Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Айрис Мердок

Школа добродетели

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БЛУДНЫЙ СЫН

Бриджид Брофи посвящается
«Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим»[1].

Возможно, когда Эдвард Бэлтрам услышал тот таинственный и судьбоносный зов, он бормотал себе под нос не эти самые слова, хотя потом вспомнил и часто повторял именно их.

Но история началась раньше — в февральский вечер, когда Эдвард сыграл со своим другом и соучеником Марком Уилсденом дурную шутку. Он тайно подсунул приятелю сильный наркотик, под воздействием которого человек оказывался то на небесах, то в аду. Марк, высокомерно осуждавший наркотики и решительно их отвергавший, превратился в беспомощную жертву: он лежал на освещенном лампой диване в маленькой однокомнатной квартире Эдварда на третьем этаже обветшалого типового домика в Кэмден-тауне[2], хихикал и болтал какую-то чушь. Сам Эдвард в тот вечер ничего не принимал, закутался в волшебный плащ трезвости и власти и смотрел на Марка сверху вниз. Он подложил наркотик в сэндвич Марка и теперь наблюдал за происходящими метаморфозами со злорадным удовольствием. Сначала он немного беспокоился, но тревога быстро исчезла: ему стало ясно, что Марка ждет чудесное приключение. Если бы он на время отправил друга в ад, то чувствовал бы себя не в своей тарелке. Но теперь лицо Марка, прекрасное в любое время, было преображено экстатическим огнем: карие глаза увеличились, полные красноречивые губы стали красными и влажными, кожа сияла, словно подсвеченная изнутри. На лбу блестели капельки пота, волосы элегантно подстриженных усов и бородки стояли торчком и сверкали, словно лицо юноши превратилось в жреческую маску, инкрустированную драгоценными камнями. Голова Марка имела удлиненную форму, как у египетского фараона. Он был похож на широколобого бога с огромными глазами. Он и был богом, он обрел дар пророчества, он переживал Прекрасное Совершенство, видение видений, аннигиляцию эго. Эдвард слышал о таких вещах. Подобные прозрения могут повлиять на всю дальнейшую жизнь человека. Марк потом будет его благодарить. Собственный опыт Эдварда был живописным и увлекательным, но не мистическим, а вот Марк, которого он любил и которым восхищался, склонялся к мистике. При виде его преображения Эдвард просто таял от радости.

Марк все время смеялся низким прерывистым смехом, порой напоминавшим рыдания, но вдруг сосредоточился. Он вытянул губы трубочкой, как часто делал, погружаясь в размышления.

— Эдвард!

— Да, Марк.

— Как все устроено.

— Да.

— Как все устроено… Все вещи сами в себе, я тебе говорю — сами в себе, в этом-то и весь… секрет.

— Да, так оно и есть.

— Нет, они не сами в себе… они… сами по себе. Все само по себе. Они суть сами. Но, видишь ли, есть… есть только одно…

— Что ОДНО?

— Все. Что угодно… оно… все вместе… большое… шершавое…

— Шершавое?

— Эдвард…

— Да.

— Нет… оно чешуйчатое, миллионы чешуек и… жабры… я его вижу… дышит… это рыба… я хочу сказать, все… оно едино… как большая рыба…

Эдвард попытался вообразить большую шершавую чешуйчатую рыбу, которая есть все. Тут маленькую комнату наполнили его собственные наркотические видения, разбуженные сочувствием к Марку, и она превратилась в глубокое озеро, где колыхались тростники, плавали трясущиеся большеглазые амебы и какие-то темные распухшие формы, обвязанные белыми лентами. Эти образы представляли и воскрешение Лазаря, и Сотворение мира.

— О, теперь она уменьшается, — сказал вдруг Марк. Он попытался приподняться, но тут же рухнул на диван. — Она уменьшается, и я вижу небо… вдалеке… о, свет… это головы ангелов, они как булавки, булавочные головки, они сверкают, все вместе, все… разъединяются, как длинный… свиток… и свет… это лазерные лучи… пики, пики… колются… господи, я так счастлив… я поднимаюсь, я лечу… и Бог… идет…

— Ты видишь Бога? На что он похож?

— Он идет… как… как лифт.

Марк какое-то время лежал молча, устремив взгляд в глубь видения и улыбаясь. Губы его двигались, он что-то бормотал, а потом торжественно поднял руку, словно благословлял Эдварда. И внезапно погрузился в глубокий спокойный сон.

Эдвард был разочарован. Он даже хотел разбудить друга, но решил, что лучше этого не делать. Такие сны длятся долго, а когда Марк проснется, все уже может кончиться.

Зазвонил телефон.

— Эдвард?

— Да.

— Это Сара.

— Привет, Сара.

— Не мог бы ты зайти ко мне? У меня депрессия. Приходи, выпьем по-быстрому.

— Гм… ну хорошо. Через пять минут.

Эдвард оглянулся на Марка. Тот был похож на спящего рыцаря с картинки или на мертвого Христа — такой красивый, безупречный и неуязвимый. Эдвард укрыл его пледом. Потом прикрыл лампу газетой, чтобы свет не бил Марку в глаза, вышел из комнаты и запер дверь.



Визит Эдварда к Саре Плоумейн (она жила совсем рядом) в тот вечер не был чистой импровизацией. Он недавно познакомился с ней в колледже, в той же компании, куда входил и Марк. Она небрежно бросила: «Давай встретимся, я позвоню», и Эдвард несколько дней ждал ее приглашения. Сара была классная девчонка. Она выждала ровно столько, сколько нужно, прежде чем пригласить его (и это тоже было правильно) «выпить по-быстрому». Он не мог противиться столь элегантной рассудительности и чувствовал себя польщенным. Пора определиться с этой девушкой, а там они поймут, как быть дальше, спешить некуда. Момент сейчас был самый подходящий, а он верил в судьбоносные моменты. К тому же Сара сказала, что ее мать знала мать Эдварда, а любой, пусть самый слабый, сигнал с темной потерянной планеты родителей сильно тревожил и интересовал его.

Но юный (ему было двадцать) Эдвард никак не предполагал, что юная (девятнадцатилетняя) Сара, миниатюрная, темноволосая и подвижная, как русская акробатка, немедленно (и как это только она успела?) разденет его (одежды словно растворились в воздухе) и уложит на кровать в своей маленькой, похожей на пещеру комнате, освещенной горящими свечками. В китайской вазе, стоявшей на каминной полке, курилась ароматическая палочка.

Теперь они уже оделись (может, ему все это приснилось?) и разговаривали, попивая виски. Никакой другой выпивки у Сары не было. Девушка курила; она всегда курила.

— Ты сказала, что твоя мать знала мою.

— Они вместе учились в университете. Твоя мать занималась искусством, а моя — социологией. Значит, в этом все дело?

— В чем «в этом»?

— Ты пришел поговорить о матери!

— Я и о тебе хочу поговорить.

— А мой отец учил твоего брата. Мы связаны. Это судьба.

— Сожалею о твоем отце.

Отец Сары, математик Дирк Плоумейн, недавно совершил самоубийство.

— Да. Но мы с ним не были близки. Он плохо относился к моей матери, они разошлись. И довольно давно. Твой отец плохо относился к твоей матери, да?

Эдварда уязвила эта аналогия: на его взгляд, она была неуместна, учитывая весьма раннюю стадию их знакомства. Он придерживался строгих правил в том, что касалось этикета, и ничего не ответил Саре.

