Айрис Мёрдок
ОТРУБЛЕННАЯ ГОЛОВА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
— Ты уверен, что она ничего не знает? — спросила Джорджи.
— Антония? Про нас? Убежден.
Джорджи помолчала минуту, а затем коротко откликнулась:
— Ладно.
Это отрывистое «ладно» было ее характерным словечком, типичным для ее прямой, резковатой манеры общения, говорящей, на мой взгляд, скорее не о бездушии, а о честности. Мне нравилось, как сухо и трезво она воспринимала наши отношения. Я мог обманывать свою жену лишь с такой, на редкость разумной особой.
Мы лежали, обнявшись, у газового камина Джорджи. Она склонила голову мне на плечо, я пристально смотрел на ее темные волосы, в который раз восхищаясь их рыжеватым отливом. Волосы у Джорджи прямые, жесткие, как конский хвост, и очень длинные. Сейчас в ее комнате было темно, если не считать огня в камине да трех красных свечей, горевших на каминной полке. Свечи вместе с несколькими засохшими ветками остролиста, воткнутыми куда попало, казались такими же близкими мне и беспорядочными, как сама Джорджи. Для нее они были рождественскими украшениями, но комната скорее напоминала таинственную пещеру, где скрывались сокровища. Перед свечами, словно перед алтарем, стоял мой подарок — пара китайских кадильниц в форме маленьких бронзовых воинов, державших, подобно копьям, тлеющие курительные палочки. Сизые клубы дыма лениво скапливались в воздухе, потом от жара горящих свечей внезапно свертывались в кольца и начинали кружить и взвиваться вверх, в темноту. Комната насквозь пропиталась пряными запахами кашмирского опия и сандалового дерева. На полу валялись яркие обертки от наших подарков, а столик с остатками еды и пустой бутылкой Шато Санси де Парабер 1955 года был задвинут в угол. Я провел с Джорджи несколько часов после ленча. За окном, закрытым занавесями, холодный, дождливый лондонский день уже сменился тусклыми и туманными сумерками. Сегодня даже в поддень не было по-настоящему светло.
Джорджи вздохнула и, свернувшись клубком, положила голову на мои колени. Она успела что-то накинуть на себя, но ноги оставались босыми.
— Когда ты должен уйти? — спросила она.
— Около пяти.
— Не хочу видеть, как ты торопишься.
Замечания в таком духе были единственным, что она позволяла себе, давая мне почувствовать острые шипы ее любви. О более тактичной любовнице я и мечтать не мог.
— У Антонии сеанс заканчивается в пять, — пояснил я. — Мне надо к тому времени вернуться на Херефорд-сквер. Ей каждый раз хочется обсудить со мной, что там говорилось. К тому же мы приглашены на обед. — Я немного приподнял голову Джорджи, перекинул ее волосы вперед, и они широкой волной покрыли ее грудь. Родену это пришлось бы по вкусу.
— Как там у Антонии дела с психоанализом?
— Она обожает ходить на сеансы, прямо-таки млеет от удовольствия. Конечно, для нее это всего лишь развлечение, но она полностью преображается.
— Палмер Андерсон… — Джорджи назвала имя психоаналитика Антонии и моего близкого друга. — Да, могу представить, что люди к нему тянутся. У него умное лицо. Полагаю, свое дело он знает. Настоящий профессионал.
— Не знаю, — отозвался я. — Мне не нравится это, как ты говоришь, его дело. Но он во многом хорошо разбирается. Возможно, он действительно талантлив, а не просто мил, вежлив и воспитан, что свойственно большинству американцев. В нем есть настоящая сила.
— Похоже, и ты им не на шутку увлечен, — заметила Джорджи. Она немного передвинулась и устроилась поудобнее, упершись головой в мою коленку.
— Можно сказать и так, — ответил я. — Когда я узнал его поближе, во мне очень многое изменилось.
— Что ты имеешь в виду?
— Это трудно выразить. Может, благодаря ему меня стали меньше заботить условности.
— Условности! — засмеялась Джорджи. — Дорогой, ты уже давно к ним равнодушен.
— Видит Бог, ты ошибаешься! — возразил я. — Они мне и сейчас далеко не безразличны. В отличие от тебя я не дитя природы. Нет, дело, пожалуй, не в этом. Но Палмер умеет делать людей свободными.
— Если ты думаешь, что меня это не беспокоит… ну да ладно… А что касается человеческой свободы, не верю я этим профессиональным освободителям. Согласно Платону, все, кто умеют освобождать людей, в равной мере способны их порабощать. Твоя беда, Мартин, в том, что ты постоянно ищешь учителя.
Я улыбнулся:
— Теперь у меня есть любовница и я не нуждаюсь в учителе. Но где ты познакомилась с Палмером? А, понял, конечно, через его сестру.
— Да. Через сестру, — подтвердила Джорджи. — Через эту чудную Гонорию Кляйн. Я видела его на вечеринке, которую она устроила для своих студентов. Однако она его не представила.
— А она тоже талантлива?
— Гонория? Ты имеешь в виду, как антрополог? У нее очень хорошая репутация в Кембридже. Конечно, я у нее никогда не училась. Знаешь, она постоянно ездит в экспедиции к одному из своих диких племен. Кстати, она помогла мне организовать работу и решить кое-какие личные проблемы. Уникум!
— Если я не ошибаюсь, она единоутробная сестра Палмера. Как это у них получилось? Вроде бы они разных национальностей.
— По-моему, все обстояло так, — пояснила Джорджи. — Первым мужем их матери-шотландки был Андерсон, а после его смерти она вышла замуж за Кляйна.
— Про Андерсона мне известно. Он был американцем датского происхождения, архитектором или кем-то вроде того. А вот кто другой отец?
— Иммануил Кляйн. Я думала, ты о нем слышал. Он был неплохим филологом-античником. Немецкий еврей.
— Я знал, что он какой-то ученый, — сказал я. — Палмер пару раз упоминал о нем. Любопытно. Он сказал, что до сих пор видит отчима в кошмарных снах. Подозреваю, что он немного побаивается своей сестры, хотя никогда об этом не говорит.
— Она способна внушить страх, — согласилась Джорджи. — В ней есть что-то первобытное. Возможно, это связано с ее работой, с племенами. Но ведь ты и сам ее видел?
— Да, видел, — откликнулся я, — хотя и мельком. Она показалась мне ученым сухарем, педантом в юбке. Ну почему эти женщины так выглядят?
— Эти женщины! — расхохоталась Джорджи. — Не забывай, что теперь я тоже одна из них, дорогой! Как бы то ни было, в ней есть какая-то сила.
— Но ведь у тебя тоже есть сила, и при этом ты не похожа на пугало.
— Я? — удивилась Джорджи. — Я из другого разряда. Не настолько всесильна.
— По-твоему, я увлечен ее братом. А ты, как мне кажется, увлечена сестрой.
— Нет, она мне не нравится, — возразила Джорджи. — Тут все иначе.
Она резко отодвинулась, откинула назад волосы и принялась быстро заплетать их. Затем перебросила тяжелую косу через плечо, подтянула юбку, расправила складки накрахмаленной нижней юбки и стала натягивать чулки переливчато-синего цвета — мой подарок. Мне нравилось преподносить Джорджи разные эксцентричные вещицы, нелепые украшения и безделушки — я никогда не подарил бы ничего подобного Антонии: варварские бусы, бархатные брюки, ярко-красное нижнее белье или черные ажурные колготки, сводившие меня с ума. Я встал и прошелся по комнате, наблюдая за ней с видом собственника, словно благодаря моему пристальному, сдержанному взгляду ей удастся быстрее натянуть эти чудовищные чулки.
Комната Джорджи — большая, неопрятная спальня, она же столовая — выходила окнами на проход вблизи «Ковент-Гардена» и была завалена моими подарками. Я вел долгую и безнадежную войну с жуткой безвкусицей Джорджи. Множество итальянских гравюр, французских пресс-папье, фотографий из Дерби, Вустера, Коулпорта, фарфор марки «Вустер» и «Споуд» Коупленда и прочие безделушки — не припомню случая, когда я ей чего-нибудь не приносил, — лежали пыльными грудами, отчего комната, несмотря на мои старания, напоминала лавку старьевщика. Очевидно, Джорджи не стремилась к обладанию вещами — это было чуждо ее натуре. Когда Антония или я что-нибудь приобретали — а это происходило постоянно, — то новинка сразу же находила свое место в богатой мозаике окружавших ее вещей, а вот у Джорджи понимание ансамбля явно отсутствовало. Любой из этих раскиданных где ни попадя предметов через какое-то время мог быть подарен или попросту пропасть, но тем не менее все мои попытки рассортировать их и расставить по порядку никакого успеха не имели. Меня раздражала эта привычка Джорджи, но она среди прочих черт моей возлюбленной свидетельствовала о ее восхитительной независимости и отсутствии всяческих претензий. Поэтому я продолжал ее любить и даже преклонялся перед ней. Более того, иногда мне казалось, что это равнодушие к вещам — воплощение и символ наших отношений, мой способ обладания ею или, точнее, невозможность всецело ею обладать. Я был властен над Антонией почти так же, как владел прекрасной коллекцией литографий Одюбона, украшавших лестницу в моем доме. Я не был властен над Джорджи. Джорджи просто была здесь, со мной.
