Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да.

— С ума сойти! Зачем вы лезете куда не просят, Дьюкейн?

— А вам не ясно?

— Нет.

— Вы говорили, что как я скажу, так и будет, — что я могу ставить вам любые условия. Так вот вам мое решение. Я обо всем умолчу, если вы хотя бы предпримете попытку вернуться к Поле.

Биранн отвернулся и отошел к окну.

Дьюкейн заговорил взволнованно и быстро, как бы оправдываясь:

— Вы, помнится, послали меня с моим чувством долга, и правильно сделали, как я теперь считаю, — или, вернее, считаю, что существует долг иного рода. Я не хочу калечить вам жизнь — чего ради? Ни Клодии, бедняжке, ни Радичи этим не поможешь. Что до закона, то людской закон — лишь весьма относительное приближение к справедливости и слишком грубый инструмент для ситуации, подобной вашей. Суть не в том, будто я возомнил себя Богом, но, раз уж мне навязали это дело, я вынужден как-то с ним распорядиться. Если честно, мое желание — покончить с ним, и так, чтобы при этом никто не пострадал. Что касается расследования, ответ на вопрос мне известен, о чем я и сообщу, не углубляясь в детали. Идея, связанная с Полой, возникла сама собой, в развитие сюжета — как бы его удачным дополнением. Она определенно вас любит, так почему бы не испытать эту возможность? Я не обязываю вас добиться успеха. Я вас обязываю попробовать.

Дьюкейн встал и со стуком поставил стакан на каминную доску.

Биранн вялой походкой вернулся на прежнее место.

— У меня особого выбора нет, ведь так? — пробормотал он.

— И так, и не так, — сказал Дьюкейн. — Не скрою, что я решил в любом случае не раскрывать все в этом деле до конца, то есть как бы вы ни поступили. Но поскольку вы — джентльмен…

— Бредовая затея, я считаю. Все это может обернуться катастрофой. Не понимаю, почему вы вообразили, будто это удачная мысль.

— Я говорил на эту тему с Полой — в общих чертах, разумеется, не касаясь своего решения. И на мой взгляд, она очень не прочь попытать счастья еще раз. Ей тоже, судя по всему, не удалось от вас исцелиться.

— Что вас, несомненно, приводит в изумление, — сказал Биранн. Он постоял, глядя на огонь. — Ладно, Дьюкейн, будь по-вашему. Я попробую, но не более того. Что из этого получится — одному Богу известно.

— Вот и хорошо. Вы же изредка думали о том, чтобы вернуться?

— Да, но лишь как о чем-то из области фантастики. Когда расстаются два таких твердолобых человека…

— Я знаю. Потому-то и рассудил, что в данном случае нелишним будет появление deus ex machina[48].

— То были, наверное, приятные минуты. Ну ладно. Только когда дойдет до дела, Пола, может статься, обнаружит, что ей даже смотреть на меня противно. Да и со мной едва ли произойдет срочное превращение в идеального супруга.

— Что правда, то правда. Вы каким были негодяем, таким и останетесь.

Биранн усмехнулся и снова взял в руки стакан.

— Удивительно, как это вы не стараетесь спасти Полу от моих лап? Забавно, что у меня не раз мелькала мысль, нет ли между вами и Полой… Не дай-то бог! Подумать, что рядом с Полой окажется другой мужчина было невыносимо, но хуже всего, если б им оказались вы…

— Что ж, если хотите держать других мужчин на расстоянии, приглядывайте за нею сами. Кстати, я забыл назвать еще одно условие. Вы должны все рассказать Поле.

— И о Радичи, и обо всем прочем?

— Да. Конечно, Пола может счесть нужным сдать вас, как вы изволили выразиться, полиции. Но мне в это не очень верится. Вот, возьмите, вам это понадобится. Мне оно больше ни к чему.

Дьюкейн протянул ему листок с признанием Радичи.

Биранн положил бумагу на каминную доску.

— По-моему, лучше будет, если Поле расскажете вы. То есть просто изложите основные факты. Вдруг она решит, что не желает со мной встречаться после этого. Да и вообще может не захотеть.

— Сомневаюсь. Впрочем, не возражаю — давайте, расскажу я. Ей что, приехать сюда на встречу с вами или вы предпочтете сами явиться в Дорсет?

— Это пускай решает она. Хотя нет, пожалуй, лучше будет в городе. Я как-то не готов предстать перед близнецами.

Дьюкейн рассмеялся:

— Да, близнецы — это серьезно. Но я предвижу, что они вас простят. Ну, а теперь остается лишь пожелать вам удачи.

Биранн потянул себя за нижнюю губу, отчего асимметричность его черт сделалась еще заметнее.

— Это, надо думать, своего рода шантаж, не так ли?

— Надо думать, да.

— Я, пожалуй, все-таки захвачу с собой эту бумагу.

Биранн положил к себе в карман признание Радичи. На это рассмеялись они оба.

Биранн шагнул к выходу.

— Я черкну вам, когда повидаюсь с Полой, — сказал Дьюкейн.

— Спасибо вам. И вообще — спасибо.

Они подошли к парадной двери. Стоя в дверях, Биранн тронул Дьюкейна за плечо. Дьюкейн поспешно протянул ему руку и они, пряча глаза, обменялись рукопожатием. Еще мгновение, и Биранн скрылся за порогом.

Дьюкейн устало нагнулся подобрать письма, лежащие на дверном коврике. Побрел назад в гостиную, поворошил угли в камине. Обратил внимание, что на всей мебели лежит пыль. Куда же запропастился этот чертов Файви? Ежеминутная радость бытия, не покидавшая его, несколько притупилась, несколько удлинилась льдинка, залегшая внутри. Не заработал ли он хроническое нездоровье, которое заявит о себе в скором времени? Дьюкейн зябко поежился и заметил, что стучит зубами.