— Ты ведь сын Джесса Бэлтрама, а не Гарри Кьюно? Некоторые люди путают.

Эдварду не понравился ее тон, но он вежливо пояснил:

— Да. Но я совсем не знал Джесса. Я его видел всего раз или два, когда был совсем маленьким. Он бросил мою мать еще до моего рождения. Впрочем, он все равно был женат на какой-то другой женщине…

— Да-да, твоя мать наверняка держала тебя подальше от этого жуткого Джесса! Однако она дала тебе его имя!

— Моя мать вышла замуж за Гарри Кьюно, а потом умерла. Я всегда считал Гарри своим отцом.

— А Стюарт — твой брат? И он не сын Хлои?

— Нет, моя мать тут ни при чем. Он сын первой жены Гарри, умершей до появления Хлои. Она была новозеландкой.

По какой-то причине при упоминании Терезы Кьюно, что случалось довольно редко, люди непременно уточняли это обстоятельство.

— Значит, вы со Стюартом вовсе не братья.

— Кровного родства между нами нет, но вообще-то мы братья.

— Ты хочешь сказать, вы как братья. Я бы хотела познакомиться со Стюартом. Кое-кто говорит, что он отказался от секса, так и не попробовав!

— Значит, вот в этом дело? Ты хотела разузнать о Стюарте!

Эдвард любил своего старшего брата, но не очень ладил с ним.

— Нет-нет, я хотела узнать тебя, я изучаю тебя, разве ты не видишь? А еще у тебя есть тетушка, младшая сестренка Хлои. Светская леди, которая вышла за психиатра-шотландца. Он ее на сто лет старше, верно? Наверное, она была для тебя как мать?

— Мидж Маккаскервиль? Нет-нет, ни в коем случае.

Его очаровательная молодая тетушка совсем не годилась на роль матери. Он помнил, как страстно целовался с ней на танцах в семнадцать лет. Маргарет Маккаскервиль, урожденную Уорристон, младшую сестру матери Эдварда, всегда называли уменьшительным именем Мидж. Она взяла это имя во время своей короткой карьеры модели.

— Да, материнских качеств у нее немного, — сказала Сара. — Говорят, она здорово изменилась. Растолстела. А какие у тебя отношения с Гарри Кьюно?

— Отличные. Может, ты и с ним хочешь познакомиться? Я устрою вечеринку!

— Вот здорово! Он похож на настоящего авантюриста, искателя приключений! Я видела его портрет: прямо-таки пират, флибустьер, страшно талантливый, герой нашего времени!

— Да, вот только не очень успешный.

«Зачем я так говорю? — подумал Эдвард. — Эта умненькая девчонка решит, что я его не люблю. И будет повсюду повторять. А ведь он замечательный».

— Я тебе скажу, с кем бы мне хотелось встретиться больше всего.

— С кем?

— С твоим настоящим отцом, с Джессом Бэлтрамом. Вот кто великий человек.

— Ты сама сказала, что он жуткий.

— Я говорила с точки зрения твоей матери. Но одно другому не мешает, правда? Многие мужчины одновременно жуткие и великие!

— Боюсь, этого я тебе устроить не смогу, — сказал Эдвард.

— Художник, архитектор, скульптор, социалист и к тому же донжуан! Моя мать была знакома с ним тысячу лет назад. Она знала его жену Мэй Барнс еще до того, как та за него вышла. Они уединились в своем нелепом доме на болотах. Я знаю эту часть побережья, у моей мамы там коттедж…

— А твоя мать чем-то прославилась, да?

— Феминистскими статьями. Она страстно борется за освобождение женщин.

Эдварда задело и расстроило столь непочтительное любопытство, проявленное к его семье. Любое упоминание об этом причиняло ему боль. Теперь он критическим взглядом посмотрел на умное лицо Сары, желтоватое без косметики, на ее коротко подстриженные волосы и неровную темную челку, потрепанную кофту, грязные джинсы в обтяжку, крупные стеклянные бусы и шумные индийские браслеты, обкусанные ногти и маленькие прокуренные руки, на пальцы, то сжимавшие, то отпускавшие его колено. Предыдущая девушка Эдварда — высокая американка, только что вернувшаяся из Бостона, — была красивее, но Сара с ее цыганскими чертами казалась более привлекательной, умной, озорной, непредсказуемой и опасной. Может, это начало долгожданной серьезной любовной истории? Она раздела его с той же ловкостью, с какой женщины обращаются с вязальными спицами; ее совершенное нежное тело было отзывчивым и властным. Безусловно, она имела опыт. Хорошо это или плохо?

Одна свечка догорела.

— А лампу мы не можем включить? — спросил Эдвард. — И зачем нам эти благовония? Мне не нравится запах.

— Что же ты сразу не сказал? — Сара вскочила на ноги, включила лампу и загасила ароматическую палочку. — Я люблю темноту. Ты когда-нибудь был на сеансе? Хочешь сходить? Это так здорово. Пойдем вместе, а?

Эдвард вдруг вспомнил о Марке Уилсдене. Как он умудрился совершенно забыть о своем друге? Нежданная любовная связь, странный сосредоточенный разговор о его семье перенесли его в какой-то иной мир. А может, наркотики влияют на память? Это была здравая мысль. Эдвард встал.

— Ты веришь в жизнь после смерти? Я — нет. Но я верю в физические явления… Ты что, Эдвард, уходишь? Я найду твое пальто.

— Я должен бежать, — сказал он.

— Ты без шарфа? Я могу тебе одолжить шерстяную шапочку. Холод ужасный. Наверное, снег пойдет, как по-твоему?

Нет, с Марком все должно быть в порядке, он наверняка еще спит. Эдвард посмотрел на часы и с удивлением и облегчением понял, что столь насыщенное событиями свидание с Сарой Плоумейн продлилось чуть более получаса. Он вышел в ясный, морозный, очень холодный вечер, глотнул свежего воздуха и с удовольствием увидел, как его дыхание превращается в клубы пара. Преодолевая короткое расстояние между жилищем Сары и собственной квартирой, Эдвард несколько раз воспарял над поблескивающим тротуаром. Когда-то ему хотелось стать танцором.

Задыхаясь, он взбежал по лестнице, достал ключ и осознал, что пьян. Ключ царапнул крашеную поверхность двери в поисках скважины, потом нашел ее. Эдвард отпер дверь и вошел в квартиру. В темной комнате с затененной лампой было до странности холодно. Эдвард сразу же увидел, что газета, которую он набросил на лампу, почернела и обгорела. Он сорвал ее и повернулся к дивану. Там было пусто. Эдвард быстро оглянулся — спрятаться здесь негде, уйти некуда. В квартире не было никого. Марк ушел. Потом Эдвард увидел стоявший у окна стул и открытое настежь окно.