Натянув чулки, она откинулась в кресле и взглянула на меня. При густых темных волосах глаза у нее светлые, серо-голубые. Лицо у Джорджи широкое, скорее грубоватое, чем нежное, но зато из-за бледности оно кажется цвета слоновой кости. У нее большой, немного вздернутый нос, крылья которого она сжимает, тщетно пытаясь превратить его в орлиный, — ей он доставляет огорчение, а мне радость. Сейчас, когда она забыла о своем носе и оставила его в покое, лицо ее приобрело выражение какого-то настороженного зверька. И это к лучшему — иначе оно казалось бы слишком умным. В полумраке курящихся благовоний на ее лицо упали извилистые тени. Некоторое время мы, не отрываясь, смотрели друг другу в глаза. Эти спокойные взгляды словно вбирались душой и насыщали ее. Ни с какой другой женщиной я такого не испытывал. Я никогда не смотрел подобным образом на Антонию, равно как и она на меня. Антония не выдержала бы столь долгого, неподвижного взора: горячая, властная и кокетливая, она не стала бы подобным образом раскрывать себя.
— Речная нимфа, — проговорил я наконец.
— Меркантильный принц.
— Ты меня любишь?
— Да, до безумия. А ты меня любишь?
— Да, беспредельно.
— Не беспредельно, — возразила Джорджи. — Надо быть точным. Ты меня очень любишь, но у твоей любви есть пределы.
Мы оба знали, на что она намекает, но существуют темы, которые бесполезно обсуждать, и это мы тоже хорошо знали. О том, чтобы я бросил жену, не могло быть и речи.
— Ты хочешь, чтобы я сунул руку в огонь? — спросил я.
Джорджи по-прежнему не отводила от меня глаз. В такие минуты ум и ясность духа уподобляли ее красоту звонкому чеканному серебру. Но вот быстрым движением она соскользнула вниз и распростерлась передо мной, положив голову к моим ногам. Глядя на нее, я подумал, что не мог бы лежать ни у чьих ног с подобным смирением. Я нагнулся и обнял ее.
Немного погодя, когда мы кончили целоваться и закурили, Джорджи сказала:
— Она знакома с твоим братом?
— Кто знаком с моим братом?
— Гонория Кляйн.
— А, ты все о ней? Да, похоже на то. Они были вместе в каком-то комитете во время выставки мексиканского искусства.
— А когда ты меня познакомишь со своим братом?
— Думаю, никогда.
— Ты говорил, что всегда передавал ему своих девушек, потому что сам он ни с кем не мог познакомиться.
— Возможно, — отозвался я, — но тебя я ему передавать не собираюсь.
Помнится, что-то подобное я брякнул ради красного словца, после чего мой брат Александр стал героем романтических фантазий Джорджи.
— Я хочу с ним встретиться, — заявила она, — только потому, что он твой брат. Я обожаю родственников — ведь у меня их просто нет. Он похож на тебя?
— Да, немного, — сказал я. — Все Линч-Гиббоны похожи друг на друга. Только у него покатые плечи, и он не такой привлекательный. Если тебе хочется, я познакомлю тебя со своей сестрой Роуз-мери.
— Я не желаю знакомиться с твоей сестрой Роузмери, — заупрямилась Джорджи. — Я хочу встретиться с Александром и буду на этом настаивать, так же как и на поездке в Нью-Йорк.
Джорджи страстно мечтала побывать в Нью-Йорке, и я опрометчиво пообещал взять ее в одну из моих деловых поездок. Однако в последнюю минуту во мне то ли проснулась совесть, то ли я осознал, что не выдержу нервного напряжения, связанного с необходимостью лгать, и по-крупному, Антонии, и переменил решение. Джорджи очень расстроилась и надулась как обиженный ребенок. Я пообещал взять ее с собой в поездку в следующий раз.
— Не надо ворчать из-за этого, — сказал я. — На днях мы вместе отправимся в Нью-Йорк. Но только при условии, что я больше не услышу всякой чепухи вроде того, что ты будешь платить за себя сама. Вспомни, как ты не одобряешь незаработанные деньги. По крайней мере, позволь мне разумно распорядиться частью моих нетрудовых доходов.
— Конечно, это нелепость, что ты бизнесмен, — проговорила Джорджи. — Ты слишком умен. Тебе надо было стать деканом факультета.
— Ты полагаешь, что стать деканом — это единственный способ проявить свой ум? Да, у тебя и правда есть шанс сделаться «синим чулком». — Я погладил ее ноги.
— Когда ты учился, то увлекался историей и получил первую премию, — напомнила Джорджи. — Кстати, а что получил Александр?
— Ему досталась вторая премия. Теперь ты поняла, что он не стоит твоего внимания?
— Но все-таки он сообразил не податься в бизнес, — продолжала спорить со мной Джорджи.
Это правда, мой брат — талантливый и довольно известный скульптор. В какой-то степени я разделял мнение Джорджи, что мне следовало стать, к примеру, деканом, и эта тема была для меня болезненной. Мой отец, преуспевающий виноторговец, основал фирму «Линч-Гиббон и Маккейб». После его смерти фирма разделилась, большая часть осталась у семьи Маккейб, а меньшей, связанной с производством кларета по собственной рецептуре, которым интересовался еще мой дед, начал управлять я. Джорджи считала, хотя и никогда не говорила мне об этом прямо, что мое участие в бизнесе как-то связано с Антонией. Она была недалека от истины.
Я не желал продолжать разговор и больше не собирался рассказывать ей о моем дорогом брате. Надеясь переменить тему, я спросил:
— Что ты собираешься делать на Рождество? Я хотел бы мысленно быть с тобой.
Джорджи нахмурилась:
— Присоединюсь к коллегам из училища. Соберется большая компания. А вот мне не хотелось бы о тебе вспоминать, — добавила она. — Как ни странно, в такое время больно сознавать, что я не член твоей семьи.
Мне нечего было ей ответить.
— Мы спокойно отдохнем с Антонией, — сказал я. — Останемся в Лондоне. А Роузмери будет в Ремберсе с Александром.
— Не желаю ничего знать, — буркнула Джорджи. — Не желаю знать, что ты делаешь, когда тебя нет со мной. Лучше не давать пищу воображению. В это время я предпочитаю думать, что тебя вообще не существует.
Честно признаться, я и сам размышлял сейчас о чем-то в этом роде. Я лежал рядом с ней, гладя ее прекрасные, античные ноги, как я их называл, слегка просвечивающие сквозь синие чулки. Я поцеловал их, а потом вновь стал смотреть на нее. Тяжелая коса свисала ей на грудь. Она взмахнула головой и подобрала за уши несколько оставшихся прядей. У нее прекрасная форма головы, да, разумеется, Александру нельзя с ней знакомиться.
— Я чертовски счастлив, — произнес я.
— Ты имеешь в виду, что ты в полной безопасности, — уточнила Джорджи. — Да, ты в безопасности, черт бы тебя побрал.
— «Les Liaisons dangereuses»,
[1] — сострил я. — А мы тем не менее лежим, и нам ничто не угрожает.
— Это тебе не угрожает, — заметила Джорджи. — Если Антония узнает, ты отшвырнешь меня, как горячую головешку.
— Ерунда! — возмутился я. Однако в ее словах была доля истины. — Она никогда не узнает, — сказал я, — а если и узнает, то я все устрою. Ты мне очень дорога.
— Вряд ли мы дороги друг другу, — откликнулась Джорджи. — Опять ты смотришь на часы. Ладно, ступай, раз должен. Не выпить ли нам на прощание по рюмочке? Может, открыть бутылку «Nuits de Young»?
— Сколько раз я говорил тебе — нельзя пить кларет, если его не откупорили, по меньшей мере, три часа назад.
— Твой священный трепет неуместен, — парировала Джорджи. — На мой вкус, это самое обычное пойло.
— Ты маленькая дикарка! — сказал я нежно. — Лучше дай мне немного джину с коньяком. А потом я и правда пойду.
Джорджи принесла мне бокал, и мы, обнявшись, сели перед теплым, бормочущим что-то свое огнем. Ее комната напоминала подземелье, заброшенное, потаенное, скрытое ото всех. В эти минуты я чувствовал величайшее спокойствие и мир в душе. Я еще не знал, что мы сидим так в последний раз, что нашему обжитому невинному миру настал конец, что это краткий миг перед погружением в глубины кошмара, о котором и пойдет речь дальше.
Я закатал рукав ее свитера и погладил Джорджи по руке.
— Отличный получился напиток, лапочка.
— Когда я тебя увижу? — поинтересовалась Джорджи.
— Только после Рождества, — ответил я. — Если смогу, то приду двадцать восьмого или двадцать девятого. Но в любом случае я тебе предварительно позвоню.
— Неужели мы никогда не сможем вести себя более открыто? — вырвалось у Джорджи. — Ненавижу ложь! Но наверное, это невозможно.