Почему-то он очень ждал этой встречи с Биранном. И вот она прошла, точно во сне. Правда, он уже больше не считал Биранна негодяем. Мало-помалу, с неизбежностью, Биранн стал ему нравиться. Но одновременно то напряжение, что связывало их, ослабло. Биранн ему сделался не нужен. Притом, если Биранн вернется к Поле — да и вообще в любом случае, — он рано или поздно оскорбится вмешательством Дьюкейна, усмотрев в нем только желание лишний раз проявить свою власть. Может, оно и было только желанием проявить свою власть. Биранн будет избегать его, и, если они с Полой вновь соединятся, Пола начнет избегать его тоже. Дьюкейн вздохнул. Так хотелось поговорить с участливым человеком — например, с Мэри Клоудир, так хотелось, чтобы кто-нибудь пожалел его, утешил. Хотелось опять очень ждать чего-то… Он сел и стал перебирать письма.

Одно письмо было от Кейт, другое — от Джессики; третий конверт был надписан незнакомым почерком. Дьюкейн открыл его первым. Письмо гласило:


«Дорогой Джон!
Вы, наверно, удивляетесь, куда подевалась эта Джуди, и я подумала, что обязана вам написать и сообщить о себе, потому что видела от вас столько хорошего, честно говорю. Вы, Джон, изменили мою жизнь, хотя и не в том смысле, что научили строго соблюдать Десять Заповедей. Через вас я нашла своего суженого! И не ругайте себя, что дурно поступили, боюсь, вы смотрите на брачные узы серьезнее, чем я, но это, по-моему, оттого, что сами не женаты. Я все равно твердо надумала уходить от Питера, когда в моей жизни появился Эван, в тот вечер, когда он вез меня от вас, и пускай мы с ним знакомы такое короткое время, мы знаем, что созданы для друг друга и вот теперь вдвоем уезжаем. Угадайте, где мы будем, когда вы получите это письмо? На пароходе по пути в Австралию! Такая удача, что моих скромных сбережений как раз хватило на билеты! Поскольку Эван, как и я, — австралийский валлиец, то, значит, все сложилось правильно, он везет меня к себе на родину, у его папы там свой автосервис, и он поможет нам на первых порах, так что пожелайте мне счастья! Ну, вот и все, рада была с вами познакомиться, правда, только жаль, что мы с вами ни разу сами знаете чего, хотя молчу, а то Эван жутко ревнивый! Ждите от меня открытку с видом Сиднейского моста.
Искренне Ваша,
Джуди».




До Дьюкейна не сразу дошло, что Эван — не кто иной, как разносторонний Файви. Что ж, оставалось надеяться, что у Джуди не будет причин изменить свое мнение относительно ее суженого. Не исключено, впрочем, что в данном случае Файви встретил себе ровню. Ему же самому теперь предстояло искать нового слугу. Будет впредь осмотрительнее в своем выборе. Только через неделю Дьюкейн хватился, что вместе с Файви исчезли несколько пар самых дорогих его запонок, а также кольцо с печаткой, принадлежавшее его отцу. Запонки — ладно, но кольца ему было жаль.

А сейчас он открыл письмо от Джессики.


«Милый Джон!
Извини, что не отвечала на твои многочисленные письма, телеграммы и т. д., не отзывалась на телефонные и дверные звонки. Это было что-то новенькое, согласись, что ты так стремился меня увидеть. Как ты, очевидно, знаешь, мне стало известно про Кейт. Что тут можно сказать? Я глубоко потрясена тем, что ты счел нужным мне лгать. Ты избрал неверный способ оградить меня от страданий, так как узнать все самой было гораздо больнее. Я ненавижу вранье и недомолвки, и ты, по-моему, в глубине души — тоже, так что теперь, когда все раскрылось, тебе, наверное, стало легче. Я думаю, нам больше ни к чему встречаться. Ты сам это часто говорил, и глупо, что я не соглашалась. Понимаешь, я была убеждена, что очень тебя люблю, и самое странное, что, кажется, ошибалась. Надеюсь, что не обидела тебя этим признанием. Для тебя, вероятно, такое громадное облегчение избавиться от меня, что ты не обидишься. У меня, конечно, из-за всего этого тяжело на сердце, но далеко не так тяжело, как было два года назад. И потому можешь обо мне не беспокоиться. Я вдоволь наплакалась по этому поводу — теперь хватит. Отвечать на это письмо лучше не надо, я еще не настолько излечилась, и при виде твоего почерка мне может вновь стать хуже. Будь счастлив с Кейт. Я искренне желаю тебе — или, вернее, скоро научусь желать — всего самого лучшего. Пожалуйста, не пиши и не звони мне.
Желаю удачи.
Джессика».




Дьюкейн бросил письмо в огонь. Любовь Джессики, нерушимая и цельная, предстала перед ним сейчас как нечто прекрасное, трогательное. Он не испытывал никакого облегчения при мысли, что она скоро «излечится» — если уже не излечилась. Он обошелся постыдно с тем, что ныне явилось ему как воплощение чистоты. Бурные ссоры, сотни рассуждений по сотням поводов принадлежали прошлому и бесследно изгладятся из памяти. Неизгладимо пребудет оценка высшего суда: что он и лгал, и изворачивался в ущерб своему достоинству, несопоставимому с достоинством той, что просто любила его. Он открыл письмо от Кейт.