Так жизнь Эдварда Бэлтрама абсолютно и бесповоротно изменилась. В полицейском участке и во время следствия он рассказал, как забрался на стул и увидел тело Марка, лежавшее на улице в углублении перед окном подвальной комнаты. Никто не слышал и не видел падения. Он рассказал, как со стоном пронесся вниз по лестнице на тротуар, а потом по ступенькам в подвальное углубление. Тело Марка лежало там, огромное на этом маленьком пятачке, разметавшееся и изломанное, как мешок с костями. Эдвард посмотрел на свои туфли — они были заляпаны кровью. Он постучал в квартиру нижнего этажа. Жильцы вызвали полицию. Прибыла бесполезная «скорая». Кто-то отправился сообщить о случившемся матери Марка. Все спрашивали у Эдварда, что же произошло? На следствии его допросили более подробно. Да, он дал Марку наркотик. По просьбе Марка? Да. Почему он оставил Марка одного? Вышел подышать свежим воздухом. Долго ли отсутствовал? Десять минут. Наркотик, который Эдвард не решился уничтожить, нашли в его комнате. Выяснили, что как-то раз он продал немного порошка однокурснику. Мать Марка — вдова, сильная женщина, страшная в своем горе, — заявила, что ее сын ненавидел наркотики и никогда бы по своей воле не стал их принимать. Она обвинила Эдварда в убийстве. Власти проявили к нему снисходительность. Его временно исключили из колледжа до окончания академического года. Он посетил психиатра, и врач запугал его. В итоге Эдварда выпустили при условии, что он откажется от наркотиков и согласится на регулярные психиатрические обследования. Все это организовал и обеспечил муж его тетушки Томас Маккаскервиль, тоже давший показания во время следствия. Наконец газеты потеряли интерес к Эдварду. И когда общественное внимание ослабло, он погрузился в собственный ад.



Уважаемый Эдвард Бэлтрам!

Подумайте о том, что вы сделали. Я хочу, чтобы вы думали об этом каждое мгновение, каждую секунду. Я хочу, чтобы эти мысли комком, черным шаром застряли у вас в горле и удавили вас. На следствии вы сообщили подлую, отвратительную ложь. Я знаю, что Марк никогда бы не стал принимать наркотики. Вы дали ему наркотик, а он не подозревал об этом. Вы закормили его этой дрянью до смерти, отравили его с той же неизбежностью, как если бы дали цианистый калий. Вы убийца. Вы убили его из зависти, чтобы уничтожить то прекрасное и добродетельное, чего никогда не могла бы достичь ваша низкая душа. Вы убили моего возлюбленного сына, навсегда искалечили мою жизнь и жизнь его сестры. Вы забрали его жизнь, и мне теперь придется провести остаток дней в неизбывных страданиях. Вы отмазались от наказания, но я никогда не позволю вам забыть то, что случилось. Одному богу известно, сколько других молодых жизней вы уничтожили, продавая эту отраву. Вы должны умереть от стыда, вы должны быть наказаны, вы должны сидеть в тюрьме. Такие, как вы, должны быть изолированы от людей. Я желаю вам заплатить за содеянное всей вашей несчастной жизнью. Я надеюсь, что вы никогда не будете прощены и люди будут в ужасе отворачиваться от вас. Я молюсь, чтобы вы больше никогда не были счастливы. Единственное мое утешение в том, что вы не сможете излечиться — вы наркоман, а воздействие этой дряни необратимо. Вы погубили свой разум и навсегда останетесь идиотом, мучимым фантазиями. Жаль, что моя ненависть не способна вас убить. Я вас проклинаю, я приговариваю вас к жалкой жизни, где вас будут преследовать призраки. Когти, которые я вонзаю в вас сейчас, никогда вас не отпустят.

Дженнифер Уилсден.



Это письмо от матери Марка пришло вскоре после следствия. Эдвард хотел ответить ей, что никакие проклятия не сравнятся с тем, что он уже чувствует и будет чувствовать. Но он ничего не написал. Второе такое же письмо пришло через неделю, потом еще одно. На дворе стоял март. Марк был мертв уже месяц.

Эдварда занимало только его несчастье, никаких других дел у него не было. Он принимал транквилизаторы и таблетки от бессонницы, выписанные семейным доктором. Он много и долго спал, он жаждал сна, бессознательного состояния, черноты, отсутствия света. Он обнаружил, что ему трудно вставать по утрам, да и смысла в этом вставании не было; он лежал в кровати до полудня, свернувшись и накрывшись с головой. Он не хотел никого видеть и ничего делать, только спать, а когда спать было невозможно, читал триллеры. Он жадно и быстро проглатывал десятки самых дешевых книжонок, какие ему удавалось достать. Это не требовало больших усилий — дойти до библиотеки или до магазина старой книги на Чаринг-Кросс-роуд. В нынешнем состоянии Эдвард вполне мог бы увлечься и порнографией, если бы знал, где ее достать. Он бродил по Сохо и заглядывал в витрины секс-шопов, рассматривал фотографии у дверей стрип-баров. Но у него не хватало мужества или силы воли, необходимых для того, чтобы переступить порог подобного заведения. Он разглядывал обложки гаденьких журнальчиков, захватанных потными руками, а потом виновато сутулился, опасаясь, что его увидят. Он бродил по Лондону и втайне надеялся, что его собьет машина. Он стоял на станциях подземки и смотрел, как мимо с грохотом мчатся сострадательные поезда метро. В пабы и бары он не заходил. Выпивка не лезла ему в глотку, наркотики совершенно перестали интересовать — он уже не понимал, как прежде мог жаждать их. Все это осталось позади: юность, от которой он с радостью и легкостью отказался бы, как от эпизода из прошлого, да только теперь это прошлое навечно впечатано в память, и его преступление остается с ним. Нечто заляпанное кровью и тяжелое всегда, всю жизнь будет рядом с ним. Как жить после абсолютного злодейства, абсолютного провала, абсолютного позора? По Эдварду прошелся плуг, расчленивший его. Скорбь и раскаяние — слабые тени того, что он испытывал. Он вспоминал свое былое простодушие, потерянное навсегда; вспоминал, как был счастлив совсем недавно, даже не зная, что это благодать, и как бездумно перечеркнул это. Господи, почему прошлое невозможно вернуть, ведь он так горько и искренно сожалеет о случившемся? Одно мимолетное глупое и предательское действие — и вся жизнь идет насмарку. Теперь он не жил, а тупо убивал время час за часом; теперь живого времени не было, как не было будущего, и Эдвард ненавидел всех и вся. А в особенности он ненавидел Сару Плоумейн. Это она стала причиной всего случившегося, преступно соблазнив его в своей душной пещере Сивиллы. Сексуальные желания покинули его, он не мог и представить, что когда-нибудь снова почувствует вожделение. Стремление к порнографии представляло собой нечто иное, но и оно было вялым, полусонным. Воображение Эдварда угасло, он превратился в машину, одержимую навязчивой идеей, он инстинктивно боялся полицейских и людей в белых халатах. Все устремления его стали ничтожными, поскольку он и сам утратил свою подлинность и ценность. Только изредка он просыпался и на мгновение обретал прежнее «я», его счастливое «я», которое не знало, что жизнь невозвратимо сломана и закончена. Наверное, так бывало после счастливых сновидений: он на несколько секунд возвращал себе потерянное ощущение жизни, предвкушение радостного, заполненного важными делами дня. Потом мрачные воспоминания возвращались, и чернота закрывала все, ослепляя его, уничтожая пространство и время. День снова погружал его в ночь.

Было бы неверно сказать, что он ненавидел всех. Он ненавидел всех, кроме одного, кто был ему нужен, кого он любил, — кроме Марка Уилсдена, его друга, его возлюбленного. Эдвард разговаривал вслух сам с собой, снова и снова повторяя некий ритмический стон; так измученный страдалец пытается смягчить невыносимую боль.

«О мой дорогой, о мой милый, мой бедный пропавший, мой бедный мертвый, приди ко мне, прости меня, я виноват, о мой любимый, мой любимый, я так виноват, помоги мне, помоги мне, помоги мне».

