— В гостях. Но там не было ни одной красивой женщины. Поэтому я ушел рано. Ты говорил, что хотел повидать меня?
— Да, но я не имел в виду спешки. Хотя, разумеется, рад тебе: все складывается очень удачно.
Руперт зажег в кабинете свет и задернул шторы, отгородив комнату от густеющей синевы за окном:
— Давай закупоримся, ты не против?
Он достал виски, стаканы и сел за свой большой письменный стол, стоящий посередине комнаты. Пододвинув себе мягкий стул, Джулиус устроился напротив и так вытянул ноги, что заставил Руперта поджать свои. Затем зевнул и с чувством потянулся:
— Без воды, Руперт, я выпью неразбавленное. После этого жуткого обеда мне требуется что-то крепкое и чистое. Почему все английские хозяйки очень стараются, но совсем не умеют путно готовить? Со дня возвращения в Англию я ни разу еще не поел прилично.
— Тебе нужно съездить проветриться на континент.
— В прошлый раз даже в Париже не удалось хорошо поесть. Похоже, что все постепенно портится. Или я становлюсь старчески нетерпимым и чересчур педантичным.
— Во время последней поездки в Париж мы с Хильдой обнаружили великолепный ресторанчик, к тому же еще и дешевый. На улице Жакоб. Называется A la Ville de Tours.
— Турская кухня? В следующий раз загляну туда. А какие у вас отпускные планы?
— В этом году остаемся в Англии. При таком прыгающем курсе фунта это, пожалуй, самое разумное. Вторую половину сентября проведем в нашем коттедже в Помбершире.
— Природа, деревенская жизнь. Как я все это ненавижу! И маленьких городков не люблю. Отныне и до конца своих дней буду жить только в европейских столицах. Поэтому я и уехал из Диббинса.
— Ну, думаю, это была не единственная причина.
— Мне дико надоел этот жалкий сплетничающий кампус и эта невыразимо пошлая главная улица. Не понимаю, как я там выдержал столько времени.
— Ты единственный мой знакомый, который обожает выставлять себя в невыгодном свете.
— Сами исследования, правда, тоже допекли, но не по тем причинам, о которых ты думаешь. В последний период эти работы были неприятны чисто эстетически.
— Думаю, свойственное нам всем уважение к человеческой расе…
— Мне вовсе не свойственно уважение к человеческой расе. В целом, она отвратительна и не заслуживает выживания. Но двигается по пути самоуничтожения так быстро, что моя помощь тут не нужна.
— Ты всегда ратуешь за цинизм, Джулиус. Интересно, многих ли ты совратил?
— Это отнюдь не цинизм. Игры, которыми мы забавляемся, прикончат цивилизацию, а то и всю человеческую жизнь нашей жалкой планеты в достаточно близком будущем.
Почему все так часто болеют какими-то таинственными вирусными заболеваниями? Кое-что просачивается из учреждений типа Диббинса — а таких учреждений много по всей планете и будет все больше и больше — и проникает через определенные интервалы во внешний мир. Предотвратить это практически невозможно, хотя, разумеется, все эти случаи тщательно замалчивают. И вот однажды какой-нибудь поистине необыкновенный вирус, любимое детище чудака-биохимика вроде меня, вырвется на свободу, и человеческая жизнь иссякнет буквально в течение нескольких месяцев. И это, Руперт, не научная фантастика. Конечно же, ты мне не веришь. Кто поверит такой правде! Поэтому все так и будет катиться, пока этот чертов эксперимент по созданию человеческой жизни не окончится сам собой, раз и навсегда.
Какое-то время Руперт молчал, внимательно вглядываясь в своего друга. Джулиус был спокоен и как бы смотрел в себя. Лицо походило на лицо человека, слушающего музыку. Коричнево-фиолетовые глаза в обрамлении тяжелых век мечтательны и рассеянны, длинные губы безмятежны и слегка изогнуты улыбкой.