«Джон, дорогой мой!
От души надеюсь, что мое письмо застанет Вас в добром здравии и то ужасное происшествие, которое Вам довелось пережить, не оставило по себе тяжелых последствий. Решиться написать Вам было нелегко, но я понимала, что Вы этого ждете. Столько всего случилось сразу…
Я, разумеется, много размышляла о нас с Вами после того, как прочла письмо, которое Вы просили меня не читать, и в результате осталась глубоко собой недовольна. Я так устроена, чтобы всегда у меня и волки были сыты, и овцы целы, но это, оказывается, не всякий раз сходит с рук. Я твердо верила, что у нас с Вами наше необычайное, неуловимое и в то же время властное нечто будет источником одной сплошной, ничем не омраченной радости. Однако механика любви действует сообразно собственным законам, и к тому же (простите, что говорю об этом) я никак не предполагала, что буду по известному поводу введена Вами в заблуждение. Признаться, узнать о Ваших отношениях с кем-то еще было тяжелым ударом. Естественно, как я тогда же сказала Вам, у меня нет на Вас никаких прав. Но в том-то, быть может, и была наша ошибка, что сохранить это нечто без доли правообладания нельзя, а мы думали иначе. И знай я с самого начала, что Вы состоите с кем-то в близких отношениях, я не позволила бы себе зайти так далеко в своей привязанности к Вам. Сегодня я ясно вижу, какой идиотизм воображать, что можно удерживать при себе такого привлекательного мужчину, когда ты ему не жена и не любовница. Тем не менее именно это я себе вообразила. Вы должны считать меня полной тупицей. Так или иначе, ввиду всего этого уместно будет, как мне представляется, несколько осадить назад, что, к счастью, само собой и происходит. Вы, вероятно, чувствуете изрядное облегчение, так как наверняка тяготились сложностями, связанными со мной, в чем, как я теперь понимаю, повинна в основном я сама. Будьте счастливы с Джессикой. Нелепо говорить: «Даю Вам полную свободу», поскольку я никогда на нее не покушалась — и все же некие узы меж нами были. Теперь их не стало. Прошу Вас помнить, что в Трескоуме, понятно, Вы, как и прежде, — желанный гость. Октавиан шлет привет и вместе со мной надеется на скорую встречу.
Кейт».




Дьюкейн бросил страницы письма одну за другой в пылающий камин. Кейт писала таким размашистым почерком, что письма от нее приходили толстыми кипами. Он подумал, как не идет женщине этот тон уязвленного самолюбия и как трудно даже неглупой женщине скрыть его. И тут же спросил себя, почему он строже судит Кейт, чем Джессику. Ответ был очевиден. Потому что Джессика сильней его любила. Вечное самодовольное «я» — вот что важней всего в конечном счете. Дьюкейн рассеянно взял лежащий на столике лист бумаги с криптограммой Радичи. Машинально пробежал ее глазами. Присмотрелся внимательней. Что-то знакомое начинало проглядывать в центральной ее части. И вдруг до Дьюкейна дошло. Центральную часть квадрата составляли на латыни слова древней христианской криптограммы.


ROTAS
OPERA
TENET
AREPO
SATOR


Эта элегантная фигура читается как в прямом порядке, так и в обратном, так и по вертикали и состоит вместе с добавочными «А» и «О» (альфой и омегой) из букв, образующих первые два слова молитвы «Отче наш», расположенные в виде креста.


А
Р
А
Т
Е
R
APATERNOSTERO
О
S
T
Е
R
О


Кто изобрел и на какой закоптелой стене нацарапал, чародействуя, эти магические письмена, какие силы — наверняка более темные и, пожалуй, более реальные, чем христианское Божество, — тщился вызвать их изысканной формой и тайным содержанием? И что проделывал с ними Радичи, пытаясь направить их могущество по иному руслу и завладеть их талисманной ценностью? Дьюкейн переключил свое внимание на буквы, окаймляющие квадрат. Опять дважды «А» и «О», только в другом порядке. И тогда остальные буквы попросту складывались в RADEECHY PATER DOMINUS[49].

Дьюкейн отбросил прочь лист бумаги. Разочарование, сострадание, грусть смешались в его душе. Было что-то мальчишеское, жалкое в эгоцентризме, с которым Радичи присвоил латинскую формулу. Нечто подобное мог бы вырезать школьник на крышке своей парты. Вероятно, во всяком эгоцентризме, если докопаться до самой его основы, присутствует доля ребяческого. Острая жалость к Радичи овладела Дьюкейном. Разгадывая криптограмму, он словно бы вступил в разговор с Радичи, но разговор невнятный, бессвязный. После стольких нагромождений вокруг служения силам зла — и перевернутый крест, и убитые голуби — сердцевина всего этого выглядела такой ничтожной и пустой. Но при всем том Радичи был мертв, а силы зла — достаточно неподдельны, коль скоро дважды побудили его насильно оборвать человеческую жизнь. Проникнуть взором в этот мир Дьюкейн был неспособен. Он видел там одно лишь нелепое, ребяческое, а то, чему полагалось бы внушать страх, представлялось каким-то слабеньким, убогим. Возможно, некие силы и впрямь существуют и это, возможно, силы зла, но они — так, мелкая сошка. Истинное же зло, огромное, грозное, — то зло, что порождает войны и рабство, и бесчеловечность одного по отношению к другому, — заключено в уверенном, бестрепетном, несокрушимом себялюбии вполне обычных людей, таких, как Биранн и как он сам.

Дьюкейн встал и прошелся по комнате. Окружающее пространство определенно расчистилось. Нет Файви и Джуди, нет Биранна, нет Джессики и Кейт, и Полы. Он посмотрел на себя в зеркало. Лицо, которое он привык аттестовать про себя как «сухое», осунулось и заострилось, у волос, заметил он, — сальный, неопрятный вид, седая прядь, спадающая на лоб, потускнела. Глаза мутные, слезятся. Нос покраснел от солнца и блестит. И так нужен хоть кто-нибудь рядом! Побриться, кстати, тоже не мешало бы…

Завершилась эпоха в моей жизни, сказал себе Дьюкейн. Он потянулся за писчей бумагой, сел и начал писать:


«Дорогой Октавиан!
С искренним сожалением сообщаю Вам, что я вынужден подать в отставку…»


Глава тридцать восьмая

Не хватало лишиться чувств при виде него, подумала Пола.

Нелепая мысль — увидеться в Национальной галерее! В своей открытке он предложил ей встретиться у картины Бронзино. Пола была тронута. Но все равно идея была сумасбродная, типично в духе Ричарда. Пришли он ей письмо, а не открытку, она могла бы предложить со своей стороны что-то другое. А так казалось естественным отозваться тоже открыткой с коротким «да». Слава богу, что в этот ранний час здесь еще никого не было, не считая смотрителя, который находился в соседнем зале.