Так он молился Марку. Он никогда не смог бы говорить так с живым Марком, но теперь этот язык казался единственно возможным средством обращения к мертвому — к тому образу или призраку Марка, который повсюду сопровождал его, был частью каждой мысли в камере его разума. Порой в одиночестве Эдвард представлял себе этот призрак в виде несчастного бессильного видения, плачущего за дверью, умоляющего вернуть ему жизнь. Такое преобразование скорби в жалость, казалось, может с легкостью убить его на месте, и Эдвард спасался бегством, устремлялся на улицу, где незнакомые враждебные лица посторонних людей вынуждали его контролировать себя и оставаться живым. Безответная любовь к Марку росла в нем, как раковые клетки, и, когда он оставался наедине с самим собой, она выблевывалась в виде черного, нередко приправленного слезами красноречия. Вот только Эдвард не умел плакать так, как плачут девушки, проливая потоки слез. Слезы давались ему с трудом, как скупая и болезнетворная роса.

Иногда он пытался думать о том, что совершил грех, осознал свою вину и должен раскаяться; но эти идеи казались ему абстрактными и неубедительными, неспособными как-либо повлиять на пустыню его жизни. Один миг абсолютного предательства обратил против него все, его вина была громадной болью, сводившей на нет любые идеи, и он жил в этой боли, как рыба на дне темного озера. Если бы он как-то сумел почувствовать чистую боль — боль жизни, а не смерти, боль очищения, — с ее помощью он постепенно избавился бы от этого, как от пятна, которое исчезает при терпеливой и методической чистке. Однако времени не было — он его уничтожил. Он жил в аду, а там времени не существовало. Вот если бы его обвинили в каком-нибудь конкретном преступлении и отправили в тюрьму… Мысль о тюремном заключении, пусть и длительном, представлялась привлекательной в мире, где пресеклись все естественные желания. Эдвард даже подумывал, не совершить ли ему какое-нибудь обычное преступление, чтобы оказаться в тюрьме. Но на это у него не хватало силы воли. В настоящий момент он не мог придумать ничего, даже собственную смерть.

«Как Каин, я убил возлюбленного брата своего. Возможно, я убил его намеренно, из зависти, как кто-то сказал. Откуда мне знать? Простите меня. Неужели никто не простит меня? Если бы Марк искалечился, но остался живым, в инвалидной коляске — простил бы он меня? Наверняка простил бы. Но он мертв, и убил его я».

Эдвард слышал эти мысли. Они бесконечно повторялись в его голове и звучали так громко, что он боялся, как бы их не услышал кто-то еще. Иногда он ловил себя на том, что в чьем-то присутствии начинает повторять их вслух, как заученную литанию, а когда агония достигает максимума, на его лице гуляет безумная улыбка. «Господи, дай мне любую другую боль, только не эту. Милосердную боль, которая сотрет само деяние; пусть через миллион лет, но сотрет. Я оставил его одного, совершил бесповоротное, бесконечное, непростительное нравственное преступление, самое злостное нарушение долга. Если бы тогда не зазвонил телефон, если бы я не ушел, если бы я не запер дверь, если бы я вернулся на двадцать минут раньше, на десять минут, на одну минуту… Может, он бился в эту дверь снова и снова, звал меня, и теперь я слышу его зов в ночи, зов и плач».

Марк Уилсден был кремирован, а пепел его развеян по ветру. Это было к лучшему. Если бы его искалеченное, разбитое тело все еще существовало где-то, зарытое в землю, Эдвард должен был бы пойти и лечь там.



— Слушай, — терпеливо и не в первый раз говорил Гарри Кьюно своему пасынку Эдварду Бэлтраму, — у тебя нервный срыв, ты болен, это болезнь. Такая же, как пневмония или скарлатина. Ты получишь помощь, тебя вылечат, тебе станет лучше, ты выздоровеешь. Я тебя очень прошу, пойми мои слова. Я тебя очень прошу, будь терпелив и делай, что тебе говорят.

Эдвард сидел напротив отчима в гостиной высокого дома в Блумсбери, куда бежала Хлоя Уорристон, будучи беременной от Джесса. Он несколько мгновений смотрел на Гарри, потом отвернулся.

«Боже мой, — думал Гарри, — мои мальчики одновременно сошли с ума. Перед ними открывались блестящие возможности, а они, похоже, вознамерились уничтожить себя: Эдвард из-за своей депрессии, а Стюарт из-за религиозной мании. Они оба влюблены в смерть».

Все знали, что Гарри Кьюно любил обоих отпрысков, но пасынка предпочитал сыну. Сам Гарри, которого Эдвард считал «не очень успешным», в свое время «страдал» оттого, что был единственным ребенком знаменитого Казимира Кьюно, популярного романиста-интеллектуала. У Гарри книги отца вызывали отвращение, но он высоко ценил его успех. Необычная фамилия, которой Гарри тоже гордился, имела провансальское происхождение. Слава Казимира потихоньку шла на убыль, но вместе с немалыми деньгами он оставил Гарри в наследство изменчивый и честолюбивый беспокойный характер и целую кучу талантов, однако Казимир научился их использовать, а вот Гарри — нет. Сара Плоумейн высказала всеобщее мнение, назвав его «искателем приключений» и «героем нашего времени». Гарри сожалел, что пропустил войну. После бурных лет учебы в частной школе на севере Англии, где учился и его отец, он блестяще окончил университет и после смерти отца, утонувшего в море, пробовал себя в журналистике и литературе, в бизнесе и политике, и всегда — как enfant terrible. Он был разочарованным избалованным ребенком. Он опубликовал роман и несколько стихотворений, баллотировался и не прошел в парламент кандидатом от лейбористов, основал недолговечное авангардистское издательство. При этом Гарри не казался неудачником, и, хотя многие годы он прожил без каких-либо очевидных достижений, а сыновья его уже успели вырасти, он по-прежнему подавал большие надежды, словно обладал даром вечных обещаний. Всегда оставалось что-то, бесконечно откладываемое на потом, но все еще возможное. Он до сих пор выглядел молодым и красивым. Его карьера в качестве мужа и отца была столь же туманной и живописной. Он удивил друзей, женившись на застенчивой и тихой девушке с пугливыми нежными карими глазами; она была новозеландкой («девушка издалека»), а познакомились они в колледже. Когда после рождения сына она умерла от лейкемии, Гарри утешал себя распутной жизнью. Если, как говорили некоторые, он и был плейбоем, то лишь потому, что вся его деятельность, серьезная или нет, принимала такую форму. Потом он женился на молодой леди с еще более сомнительной славой — на Хлое Уорристон, художнице, более известной в качестве любимой модели Джесса Бэлтрама. Злые языки утверждали, будто после женитьбы на тихой, заурядной и порядочной девушке, которую он полюбил, Гарри усилием воли удерживал себя в реальном мире. Когда же он сочетался браком с профессиональной «девушкой мечты», его навязчивые идеи взяли верх и он окончательно и бесповоротно оторвался от земли. «Девушка издалека» была счастливым случаем, Хлоя — судьбой. Он познакомился с ней на вечеринке в Художественном клубе и тут же «узнал» эти трагические глаза, смотрящие из-под копны каштановых волос. Он был зачарован ее репутацией. Когда они поженились, она была беременна от другого мужчины, и некоторые утверждали, будто это и привлекало Гарри более всего. Брак их был беспокойным, хотя Хлоя любила своего вовремя подвернувшегося пирата: по ее словам, она всегда представляла себе, как он прыгает на захваченное судно с кинжалом в зубах. Но рукопашная схватка не потребовалась, поскольку Джесс определенно бросил Хлою и впоследствии не проявлял никакого интереса к своему случайному отпрыску. Не Джесс, а его многострадальная жена Мэй два-три раза просила Хлою привести Эдварда к отцу, когда Бэлтрамы приезжали в Лондон. Они к тому времени уже переехали из Челси за город. Мальчику было пять или шесть лет. Во время этих визитов Хлоя (она так и не простила изменившего ей любовника и, возможно, все еще любила его) оставляла Эдварда у дверей, и он один представал перед большим темноволосым человеком, рассматривавшим его с изумлением и любопытством, перед нервной, экспансивной мачехой и двумя враждебно косившимися на него девочками. Гарри не одобрял эти свидания, и после ранней смерти Хлои, когда Эдварду исполнилось семь, встречи прекратились. Мэй Бэлтрам отправила Эдварду пару рождественских открыток, но Гарри перехватил их и уничтожил. Эдвард не сохранил почти никаких воспоминаний об этих годах без матери, когда он принимал, как само собой разумеющееся, что Гарри — его отец, а Стюарт — брат. Он помнил Хлою очень смутно. В памяти остались ее большие печальные глаза в те времена, когда она уже чахла от болезни, и собственное ощущение ужасной печали и неясной вины, навеянной ощущением напряженности между ней и Гарри: словно ее упреки в адрес тех, кто останется жить после ее смерти, относились и к Эдварду. Позднее, когда он начал задумываться о странностях своего сыновнего положения, он в целях самозащиты стал затуманивать ее образ. У Эдварда имелась и небольшая «дополнительная» семья в виде младшей сестры Хлои — Мидж. Она была моделью и красивейшей женщиной Лондона, а потом удивила всех, выйдя замуж за «пожилого мужчину» Томаса Маккаскервиля.