— Наверное, — отозвался я. Мне не понравилась ее грубая прямота, но я должен был ответить ей столь же резко и жестко. — Боюсь, что ложь к нам прилипла намертво. Знаешь, это может показаться извращением, но сама природа наших отношений и, должно быть, их очарование состоит в том, что они тайные, в высшей степени тайные.
— Ты хочешь сказать, что тайна и есть их сущность, а на виду у всех, при свете дня они развеются как дым? Эта мысль мне не по душе.
— Я сказал не совсем так, — попытался уточнить я. — Но если все станет известно, если другие люди узнают, то наши отношения обязательно изменятся, как и все в мире меняется от чужого прикосновения. Вспомни миф о Психее и ее ребенке. Признайся она в своей беременности, и ее ребенок стал бы смертным. Но, сохранив свою тайну, она бы родила бога.
Разговор принял неприятный оборот, особенно для Джорджи. Он вернул нас к тому, о чем я предпочитал не задумываться. Прошлой весной моя возлюбленная забеременела. В ее положении делать было нечего — оставалось только избавиться от ребенка. Джорджи прошла через все это, как я и ожидал, — спокойно, без лишних слов, деловито.
Она даже подбадривала меня своими шутками. Но нам было трудно об этом говорить, не касались мы случившегося и позднее. Какую рану нанесла эта катастрофа гордости Джорджи и ее прямоте, я до сих пор не знаю. Сам я перенес все на редкость спокойно. Благодаря характеру Джорджи, ее твердости и стоической преданности мне я ничем не поплатился. Все обошлось удивительно безболезненно. У меня сохранилось чувство, что я пострадал отнюдь не в должной мере. Лишь иногда, в снах, я испытывал настоящий страх, предчувствие наказания, которое еще ждет своего часа.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Почти в каждом браке один из партнеров — эгоист, а другой нет. Выявляется образец поведения и скоро становится обязательным: один из супругов постоянно требует, а другой уступает. Я сразу занял твердую позицию в своей семейной жизни и брал куда чаще, чем давал. Подобно доктору Джонсону, я без колебаний вышел на дорогу и не собирался с нее сворачивать. Я следовал этому правилу гораздо ревностнее, чем обо мне думали, и считал себя очень счастливым в браке с Антонией.
Конечно, я морочил Джорджи голову, говоря о неудачах моей семейной жизни. Впрочем, какой женатый человек, имеющий любовницу, не вводит ее в заблуждение? Я постоянно испытывал горечь, что у нас с Антонией нет детей, но в остальном наш брак был на редкость счастливым и удачным. Просто я очень желал Джорджи и не видел причин от нее отказываться. Хотя, как я уже говорил, мне отнюдь не были безразличны общепринятые правила, я вполне хладнокровно и рационально относился к любовным связям на стороне. Мы венчались с Антонией в церкви, но главным образом идя навстречу общественному мнению, и я не думал, что узы брака, какими бы возвышенными они ни казались, священны и нерушимы. Здесь уместно добавить, что я — неверующий. Грубо говоря, я никогда не мог себе представить, что какой-то всемогущий создатель был так жесток, чтобы сотворить мир, в котором мы живем.
Кажется, я сейчас начал в общих чертах объяснять, кто я такой. Наверное, это объяснение стоит продолжить, прежде чем я погружусь в рассказ о случившемся, когда возможностей для размышлений и излияний останется не слишком много. Как вам уже известно, меня зовут Мартин Линч-Гиббон, и по отцовской линии я англо-ирландец. Моя умная и артистичная мать была валлийкой. Я никогда не жил в Ирландии, хотя у меня сохранилось сентиментальное ощущение связи с бедной, проклятой Богом страной. Моему брату Александру сорок пять лет, сестре Роузмери тридцать семь, а мне сорок один, и порой, когда на меня накатывает меланхолия, в которой, впрочем, есть свое обаяние, я чувствую себя совсем стариком.
Трудно описывать чей бы то ни было характер, и описание не всегда его проясняет. Дальнейшие события, хочу я этого или нет, покажут, что я за человек. А теперь позвольте мне перечислить несколько простейших фактов. Я рос в годы войны, но в целом то время было для меня спокойным и достаточно бездеятельным. Я болею рядом болезней, из которых самые известные, но отнюдь не самые неприятные — астма и сенная лихорадка. Полностью излечиться от них мне так и не удалось. Поступил в Оксфорд, когда война уже закончилась, и начал жить самостоятельно, как и положено человеку в зрелом возрасте. Я очень высокого роста, и у меня довольно привлекательная внешность.
Я был хорошим боксером, в юности считался беспутным и задиристым, в общем, сорвиголовой. Я дорожил этой репутацией, а позднее, сделавшись более суровым и угрюмым, стал дорожить своим отшельничеством, маской философа-циника, ничего не ждущего от жизни и равнодушно взирающего на мир. Антония обвиняла меня в легкомыслии, но Джорджи как-то порадовала меня, заметив, что я похож на человека, смеющегося над чем-то трагическим. Добавлю, что у меня удлиненное, бледное, довольно тяжелое, старомодное лицо, как и у всех Линч-Гиббонов, нечто среднее между философом Юмом и актером Гарриком, а волосы каштановые и тоже достаточно длинные. С годами в них начала пробиваться проседь. Благодарение Богу, в нашей семье никогда не было лысых.
Женившись на Антонии, я сделал решительный шаг. Мне тогда было тридцать, а ей тридцать пять. Несмотря на всю красоту, сейчас она выглядит немного старше своих лет, и ее не однажды принимали за мою мать. А моя настоящая мать, помимо прочих увлечений, была художницей и умерла, когда мне было шестнадцать лет, зато мой отец в пору моей женитьбы еще был жив, и я время от времени помогал ему в винной торговле. Меня очень интересовала военная история, хотя я так и остался дилетантом. Отнесись я к ней серьезнее, не по-любительски, наверняка мог бы многого достичь. Когда я женился на Антонии, время вроде бы остановилось. Как уже говорилось, я был счастлив, заполучив в жены Антонию. Она считалась, да и сейчас продолжает считаться, эксцентричной светской красавицей. Ее отец был кадровым военным, а мать — второстепенной поэтессой из круга Блумсбери
[2] и дальней родственницей Вирджинии Вулф. По какой-то причине Антония не получила сколько-нибудь серьезного образования, хотя долго жила за границей и свободно говорит на трех языках. Почему-то она также не вышла замуж в юности, несмотря на многочисленных поклонников. Она вращалась в фешенебельном обществе, гораздо более фешенебельном, чем я, и, благодаря постоянным отказам выйти замуж, сделалась одной из его скандальных достопримечательностей. Когда она согласилась стать моей женой, это произвело сенсацию.
В ту пору я не был уверен, не уверен и сейчас, о таком ли муже мечтала Антония, или она выбрала меня, потому что почувствовала — пришло уже время кого-то выбрать. Так ли, иначе ли, но мы были удивительно счастливы, и довольно долго, — красивая, умная пара, всеобщие любимцы. И для меня все словно застыло. Я целиком занялся приятнейшим делом — быть мужем Антонии. Когда я наконец прошел этот круг и выплыл на поверхность из теплого, золотистого тумана уже не медовых месяцев, а лет, то обнаружил, что какие-то пути для меня навсегда закрыты. В это время умер мой отец, и мне пришлось стать виноторговцем. Я чувствовал себя дилетантом и здесь, но по-прежнему считал себя счастливчиком. В конце концов, муж Антонии просто не мог быть несчастен.
Позвольте теперь попытаться описать Антонию. Это женщина, привыкшая к поклонению, к мысли, что она хороша собой. У нее длинные золотистые волосы — мне нравятся женщины с длинными волосами, — которые она старомодно собирает в узел или в пучок. Слово «золотистый» — вообще лучший эпитет для описания ее внешности. Она похожа на какую-то драгоценную, позолоченную вещь, со временем изысканно потускневшую. Еще удачнее было бы сравнить ее с отраженным солнечным светом на старинных, заливаемых водой мостовых Венеции, где лучи всегда скользят, зыблясь и подрагивая. Вот и в Антонии тоже было что-то беспокойное и трепетное. Как принято говорить, время наложило отпечаток на ее лицо; в данном случае это выражение точно — ее прекрасные черты за последние годы несколько изменились и увяли. Помоему, Антонии это пошло только на пользу, придало ей что-то чрезвычайно трогательное и привлекательное. Сейчас в ней проявилось благородство, которого не было в молодости. У Антонии большие карие глаза — умные и внимательные, выразительный, чувственный рот, губы постоянно изогнуты в изумленной и нежной гримасе. Она высокого роста и, хотя всегда была несколько склонна к полноте, по праву заслужила прозвище Лиана — я воспринимал его как оценку характерных для нее изломанных и асимметричных поз. Ее лицо и руки никогда не оставались в покое.