— Надеюсь, что ты не прав, — сказал Руперт. — И в любом случае, нам остается одно: работать, исходя из предположения, что будущее существует. Мы, свободные и обладающие чувством ответственности члены общества, безусловно, способны сделать многое, чтобы убедить наши правительства…
— Руперт, Руперт, Руперт, твой голос звучит как из какого-то далекого прошлого, как из учебника истории, написанного тысячу лет назад.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду.
— Ты просто не видишь, что движет событиями. Ладно, неважно. А то ты снова обвинишь меня в цинизме. Так о чем ты хотел поговорить со мной?
— Да так, — Руперт беспокойно поерзал на стуле, — я просто хотел с тобой повидаться. А если уж говорить совсем честно, то вот что: я очень обеспокоен положением Морган.
— Понятно. — Теперь внимание Джулиуса полностью сконцентрировалось на Руперте. — И ты решил пригласить меня для беседы. Поступить как свободный и обладающий чувством ответственности родственник. Если ты собираешься меня высечь, то приступил к делу как-то неловко.
— Не будь идиотом, Джулиус. Мне нужна твоя помощь. Во вторник мы с Хильдой виделись с Таллисом и убедились, что от него невозможно ждать никаких шагов. Поэтому я подумал…
— Руперт, признайся, ведь ты презираешь Таллиса.
— С чего ты взял? — раздраженно ответил Руперт. — Он совершенно бесхарактерный…
— Но ты его не презираешь. Что же отлично, отлично. А какова предназначенная мне роль? — Сняв очки, Джулиус с интересом подался вперед, добродушно поблескивая темными глазами.
— Та, за которую ты, позволь заметить, сам взялся.
— Вот как. Похоже, через минуту ты скажешь: «мы люди светские» и «каковы ваши намерения?». Ты очень яркий пример полного выпадения из времени.
— Мы не светские люди. В этом давай воздадим себе должное, — сказал Руперт. — А что касается намерений, то… что ты о них скажешь?
— Что их просто нет, милый Руперт. Никогда в жизни я не был так далек от каких-либо намерений.
— Ладно, допустим, — сказал Руперт. — Но ты знаешь, как Морган неуравновешенна. Насколько я могу судить, она все еще влюблена в тебя.
— И?
— И, говоря жестко и определенно, я думаю, что ты должен или пойти к ней и как минимум помочь ей разобраться, хочет она развестись с Таллисом или нет, или исчезнуть.
— Ты хочешь сказать, уехать из Лондона?
— Да, на некоторое время.
— Но, Руперт, я обожаю Лондон. И как раз только что решил купить дом в Болтонсе.
— В самом деле? — Мысль, что Джулиус поселится в двухстах ярдах ниже по улице, неожиданно пробудила в Руперте тревогу. Нет, она не была неприятной, но все-таки почему-то тревожила.
— Пока это только идея. Может, я передумаю.
— Должно быть, ты очень богат, — суховато заметил Руперт.
— Но в этом месте и правда хочется жить. Ты согласен?
— Да, безусловно. Но, возвращаясь к Морган… Ей не прийти к разумным решениям, пока ты вроде и здесь, а вроде и нет. Ты ее просто парализуешь.
— Так, может, ей стоит уехать?
— У нее здесь обязанности. Ведь ты, разумеется, понимаешь…
— Мучить своего мужа? Да, разумеется. Бедняга муженек!
— Кстати, ты виделся с ней в последнее время?
— После довольно забавного происшествия несколько дней назад — нет. Но получил от нее длиннейшее письмо.
— И что она сообщает, если, конечно, позволено это спросить?
— Позволено. Я сейчас покажу тебе это письмо. О! Его нет. Наверное, уже выбросил. Письмо было экстатическим. Сплошь рассуждения о новой эре любви и свободы, которую она хочет провозгласить. В ней столько настойчивости.
— В ней много дурости, — сказал Руперт. — Всегда живет то в одном выдуманном мире, то в другом.
— А разве все мы живем иначе?
— Одним из ее измышлений был Таллис. Он олицетворял собой святость бедности и еще что-то в этом роде.
Потом как-то утром она проснулась и разглядела, что вышла замуж за слабого и не способного преуспеть человека. Это задело ее гордость.