Обитая панелями гостиная в доме Гарри (который был домом и его отца, и деда) представляла собой вытянутую в длину комнату на первом этаже с окнами в обоих концах. Темно-зеленые стены — выкрашенные давным-давно, они приятным образом состарились и выцвели — теперь обрели мрачноватый оттенок, создаваемый вечерним туманом за окном. Светила одна лампа. В камине горел огонь. Гарри был крупным мужчиной, светловолосым и светлокожим, его густые, аккуратно подстриженные волосы, лишь недавно начавшие терять свой золотистый цвет, лежали короной над гладким лбом без единой морщинки. Добрые голубые глаза смотрели с любопытством и дружелюбием. Он расположился у огня, чуть подавшись вперед и уперев локти в колени. Эдвард, высокий, худой, темнокожий, с ястребиным носом и мягкими темными прямыми волосами, ниспадавшими ему на лицо, был чуть выше отчима; он сидел, съежившись в потертом глубоком кресле. Слова Гарри не доходили и не могли дойти до него, они никак не были связаны с его страданиями и не имели к нему ни малейшего отношения. Он вел воображаемый разговор с Марком: «Знаешь, Марк, это ее болтовня о моей семье задержала меня…»

«Я должен сделать что-то, — подумал Гарри. — Мы дали ему отдохнуть, отлежаться в кровати, позволили бродить без цели и оставаться в одиночестве. Казалось, именно это ему было нужно, но он чахнет день ото дня, как умирающее животное. Если бы он только захотел чего-то!»

— Почему бы тебе не съездить куда-нибудь? Возьми с собой кого хочешь, какую-нибудь девушку. Я за все заплачу. Поезжай в Венецию. Ты однажды говорил, что хочешь в Венецию.

Эдвард медленно покачал головой, уставившись в угол комнаты. Шум улицы едва проникал через двойные стекла, за которыми были видны нечеткие контуры деревьев.

— Томас что-нибудь сказал, он договорился о новой встрече с тобой?

— Нет.

— Черт побери, почему бы ему не сделать что-нибудь? У него есть кое-какие мысли в голове. Он такой изобретательный. Плохо, что ты предоставлен сам себе. Ты придешь сегодня на ужин?

Маккаскервили пригласили Гарри, Эдварда и Стюарта.

— Да.

— Тебе это полезно, нельзя замыкаться в себе.

— Да.

— Там будут Уилли и Урсула, — (Уилли Брайтуолтон преподавал в университете, Эдвард изучал у него французский. Его жена Урсула была семейным доктором.) — Ты принимаешь таблетки, которые прописала Урсула?

— Да.

— Эдвард, выслушай меня внимательно. Сосредоточься, возьми себя в руки, соберись. Постарайся оставить все позади. Никто тебя не обвиняет, ты ни в чем не виноват. Это был несчастный случай. Не считай себя центром мироздания — никто о тебе не думает, если тебя это беспокоит. У людей другие заботы, все уже позабыли о тебе. Ты свободен, ты пережил это, теперь начался другой этап. Британское правосудие простило тебя и отправило домой, чтобы ты жил своей жизнью. Так неужели ты сам не можешь простить себя и жить своей жизнью? У тебя есть все преимущества. Ты молод, ты привлекателен, ты умен, ты здоров, не бросайся этим. Счастье — вот цель жизни. Твоя задача — быть счастливым, а не распространять вокруг себя скорбь и отчаяние. Не будь эгоистом. Верни себе прежнее мужество и прежний нарциссизм! Верни себе свой миф, распрямись и снова поверь в себя.

Эдвард перевел глаза на Гарри, скользнул по нему взглядом с выражением боли и легкой неприязни, потом еще глубже вдавился в кресло и опять уставился в угол комнаты.

Гарри, который лишь недавно заметил, что лица его сыновей сменили юношескую свежесть на жесткую целеустремленность мужественности, с отчаянием и душевной мукой посмотрел на Эдварда. Тот выглядел слабым, растерянным, недовольным, почти женственным.

— Ведь ты хочешь стать писателем? Ну вот тебе жизненный опыт — почему не написать об этом?

— Я не смогу. Это… Это не опыт.

— Начни вести дневник, описывай свои чувства. Потом ты мог бы этим воспользоваться.

Эдвард покачал головой. На его изменившемся лице застыло какое-то безжизненное выражение, слабость сделала его уродливым. При виде этих перемен Гарри решил, что Эдвард опасно болен.

— Ты преувеличиваешь. Попробуй посмотреть на все трезвым взглядом, в перспективе. Ты болен жалостью к самому себе, ты купаешься в чувстве вины, ты почти наслаждаешься этой ролью. Но все это не имеет особого значения. Не так уж важно, что ты делаешь, личная ответственность — это довольно вычурное понятие, вымысел. Кто ты, по-твоему, такой? Тут нет никакой глубины, Бог не следит за каждым твоим шагом. Твоя задача — вернуться к жизни и продолжить начатое. Ты должен вернуться в колледж, к работе, и бога ради, не позволяй Томасу убедить тебя, что это специфическое психологическое состояние может длиться вечно. Эдвард, ты меня слушаешь?