У Антонии неуемная жажда личных контактов. Она страстная женщина и потому считается лишенной чувства юмора, хотя последнее утверждение на самом деле ложно. Подобно мне, Антония неверующая, но у нее поистине религиозное отношение к некоторым идеям. Она полагает, что все люди устремлены к чему-то высшему и в определенной степени способны к возвышенному общению душ. Это убеждение, отчасти заимствованное из популярных восточных культов, а отчасти из христианства, лучше всего было бы назвать метафизикой гостиной. Антония преподносила его в такой форме, что могло показаться — это ее личное, выстраданное кредо. Но я догадывался, что подобные мысли ей внушила мать. С этой хрупкой, утонченной пожилой дамой у меня сложились сдержанные, но галантные отношения. В исповедуемой Антонией недогматической идее постоянной духовной взаимосвязи, где Двое ничего не скрывают и всем делятся друг с другом, не хватало ясности, но это с успехом возмещалось рвением. Такая вера у женщины, и в особенности у красивой женщины, невольно притягивает, и она оказывается в вихре страстей и эмоций, что в свою очередь подтверждает теорию. Неудивительно, что в Антонию постоянно влюблялись и желали пооткровенничать с ней о своих невзгодах. Я не возражал против этого, по-своему она облегчала мое положение, я мог не тревожиться, не мучиться сомнениями, достаточно ли я ее осчастливил. Окажись мы предоставлены друг другу, все было бы куда труднее, так что общество и ее многочисленные знакомые мне даже помогали.
Недавно она остановила свой выбор на Палмере Андерсоне. Антония всегда называла его Андерсоном, у нее сохранилась мистическая привязанность к людям, имена которых, как и ее собственное, начинались на букву «А». Эта мистика активно проявилась и в ее дружбе с моим братом Александром. Он и моя жена были нежно, почти сентиментально привязаны друг к другу. Хотя в последнее время, когда «площадку» занял Андерсон, это сделалось не столь очевидно. Трудно представить себе человека, менее нуждающегося в психоаналитике, чем Антония. Думаю, что она сама, наоборот, захотела воздействовать на него и потому воспользовалась предлогом и пожелала пройти у него курс лечения. Однажды я саркастически заметил, что не понимаю, с какой стати я должен платить столько гиней в неделю за расспросы Антонии о детстве Палмера. Она беззаботно рассмеялась в ответ, но моих обвинений не отрицала. Конечно, психоанализ был ее очередным хобби. Раньше она увлеченно играла в «бридж-контракт», учила русский язык, лепила (с Александром), занималась благотворительной деятельностью (с Роузмери), изучала историю итальянского Ренессанса (со мной). Могу добавить: за что бы ни бралась Антония, все получалось у нее на редкость здорово. Я не сомневался, что она сразу нашла общий язык с Палмером.
Необходимо вкратце сказать и о Палмере. Мне это нелегко. Последующие страницы покажут, как и почему я начал испытывать к Палмеру противоречивые чувства. А сейчас лишь попытаюсь описать его таким, каким впервые увидел. Тогда я еще не знал о нем самого главного и действительно был им очень увлечен. Глядя на Палмера, каждый может догадаться, что он американец, хотя на самом деле американец он только наполовину и вырос в Европе. Внешность у него и правда сугубо американская — высок, долговяз, с разболтанной походкой, аккуратно подстрижен и ясноглаз. У него довольно мягкие, густые, серебристо-седые волосы, окаймляющие небольшую голову и гладкое лицо. Выглядит много моложе своих лет. Трудно поверить, что ему уже перевалило за пятьдесят. Одевается Палмер в американском стиле: ремень вместо подтяжек и все в таком духе. Обожает пощеголять, и костюмов у него множество. Вместо галстуков яркие шейные платки. Когда я вижу кого-нибудь с ярким шейным платком, непременно вспоминаю Палмера. Он с первого взгляда производит впечатление хорошо воспитанного и приятного в общении человека, а его манеры позволяют предположить, что он и по натуре добр. Он также прекрасно образован. «Открыл» Палмера я, а вовсе не Антония, и долгое время, пока она не завладела его вниманием, мы с ним регулярно встречались. Вместе читали Данте, и его непринужденная веселость, ничем не омраченное жизнелюбие поднимали настроение, хотя и не рассеивали до конца мою меланхолию. Я с восторгом наблюдал за Палмером. Он казался очень цельным и удачливым человеком. Психоанализом он занялся сравнительно поздно, после обычной медицинской практики в Америке и Японии, и вскоре преуспел в этом виде современной магии. Половину недели он проводил в Кембридже, где жил вместе с сестрой и выслушивал жалобы выпускников-неврастеников, а остальное время — в Лондоне, там к нему обращались весьма влиятельные и известные пациенты. Он много работал, и, сталкиваясь с ним, я понимал, что он всецело счастлив и заслужил свое счастье по праву.
Я был знаком с Палмером почти четыре года, когда началась эта история. Джорджи Хандз я знал три года, и она уже полгода была моей любовницей. Сейчас Джорджи двадцать шесть, она окончила Кембридж, получила диплом по экономическим наукам и стала младшим преподавателем в Лондонском экономическом училище. Мы познакомились в Лондоне, когда меня пригласили в школу прочесть лекцию о записках Макиавелли, касающихся походов Чеэаре Борджа. После мы встречались несколько раз, завтракали вместе, обменивались дружескими поцелуями, но ничего особенного друг к другу не чувствовали. До этого я никогда не изменял жене. Просто не мог представить, что мне захочется это сделать. Лишь по чистой случайности я не познакомил Джорджи с Антонией в ту раннюю, невинную пору. Тогда Джорджи жила в общежитии для студенток, убогой дыре, которую я и не пытался посещать. Позднее она переехала в свою маленькую квартирку, и я немедленно в нее влюбился. Наверное, это прозвучит нелепо, но думаю, что я влюбился в Джорджи, как только увидел ее кровать.
Я отнюдь не был безумно влюблен в Джорджи. Для безумств и крайностей я считал себя слишком старым. Но я любил ее радостно и avec insouciance,
[3] и это больше походило на весну, чем сама весна, на чудесный апрель, но без тревожных перемен и перерождений. Я любил ее с дикой, какой-то недостойной радостью, в равной мере задорно и грубо. Оба эти ощущения начисто отсутствовали в отшлифованных и несравненно более нежных отношениях с Антонией. Я обожал Джорджи также и за ее суховатую трезвость, упорство, независимость, отсутствие всякой экзальтации, остроумие — в общем, за все, чем она отличалась от Антонии и как бы дополняла мягкое, изысканное очарование, исходившее от моей жены. Я нуждался в них обеих и, обладая ими, чувствовал себя владыкой мира.
Если для меня было важно, что Антония любила общество и постоянно находилась в нем, то столь же важным я считал, что Джорджи оставалась вне его. Для меня стало откровением и уроком, более того, личной победой, что я могу любить такую женщину, как Джорджи. Я начал понимать себя по-новому. Джорджи ни на что не претендовала. Если Роузмери и Антония, каждая на свой лад, то и дело играли роли женщин из общества, то Джорджи вообще не играла ролей, и это было для меня в новинку. Природа превосходно распорядилась ее женской сутью, и Джорджи оставалась самой собой, когда у нас все началось. Она не только не стремилась играть роль, ее не волновал и социальный статус, порой я чувствовал даже некую ее отверженность.
Это ощущение жизни с Джорджи как веселой пробежки изменилось после ее беременности. Даже наша незаконная связь казалась веселой и в определенном смысле невинной, теперь же в нее проникла боль, не острая, но не утихающая ни на миг. Мы утратили былую невинность и возобновили отношения отчасти из-за моего малодушия, а отчасти из-за молчаливой стойкости Джорджи. После того как она забеременела, я не однажды довольно экстравагантно высказывался, что желал бы стать к ней еще ближе. Подобные реплики ни к чему не обязывали, они оставались между нами словно текст, который можно будет исправить, одобрить или, по крайней мере, объяснить. В то же время для меня было важно, даже очень важно, чтобы Антония считала меня верным мужем. Я обманывал себя, что было необходимо для продолжения и успеха этого маскарада, и в конце концов действительно почувствовал себя верным мужем.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Я лежал на большом диване в доме на Херефорд-сквер, читал «Историю войны 1808–1814 гг. в Испании» Нейпира и размышлял, не возобновится ли у меня астма от благовоний Джорджи. В камине ярко полыхали угли и дрова, огонь что-то шептал, а лампы заливали мягким золотистым светом продолговатую комнату, в которой даже зимой, благодаря какому-то чудесному умению Антонии, пахло розами. Дорогие рождественские открытки рядами лежали на пианино, а со стен свисали ветки вечнозеленых растений, мастерски связанные, скрепленные разными клейкими штуками и переплетенные длинными, падающими вниз гирляндами красных и серебряных лент. Они напоминали, что Рождество не за горами. В новогодних декорациях Антонии сочетались традиционная праздничность и сдержанная веселость, свойственные всем ее домашним придумкам.