— Значит, по-твоему, моя вина не слишком велика?
— Нет. Ты удачно подвернулся, но первопричиной не был.
— Камень с души! Расскажи мне о Таллисе. Как ты думаешь: он эпилептик?
— Эпилептик? — изумленно повторил Руперт. — Насколько я знаю, Таллис вполне здоров. На нем можно воду возить. Почему тебе вдруг пришло в голову?
— Так, случайно, не обращай внимания. Знаешь, на мой взгляд, ты слишком беспокоишься о Морган.
— Просто хочу, чтобы эта девочка была счастлива.
— Редко бывает, чтобы кто-нибудь просто хотел другому счастья. В большинстве случаев нам приятнее видеть своих друзей в слезах. И если вдруг кто-то хочет другому счастья, это желание практически неизменно вытекает из каких-либо собственных интересов.
— Возможно. Но в моем возрасте я мало размышляю о мотивах своих действий. Когда я вижу, что следует делать, я это делаю. Большего мне не нужно.
— Прекрасная мысль. Надеюсь, она попадет в твою книгу. Кстати, книга — это вон те увесистые желтые блокноты там на столе? Можно взглянуть?
— Пожалуйста. Она уже практически закончена. Хильда хочет отпраздновать это событие. Пришлет тебе приглашение.
— Как мило! И что: все мы будет произносить философские спичи? Будет такой новый «Симпозиум»? Я с удовольствием приму в нем участие.
Руперт не без тревоги следил за Джулиусом, который неспешно надел очки и, склонясь над столом, принялся наугад открывать блокноты, поднося их к ближайшей лампе, листая, как всегда скромно и хитро улыбаясь.
— Да, Руперт, пессимизму до тебя не добраться. Какие возвышенные речения в духе Платона! В тебе пропал пастор.
— Надеюсь, тон все же не слишком высокопарный. Предполагается, что это, так сказать, философская работа.
— Философия, философия, — сказал Джулиус, возвращаясь к своему стулу. — Люди бегут от самосознания. Любовь, искусство, алкоголь — все это формы бегства. Философия — еще одна форма, возможно, утонченнейшая. Даже более утонченная, чем теология.
— Но можно хотя бы стремиться к правдивости. В самой попытке уже есть смысл.
— Когда речь идет о таких вещах — нет. Достопочтенный Вид говорил, что человеческая жизнь подобна воробью, пролетающему через освещенную комнату. В одну дверь влетел, в другую — вылетел. Что может знать эта пичуга? Ничего. Все попытки добраться до правды — очередной комплект иллюзий. Теории.
Руперт ответил не сразу. Он понимал, что Джулиус его подначивает, и готов был сопротивляться. Улыбнулся Джулиусу, который, с сосредоточенным выражением на лице, все еще продолжал стоять, держась за спинку стула. Джулиус улыбнулся в ответ: из-под скромно опущенных век мелькнула искорка.
— Я думаю, что теоретик — ты, — наконец сказал Руперт. — Тебе присущ некий общий взгляд, скрывающий от тебя безусловные, здесь и сейчас проявляющиеся оттенки человеческой жизни. Мы шкурой чувствуем разницу между добром и злом, мертвящей силой злодейства и животворящей силой добра. Мы способны к чистому наслаждению искусством и природой. Нет, мы не жалкие воробьи, и уподоблять нас им — просто теологический романтизм. Да, у нас нет гарантий своей правоты, но что-то мы все же знаем.
— Например?
— Например, что Тинторетто лучший художник, чем Пюи де Шаванн.
— Touché! Ты знаешь мою страсть к венецианским мастерам. Но по правде-то говоря, милый Руперт, и об искусстве говорится очень много глупостей. То, что мы в самом деле испытываем, мимолетно и противоречиво, чем резко отличается от длинных и серьезных рассуждений, которые мы выдаем по этому поводу.
— В определенной степени согласен, — сказал Руперт, — но…
— Никаких «но», дорогой друг. Кант исчерпывающе показал нам, что реальность непознаваема… А мы по-прежнему упрямо доказываем, что можем ее познать.