Пола пришла раньше времени. Поскольку Ричард, с его неумением подумать о других, назначил встречу ни свет ни заря, ей пришлось переночевать в гостинице. Проситься к Джону Дьюкейну или к Октавиану и Кейт не хотелось. Откровенно говоря, Октавиану и Кейт она вообще ничего не сказала. Кроме того, ей требовалось побыть одной. Ночь она провела без сна. За завтраком не смогла заставить себя проглотить ни крошки. Потом сидела в вестибюле, ломая пальцы и следя за стрелками на стенных часах. Один раз пришлось бежать в уборную из опасения, как бы ее не вырвало. Кончилось тем, что она пулей вылетела на улицу и вскочила в такси. И вот теперь ей предстояло ждать еще полчаса.

Могу и лишиться, думала Пола. Ее по-прежнему мутило, над самой головой, казалось, навис черный полог, грозя вот-вот опуститься ей на глаза. Если ее накроет эта мгла, ее поведет всем телом вбок, и она, потеряв равновесие, полетит вниз головой в темный провал. Пола очень ясно представила себе, как у нее закружится голова и поплывет почва из-под ног. Надо сесть, подумала она. Она осторожно приблизилась к квадратной, с кожаными сиденьями, скамье в центре зала и опустилась на нее.

Насилие, акт насилия по-прежнему стоял между ними, как гора — или, вернее, сделался словно бы уродливой принадлежностью самого Ричарда, чем-то вроде пугающего увечья, как, например, металлическая нога. Странно, что это сравнение пришло ей в голову. Потому что на самом деле металлическая нога была у Эрика. Что же, та сцена в биллиардной перечеркнула Ричарда для нее раз и навсегда? Она не задумывалась над этим, но, судя по всему, считала, что да. Иначе никогда не ушла бы от Ричарда. А так у нее даже мысли не возникло, что можно остаться. Разумно ли, не безрассудно ли было придать этому эпизоду такое значение, такую, в сущности, физиологическую значимость?

Пола посмотрела на картину Бронзино. С тех пор как на нее заявил свои права Ричард, она сознательно воздерживалась от знакомства с теоретическими изысканиями, посвященными этому полотну, но все же смутно помнила кое-что из прочитанного раньше. Две фигуры в верхней части картины, Время и Правда, раздвигают синий занавес, открывая взору сладострастный поцелуй, которым награждает свою мать Купидон. Скорбная фигура за спиной Купидона — это Ревность. За пухлым Наслаждением с розами в руках — зловещая фигура девы с фарфоровым личиком и чешуйчатым хвостом, олицетворяющая Фальшь. Пола впервые обратила внимание на некую странность в изображении рук у этой фигуры и, приглядевшись, увидела, что они написаны неверно: у левой руки — правая кисть и наоборот. Правда глядит, Время идет. А невесомый поцелуй все длится, губы едва касаются губ, удлиненные сияющие тела сопряжены в почти что угловатой нежности, в почти что — но не совсем — объятии. До чего же все это в духе Ричарда, думала она, такая изощренность, такая чувственность…

В дверях появился мужчина. Казалось, что не пришел, а как бы возник ниоткуда. Полу будто с силой пригвоздило к спинке сиденья. Он быстро подошел и сел рядом.

— Здравствуй, Пола. Ты рано пришла.

— Здравствуй, Ричард…

— Я, как видно, тоже. Ничем не мог себя занять, не выдержал.

— Да.

— Ну, здравствуй…

Пола не делала попытки поддержать разговор. Она старалась выровнять дыхание. Долгий вдох — и выдох, вдох — и выдох. Совсем не трудно, в общем. Она немного отодвинулась и покосилась на Ричарда: он сидел, облокотясь одной рукой на колено и глядел на нее без улыбки. Мимо прошел смотритель. Больше в зале никого не было.

— Слушай, Пола, — сказал Ричард, понизив голос, — будем говорить по-деловому, хотя бы для начала. Дьюкейн рассказал тебе про этот кошмар с Радичи?

— Да.

— Про меня и Клодию тоже? Все?

— Да.

— Давай тогда разделим два вопроса, ладно? Первый — должен ли я, по-твоему, отдать себя, как говорится, в руки правосудия, заявить в полицию с тем, что меня потом выгонят с работы и будут судить как соучастника. И второй — как нам с тобой поступить в отношении нас самих. Если не возражаешь, я хотел бы прежде всего покончить с первым вопросом.

Господи, как это похоже на Ричарда, думала Пола, пронзенная то ли щемящей нежностью, то ли жалом воспоминаний. Черный полог над нею исчез, дыхание как будто наладилось. Только больно колотилось сердце.

— А разве эти два вопроса не связаны?

Пола обнаружила, что смотреть на него не может, и потому смотрела себе под ноги.

— Связаны в том смысле, что ты либо захочешь, либо нет навещать меня в тюрьме. Взаимозависимость между ними возникает лишь в одном из четырех возможных сочетаний первого, второго, «да» и «нет».

Ах, Ричард, Ричард…

— Джон что, оказывает на тебя давление?

— Да нет, никто на меня не оказывает давления. Я просто хочу решить с первым вопросом. Мы не можем начинать со второго.

— Джон, как я понимаю, считает приемлемым не предавать это все огласке и…

— Плевать на Джона! Ты-то как считаешь?

Этого Пола не ждала. Она была до глубины души потрясена рассказом о Клодии и Радичи, но не предполагала, что от нее потребуется выносить еще какое-то суждение по этому поводу. То есть, вернее, она сразу же разделила суждение Дьюкейна, что Ричарду нет необходимости ни в чем признаваться… Она постаралась сосредоточиться. Ричард предлагал ей быть объективной. Что было само по себе невероятно — столь же невероятно, как то, что они с ним сидели сейчас бок о бок. Она подняла глаза на ужасные фигуры, олицетворяющие Правду и Время.

— Я считаю, в этом нет надобности, Ричард. Джон ясно дал понять, что для его расследования твои показания не нужны. Тем… людям ты уже не поможешь. Себе — навредишь, а в этом я не вижу смысла.

Ричард издал глубокий вздох.

Почувствовал облегчение, думала Пола, Боже мой… У нее снова заныло сердце. Она опять опустила глаза, на этот раз отведя их в его сторону. Металлическая нога…

— Теперь — как насчет второго вопроса, Пола?