— Да

— Это лишь маленький эпизод твоей жизни, он практически не имеет к тебе отношения, ты сам поймешь позднее. Жизнь состоит из случайностей, и мы, конечно, натыкаемся друг на друга, встречаем коварных людей, но ты не из них. Встряхнись! Прекрати думать только о себе — вот в чем твоя беда. Не позволяй этому событию угнездиться в твоей душе. Оно не имеет глубокого смысла, это не великая духовная драма. Забудь о нем, стряхни его с себя, словно комок грязи, или праха, или…

Молчание Эдварда расстраивало Гарри, его раздражение нарастало. Он наклонился вперед, снял уголек с каминной решетки, но тут же отбросил его. Уголек был очень горячий и обжег ему пальцы.

— Черт!

Гарри махнул рукой и принялся дуть на пальцы.

Эдвард смотрел на него, но почти без всякого интереса.



— «Придумай, как удалить из памяти следы гнездящейся печали, чтоб в сознанье стереть воспоминаний письмена»[3].

— Нет.

Первую реплику произнес Гарри Кьюно, вторую — Томас Маккаскервиль.

Действие происходило в доме Маккаскервилей в Фулеме за ужином, небольшое общество было собрано ради несчастного Эдварда. Мидж Маккаскервиль находилась на кухне, Томас, Гарри и Эдвард — в гостиной. Эдвард, которого двое других время от времени быстро окидывали взглядом, снял с полки книгу, уселся в углу и сделал вид, будто читает. От выпивки он отказался. Комната во вкусе Мидж — потому как Томас не обращал внимания на среду обитания — сверкала цветами на шторах и на обоях, на восточном ковре, даже на гипсовых розетках на потолке. В кувшинах и вазах тоже стояли цветы, правда не такие яркие и более эфемерные. Но каждый из этих цветов знал свое место, и высокие жесткие букеты желтоглазых нарциссов, запах которых наполнял комнату, не затмевали собой маленьких розочек на обоях и ничуть не свидетельствовали об их неуместности. На стенах здесь и там, разнообразя растительный пейзаж, висели воздушные виды Беркшира, написанные покойным отцом Мидж (и Хлои) Клайвом Уорристоном — малоизвестным художником, последователем Пола Нэша[4]. Множество ламп освещало подготовленную сцену. Уилли Брайтуолтон, влюбленный в Мидж, помогал ей на кухне. Остальные, включая Урсулу и Стюарта, еще не прибыли.

Гарри и Томас стояли у камина на ковре в стиле ар-деко, украшенном тюльпанами. На каминной полке теснились примулы из загородного дома Мидж и Томаса. По улице, налегая на окна, гулял восточный ветер. Шторы были плотно задернуты. Гарри и Томас стояли друг подле друга и ощущали знакомое излучение двусмысленных эмоций, обусловленных близостью. Они давно знали друг друга. Гарри отступил назад. Он выглядел стильно в своем галстуке-бабочке, его широкое и спокойное лицо с гладкой кожей («молоко и розы», как говорила Хлоя), только-только выбритое, сияло здоровьем. Томас, потомок якобитов и раввинов, был худым и голубоглазым, с узкой собачьей челюстью. Он носил жесткие прямоугольные очки с толстыми стеклами, без которых почти ничего не видел.

— Почему нет? — спросил Гарри.

— Больной должен сделать это сам.

— Да-да, конечно, можешь называть себя медиатором или божественным инструментом, чем угодно, но сделать ты что-нибудь можешь?

Гарри привык к ощущению, что Эдвард не слышит никаких обращенных к нему слов, и говорил так, будто юноши здесь и не было.

Зазвенел дверной звонок.

— Мидж откроет, — сказал Томас своим высокомерным эдинбургским голосом.

От дверей послышались женские голоса.

— Это Урсула. А Стюарт придет?

— Обещал приехать, значит, придет.

— Какие последние новости?

— Он хочет стать инспектором, наблюдающим за условно осужденными!

Стюарт Кьюно был на четыре года старше Эдварда. Недавно он напугал семью и друзей, отказавшись продолжать образование. Стюарт с отличием сдал экзамены в аспирантуру по специальности «математика» и получил предложение занять вожделенную для многих преподавательскую должность в колледже Лондона, но вдруг заявил, что покидает мир науки, чтобы заняться «социальной работой».

— А почему бы, собственно, и нет? — спросил Томас. — Против чего ты возражаешь?

— Ну, ты сам прекрасно знаешь: он рос без матери, с неврастеничной мачехой и отцом, который предпочитал его брата…

— Я не об этом спрашиваю…

— Каких бы успехов ни добивался Стюарт, Эдвард всегда был звездой. Он был самым обаятельным, именно на него обращали внимание…

— Я спрашиваю, в чем его идея?

— Может, какая-нибудь религиозная секта промыла ему мозги или что-то в этом роде…

— А почему бы и нет? Почему он не может бросить все и пойти служить обществу?

— Дело не в этом, а в его отношении. Он готов идти босым в холщовой робе. Если бы все сводилось к политике, я бы так не возражал…

— Но это не сводится к политике?

— Только косвенно, как сводится к политике любая помощь обездоленным.

— Некоторые математики в этом возрасте остывают к науке.

— Он все равно собирался бросить математику. Он готовил диссертацию по логике и философии. Что-то там о Буле и Фреге[5]. Мне казалось, ему это нравится.

Гарри почувствовал, как что-то холодное прикоснулось к его руке. Он опустил взгляд и увидел вазочку с оливками, поднесенную Мередитом Маккаскервилем, тринадцатилетним сыном Томаса и Мидж. У мальчика были прямые густые каштановые волосы, как у матери, и он аккуратно расчесывал их, чтобы они спадали на воротник и челкой на лоб, как у отца. Сегодня он надел пиджак и галстук. Мередит был немногословным, он высоко и с достоинством держал голову. Сейчас он не смотрел на Гарри, а просто совал вазочку ему в руку. Гарри привык к Мередиту и полюбил его, ему нравилась сдержанность мальчика, и он даже воображал, что между ними существует нечто вроде тайного взаимопонимания.

— Нет, Мередит, не хочу. Спасибо. Ну что, весело быть тинейджером?

— Не очень. Если хотите, есть соленый миндаль.

— Нет. Наверное, ждешь не дождешься, когда пойдешь в закрытую школу?

— Нет.

— Попробуй еще смеси, — сказал Томас.

Они пили белый портвейн с «Карпано» и «Нойли-пратом»[6], разбавленный яблочным соком. Такие вязкие аперитивы выдумывал сам Томас, и его гости пили их порой против воли.

Мередит, которого никогда не называли Мерри, был отмечен родимым пятном винного цвета на щеке, которое его отец называл «знаком Дионисия». Все постоянно говорили ему, какой он хорошенький. Что думал на этот счет сам Мередит, никто не знал.

Вошла Урсула Брайтуолтон. На ней была длинная жесткая вечерняя юбка из черного атласа, на ходу производившая шорох, подобный шуму от небольшой пилы, и старый, заметно потертый китайский жакет с драконами. Урсула часто говорила, что всегда одевается наскоро и во что-нибудь легкое. Ее темные седеющие волосы были довольно коротко подстрижены, а умные задумчивые глаза весело поглядывали на мир. Но ее небрежные манеры и слова мало кого обманывали. Она была красивой женщиной и выглядела именно так, как и подобает выглядеть известному и популярному практикующему врачу. Томас довольно давно знал ее профессионально (впрочем, в медицинских вопросах они не всегда сходились), а некоторое время назад Уилли заманил Эдварда в свой колледж. У Урсулы и Уилли был сын Джайлс, блестящий молодой человек чуть старше Стюарта. Он теперь жил не дома — пожинал лавры в одном американском университете, где его собирался посетить Уилли.