Я только что пришел от Джорджи и по-прежнему был один. Я солгал Джорджи о сроке возвращения Антонии — ее сеансы с Палмером продолжались до шести часов, и я располагал запасом времени для отдыха перед очередной атакой Антонии и ее шквалом взволнованной болтовни. В том, что он последует, я не сомневался. Антония каждый раз являлась домой от Палмера в приподнятом настроении. Я полагал и часто слышал суждения бывших пациентов, что психоанализ — дело мрачное и унизительное, но в случае моей жены он, очевидно, вызывал эйфорию и даже самодовольство. Я расслабился, почувствовав мир и спокойствие в самом себе и окружающей обстановке. Немудрено — я Лежал в тепле, мне легко дышалось в светлом многоцветном гнездышке, которое мы придумали и создали вместе с Антонией. Шелк, серебро, розовое и темно-красное дерево и приглушенно золотые оттенки непринужденно смешивались, контрастируя с зеленым «беллиниевским» фоном. Я отпил глоток прохладного, ароматного мартини, которым собирался угостить Антонию, и, честно признаться, ощутил себя счастливейшим из смертных. В эту минуту я был счастлив праздным, бездумным счастьем, которое мне больше не довелось испытать в такой степени и с таким блаженным неведением.
Не успел я поглядеть на часы — удивляясь, почему она опаздывает, как на пороге показалась Антония. Обычно стоило ей войти, как она завладевала пространством, проскальзывала в самый центр и даже в присутствии хорошо знакомых людей вертелась по всей комнате, заполняя каждый уголок. Но сегодня она остановилась на пороге, словно опасаясь войти или понимая, что ее появление принесет несчастье, и это было совсем непривычно. Она стояла и смотрела на меня широко раскрытыми глазами, держась за ручку двери. Вид у нее был какой-то потерянный. Я также заметил, что она не переодевалась, а по-прежнему, как и с утра, была в полосатой шелковой блузке и коричневой юбке. Обычно Антония меняла костюмы по три-четыре раза в день.
— Ты не переоделась, любовь моя, — сказал я, продолжая пребывать в благостном и уютном старом мире. — Что с тобой? Ты чем-то огорчена? Садись, выпей и расскажи мне обо всем. — Я отложил труд Нейпира в сторону.
Антония приблизилась медленной, тяжелой походкой, неотступно глядя на меня. Я подумал, уж не известно ли ей какое-то сообщение в вечерних газетах, прошедшее мимо меня, о катастрофе за рубежом или что-нибудь о наших общих знакомых, словом, о том, о чем надо было известить меня с особой торжественностью. Она присела на краешек дивана, не отводя от меня напряженного, мрачного взора. Я помешал длинной стеклянной палочкой коктейль в кувшине и налил ей в бокал мартини.
— Что произошло, дорогая? Неужели в Китае землетрясение, или, может, тебя оштрафовали за превышение скорости?
— Подожди минуту, — проговорила Антония. Ее голос прозвучал глухо, как у пьяной. Она тяжело вздохнула, словно собираясь с силами.
— В чем дело, Антония? — резко спросил я. — Случилась какая-то беда?
— Да, — ответила Антония. — Подожди минуту. Извини меня.
Она отпила глоток и вылила остаток в мой бокал. Я понял, что она не в состоянии говорить от переполнявших ее эмоций.
— Ради Бога, Антония! — произнес я, начиная волноваться. — Что с тобой?
— Прости меня, Мартин, — повторила Антония. — Прости. Подожди минуту. Извини. — Она зажгла сигарету. — Знаешь, Мартин, дело вот в чем. Я должна сейчас тебе кое-что сказать. И сказать придется жестоко. Речь идет обо мне и Андерсоне. — Теперь она отвернулась от меня, и я увидел, что ее рука, держащая сигарету, дрожит. Я по-прежнему пребывал в прострации.
— О тебе и Андерсоне — в каком смысле, мой ангел?
— Да, именно в этом, — отозвалась Антония. — Именно в этом. — Она швырнула сигарету в огонь.
Я уставился на Антонию и начал размышлять, стараясь прочесть что-то на ее лице. Поведение моей жены испугало меня еще больше ее слов. Я привык к ее мирному настроению и самоуверенности. Такой потрясенной, выбитой из колеи я мою золотую Антонию еще не видел, и это само по себе было ужасно.
— Я тебя правильно понял? — осторожно поинтересовался я. — Ты хочешь сказать, что немного влюблена в Палмера. Неудивительно. Я тоже в него немного влюблен.
— Оставь свои шуточки, Мартин, — возразила Антония. — Это серьезно, это необратимо. — Она повернулась ко мне, но отвела взгляд в сторону.
Я откинул с ее бледного лба короткие завитки золотистых волос и провел рукой по ее щеке до рта. Она на минуту закрыла глаза и замерла.
— Держи себя свободнее, дорогая. У тебя такой вид, словно тебя сейчас расстреляют. Успокойся и выпей. Я тебе еще налью. Давай поговорим нормально, и перестань меня пугать.
— Видишь ли, речь не о том, что я немного влюблена, — начала Антония, встревоженно посмотрев на меня. Она говорила монотонно, как во сне, с тупым отчаянием. — Я люблю его очень сильно и безоглядно. Возможно, мы должны были сказать тебе об этом раньше, но такая страсть казалась просто невероятной. Однако теперь мы в ней убедились.
— Не староваты ли вы оба для подобных игр? — спросил я. — Ладно, продолжай.
Антония бросила на меня тяжелый взгляд и внезапно пришла в себя. Очевидно, что-то осознала. Затем она печально улыбнулась и слегка покачала головой.
Это произвело на меня впечатление. Но я решил не отступать.
— Помилуй, дорогая, неужели ты считаешь, что это серьезно?
— Да, — ответила Антония. — Да. Я хочу развода.
Она нашла слово, которое нелегко произнести. Изумленный ее прямотой, я уставился на нее. Она сидела застыв и тоже глядела на меня, пытаясь контролировать выражение своего лица. У ее лица не было подходящих выражений для таких жестоких сцен. Оно оставалось безучастным, вопреки суровости ее слов.
— Не будь смешной, Антония. Не говори глупостей, которых ты на самом деле не думаешь.
— Мартин, — умоляюще произнесла Антония, — пожалуйста, помоги мне. Я думаю именно это. И мы сможем менее болезненно все пережить, если ты сейчас меня правильно поймешь и увидишь, как обстоят дела. Я знаю, для тебя это ужасный удар. Но пожалуйста, постарайся. Мне очень тяжело тебя обижать, причинять тебе боль. Помоги мне своим пониманием. Я полностью уверена в своих чувствах и решилась действовать до конца. В противном случае я бы не стала с тобой говорить.
Я взглянул на нее. Она готова была заплакать, а ее лицо исказилось, напряглось, словно при штормовом ветре; но в том, как она пыталась овладеть собой, было какое-то трогательное достоинство. Я все еще никак не мог ей поверить. Я считал, что подобное наваждение можно смести и уничтожить простым усилием моей воли.
— Ты перевозбуждена, моя радость, — проговорил я. — Наверное, этот чертов Палмер напичкал тебя наркотиками. Ты сказала, что влюблена в него. Ладно. При занятии психоанализом такое нередко случается. Но я больше не желаю слушать эту чушь о разводе. А теперь предлагаю пока воздержаться от этой темы. Допивай вино, а потом пойди и переоденься к обеду.
Я хотел подняться, но Антония схватила меня за руку, вскинув огорченное и разгневанное лицо.
— Нет, нет, нет, — возразила она. — Я должна тебе сейчас все сказать. Я не могу тебе передать, чего мне это стоило. Я хочу развода, Мартин. Я его очень люблю. Пожалуйста, поверь мне, а потом отпусти. Я знаю, это нелепо, и знаю, что это ужасно, но я люблю его. Я в этом твердо уверена. Мне больно, что я обрушила на тебя такую новость. Мне тяжело говорить, но я хочу, чтобы ты меня понял.
Я снова сел. В ее манере держаться чувствовалась неистовость отчаяния, но я заметил в ней также и страх. Она боялась моей реакции. Именно ее страх в конце концов начал убеждать меня, в ночном кошмаре сверкнул луч ясности. Однако этим странным, полудиким, запуганным существом была принадлежащая мне Антония, моя дорогая жена.
— Ну ладно, если ты так влюблена в твоего психоаналитика, то, наверное, тебе стоит с ним переспать! — предложил я. — Только не говори со мной о разводе, я просто не желаю об этом слушать!
— Мартин! — воскликнула Антония. Она была явно шокирована. Помолчав, она сказала бесцветным голосом: — Я уже спала с ним.
Кровь прилила к моим щекам, как от оплеухи. Коснувшись колен Антонии своими коленями, я сгреб ее руки, которые по-прежнему цеплялись за меня, и сильно сжал.
— Когда? И сколько раз?
Она опять поглядела на меня, испуганная, но по-прежнему непреклонная. Антония всегда действовала непредсказуемо, уклончиво и добивалась желаемого. Ее воля словно опутывала меня.
— Это не имеет значения, — ответила она. — Если ты хочешь узнать подробности, я тебе позднее расскажу. А сейчас просто высказываю главную правду, говорю, что ты должен помочь мне стать свободной. Мартин, это чувство переполняет меня. Я просто не могу ему противиться. Честно, для меня теперь вопрос стоит так: или все, или ничего.
Я крепко сжал ее запястья. Как ни странно, мне удалось осознать всю невероятность случившегося. Я понял, как надо себя вести. Она боялась, что я ее ударю. Я отпустил руки и сказал:
— Не жди от меня никаких советов.