— Погоди, погоди, — сказала она глухо. — Будем, как ты выразился, говорить по-деловому.

Пола отодвинулась еще немного и заставила себя поглядеть на него. Его и без того асимметричные черты исказила гримаса недоверчивости и беспокойства, и, словно пытаясь разгладить ее, он то и дело трогал лицо ладонью.

— Ричард, ты-то сам хочешь вернуться?

Он отозвался коротким отрывистым:

— Да. — И прибавил: — А ты хочешь, чтоб я вернулся?

— Да, — в лад ему коротко ответила Пола.

Два «да», ничего не решая, пустышками повисли в воздухе.

— Ричард, ты ведь жил с кем-то, правда?

— Откуда ты знаешь? Или просто сама так решила?

— Я как-то раз была возле нашего дома — так, потянуло его увидеть, — зная, что ты в это время на работе. И у меня на глазах туда вошла красивая женщина, притом открыла дверь своим ключом.

— Проклятье! Тебя, стало быть, потянуло? Будь я проклят… Что ж, женщина действительно была, но с этим теперь покончено. Она была шлюха.

— И что это меняет, на твой взгляд?

— Согласен. Ничего. Так или иначе, ее нет. Сбежала, если хочешь знать, с Дьюкейновым слугой в Австралию.

— Это она тебе написала?

— Нет, мне сказал Дьюкейн. Мать честная, не собралась же ты приревновать меня к шлюхе, которая сейчас на полпути в Австралию!

— Больше никого не было — ну, то есть уже в последнее время?

— Нет. А о себе что скажешь? Был у тебя кто-нибудь?

— Нет.

— В Дьюкейна не влюбилась?

— Ты что, Ричард, — конечно нет!

— Уверена?

— Уверена.

— Понял. Хорошо, спрашивай дальше. Для меня вообще непостижимо, как ты можешь хотеть, чтобы я вернулся.

— Ричард, я должна поговорить с тобой об Эрике.

— Как, он опять возник, этот мерзавец?

— Нет. Он действительно написал, что приезжает, но потом передумал, слава богу.

— Его надеюсь, ты не любишь?

— Нет, нет, нет!

— Может, тогда забудем о нем?

— Нельзя, в том-то и дело. Во всяком случае, нельзя забыть… то, что произошло. Я понимаю, это отдает безумием, но та жуткая сцена никак не уходит, торчит черным комом, отравляя каждый день.

— Да, — сказал он тихо, — я знаю.

В зале между тем появились американцы. Задержались у картины Бронзино, обмениваясь учеными замечаниями, оглянулись и, увидев пару, напряженно застывшую на скамье, поспешно ретировались.

— Пола, — заговорил Ричард, — мы с тобой разумные люди. Возможно, поодиночке нам с этим ничего не поделать, но что-то, может быть, удастся сделать сообща. Случилось нечто ужасающее, в чем повинны мы оба. Да, так случилось. Ты знаешь, что я не верю в Бога, в разные там муки совести, раскаяние и прочую муть. Прошлое миновало, его больше не существует. Но существуют обязательства, порожденные этим прошлым, а также — наши мысли о нем, с которыми не так-то легко бывает совладать. В отношении Эрика нам, по моему рассуждению, ничего не остается, кроме как забыть этого остолопа. Зато мы кое-что могли бы предпринять в отношении друг друга, чтобы рассеять эту тучу, — если б решили, что стоит снова попробовать жить вместе. Не думаю, что в этом случае тот черный ком продолжал бы торчать, отравляя нам каждый день. Я думаю, он исчез бы постепенно.

Глядя на него, слушая, как выговаривает четкие фразы его высокий голос, так знакомо излагая и развивая очередную мысль, Пола почувствовала, что ее пробирает дрожь, в которой тотчас же распознала желание. Ей хотелось кинуться на шею Ричарду и изо всех сил прижать его к себе. Она одернула себя мысленно и закрыла глаза.

— Ты что, Пола?

— Нет, ничего. Ты, вероятно, прав. Теперь дальше. — Открыв глаза, Пола уперлась взглядом в размазанное сине-золотое пятно Бронзино. — Ричард, если б ты вернулся ко мне — если бы… У тебя снова появлялись бы время от времени другие женщины?

— Возможно, — сухо сказал Ричард после короткого молчания.

— Я так и думала…

— Прошу тебя, Пола… Трудно сказать. В данный момент у меня такое чувство… Черт, мало ли, — ну, чувство, и что? Я не знаю. Если все пойдет по-старому, я допускаю, что когда-то и изменю тебе. Поживем — увидим. Объявить тебе, что я, дескать, железно решил, — бессмысленно, сама знаешь.

— Знаю. Что ж, наверное, я смогу это выдержать. Только сделай милость, Ричард, пожалуйста, постарайся мне не врать!

— То есть ты хочешь, чтоб я тебе докладывал каждый раз, как поцелую свою секретаршу?

— Нет. Но я хотела бы знать, спишь ли ты со своей секретаршей.

Ричард вновь ненадолго умолк; по залу как раз успела совершить резвую пробежку стайка школьников. Потом сказал с расстановкой:

— Очень нелегко, Пола, давать заранее такие обещания. Вернее, давать-то их как раз легко. Труднее с уверенностью предсказать, устоишь ли перед соблазном урвать на скорую руку малую долю ни к чему не обязывающего удовольствия.

Пола, не отрываясь, глядела на фарфороволикую Фальшь, на ее ладони не с той руки, ее чешуйчатый хвост. Здесь ли тот камень преткновения, когда все рушится, с грохотом разлетаясь в стороны обломками масок, мятыми розовыми лепестками, окровавленными перьями? Но, глядя уже проясненным взором, чувствовала, как, сметая прочь любые сомнения, в ней крепнет воля к тому, чтобы вернуть Ричарда обратно.

— Ладно. И все-таки ложь имеет свойство омрачать и портить.

— Известное дело. Постараюсь сводить ее к минимуму.

Эта типичная для него четкость и даже это стремление в самую решающую минуту оставить крошечную лазейку для Венеры, Купидона и Прихоти отозвались в Поле приливом такой любви, что ей стоило труда держать себя в руках.