— Привет, Томас, привет, Гарри. Как здесь пахнет цветами! Может быть, открыть окно? Люди считают, что цветы для них полезны, как солнечный свет, но это большая ошибка. Добрый вечер, Мередит. Как ты вырос! Он ведь совсем взрослый, посмотрите на него! И у тебя великолепный костюм, не хватает только жилетки и цепочки для часов. С такой земляничной родинкой и именем Мередит Маккаскервиль ты покоришь мир.

Мередит с мрачным видом проигнорировал ее слова.

— Ребенок с военной выправкой, — сказала Урсула Томасу, — такой стройный и сдержанный. Ну и что он думает делать, когда вырастет?

— Он думает, — сказал Томас, — что хочет стать инженером-авиатором. Он хочет возродить дирижабли.

— Он заработает кучу денег. Как поживаешь, дорогой? — спросила она у Гарри.

— А как по-твоему, со всеми этими делами? В основном я отдыхаю, как актер.

— Ты и есть актер. Всегда им был. Жаль, что ты не занялся политикой, — было бы куда направить твои амбиции. Мидж и Уилли заняты на кухне, я им не нужна, так что я, пожалуй, выпью. У меня был жуткий день. Виски, Томас, пожалуйста, не твою сладенькую смесь. Мидж идет новое платье, правда? Недаром она стала самой изысканно одетой женщиной Лондона.

Отправляясь за выпивкой, Томас сказал:

— Она не стала самой изысканно одетой женщиной Лондона — она заняла второе место.

— Он вечно ее принижает, — прошептала Урсула.

Мередит тем временем принес соленый миндаль и, вытянув руки, предлагал обе вазочки Эдварду. Эдвард совсем утонул в кресле в своем углу, словно претерпевал некие биологические изменения и превращался в маленькое животное. Его голова стала еще уже, шея вжалась в тощие плечи, длинные ноги подтянулись к креслу. Он с хлопком прижал книгу к груди. Скорбный рот, словно в каком-то приступе, изобразил судорожную улыбку, и Эдвард отрицательно покачал головой. Мередит опустил вазочки на ковер и легонько погладил рукав его пиджака, потом снова поднял вазочки, поставил их на стол и вышел из комнаты.

Теперь Урсула заметила Эдварда. Она вспыхнула и поднесла руку к воротнику жакета. Когда она двинулась к нему, он еще больше вжался в кресло.

— Эдвард, как дела? Ты принимаешь таблетки, что я тебе прописала? Ты хотя бы ешь? Гарри, он ест?

— Вроде бы, — ответил Гарри.

— Эдвард, ты должен есть. Я зайду к тебе завтра поговорить. Не возражаешь?

— Спасибо, заходите, — сказал Эдвард безнадежным тоном.

— Он по-прежнему целыми днями лежит в кровати?

— Теперь поменьше.

— Он должен есть. Обязательно. Мы должны окружить его… мы должны окружить его… О дорогая!

В сопровождении Уилли Брайтуолтона появилась Мидж Маккаскервиль в длинном прямом шелковом платье с синими, розовыми и белыми полосами. На высоком волнистом воротнике узкие полосы тех же цветов располагались чаще. У платья имелось нечто вроде шлейфа, который с шуршанием скользил по ковру, напоминавшему настоящий гобелен. Мидж завела руку назад, взмахнула этим шлейфом, обнажив точеные ноги в розовых чулках, и рассмеялась. Томас уставился на нее, будто увидел в первый раз. Ее густые и длинные каштановые волосы с множеством разноцветных прядей, включая и несколько красных, были уложены изящными космами и время от времени разлетались на манер гривы. Косметикой Мидж не злоупотребляла, но бросались в глаза ее темно-красные матовые ноготки на маленьких пальчиках. Драгоценности она надевала редко. Карие глаза светились дружелюбием и словно взывали: полюби меня, полюби меня! На лице Мидж застыло выражение почти навязчивого сочувствия. Она дружила со всеми, и это неизменное самовлюбленное воодушевление порой вызывало у людей, даже восхищавшихся ее красотой, едва заметную улыбку. У нее был идеальный нос, и в «лучшие годы» она часто фотографировалась в профиль. С тех времен, по общему мнению, Мидж несколько располнела.

Ее кавалером вызвался быть Уилли, добродушный лысоватый толстяк. Он прикрывал плешь длинным клоком редких волос, вечно съезжавшим со своего места, так что его приходилось поправлять, даже посреди застолья. Если Уилли забывался, клок неловко повисал на ухе, придавая своему хозяину немного безумный вид. В детстве Брайтуолтон стал свидетелем смерти собственного отца, убитого верблюдом во время давно запланированной и вожделенной поездки в Египет. Верблюд, видимо, принял старшего Брайтуолтона за погонщика, который плохо с ним обращался, — сбил с ног и раздавил, рухнув на колени. После гибели отца Уилли пришлось наблюдать и расстрел верблюда. Урсула говорила, что он постоянно думает об этом, и едва ли преувеличивала. «Ему кажется, что верблюд падает коленями ему на сердце». Бессердечный и насмешливый свет превратил трагический случай в шутку: люди предупреждали друг друга, что в обществе Брайтуолтона нельзя говорить о верблюдах, но эта тема загадочным образом постоянно всплывала в его присутствии. Уилли — умный, ленивый, всегда озабоченный, всегда виноватый перед своими учениками — был специалистом по Прусту, но никак не мог завершить собственную великую книгу. Он ненавидел интеллектуальные разговоры и неизменно прерывал их, бормоча, словно во сне, свою любимую пословицу: «Что тут говорить — tout passe, tout casse, tout lasse»[7]. Недавно он вообразил, будто все от него ждут, что он возьмет Эдварда в Америку, «отвлечься от несчастий». Уилли подозревал, что именно такой план вынашивает Гарри. Взглянув на Эдварда, с которым он поздоровался раньше и теперь мог обойти стороной, он тут же начал объяснять:

— Прошу прощения у всех, но, как я уже сказал Мидж, на ужин я, к сожалению, не смогу остаться. Должен идти домой и собираться — завтра утром улетаю в Калифорнию.

— Так скоро?

— Мне нужно пораньше, это из-за Джайлса. Он настаивает. Это мой первый академический отпуск за бог знает сколько времени, я его с таким нетерпением ждал…

— Что верно, то верно, — сказала Урсула. — Он, как ребенок, не мог дождаться, когда начнутся каникулы. Уилли обожает Америку, там он чувствует себя свободным, как и многие англичане, и ужасно хочет увидеть Джайлса. Жаль, что я не могу отправиться с ним! А ему и в самом деле нужно собираться — у него ничегошеньки не готово!

Урсула снисходительно относилась к платонической страсти Уилли к Мидж. Казалось, что эта слабость мужа даже доставляла ей удовольствие.

— Тебе повезло, — сказал Гарри. — У тебя с Джайлсом никаких проблем, он идет от победы к победе. Попроси его, пусть напишет Стюарту, чтобы не делал глупостей.

— Подожди пока уходить, давай выпьем еще, — предложил Томас.

— К сожалению, Уилли уже приложился к виски на кухне, — сказала Мидж.