Антония расслабилась, и мы немного отодвинулись друг от друга. Она глубоко вздохнула и проговорила:
— Ох, дорогой мой, дорогой…
— Если я сейчас сверну тебе шею, то отделаюсь тремя годами, — заявил я, а потом встал и подошел к камину, исподлобья поглядев на нее. — Чем я все это заслужил?
Антония нервно засмеялась. Она пригладила волосы, и ее длинные пальцы рассеянно прошлись по пучку, укрепляя шпильки. Затем она расправила воротник блузки. Очевидно, ей на минуту представилось, что все худшее уже позади.
— Мне это ужасно неприятно, Мартин, — сказала она. — И я мучилась. Ты был безупречен, ты себя великолепно вел. Но я не думаю ни о каких оправданиях. Я просто в отчаянии, и все.
— Да, я себя прекрасно вел, — отозвался я. — И все же не принимаю твоего решения. Мы были счастливы. И я хочу, чтобы наше счастье продолжалось.
— Ты прав, мы были счастливы, — согласилась Антония. — Но дело не в счастье. Мы застыли на месте. И ты это знаешь не хуже моего.
— Но в браке и не нужно никуда двигаться. Это не транспорт, — возразил я.
— Ты должен признать, что глубоко разочарован.
— Черт меня побери, если я разочарован! — воскликнул я. — А если бы и был, то лишь по твоей вине. Ты хочешь сказать другое — ты сама разочарована.
— Брак — это бесконечное приключение, — изрекла Антония, — а мы остановились. Я поняла это еще до того, как влюбилась в Андерсона. Отчасти все произошло потому, что я намного старше и была тебе чем-то вроде матери. Из-за моей опеки ты не взрослел. Рано или поздно это следует признать.
Она выпила глоток мартини. Теперь она уже не выглядела испуганной.
— Ради Бога, избавь меня от этого психоаналитического бреда, — взмолился я. — Меня от него тошнит. Ты собираешься уйти от меня к другому, и давай говорить честно. Это обыкновенная похоть, а не что-то мудреное. Но в любом случае ты никуда не уйдешь. В твоем возрасте ты не решишься что-либо изменить. Ты моя жена, и я люблю тебя. Я хочу и впредь быть твоим мужем. Пусть у тебя будут и муж, и любовник.
— Нет, — продолжала настаивать Антония. — Я должна уйти, Мартин, должна. «C\'est plus fort que moi».
[4] — Она поднялась и встала напротив меня, чуть выпятив живот, высокая, — олицетворение решимости. — Я исключительно благодарна тебе за то, что ты так разумно к этому отнесся, — добавила она.
Я поглядел на нее. На ее прекрасном, измученном лице бесстрашие смешивалось с каким-то униженным отчаянием. Большой подвижный рот был полураскрыт, будто у нее не хватило решимости выговорить нежные слова, которые она намеревалась сказать. Я смутился и ощутил растерянность. События вышли из-под моего контроля.
— Дело не в моем разумном отношении, — ответил я. — Я слышал, что ты мне сказала, но, на мой взгляд, в твоих словах не больше смысла, чем в бреде сумасшедшего. Думаю, что мне надо самому пойти и поговорить с Палмером. И если он скажет, что мы должны вести себя как цивилизованные люди, я выбью ему зубы.
— Он ждет тебя, дорогой, — проговорила Антония.
— Антония, — сказал я, — дай мне проснуться от скверного сна. Возьми себя в руки. Реальность — это наш брак.
Но она только покачала головой.
— Моя дорогая, моя Антония, ну что я буду без тебя делать?
Ее лицо стало еще печальнее и сосредоточеннее, потом она вскрикнула и неожиданно зарыдала. Когда она плачет, то вид у нее делается бесконечно трогательный. Я приблизился к ней, и она безвольно склонила голову мне на плечо, не закрывая лицо руками. Слезы продолжали течь.
— Я знала, что ты меня правильно поймешь, — сказала она. — У меня гора с плеч свалилась, когда я тебе призналась. Мне было так неприятно лгать! Знаешь, тебе и не придется что-то делать без меня.
Она все твердила: «Спасибо тебе, спасибо», — будто я и правда уже предоставил ей полную свободу.
— Подумать только, я не свернул тебе шею! — сказал я.
— Мой маленький, мой дорогой мальчик, — ласково откликнулась она.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Итак, ты не испытываешь ко мне ненависти, Мартин? — начал Палмер.
Я лежал на кушетке в кабинете Палмера, где он обычно принимал пациентов. Да я и правда по всем своим намерениям и помыслам являлся его пациентом. Меня уговаривали культурно и трезво признать горькую истину.
— Нет, я не испытываю к тебе ненависти, — сказал я.
— Мы цивилизованные люди, — продолжал Палмер. — Мы должны стараться вести себя очень понятно и очень честно. Мы цивилизованные и интеллигентные люди.
— Да, — согласился я, спокойно лежа и потягивая виски с водой из большого стеклянного стакана, который только что наполнил для меня Палмер. Однако сам он пить не стал. Говоря, он расхаживал взад-вперед по комнате, заложив руки за спину. Палмер накинул поверх рубашки и брюк алый халат, который мягко шелестел на ходу и подчеркивал его стройность и высокий рост. Над его головой висели мрачные японские гравюры.
Я мог рассматривать их лишь издали. Страшные, бандитские физиономии злобно ухмылялись ему вслед. Его небольшая стриженая голова выделялась на фоне мягко-голубых и угольно-черных пятен на гравюрах. Воздух в комнате был сухой и теплый. Его колебал загадочный ветерок из какого-то невидимого вентилятора. Я вспотел.
— Мы с Антонией были счастливы, — произнес я. — Надеюсь, что она не вводила тебя в заблуждение. Я до сих пор не могу признать все случившееся или принять его как должное. Наш брак удивительно стабилен.
— Антония не смогла бы ввести меня в заблуждение, даже если бы и захотела, — ответил Пал-мер. — Мой дорогой Мартин, счастье отнюдь не в этом. Некоторые люди, и в частности Антония, воспринимают жизнь как движение вперед. А ее собственная уж слишком застоялась. Она должна куда-то двигаться. — Он бросил на меня беглый взгляд. Его голос с чуть заметным американским акцентом был мягким и низким.
— Брак — это бесконечное приключение, — процитировал я слова Антонии.
— Бесспорно.
— И для Антонии пришло время идти вперед.
— Ты это замечательно сформулировал, — улыбнулся Палмер.
— Значит, так или иначе это было неизбежно.
— Я восхищаюсь твоей способностью смотреть правде в глаза, — сказал он. — Да, вероятно, так или иначе это было неизбежно. Я говорю об этом не для того, чтобы снять с себя ответственность или помочь Антонии уклониться от ее собственной. Рассуждать о виноватых и невиновных бессмысленно, и я не хотел говорить об этом, когда ты ко мне пришел. Ты знаешь не хуже меня, что любой разговор в таком роде окажется неискренним — и твои обвинения, и мои признания. Но мы многих обеспокоили, многим причинили боль. Например, матери Антонии, которая очень привязана к тебе. И не только ей, но и другим. Ничего. Мы не закрываем на это глаза.
— А как быть со мной? — поинтересовался я. — Черт с ней, с матерью Антонии!
— С тобой все пройдет легко, — успокоил меня Палмер. Он остановился рядом со мной, не сводя с меня нежного и пристального взора. — У нас с Антонией — великая любовь, Мартин. Она выше и больше нас. В противном случае мы бы поступили иначе. Могли бы тебя обманывать, хотя не знаю, пошли ли бы на это. Однако то, что происходит между нами, — это нечто более важное, и оно соединяет нас троих. Вот увидишь. Я не сказал бы этого, если бы не был уверен. Я очень хорошо знаю Антонию, Мартин. В определенном смысле лучше, чем ты. И ты здесь не виноват, просто такова моя профессия. Я и тебя знаю в определенном смысле лучше, чем ты сам.
— Сомневаюсь, — возразил я. — Твоя религия меня никогда не привлекала. Итак, по-твоему, нам всем теперь станет лучше.
— Да, — подтвердил Палмер. — Я не говорю, что мы будем счастливее, хотя может случиться и так. Но мы начнем развиваться, расти. Для Антонии ты был ребенком, а она для тебя матерью, и, в духовном смысле, вы на этом остановились. Но ты повзрослеешь, изменишься, гораздо больше и сильнее, чем можешь сейчас себе вообразить. Ты когда-нибудь понимал, до какой степени сейчас ведешь себя одновременно как ребенок и как старик?
Он нанес мне болезненный удар.
— Ерунда, — возмутился я. — Ты меня не убедил, все твои объяснения вздорны. До твоего вмешательства я и Антония жили очень хорошо.
— Вряд ли, мой дорогой Мартин, — заметил Палмер. — Ты виноват, что не подарил ей ребенка.
— Это она виновата, что не родила мне ребенка.
— Вот так всегда бывает, — заключил Палмер. — Каждый, естественно, думает, что виноват не он, а другой. А биологические показатели не убедительны.
Духота, почти неслышные движения Палмера, его постоянное повторение моего имени вогнали меня в оцепенение, и я не знал, что ему ответить.