— Вот только близнецы, Пола…

— А что близнецы?

— Они не настроены против меня?

— Нет, что ты, родной! Они сохранили любовь к тебе нетронутой, я точно знаю!

От нечаянного ласкательного словечка, от образа детей у Полы защипало в глазах. Она отвернулась, смаргивая слезы, и первый раз за все время подумала, нравится ли ему еще.

— Ох, слава тебе Господи! И когда же их можно… Постой, так мы что, — решили?

Пола вновь повернулась к нему, уже не заботясь о том, что он увидит ее слезы.

— Ричард, подумай, спроси себя, — ты действительно этого хочешь?

— Пола, да ты… Да, Пола, да и еще раз да! Пожалуйста, дай мне руку…

Пола придвинулась к нему. Их руки встретились, их колени соприкоснулись. Обоих била дрожь.

— Ой, Ричард, только не здесь… Вдруг кто-нибудь…

— Нет, здесь.

Американцы, которые вернулись назад в надежде без помех наглядеться на Бронзино, торопливо отступили прочь.

— Пола, я снова влюбляюсь в тебя, отчаянно, без памяти…

— А я тебя и не переставала любить, ни на секундочку.

— Слушай, пошли домой, — прямо сейчас, ты не против? Я хочу поцеловать тебя как следует, хочу…

Они вскочили на ноги. Ричард воровато оглянулся на спину смотрителя и подошел к Бронзино. С наслаждением провел рукой по полотну, лаская пальцами замершие в легком касании уста Венеры и Купидона. Потом схватил Полу за руку и потянул за собой. Они покинули галерею бегом. Смотритель обернулся и принялся озабоченно пересчитывать картины.

Глава тридцать девятая

— Не хотите ли выпить? — сказал Дьюкейн.

— Спасибо. Глоточек хереса, пожалуй.

— Камин не мешает? Не слишком жарко для вас?

— Нет, мне как раз нравится. Вы правда чувствуете себя нормально?

— Во всяком случае, гораздо лучше. А как Пирс?

— Пирс в прекрасной форме. Кстати, шлет вам большой привет. Велел обязательно сказать, что большой.

— И ему такой же. Садитесь, прошу вас. Так приятно, что вы зашли!

Мэри Клоудир скинула на пол легкое пальто и неловко села, скованно держа перед собой рюмку хереса, как если бы держала что-то непривычное — револьвер, например. Рука у нее дрогнула, и на белое, в синюю тянутую клетку, платье пролилось несколько капель, слегка замочив ей бедро. Она с любопытством огляделась. Красивая комната, обставленная со сдержанным благородством, полная — на вкус Мэри, даже слишком — неярких, но примечательных безделушек. Они лежали на полированных поверхностях, похожие больше на игрушки, чем на детали интерьера. Мэри взглянула в залитое солнцем окно на невысокие ухоженные дома напротив, со свежеокрашенными парадными дверьми и чугунными ящиками для цветов, и у нее упало сердце. Как мало я о нем знаю, подумалось ей.

— Как чудесно все получилось у Ричарда с Полой, разве нет? — сказала она.

— Великолепно.

— Я страшно рада. Они так счастливы, — веселые, совсем как дети. — Она вздохнула. — Но вас это не удивило? Я представления не имела, что у них такое на уме. Пола ужасно скрытный человек.

— М-мм. Несколько неожиданно, это правда. Что ж, бывает. Жизнь преподносит порой сюрпризы. И прочее.

Мэри перевела взгляд на Дьюкейна, который топтался, как зверь в загоне, на другом конце комнаты, за креслом с высокой спинкой, на которую в эту минуту оперся, слушая ее. Он был одет, за что рассыпался в извинениях, в черный шелковый, в паутине красных звездочек, халат поверх темно-красной пижамы. Такое облачение придавало ему несколько экстравагантный вид — отчасти что-то испанское, что-то от актера или танцовщика.

— Как было в пещере, Джон? Пирс ничего мне не рассказывает. А воображение все рисует жуткие картины. Мне снятся кошмары по ночам. Вы думали, что погибнете, да?

Дьюкейн тяжелее облокотился о спинку кресла.

— Что вам сказать, Мэри, — проговорил он с расстановкой. — Пожалуй. Пирс не струсил, держался молодцом.

— Не сомневаюсь, что вы тоже. Вы не могли бы рассказать, как это было, описать все с самого начала?

— Не сейчас, Мэри, если можно. Я видел там, в темноте, — прибавил он, — ваше лицо, странным образом. Расскажу вам — со временем.

Его властный тон вселил в нее спокойствие.

— Ну хорошо. Главное — что расскажете. Так вы приняли решение, Джон?

— Какое решение?

— Вы говорили, что должны принять решение относительно другого человека.

— А, да. Это я решил.

— И решение оказалось правильным?

— Да. В этом деле я навел порядок. И во многом другом. Прямо скажем, почти во всем навел порядок.

— Что ж, похвально.

— Какое там, знали бы вы! — сказал Дьюкейн. — Виноват. Нервы все еще подводят.

Мэри неуверенно улыбнулась. И с неожиданным для себя ожесточением отозвалась:

— А я вообще ничего о вас не знаю!

— Как, мы ведь знакомы не первый год?

— Да нет. Мы замечали друг друга, как замечают привычные детали пейзажа — строения, станции железной дороги, — то, мимо чего проезжаешь по пути. Обменивались привычным минимумом общепринятых фраз.

— Вы несправедливы к нам! Мы понимали друг друга. У нас с вами много общего.

— Нет, я не такая, как вы, — сказала Мэри. — Вы — существо иной породы.

Она обвела взглядом комнату, вещицы, похожие на детские игрушки. За окном солнечный, душный вечер полнился приглушенными на расстоянии звуками.

Дьюкейн обескураженно покрутил головой:

— Подозреваю, что мне отпущен сомнительный комплимент!

Мэри смотрела на его худое загорелое лицо, на тонкий нос, характерный абрис сухих темных волос.

Разговор их казался ей пустым, словно прерывистый, неритмичный барабанный бой. Она поежилась.

— Неважно. Вы просто другой. Ну, мне пора.