— Кант полагал, что нам даны прообразы. Вот главное, что он хотел сказать.
— Кант безнадежно увяз в христианстве. В этом же и твоя беда, хоть ты ее и отрицаешь. Христианство — одна из самых величественных и манящих иллюзий, когда-либо созданных человечеством.
— Помилуй, Джулиус, но ты ведь не стоишь на старомодной точке зрения, что все это — сфабрикованная материя. Разве христианство не средство развития духа?
— Возможно. Но что из этого? Оно насквозь противоречиво.
— Жизнь духа противоречива, — сказал Руперт. — Но добро — нет. И если мы…
— Все эти сказки о мертвящей силе зла тоже стары. Ты когда-нибудь замечал, с какой легкостью малые дети воспринимают доктрину Троицы, хотя вообще-то это одна из самых странных концепций созданных человеческой мыслью? Взрослые с той же легкостью усваивают абсурдные метафизические предположения, которые — они инстинктивно чувствуют — дадут им душевный комфорт. Например, идею о том, что добро — блистающее и прекрасное, а зло — уродливое, мертвящее и уж, как минимум, мрачное. Опыт опровергает это предположение. Добро — скучно. Какому романисту удалось интересно выписать добродетельного героя? Этой планете свойственно, чтобы тропа добродетели была Такой невыразимо гнетущей, чтобы с гарантией сломить дух и утомить взгляд любого, кто попытается, не отклоняясь, идти по ней. Зло же, напротив, приводит чувства в движение, увлекает, живит. И в нем куда больше загадочности, чем в добре. Добро как на ладони. Зло непрозрачно.
— Я хотел бы сказать совершенно обратное… — начал Руперт.
— Потому что ты веришь в существование чего-то, что на самом деле присутствует лишь в туманных грезах. То, что принято называть добром, — феномен маленький, жалкий, слабый, изувеченный и, как я уже сказал, скучный. В то время как зло (только я предпочел бы употреблять какое-нибудь менее эмоциональное слово) способно проникать в потаеннейшие глубины человеческого духа и связано с сокровенными источниками витальности.
— Любопытно, что у тебя появилась потребность заменить слово. Полагаю, что вскоре ты попытаешься перейти к более нейтральному термину, например к «жизненной силе» или другим аналогичным глупостям, но тут уж я буду против.
— К «жизненной силе»! Помилуй, Руперт, я давно уже прошел эту стадию!
— Хорошо. Злу свойственна глубина, хотя не думаю, что в наше время ее границы так уж непредставимы. Но почему не признать, что добру свойственна высота? Можно, не возражаю, сказать и наоборот, если ты разрешишь констатировать само наличие дистанции.
— Дистанция — когда речь идет о добре — как раз то, против чего я протестую. Давай сохраним предложенную тобой картинку. Она удобна и привычна. С моей точки зрения, верхушка чертежа — полная пустота. Верхушка срублена. Человечество склонно было мечтать о выходе добра за пределы жалкого уровня, на котором оно копошится, но это только мечта, да к тому же и очень расплывчатая. И дело не только в том, что добро полностью чуждо человеческой природе, а и в том, что в широком смысле слова добро не укладывается в концепцию, людям не дано даже представить себе, что это такое, точно так же, как они не могут представить себе некоторые явления физики. Но в отличие от физики здесь даже отсутствует система счисления, указывающая на наличие предмета, и связано это с тем, что предмета просто не существует!
— Но были святые…
— Оставь, Руперт… Какой это аргумент при тех сведениях, что предоставила в наше распоряжение психология! Да, люди жертвовали собой, но это не имеет ничего общего с концепцией добра. Большинство так называемых святых интересуют нас как художественные натуры, или как персонажи, обрисованные великими художниками, или — еще вариант — как люди, пользовавшиеся властью.
— Но ты все-таки признаешь, что добро, пусть даже ограниченное и скучное, существует?