Уилли с сочувствием глянул на жуткую фигуру страдающего Эдварда. Ему было тяжко видеть своего ученика в беде. Отвратительную «микстуру» хозяина он всегда пил только из вежливости, а Томас — возможно, из какого-то наследственного талмудистского пуританства — сделал из этого некий ритуал. Мидж поймала взгляд Гарри и улыбнулась, потом посмотрела на Эдварда. Она подошла к нему, тихонько шурша своим полосатым платьем, опустилась на одно колено и жестом, напоминавшим жест ее сына, коснулась пиджака племянника, а затем легко положила пальцы с красными ноготками на его запястье. Эдвард вздрогнул и отдернул руку, потом вымученно улыбнулся. Мидж вздохнула и поднялась.

— Эдвард, дорогой, поднимайся и присоединяйся к нам. Выпей, — произнесла она без чувства и без надежды, что ее слова возымеют действие.

— Стюарт опаздывает, — заметил Томас.

— Наверно, он на молитвенном собрании, — сказал Гарри.

— Но ведь Стюарт не верит в Бога, — сказала Мидж.

— Это его не остановит. И нужно отдать ему справедливость, я не думаю, что его затянули в какую-то секту. Нет, он делает это по собственному почину. Он считает, что у него долг перед человечеством. Ждет, когда все начнется, и надеется на совершение первого чуда.

— Я приготовлю для этого несколько кувшинов с водой на кухне.

— Полагаю, он, как и все они, читает много восточных книг, — сказал Уилли.

— Нет, он ничего не читает. Он не любит искусство ни в каких формах, у него нет друзей, он сидит, сражаясь с самим собой, и пытается понять, что сегодня должен делать молодой идеалист с чистым сердцем.

— Это старомодный вопрос, — отозвалась Мидж.

— Он старомодный мальчик.

— Говорили, что он хочет стать военным.

— Ну, это было сто лет назад. Чисто символически, в знак долга, послушания и жизни, полной монашеских лишений. Он хочет быть похожим на Иова: всегда виноват перед Богом, только приходится обходиться без Бога.

— Он что же, стремится к мученичеству? — спросила Урсула.

— Похоже. Он, возможно, умрет молодым — в море, под колесами поезда или…

— Но это не самоубийство?

— Нет-нет, какая-нибудь дурацкая попытка спасти чью-то жизнь. Он как школьник, отставший в развитии.

— Стюарт всегда подумает, прежде чем рассмеяться шутке, — сказала Мидж, — а если все же рассмеется, то сделает это громко, как ребенок.

— Никаких risque[8] шуток, когда он поблизости!

— Он и вправду дал обет безбрачия? — спросил Уилли. — Как это делается?

— В его возрасте это невозможно, — заявила Мидж, — не хватит твердости. Я ему найду девушку. Он хочет привлечь к себе внимание. Это крик о помощи.

— Нет, он ко всему относится серьезно, — сказал Гарри.

— К чему «всему»? — уточнил Томас.

— К тому, что нужно быть добродетельным, идеальным!

— Ну, я полагаю, это само собой разумеется…

— Он может сделать что-нибудь для Эдварда? — спросил Уилли.

— Нет, он слишком занят собой. Может, он и не помнит о существовании Эдварда, к тому же они никогда особо не дружили…

— Я думаю, Стюарта изначально не туда направили, — сказала Урсула. — Как ты считаешь, Уилли? Ему нужно было заняться биологией. На самом деле с ним все в порядке, он просто переживает религиозный кризис школьного возраста. Поздновато, но он всегда опаздывает.

— Я думаю, дело в ядерной войне, — вставила Мидж. — Молодежь говорит, она просто висит над нами.

— Должна признаться, я этого не ощущаю, — заметила Урсула, — правда, я всегда занята.

— Стюарта больше занимают компьютеры, — сказал Гарри.

— Компьютеры? — переспросила Урсула. — Это же лучшие друзья человека. Они незаменимы в медицине.

— Гарри, что у тебя с рукой? — поинтересовалась Мидж. — Ты обжегся?

— Обжегся. Что ты мне посоветуешь, Урсула?

— Ничего.

— Я пытался внушить кое-какие здравые мысли Эдварду и схватил раскаленный уголь.

— На него это произвело впечатление? — спросила Мидж.

— Стюарт вчера переехал ко мне, прямо с вещами. Он отказался от гранта и от своего жилья — типичный юношеский эгоизм за чужой счет. А Эдвард, конечно, сидит дома после того дела. Теперь я готовлю еду для этих здоровых парней, и один из них — вегетарианец!

— Я люблю готовить, — сказала Мидж. — Ой, господи, сырное суфле испортится. Стюарту придется остаться без выпивки.

— Выпивки? Он не пьет, — возразил Гарри. — Если дело касается серьезных напитков, он ведет себя, как верблюд.

— Мне пора, — произнес Уилли.

Раздался звонок в дверь, и Мидж пошла открывать.

Уилли повернулся к Томасу. Лицо его раскраснелось, словно он был готов расплакаться. Урсула подошла к нему и взяла за руку. Уилли сказал Томасу:

— Мидж сегодня выглядит просто великолепно.

— Да, — кивнул Томас, — она такая теплая, она дарит жизнь.

Голос его звучал неискренне, почти иронически, но что у него на уме, никто никогда толком не понимал.

Урсула проводила Уилли к выходу, а потом вернулась.

— Не знаю, в чем тут было дело — в Мидж, виски или верблюде!

В комнату вошел Стюарт Кьюно.

Стюарт был таким же высоким, как Эдвард, но более крепкого сложения. У него было большое бледное лицо, красивые губы и золотистые светлые волосы, как когда-то у его отца, только подстриженные покороче. Светло-карие глаза казались почти желтыми, как у зверя. Кто-то однажды сравнил его с толстым белым червяком, высунувшим большую голову из яблока, но это было несправедливо. Стюарт отличался порывистыми движениями и неловкостью, как слон в посудной лавке, но при этом он производил впечатление на окружающих. Следом за ним в комнату вошел Мередит.

Стюарт, не обращая внимания на хозяев, говорил мальчику:

— Да, мы назначим день. Теперь, когда я устроился, мы можем снова начать бегать.

Стюарт и Мередит больше года вместе бегали трусцой. Мередит несколько раз медленно и выразительно кивнул головой.

Мидж позвала всех за стол.

— Значит, ты думаешь, только религия спасет нас от грядущего гнева? — спросила Урсула у Стюарта.

Ужин подходил к концу. Мередит уже улегся спать. Подали сыр. Эдвард, на которого все оборачивались с выражением доброжелательного и заинтересованного внимания, по преимуществу хранил молчание, но время от времени был вынужден вставлять краткие реплики.

— Нет у него никакой религии, — проговорил Гарри. — Религия без Бога невозможна.

— Но он сказал, что самое важное — это будущее религии на нашей земле.

— Думаю, ему нужна униформа, — сказала Мидж.

— Я предлагаю простыню, — подхватил Гарри.

Стюарт улыбнулся.

— Ты можешь перекусить сыром, — сказала Мидж Стюарту. — Я ужасно извиняюсь, но я забыла приготовить для тебя настоящую вегетарианскую еду.

— Я очень много съел, — сказал Стюарт. Так оно и было на самом деле. Он всегда хотел есть. — Капуста великолепна, — добавил он.

— Эдвард, прошу тебя, попробуй сыр, — попросила Мидж. — Ты такой любишь.

— Но чего именно ты боишься? — спросила Урсула. — Да, есть ядерное оружие, атомные отходы и прочее, но ты, похоже, боишься самой науки.

— Разве наука сегодня не является воплощением доброй воли? — удивилась Мидж.