— Но вы только что пришли!

— Я заглянула всего лишь проверить, как ваше здоровье.

— Видно, мне надо было сказать, что плохо! Не слишком это лестно для меня, что вы так скоро убегаете! Я-то надеялся, что вы останетесь пообедать…

— К сожалению, у меня назначена встреча.

— Ну все равно, Мэри, погодите! Выпейте еще хересу.

Он наполнил ей рюмку. Черный шелк скользнул по ее колену.

Каким образом я очутилась в этом нелепом и ужасном положении, думала Мэри Клоудир. Почему веду себя, как последняя дура? С какой стати меня, после стольких лет, наперекор всякому здравому смыслу, всякой надежде, угораздило ни с того, ни с его до безумия влюбиться в своего старого друга Джона Дьюкейна?

Догадка, что она любит Дьюкейна, осенила Мэри внезапно, в тот день, когда его вызволяли из пещеры, причем тогда же ей показалось, что любит она его уже давно. Она с некоторых пор жила, ощущая над собой некую власть, природу которой не удосужилась разгадать, и представление о ней получила в тот яростный миг, когда набросила свое пальто на голое тело мокрого, окоченелого от холода мужчины. Назавтра, когда Октавиан увез Дьюкейна обратно в Лондон, на Мэри напала черная тоска, которую она приписала пережитому потрясению. В разгар полуденного зноя она полола цветы в саду. Сосредоточенно, с самоистязующим упорством склонялась над клумбой, чувствуя, как по щекам стекают струйки пота. О Дьюкейне она думала неотступно — не что-то определенное, а вообще. Так, будто посвятила себя служению ему — истовому, но бесцельному. Мэри выпрямилась и пошла посидеть в тени под акацией. Разомлев от жары, она растянулась на земле, расслабилась и неожиданно дернулась, словно ужаленная током, увидев перед собою с яркостью галлюцинации лицо Дьюкейна. И потом лежала не двигаясь, стараясь собраться с мыслями.

Открытие, что мы любим человека, который давно нам интересен, — любопытный процесс. Что можно о нем сказать? Каждый из нас живет, окруженный сонмом неясных образов, питающих наше воображение. Хитросплетение давлений, течений, влияний, чаще всего не дающее четкой картины, и есть то, что связывает наше скоротечное настоящее с нашим прошлым и будущим, образуя сферу нашего сознания. Мысль гнездится в нашем теле с его томленьями, шараханьями, его блужданьями во тьме. Мэри сейчас по-новому, всем своим телом от маковки до пят, простертым под корявым стволом акации, отозвалась на явление Дьюкейна. В ней все перевернулось и замерло в ответ на явленный ей образ, душа словно бы отделилась от нее и устремилась к нему навстречу. Его отсутствие воспринималось так, будто из нее с корнем вырвали громадный кусок ее плоти. Ошеломленная, Мэри не могла унять дрожь восторга.

Так что же, значит, она не была влюблена в Вилли? Да, значит, не была. Ее любовь к Вилли шла от ума, продиктованная вниманием и заботой, жила в кончиках ее своевольных пальцев. В ней не было этого обожания, слияния телесного с духовным, этой тоски, пронизывающей все существо. В случае с Вилли она не довольствовалась тем, чтобы быть для него просто самою собой и женщиной. Здесь же неоспоримо было налицо то единственное, неповторимое состояние влюбленности, какое она и не надеялась уже когда-либо изведать снова. Мало того, лежа пластом на земле и наблюдая, как скользят по бороздчатому стану акации солнечные блики, она чувствовала, что такого с нею еще никогда не бывало… Мэри со стоном повернулась лицом вниз.

Большая любовь непременно приносит радость, однако дальнейшие думы принесли Мэри не меньше огорчений. Делать с этим огромным чувством, нежданно обнаруженным ею в себе, было решительно нечего. Во-первых, Дьюкейн принадлежал Кейт, но это еще не все. Помимо прочего, для такой, как она сама, он был абсолютно недосягаем. Да, он был очень добр по отношению к ней, но это объяснялось лишь тем, что он был хороший человек и доброта его распространялась на каждого. Его внимание к ней было профессиональным, действенным и ограниченным во времени. Она была слишком уж заурядным объектом, чтобы надолго задерживать на себе его взгляд. В общем, была для него чем-то привычным, как бывает привычным присутствие расторопной прислуги.

Разумеется, он не должен был ничего знать. Сколько ей времени понадобится, чтобы излечиться?.. При мысли, что она знает о своем состоянии от силы двадцать минут, а уже задается вопросом об исцелении, из-под сомкнутых век у Мэри выступили слезы и, смешиваясь с каплями пота на блестящем от влаги лице, покатились на теплую траву. Нет, она не станет помышлять об исцелении. Впрочем, у нее было такое чувство, что ей вовек не исцелиться. Так, в этом состоянии, она и проживет до конца своих дней. А он ничего знать не должен. Ей ничем нельзя себя выдать, ни вздохом, ни единым движением.

Тем не менее прошло два дня — двое суток непрерывных терзаний, — и она поняла, что должна его увидеть. Она увидится с ним ненадолго, скажет две-три банальные фразы — и уйдет. Но повидаться с ним должна во что бы то ни стало, иначе она умрет. Сама не своя от обуревающих ее чувств, Мэри отправилась в Лондон, позвонила ему и спросила, нельзя ли к нему зайти на минутку до обеда.

Придя к Дьюкейну, она сидела изнывая, мысленно творя молитвы. Бурная радость от его присутствия пробивалась сквозь матрицу ее тупости, ограниченности, неспособности сказать хоть одно нешаблонное слово. Джон, взывала она про себя, дорогой мой, помоги мне вынести это!



Джон Дьюкейн, облокотясь на спинку кресла, не отрываясь разглядывал круглую головку Мэри, компактную, как на полотнах Ингра[50], со смугло-золотистой кожей и очень маленькими ушами, за которые она закладывала свои прямые темные волосы.