— Существует возможность помогать людям и давать им ездить на себе. Это и малоинтересно, и происходит, как ты знаешь, по самым разным причинам. Что-либо в этом роде, не связанное с собственными интересами, редкость такого порядка, что вызывает сомнение, возможна ли она в принципе. Чтобы быть по-настоящему добрым и бескорыстным, да еще и морально безупречным, надо стать Богом, а мы ведь знаем, что Его нет.
— Стоя на твоей точке зрения, вообще непонятно, как могла зародиться идея добра и почему человечество придает ей столько значения.
— Дорогой Руперт, ты, как и я, отлично знаешь, что на то есть сотня причин. Спроси любого марксиста. Социальные причины, психологические. Подобные идеи всегда полезны власть предержащим. И кроме того, они глубокоутешительны.
— Ты говоришь о людях так, словно они марионетки.
— А они, безусловно, марионетки. И это было доказано задолго до появления нынешних психологов. Твой добрый друг Платон знал это уже в древности, когда расстался с так увлекающими тебя мечтами о высотах духа и написал свои «Законы».
— Но если идея добра не имеет значения, что же, по-твоему, имеет? Хотя, если все мы марионетки, слово «значение» тоже, наверно, становится бессмысленным?
— Именно так. Мы отлично знаем, что движет людьми. Страх, желания. Например, желание властвовать. Мало найдется вопросов, более важных чем: кто командует?
— И все-таки есть люди, предпочитающие, чтобы ими командовали!
— Естественно. Но это уже вопрос избранной техники. Моральные предрассудки очень важны для утешения.
— Несчастным людям приятно чувствовать себя нравственными?
— Это одна из сторон. Но сказанное относится не только к несчастным. Вот, например, ты, Руперт. Можешь, конечно, отрицать это, но ведь ты убежден в своей нравственности. Тебе приятно представлять себя человеком, серьезно борющимся со своим «эго». Ты чувствуешь себя добродетельным, благородным и щедрым. Твоя жизнь упорядочена. Ты получаешь удовлетворение, сравнивая себя с другими.
— Ну уж на это, Джулиус, я не замахиваюсь, — со смехом вставил Руперт.
— Вот почему, прости меня, дорогой Руперт, твоя солидная книга не принесет ни крупицы пользы. Ты не только не подвергаешь рассмотрению и не анализируешь тот факт, что твой мир добра и зла построен на утешительных предрассудках, но даже и не догадываешься об этом.
— Согласен, что чувствовать себя нравственным утешительно, но ведь и чувствовать, что тебя судят по справедливости, тоже утешительно.
— Почему ты говоришь «но»? — в упор глядя на Руперта, спросил Джулиус. Он оттолкнул свой стул в сторону и ходил теперь из угла в угол. — Это — самое лучшее утешение, да, самое, самое лучшее.
— Оно утешило бы и тебя? — понаблюдав за ним, спросил Руперт.
Остановившись, Джулиус посмотрел ему в лицо:
— Слушай, Руперт. Если б существовал идеально справедливый судия, я целовал бы его стопы и на коленях принимал любое наказание. Но все это только слова и ощущения. Справедливого судии нет, и даже попытка представить его себе пуста и бессмысленна. Она иллюзорна, Руперт, она иллюзорна.
— В судию я не верю, — проговорил Руперт, — но в справедливость верую. Подозреваю, что и ты веришь тоже, иначе не горячился бы.
— Нет-нет, если нет судии, то нет и справедливости, а судии нет, говорю тебе, нет.
— Хорошо, хорошо. Выпей еще немного виски.
— Что ж… Наша беседа доставила мне большое удовольствие. — Джулиус, стоя, смотрел на сидящего Руперта. Он уже улыбался, глаза спрятались в складках век. — Нет-нет, больше не надо. Кроме того, мне пора. Надеюсь, не утомил тебя. Нет, пить я больше не буду, надо приглядывать за организмом. «Стоит ли жизнь того, чтобы жить? — Зависит от печени». Это любимая шутка Фрейда. Спокойной ночи, дружище.