— Надеюсь, ты меня не гипнотизируешь? — спросил я.
— Конечно, нет, — отозвался Палмер. — Что мне это даст? Расслабься, Мартин. Сними пиджак. Ты весь вспотел.
Я снял пиджак, расстегнул воротник рубашки и засучил рукава. У меня вечные неприятности с запонками. Я присел, но его кушетка явно не была рассчитана на то, чтобы на ней сидели, и я снова лег. Палмер опять остановился рядом со мной, и я взглянул на него. Его гладкое, умное американское лицо показалось мне очень любезным и внимательным, а серебристая шевелюра сверкала при свете лампы. В его лице было что-то абстрактное, отрешенное от мира. С такой внешностью никак не вязались злоба и развращенность.
— Очень важно, что все началось с нас с тобой, — произнес Палмер. — Началось с того, что мы были очень близки друг к другу, верно? Я редко встречал в моей жизни подобную привязанность. Ты уверен, что не сердишься на меня?
— Cher maître!
[5] — воскликнул я, любуясь его ясным и по-юношески открытым лицом. — Не представляю, как на тебя можно сердиться, — медленно проговорил я. — Впрочем, конечно, хотелось бы. Я слишком много выпил сегодня вечером и до сих пор не понимаю, что со мной произошло. Я был в отчаянии, чувствовал себя обиженным и растерянным, но не рассерженным.
Внезапно мне пришло в голову, что именно я проявил инициативу и отправился к Палмеру, вместо того чтобы пригласить его. Мне даже в голову не пришло его приглашать. Я сам прибежал.
— Вот видишь, Мартин, я от тебя ничего не скрываю, — сказал Палмер.
— Нет, скрываешь, — возразил я. — Но очень умно. В сущности, здесь все скрыто. Ты слишком умен для меня. Неудивительно, что Антонию потянуло к тебе. Наверное, и она тоже слишком умна для меня, хотя прежде я этого не сознавал.
Палмер постоял немного, глядя на меня. Он был спокоен, нежен и беспристрастен. В его взгляде сквозила лишь еле уловимая тревога. Он слегка распахнул халат, из-под которого показалась белоснежная рубашка, и обнажил свою длинную шею. Затем опять принялся расхаживать по комнате. Тщательно продумав, что он хочет сказать, Палмер произнес:
— Я знал, что ты все правильно поймешь, знал, что отлично все воспримешь.
— Я еще ничем не обнаружил, как к этому отношусь, — отозвался я. Но, сказав, с горечью уяснил, что окончательно вжился в роль «правильно понимающего», которую уготовили для меня Палмер и Антония. Я сунул голову в петлю, которую они с такой заботой, вниманием и даже любовью набросили на меня. Им было важно, чтобы я отпустил им грехи с точки зрения морали и избавил от необходимости чувствовать себя жестокими. Но если раньше я обладал хоть какой-то внутренней силой, то теперь готов сдаться. Я опоздал, сердиться бессмысленно. Я действительно столкнулся с чем-то масштабным и прекрасно организованным.
Похоже, что Палмер пропустил мое замечание мимо ушей.
— Понимаешь, — пояснил он, — мы отнюдь не собираемся с тобой расставаться. Как ни странно, нам без тебя не обойтись. Мы будем держаться рядом с тобой и сумеем о тебе позаботиться. Вот увидишь.
— А я-то думал, что мне надо повзрослеть. Палмер засмеялся:
— Не обольщайся, это нелегко! Здесь все нелегко. Это опасное приключение. Но, как я сказал, ты ко мне хорошо относишься, а остальное неважно.
— Откуда ты знаешь, что я и впредь буду к тебе хорошо относиться, Палмер? — полюбопытствовал я, чувствуя, что начинаю сходить с ума.
— Будешь, — заверил Палмер.
— Любить счастливого соперника?
— Психика — странная вещь, — сказал он. — У нее есть свои таинственные способы восстанавливать равновесие. Она автоматически ищет преимущества и утешение. Это почти всецело вопрос механики, и лучше всего ее можно понять по механическим моделям.
— Значит, ты не считаешь меня ангелом сострадания?
Палмер весело расхохотался.
— Благослови тебя Бог, Мартин, — проговорил он. — Твоя ирония способна спасти нас всех.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я всегда думаю о Ремберсе как о доме моей матери, хотя в действительности имение купил мой дед, а Александр основательно перестроил его после смерти нашего отца. Однако в доме сохранился явный отпечаток личности моей матери, ее нежной слабости и нерешительного характера. В моем сознании имение всегда представало окутанным романтическим, почти средневековым туманом. Хотелось, чтобы его, как замок спящей красавицы, окружал густой лес и вьющиеся розы. Однако дом не был старым. Его построили в восьмидесятых годах прошлого века, наполовину из дерева, а другую половину отштукатурили и выкрасили ярко-розовым, типично ирландским цветом. Дом расположен в уединенном месте, на высоком берегу реки Стаур, на окраине деревушки Костуолд неподалеку от Оксфорда. Из дома открывается вид на голые холмы, куда забегают только зайцы. Тисы и самшит, посаженные моей матерью, разрослись, и сад мог бы показаться более старым на вид, чем дом, если бы не вневременное очарование этого места, с отчетливыми следами увядания, словно на картинах сэра Джона Милле
[6] или Данте Габриэля Россетти.
[7]
Был сочельник, время ленча; я сидел в оксфордском поезде. В Лондоне небо было желто-свинцовым, и когда мы проехали Рединг, начал падать снег, в неподвижном воздухе закружились редкие, крупные хлопья. Стало очень холодно. Я решил встретить Рождество с Александром и Роузмери и позвонил им два дня назад, пообещав, что приеду. Я вкратце сообщил, что расстался с Антонией. Палмер и Антония страстно и с неподдельной теплотой уговаривали меня провести Рождество вместе с ними. Диву даешься, как скоро после откровенного признания Антонии «они» начали существовать как семейная пара со своим вполне ощутимым воздействием, атмосферой и даже традициями. Теперь Антония делила свое время между Херефорд-сквер и домом Палмера на Пелхам-крессент, успевая бывать чуть ли не одновременно и там и там. Я никогда не видел ее такой счастливой и со смешанными чувствами осознал, что важнейшей стороной этого счастья являлась забота обо мне. И я позволял ей заботиться. Она потребовала, чтобы две ночи до моего отъезда мы провели на Херефорд-сквер, и я ей разрешил; впрочем, мы, как и прежде, спали в разных комнатах. Я каждый вечер ложился в постель мертвецки пьяным. А вот от их рождественского приглашения отказался — не потому, что боялся вспылить или разозлиться. Нет, меня путала собственная уступчивость. Мне нужно было уехать, чтобы за это время вновь облачиться в обрывки достоинства и здравого смысла. «Они» застигли меня врасплох и раздели догола, и сейчас я надеялся вернуть себе хоть слабое подобие самоуважения, разыграв перед Александром и Роузмери роль обманутого мужа. Проще говоря, мне требовалось время для размышления, а еще проще — время, чтобы пережить случившееся.
Только теперь я начал этому верить. Вечер признаний Антонии, во время которого я очень много выпил, впоследствии стал казаться мне мрачной выдумкой с омерзительными подробностями. Однако в тот вечер боли я не почувствовал. Она возникла позднее — смутная, совершенно безотчетная, похожая на воспоминание о каких-то детских утратах. Знакомый мир ясных целей и привычных предметов, в котором я так долго жил, больше не принадлежал мне, и наш милый дом внезапно приобрел сходство с дорогим антикварным магазином. Каждая вещь воспринималась сама по себе, не составляя единого ансамбля. Странно, что боль впервые проявилась и выразила себя через вещи, как будто они сделались печальными символами потери, которую я еще не мог осознать целиком. Вещи оказались мудрее меня — они поняли и принялись безмолвно оплакивать уход Антонии. Вместе с ней из дома действительно ушли тепло и защищенность. А ведь несколько дней назад я был беспечен, делил себя между Антонией и Джорджи и отдавал Антонии лишь часть. Как это странно, твердил я себе. Теперь с ее уходом распалось все. Словно кожу содрали. Или, точнее, ясно очерченный круг моей жизни, такой уютный и симметричный, вдруг резко искривился, в лицо мне задул холодный ветер и сгустилась тьма.
Однако я держался молодцом. Это, по крайней мере, было очевидно и стало для меня главным. Благодаря незаметному волевому усилию я сумел обрести устойчивость. Я вел себя достойно, и теплая волна благодарности, исходившая от Антонии и Палмера, постоянно ощущалась мной. Лишенный других, согревающих меня чувств, я малодушно принимал эти знаки внимания. Принимать их казалось неизбежным, но я решил порвать все нити и бежать. Я упустил время, когда мог действовать, и порой страшно сожалел об этом, хотя совершенно не понимал, к чему привели бы мои поступки. Было очевидно — и иногда это утешало меня, а иногда казалось невыносимым, — что Антония и Палмер действительно очень любят друг друга. Теперь, когда они могли любить открыто, да еще я уступил им, более того, как я горько отметил, фактически благословил и освободил их, они безудержно радовались. Я никогда не видел их такими веселыми, полными жизни, яркими и сияющими. Казалось, будто они без устали носятся в вихре вальса. Я все равно не мог бы противостоять подобной силе, говорил я себе. Но также чувствовал, что стоило мне постараться, если бы я только знал, какую тактику следовало применить, столкнувшись с мягкой убежденностью Антонии и ее незамедлительно последовавшей благодарностью, то, даже если бы моя попытка не удалась, я частично избавился бы от гнетущей боли. Они лишили меня минут неистовства, когда я мог напрячь силы и волю и совершить какой-нибудь, пусть даже ненужный, поступок, и этого я им никогда не прощу.
