сне Джорджа словно нет, словно его стерли, как и не было никогда.

— Ну так почему бы и не стереть его?

— Вы сказали — отправиться в путешествие, только это путешествие должно быть паломничеством. А у меня нет святых мест.

— Иерусалим?

— Не говорите глупостей. Для вас он что-то значит. Для меня — ничего. Я раньше думала, что, если съезжу в Дельфы, на меня снизойдет некое озарение, но теперь я знаю, что в Дельфах тоже пусто. Моя святыня — Джордж. И это омерзительное кощунство.

— Я хотел сказать, стереть его действием, написать ему, потребовать развода и представить себе, как он сначала бранится, а потом улыбается и что-то радостно восклицает. Осознать, что без вас ему может быть лучше. Вот тогда вы действительно сбросите груз с плеч!

— Ну хорошо, допустим, я слишком зациклена на себе. Но я не могу развестись с Джорджем. Это невозможно. Незавершенность.

— Вам нужна власть. Вы хотите его спасти именно так, как вам кажется правильным. Не все дела можно завершить, выкиньте это из головы. Не решаетесь его бросить — тогда возвращайтесь, не дожидаясь правильного момента, не зная, что, собственно, происходит, не намереваясь ничего поправить, закончить, прояснить. Вы можете с ним говорить, это у вас всегда…

— В каком-то смысле — да, но…

— Он вам завидует, он вас боится, отрекитесь от своей власти.

— Это не так просто. Вы же знаете.

— Вы олицетворяете именно тот порядок, который Джордж отвергает. Это важно. Это словно некая религия, к которой не принадлежишь.

— Вы мне льстите. Это звучит как логическая связь. Логика в связях есть, но она глубоко скрыта и ужасна.

— Да, я знаю. Можно нам заново обсудить кое-что?

— Можно. Спрашивайте.

— И вы меня простите?

— Палача приходится прощать. Не простить — крайне дурной тон. Вы мне велели не принимать успокоительных и держаться. Я держусь, но мудрости мне это не прибавило.

— Насчет Руфуса…

— Дело не в Руфусе, не в Алане, Алекс, Фионе или Томе — не во всех этих старых теориях, — на самом деле это что-то… первобытное.

— Я говорю о вас, а не о Джордже.

— О, я знаю, что у вас и на этот счет есть теория. Ну хорошо. Это я виновата в смерти Руфуса, это произошло в один миг, из-за моей беспечности и глупости… а потом я не смогла связаться с Джорджем, его не было в музее, и мне пришлось ждать, пока он придет домой, и тогда сказать ему… Мне иногда кажется, что я умерла во время этого ожидания, а все, что было потом, мне приснилось. Конечно, я ощущаю потерю Руфуса каждую секунду, воздух, которым я дышу, напоен его смертью, я все время заново проживаю этот несчастный случай… Но это все перемешалось с… Джорджем и… это другое…

— Да.

— Мы потом не могли говорить об этом, ни друг с другом, ни с кем об этом не разговаривали. Джордж ни разу не спросил о подробностях, и я не рассказывала, только сказала, что я во всем виновата, и описала, что случилось… очень приблизительно… Он так ничего и не сказал. Я никогда не заглядывала, даже мельком, в глубину… его переживаний, вины, которую он молча возлагает на меня…

— Может быть, он вас винит меньше, чем вам кажется.

— Как он меня обвинял, какое судилище устроил… эти слова даже не подходят… это неописуемо. А потом пошли слухи, что это он виноват, люди даже намекали, что он сделал это намеренно, говорили ужасные вещи… а я не сказала ни слова. А теперь, даже если я закричу: «Это я виновата!» — все равно будут думать на него. Разве можно теперь его оставить?

— Потому что он взял вину на себя.

— Нет-нет, эти слова слишком слабы, я же говорю, это неописуемо, абсолютно, это все равно что быть осужденными на вечные муки вдвоем, как будто нас связали и швырнули в пламя.

— Может быть, это и нужно исправить?

— Теории, теории, вы все время ищете решение, хоть это и не фундаментальная наука. Да, он взял вину на себя. И от этого стал еще хуже.

— Я думаю, это вы стали хуже.

— Вы считаете, что я должна себя простить.

— И его заодно. Чувство вины часто переходит в неприятие. Вы не можете принять того, что он сделал — что бы он там ни сделал, — чтобы защититься… от этого ужаса. Вы как-то сказали, что он «жадно лакал происходящее, как кошка — сливки». Это любопытная фраза, я ее запомнил.