Каким образом, говорил себе Джон Дьюкейн, я очутился в этом нелепом и ужасном положении? Почему веду себя как последний осел? С какой радости меня так некстати, не ко времени и не к месту, но со всей очевидностью угораздило до безумия влюбиться в моего старого друга Мэри Клоудир?

Дьюкейну казалось сейчас, что давно уже мысли его обращаются к Мэри, сбегаются к ней, словно дети, словно ручное зверье. Важную роль здесь сыграла минута, когда он подумал, что они с ней одних и тех же правил. Впрочем, и задолго до того, как мысль эта обрела четкую форму, он знал, что они похожи — похожи в том существенном, что относится к сфере нравственности. Ее образ бытия сообщал ему нравственную, даже метафизическую уверенность в правильности мироустройства, в реальности добра. Во всякой любви скрыто ценное зерно, даже когда пустельгу влечет к пустельге, дрянцо — к дрянцу. Однако в природе любви заложено стремление отличать хорошее, и лучшая любовь — всегда хотя бы отчасти любовь к хорошему. Дьюкейн сознавал, очень ясно и с самого начала, что его и Мэри объединяет то хорошее, что есть в них обоих.

Огромное уважение, которое Дьюкейн питал к Мэри, доверие к ней, высокая оценка ее бесспорных достоинств легли в основу приязни, а та, под совокупным воздействием его потребностей, переросла в любовь. К этому времени, возможно, он стал идеализировать ее, а влюбился в ту минуту, когда подумал: «Она лучше меня». Утрачивая постепенно былое чопорное самоуважение, он ощутил потребность совместить образ достойного человека с кем-то другим. Отношения с Джессикой и даже отношения с Кейт — пожалуй, в большей степени, хоть и не напрямую, как раз отношения с Кейт — ввергли его в сумбур. Он принадлежал к числу людей, которые, если их лестное мнение о себе поколеблено, теряются и сникают. Потребность в Мэри возникла у Дьюкейна вместе с нуждой в лучшем представлении о самом себе. Она явилась утешительным противовесом его самоуничижению.

И потом, разумеется, она, по его представлению, воплощала в себе материнское начало. Она была матерью Трескоума. В свете этого нечто мистическое виделось ему в обыденности ее роли. Для него с Мэри уже сотворила преображение его ревность к Вилли — ревность, которая удивила его, дав знать о себе поначалу необъяснимой хандрой и явной убылью в нем великодушия. То была ревность совсем иного рода, нежели та, какую он на короткий миг, когда от него отдалилась Кейт, испытал к Октавиану. Ревность к Октавиану открыла ему глаза на неподобающий и дурацкий характер его положения. Ревность к Вилли сказала: я хочу иметь свою, а не чужую. И затем: я хочу иметь своей вот эту.

Ему казалось теперь — и оттого было еще больнее, — что он убеждал ее выйти замуж за Вилли лишь из сознания собственной вины и опасения, что сам он потерпел с Вилли фиаско. Конечно, она ни в коем случае не должна была знать о его чувстве, и Вилли — тоже. Когда она и Вилли поженятся, он будет всячески избегать контактов с ними. Далее — без меня, думал он. Тягостно было ощущать, что он остался в полном одиночестве: все как-то отошли от него, а на ту, которая могла бы поддержать его как никто, успел наложить руку другой.

Он продолжал не отрываясь глядеть на Мэри. Буквально все тело у него ныло от сознания, как много она могла бы сделать для него. Ища подспорья в отрезвляющей боли, он сказал:

— Ну а как Вилли?

— Вполне, надо полагать. В смысле, примерно как всегда.

— И когда у вас свадьба? — спросил Дьюкейн.

Мэри вспыхнула и поставила рюмку на восьмигранный мраморный столик.

— А у нас с Вилли не будет свадьбы, — выпалила она единым духом.

Дьюкейн вышел из-за спинки кресла и сел.

— Вы говорили, насчет нее еще не все решено…

— Ее не будет вовсе. — Вид у нее был самый несчастный. — Вилли не помышляет о женитьбе. Все это было недоразумением.

— Как обидно…

— Я думала, Кейт вам говорила.

Мэри, все еще красная, упорно смотрела на свою рюмку.

— Нет. — Надо, наверное, сказать ей, подумал Дьюкейн. — Понимаете, мы с Кейт… Мы вряд ли будем видеться так же часто… По крайней мере так, как до сих пор.

— Значит, вы все-таки поссорились? — сдавленным голосом спросила Мэри.

— Не совсем. Скорее… Давайте уж, я объясню вам, Мэри, хотя рискую сильно проиграть в вашем мнении. Я раньше поддерживал отношения — сложные отношения, надо прибавить, — с одной девушкой в Лондоне. Кейт узнала об этом и получилось, что я как бы обманывал ее, — да, вероятно, и в самом деле обманывал. Боюсь, тут многое непросто. Во всяком случае, с тех пор что-то у нас застопорилось. Глупо было воображать, будто я могу… сладить с Кейт.

Не так нужно было, подумал он. В подобном изложении это звучит чудовищно. Теперь она будет думать обо мне бог весть что.

— Вот как. Девушка в Лон… Понимаю.

Он сказал натянуто:

— Вы, должно быть, расстроены из-за Вилли. Мне очень жаль.

— Да. Он, как говорится, отверг меня!

Она любит его, подумал он, конечно любит. Со временем она уговорит его. Плохо дело…

Мэри начала потихоньку собирать гармошкой пальто у своих ног.

— Что ж, надеюсь, вы будете счастливы, Джон, со своей… Да.

— Не уходите, Мэри.

— Но у меня же встреча.

Дьюкейн издал неслышный стон. Ему хотелось схватить ее в объятья, раскрыться перед ней до конца, хотелось, чтобы она поняла…

— Дайте, я подарю вам что-нибудь на прощанье, — такое, чтоб унести с собой…

В смятении он огляделся вокруг. На письменном столе поверх стопки бумаг лежало стеклянное французское пресс-папье. Дьюкейн взял его и ловко бросил ей в подол. И в тот же миг увидел, что она разразилась слезами.

— Что с вами, моя радость?

Отпихнув с дороги столик, Дьюкейн опустился возле Мэри на колени. Он тронул ее колено.