Какая ирония судьбы! — размышлял я, сидя в поезде. Еще неделю назад я обладал двумя женщинами, теперь, вполне возможно, у меня не останется ни одной. Не сведет ли на нет каким-то таинственным образом мой разрыв с Антонией и отношения с Джорджи, словно два этих растущих побега, отнюдь не соперничая между собой, подпитывали друг друга? Однако в этом я совсем не был уверен, и мои мысли осторожно, даже застенчиво вернулись к моей любовнице. Я не общался с Джорджи с того рокового дня, когда на меня обрушились признания Антонии, и, поскольку событие еще не стало общеизвестным, она могла ничего не знать о переменах в моей судьбе. Мне не хотелось ей рассказывать. Еще не пришло время, когда я почувствовал бы, что могу говорить людям то, чего они от меня ждут. Гадая и прикидывая, что ждет от меня Джорджи, я понял, как плохо я, в сущности, ее знаю. То, что она начнет вульгарно нажимать на меня и требовать, чтобы я женился на ней, я, конечно, исключал. Скорее, вопрос шел о том, способна ли она простить меня и в какой мере, да и хочу ли я, чтобы она меня простила. Когда я всерьез задумался над этим, то ощутил резкую боль: меня стало мучить, что если Джорджи или я «капитулируем» без боя, то предадим себя и даже разорвем тонкую и нежную связь, которая так расцвела в тайной и двусмысленной атмосфере. Я нуждался в Джорджи, любил ее, чувствовал, что, наверное, не смогу без нее жить, особенно сейчас. Однако не представлял, как это вдруг женюсь на ней. Сейчас еще слишком рано об этом задумываться, решил я. Ведь я еще даже не начал собирать распавшиеся части: когда мне удастся их соединить, то, может быть, в этой новой картине и найдется место для нашего счастья с Джорджи. Изредка и весьма абстрактно я воображал себе это счастье как нечто крайне далекое от моих нынешних невзгод и смятения и все же в какой-то степени возможное.
Роузмери должна была встретить меня в Оксфорде и довезти до Ремберса. Вообще-то у меня не было настроения с ней встречаться. Она никогда не ладила с Антонией и, с одной стороны, должна была бы обрадоваться случившемуся, но с другой — выразить сожаление, хотя бы из приличия; подобное сожаление обычно выражают при известии о смерти кого-нибудь из знакомых, на самом деле испытывая возбуждение и предвкушая удовольствие проснуться поутру с мыслью, что у тебя самого, слава Богу, пока еще нет смертельного диагноза и потому ты счастливейший из всех людей. Замечу, что Роузмери уже поплатилась за свои грехи. В юности она, вопреки нашему желанию, вышла замуж за малоприятного биржевого маклера Билла Микелиса, который вскоре ее бросил. Подобно многим людям, которым не повезло в браке, она живо интересовалась семейными неурядицами других. Я ждал, что Роузмери снова выйдет замуж — она не только состоятельна, но и нравится мужчинам, но до сих пор она осторожно воздерживалась. У Роузмери мелкие, тонкие черты лица, культурная и чопорная речь и педантичная манера говорить, свойственная всем Линч-Гиббонам, — короче, она может показаться недотрогой, хотя это далеко от истины. Не сомневаюсь, что в ее довольно таинственной квартире в Челси, куда она изредка приглашает меня, одно любовное приключение сменяется другим.
Похоже, что в Оксфорде уже некоторое время шел густой снег. Выйдя из поезда и оглядевшись по сторонам в поисках сестры, я увидел, что земля покрыта мягким, пушистым белым ковром. Вскоре я заметил Роузмери, одетую во все черное, бесспорно, интуиция подсказала ей одеться именно так. Она приблизилась ко мне и подставила свое узкое, бледное лицо для поцелуя. На голове у нее была маленькая, бархатная кепочка. Многие назвали бы Роузмери «миленькой». У нее продолговатое лицо, как и у остальных Линч-Гиббонов, крупные нос и рот, но все уменьшено и сглажено. Кожа у нее цвета слоновой кости с едва заметными веснушками. Лица типа Линч-Гиббонов хороши для мужчин. На мой взгляд, в облике Роузмери, несмотря на его миловидность, есть что-то слегка карикатурное.
— Привет, цветочек, — сказал я, целуя ее.
— Привет, Мартин, — не улыбаясь, откликнулась Роузмери. Ее явно изумило мое легкомыслие. — Какие мрачные новости! — добавила она, пока мы двигались к выходу.
Я пропустил вперед ее изящную, черную фигурку, и мы сели в машину Александра.
— Ужасные новости, — подтвердил я. — Ну да ничего. А как вы с Александром?
— С нами все в порядке, как и следовало ожидать, — отозвалась Роузмери. Она казалась подавленной моими бедами. — О Мартин, мне так жаль!
— Мне тоже, — проговорил я. — Мне нравится эта твоя шляпка. Она новая?
— Дорогой Мартин, — ответила Роузмери, — не надо разыгрывать со мной комедию.
Теперь мы ехали вдоль Сент-Джайлс. Снег валом валил с потемневших небес. На его белом фоне резко выделялись сухие, черные деревья, а желтые фасады высоких георгианских зданий отливали терракотой.
— Я никак не могу этому поверить, — сказала Роузмери. — Вы с Антонией расходитесь… после стольких лет! Знаешь, я была просто поражена.
Я с трудом выносил удовольствие, которое она испытывала. Я поглядел вниз на ее маленькую ножку в туфле на высоком каблуке, нажимающую на педаль.
— В Ремберсе, наверное, сплошные сугробы?
— В общем-то нет, — сказала Роузмери, — хотя такое впечатление, будто снег здесь шел чаще, чем где бы то ни было. За городом всегда кажется, что снега выпало очень много. Правда, странно? На прошлой неделе Уотер-лейн был заблокирован, но на других дорогах все довольно чисто. Джиллад-Смиты используют цепи для своего автомобиля. А мы нет… Александр говорит, что от цепей могут пострадать шины. Но Баджет раз или два подталкивал машину при выезде из ворот. Где ты теперь будешь жить, Мартин?
— Не знаю, — ответил я. — Но уж конечно, не на Херефорд-сквер. Полагаю, мне лучше найти квартиру.
— Дорогой, найти квартиру просто немыслимо, — заявила Роузмери. — По крайней мере, за квартиру, пригодную для жилья, нужно выложить уйму денег.
— Ну я и выложу уйму денег, — согласился я. — Ты давно здесь?
— Около недели, — сказала Роузмери. — Не дай Антонии одурачить тебя с мебелью и другими вещами. Я думаю, что если она виновата, то имущество по праву должно принадлежать тебе.
— Отнюдь нет, — возразил я. — Таких правил не существует! А ее деньги вложены в дом, равно как и мои. Мы договоримся и разделим вещи полюбовно.
— По-моему, ты ведешь себя изумительно! — воскликнула Роузмери. — Ты вовсе не выглядишь огорченным. Очутись я на твоем месте, я бы просто с ума сошла от ярости. Ты относишься к этому человеку как к своему лучшему другу.
— А он и есть мой лучший друг.
— У тебя очень философский подход, — заключила Роузмери. — Но не надо слишком усердствовать. В глубине души ты, должно быть, обижен и расстроен. Тебе бы не помешало обругать их как следует, облегчить душу.
— Мне постоянно тяжело, — пояснил я. — А злость — это совсем иное. Для нее нет причин. Давай переменим тему.
— Ладно. Мы с Александром тебя в беде не бросим, — сообщила Роузмери. — Подыщем тебе квартиру, поможем с переездом, а потом, если ты не против, я буду приходить и какое-то время вести твое хозяйство. Мне это понравится. Мы с тобой редко виделись последние два-три года. Я уже думала об этом на днях. Тебе нужно, чтобы кто-то вел твое хозяйство — хорошая прислуга стоит уйму денег.
— Отлично придумано, — похвалил ее я. — Над чем сейчас работает Александр?
— Говорит, у него все застопорилось, — сказала Роузмери. — Кстати, он страшно переживает за тебя и Антонию).
— Естественно, — не удивился я. — Он обожает Антонию.
— Я случайно оказалась рядом, когда он распечатал ее письмо, — продолжала Роузмери. — Никогда не видела его таким потрясенным.
— Ее письмо? — переспросил я. — Значит, она написала ему обо всем? — Сам не знаю, почему это вывело меня из равновесия.
— Похоже, что так, — подтвердила Роузмери. — Во всяком случае, прошу тебя, будь тактичен и добр с Александром, веди себя с ним поласковее.