— Я так сказала? Конечно, это не совсем точно. Его сердце было совсем разбито… Руфус был… ну, вы понимаете… для нас обоих…

— Да.

— На самом деле я хотела сказать вот что: Джордж тут же начал превращать то, что случилось, во что-то другое, что-то ужасное, направленное против меня, — да, чтобы защититься, как вы сказали. Но смешивать эту ужасную боль со злорадством, злым умыслом, полнейшим искажением действительности, ложью… он как будто решил во что бы то ни стало изменить реальность, превратить ее в адскую машину, чтобы причинить боль кому-то еще… это работа дьявола… она отравляет и развращает все на свете.

— Но вы видите дело с обеих сторон.

— Совершенно верно. Я была виновата и промолчала — сперва потому, что это было неизмеримо ужасно, а потом потому, что это никого, кроме нас, не касалось и я не могла…

— Не могли снизойти до того, чтобы опровергнуть гадости, которые люди мимоходом говорили о Джордже.

— Да. От этого слухи только усилились бы, все стали бы говорить, что я его покрываю, были бы просто счастливы. Но из-за… самого этого случая… и из-за моего молчания… я виновата. Так что в каком-то смысле Джордж прав и может себя с этим поздравить. Но он превратил это в орудие против меня… как-то злобно, втихомолку… это так ужасно… это карикатурно преувеличенное осуждение, это противоположность, полная противоположность любви и состраданию.

— Значит, объективно виноваты вы, а Джордж прав, но он так себя ведет из-за случившегося, словно виноват он.

— Да. А то, что вы называете «видеть дело с обеих сторон» — часть моего мучения. Это война, ад, ад — это именно такая война.

— Вы говорили о решимости Джорджа, а как насчет вашей? Вы считаете, что он действует втихомолку и злобно. Это ваше видение. Конечно, Джордж инстинктивно, как и все мы, стремится к самосохранению. Да, он как-то перекроил случившееся на свой лад. Но и вы тоже. Он не может себе позволить любви и жалости. Но и вы, кажется, тоже.

Стелла помолчала.

— Если бы я верила, что такой живительный родник может пробиться… но все мои силы уходят на выживание. Я не хочу стать машиной для страдания и ненависти. Я хочу сохранить рассудок. В смысле сострадания, любви и прочего лучшее, что я могу, это стараться думать о Джордже беспристрастно. Вы не полагаете, что он покончит с собой?

— Нет.

— Для меня самоубийство всегда было абстракцией. Никто не может всецело предаться этой идее.

— Люди — абстрактные существа и редко решаются на что-либо всецело.

— Я знаю, что вы уважаете самоубийство, из-за Масады[113].

— При чем тут это. К самоубийству часто прибегают ради мести или чтобы доказать свое всемогущество.

— Это похоже на Джорджа. Но нет, я не вижу его в роли самоубийцы. Возможно, в один прекрасный день его линчует толпа. Но жестокость — это сила, она, словно магия, внушает людям страх.

— Его будут охранять, окружат любовью!

— Да. Как короля.

— Как короля, которым он поневоле должен быть, потому что вы — королева. Вы однажды сказали, что чувствуете себя принцессой, вышедшей замуж за простолюдина. «Это сказывается в конце концов» — ваши слова.

— Правда? Чего я только не говорю! А вы все запоминаете.

— Не зацикливайтесь слишком на этих картинах. Неплохо время от времени признаться, что ничего не видишь. Мы ничего особенного собой не представляем, и машины-то из нас так себе. Вы воображаете, что ваши мысли — лучи силы. Ведите себя проще, вдруг это поможет вам увидеть вещи как они есть.

— Вести себя проще…

— Да, в свете, льющемся извне, в свете заурядной веры или надежды, ничего заумного.

— Вы опять проповедуете смирение! Насчет возвращения домой. Если бы я могла увидеть в этом свой долг… но я не могу. Не могу войти в темноту. Мне нужна картина, мне нужен план. Вы по-прежнему думаете, что Диана Седлей ничего не значит?

— Да, она — игрушка, divertissement[114]. Неужели вы из-за нее беспокоитесь?

— Да. Но свои чувства из-за нее я могу понять, они просты и здоровы по сравнению со всем остальным. Я раньше думала, что он может ее убить. Я подозреваю, что он был с ней, когда умер Руфус. Как вы считаете, может быть, Джордж просто сумасшедший?

— Нет.

— Или эпилептик?

— Нет.

— Электрошок и все такое?

— Нет.

— Но вы думаете, что это опасно, вот так ждать, проводить время? Я уже одержима «времяпрепровождением». Я не могу остановить время, не могу его использовать. Я раньше все списывала на неудачный брак, но это не то, это гораздо шире. Конечно, оттого, что Джордж без работы, все еще хуже — у него слишком много свободного времени, он сидит и фантазирует. Воображает жуткие вещи. Когда-то, сто лет назад, он мне про них рассказывал.

— Вы вместе этим занимались?

— Вы хотите спросить, захватывали ли меня его фантазии? Да, пока я не начала…

— Бояться его?

— Ненавидеть, или что там.

— И они вас все еще захватывают?

— Больше чем захватывают. Я становлюсь Джорджем. Ну допустим, я вернусь. Я буду в безопасности?

— Он полностью занят Джоном Робертом Розановым.

— И меня, может быть, просто не заметит? Надеюсь, эта одержимость безобидна. Это значит, что я могу подождать или что ждать не нужно?

— Как вы думаете, Джордж знает, насколько дружны вы были с Розановым в свои студенческие годы?

— Я не была с ним дружна. Он просто думал, что из меня может выйти философ. А я…

— А вы?

— Ну, вы же знаете Джона Роберта или знали.

— Вы не думаете, что вы — часть проблемы Розанова?

— Надеюсь, что нет. Я отказалась от Розанова, когда увидела, как одержим им Джордж.

— И философию бросили, чтобы Джордж не догадался случайно, что вы годитесь в философы, а он нет!

— Не надо! Это было сто лет назад, еще до того, как мы поженились. Я уже тогда изучала Джорджа.

— Я помню, вы как-то сказали, что Джордж интересовал вас больше всего на свете.

— Как бы то ни было, я не хотела строить отношения с Джорджем, пока он одержим Джоном Робертом, — слишком много матрешек, вложенных одна в другую. Тут что-то есть, если бы я только могла это понять, пока жду. Джорджа нельзя объяснить с помощью старых теорий. С тем же успехом можно сказать, что он одержим бесами. Это скорее что-то достойное жалости, как болезнь или неуемный зуд, вроде похоти, как нервическое, неконтролируемое обжорство назло себе и всем. Он теперь знает, что уже никогда ничего не добьется в жизни. На самом деле он жалок. В романе он был бы комическим персонажем.

— В романах мы все были бы комическими персонажами. Лучше бы вы продолжали изучать философию или экономику, а не Джорджа.

— Да. Это часть того сна.

— О счастье?

— Мне снится, что я вернулась в университет. Только не говорите «что вам мешает», или «какие ваши годы», или…

— Хорошо. А из тех пьес, которые Джордж писал, так ничего и не вышло?

— Конечно, нет. А он их вам не показывал?

— Да. Мне очень жаль, что я потерял Джорджа. Я не люблю терять людей.

— Если бы вы его не потеряли… но это невозможно. Если бы вы не потеряли Джорджа, в конце концов он возненавидел бы вас, как сейчас ненавидит Розанова. Мне кажется, он порвал все свои пьесы. Мой роман, во всяком случае, он порвал.

— Я не знал, что вы написали роман.

— Считайте, повезло, а то пришлось бы его читать.

— Надеюсь, вы напишете другой.

— Проблема в том, что я не могу ничего делать, не могу ни на кого производить впечатление… Я знаю, вы видите Джорджа кем-то вроде героя нашего времени.

— Бессильный человек, сперва равнодушный, потом озлобленный.

— Озлобленный Джордж. Очень утешает. Вы знаете, у него время течет очень странно, он как преступник, который уже отсидел и вышел на волю, только его преступления все еще впереди. Он заплатил авансом, и это дает ему право на злобу.

— Оправданный грешник, продолжающий грешить. Вы сказали, что Джордж чувствовал себя как фашист, военный преступник — отбыл длинный срок, искупил свою вину, но все же не раскаялся!

— Да. Он очень интересовался нацистскими преступниками. Прочел о них кучу книг. Он уже ничего не добьется в жизни, то есть наукой или писательством, но еще может выделиться, если что-нибудь натворит. Я уверена, он об этом мечтает… все эти мелкие выходки…

— Например, попытка вас убить?

— Ну… в каком-то смысле он пытался… но…

— Он толкал машину.

— Да. Я до сих пор вижу его ладони, прижатые к Заднему стеклу… такие бледные… словно у какого-нибудь зверя…

— А потом он вас вытащил и пинал ногами.

— Кажется, это меня злит больше. Я его провоцировала. Я дразнила его Розановым. Если он в самом деле меня когда-нибудь убьет, это будет несчастный случай.

— Неважно. Продолжайте. Все его мелкие выходки или шуточки, как говорят его поклонники…

— Они как… образы, символы… как репетиция чего-то, что он сделает в один прекрасный день и успокоится… и тогда остановится… это его наконец удовлетворит, а может, внушит ему отвращение, он что-то уничтожит в самом себе, выдохнется, бледный, слабый, как червяк в яблоке, и весь его зуд утихнет.

— А на какой стадии он сейчас?

— Это я и хочу понять. История с Розановым прервала ход вещей. Это серьезно, но в каком-то смысле тоже, может быть, divertissement. Это случайность, она может пройти. Розанов вернется в Америку, и Джордж оправится. Тогда мы все узнаем.

— Узнаем, случилось ли уже оно… то, что должно его исцелить?

— Да. Я думала, что это будет случай с римским стеклом.

— Да?

— Потом я думала, что это случится, когда он убьет меня.

— Но вы еще живы.

— Да, но могло хватить и попытки.

— А если нет?

— Он может решить, что обязан меня убить, чтобы довести дело до конца. Возможно, он видит эту историю как фиаско, потерю лица, неудачу.

— Так вы поэтому ждете?

— Нет, не поэтому, это ничего не меняет; если я решу вернуться к Джорджу, значит, я буду готова рискнуть. Я просто не хочу возвращаться наобум, теряя чувство собственного достоинства, с затуманенной головой, без стратегии…

— Стратегии!

— А теперь, раз уж я столько времени тянула, я с тем же успехом могу дождаться, пока Розанов уедет обратно в Штаты.

— А если Джордж исцелится, выдохнется, как вы сказали, будет слабый и бледный, как червяк в яблоке, кроткий, будет ли он вам по-прежнему интересен? Может быть, вам просто нравится ждать?

— Иногда мне кажется, что Джордж — рыба, которая попалась мне на крючок… на длинной, длинной леске… и я ее вываживаю… вываживаю… Какая жуткая картина.



— Что за музыка такая странная?

— Это ярмарка на общинном лугу.

Доносившиеся издали звуки ярмарочной музыки, разбавленные и облагороженные теплым вечерним воздухом, слабые, прерывистые, долетали в сад Белмонта. Чуть ближе заходился в лиричной, почти соловьиной, песне дрозд. Дерево гинкго примеряло летний плюмаж. Пышные висячие ветви были похожи на округлые лапы огромного зверя. В саду пахло цветами бирючины. По правде сказать, ими благоухал весь Эннистон, так как этот ценный кустарник был популярен в качестве живой изгороди.

— Перл, я боюсь.

— Чего, милая?

— Давай закроем ставни.

— Еще рано.

— Я написала Марго.

— Вот молодец.

— Смотри, какое хорошее пресс-папье вышло из каменной руки.

Хэтти положила известняковую руку, найденную в заросшем саду, поверх стопки писем. Письма были адресованы тете Марго, школьной подруге Верити Смоллдон и Кристине, у которой Хэтти гостила во Франции.

— Ты ответила тому нахальному журналисту?

— Да. Еще вчера. Подумать только, в газете знают о моем существовании!

Редактор «Эннистон газетт» написал Хэтти с просьбой об интервью.

— Надеюсь, ты наотрез отказала.

— Конечно.

Ночью Хэтти видела страшный сон, и его обрывки никак не шли у нее из головы. В пустом сумеречном магазине она увидела на верхней полке маленькую красную полупрозрачную тварь и сочла ее большим ужасным насекомым. Потом тварь запорхала, и Хэтти увидела, что это очень маленькая и очень красивая сова. Совушка закружила прямо у Хэтти над головой, вызывая пронзительное чувство удовольствия и в то же время печаль. Хэтти протянула руку, пытаясь схватить сову, но боялась ей повредить. «Выпусти ее в окно», — сказал чей-то голос, но Хэтти знала, что эти совы живут в комнатах, а на улице погибают. Потом она посмотрела на другую полку и с ужасом увидела, что там сидит кошка и вот-вот бросится на сову.

— Ты сегодня какая-то беспокойная.

— Так пахнет цветами, я не могу дышать. Отец Бернард сказал, что, может быть, придет.

— Уже не придет.

— Может, и придет, он всегда поздно приходит. Перлочка, ты его не любишь.

— Мне кажется, он в чем-то фальшивит.

— Это несправедливо.