После того как Джулиус ушел, Руперт долго сидел, обдумывая все сказанное. Говорил Джулиус всерьез, смешивал шутку с серьезностью или вообще шутил? Ответить на этот вопрос было трудно, может быть, Джулиус и сам не смог бы. Руперт глянул на стопку желтых блокнотов, в беспорядке разбросанных любопытствующей рукой Джулиуса. Верно ли, что, написав десятки тысяч слов, он так и не коснулся основ многих положений? Голова была тяжелой, мысли путались. Верно ли, что он считает себя носителем нравственности? Хотя, в конце концов, почему бы ему и впрямь не считать себя и правдивым, и щедрым, а свое поведение — отвечающим нормам благопристойности? Его жизнь упорядочена и открыта. Видеть это — вовсе не означает притязать на ореол святости. А разница между добропорядочной и разболтанной жизнью, как там ни говори, существует. Руперт отхлебнул еще виски. Он был смущен и встревожен. Встав наконец, чтобы пойти в постель, он вдруг осознал, что проблемы бедняги Джулиуса связаны с отсутствием философского образования. Когда естественники берутся говорить о философии, они всегда склоняются к чрезмерному упрощению. В ожидании Хильды он лег и принялся читать Пруста.
19
— О, Джулиус, привет, — сказала Морган. — Надеюсь, разговаривать нам позволительно?
— Почему бы и нет? Очень приятно видеть вас, миссис Броун.
Они случайно столкнулись на выставке современной скульптуры в галерее Тейт. Морган внезапно пришла в смятение и только секунду спустя поняла, что оно связано с мелькнувшими в толпе плечами и блеклой шевелюрой Джулиуса.
— Ты здесь уже давно? — Морган обмахивалась каталогом. — Мне кажется, все это очень интересно.
— «Интересно»! Не понимая чего-то, люди считают себя обязанными сказать именно это. Такое подходящее уклончивое замечание.
— А ты готов высказаться, не уклоняясь?
— Да. Все это абсолютный хлам. А только погляди на всех этих идиотов, взирающих на него с полным почтением. Нет, род человеческий неисправимо глуп.
— Пусть так, я не собираюсь отстаивать эти вещи, — рассмеялась Морган. — Сколько народу! Я едва дышу. Давай отсюда выберемся и посмотрим что-нибудь из настоящего.
Пробравшись сквозь толчею, они попали в просторную и высокую длинную галерею.
— Вероятно, еще слишком рано пойти куда-нибудь выпить?
— Да.
— Тогда давай посмотрим Тернера. Мне надо поговорить с тобой.
— Пожалуйста.
В зале Тернера не было ни души. Морган уселась напротив одного из интерьеров Петворта, и Джулиус, немного побродив, сел рядом.
— Как успокаивают картины великих художников, — сказала Морган. — Я люблю позднего Тернера. Смятение страсти, усмиренное идеальной неподвижностью. Примитивная энергия, таинственно превращенная в пространство и свет.
— Гм.
— Ты не любишь Тернера?
— Не особенно. Он безнадежно вторичен. Всегда кому-то подражает. Пуссену, Рембрандту, Клоду. Не мог закончить ни одной картины, не испортив. Был чересчур высокого о себе мнения. Ему бы остаться скромным жанристом, это примерно то, на что он тянул. А так его картины, к сожалению, очень похожи на его стихи.
— Я не знала, что он писал стихи.
— Писал. Этакие претенциозные вирши.
— Но ведь вообще-то ты любишь живопись? Помню, когда мы были в Вашингтоне…
— Некоторые картины доставляют своеобразное удовольствие. Но вообще все это так эфемерно.
— Что «все»?
— Легенда о великом европейском искусстве и великой европейской литературе. Мусор, который мы только что видели, наглядное тому подтверждение. Пройдет лет сто, и никто уже больше не будет помнить о Тинторетто и Тициане.
— Надеюсь, ты не прав. Ты получил мое письмо, Джулиус?
— Да. Боюсь, что я мало понял. Предполагалось, что пойму? Оно было довольно длинным. Я не уверен, что дочитал до конца.
— Я наконец-то разобралась в себе.
— Если это действительно так, достижение крупное.
— Став взрослой, я все время попадала то в одно, то в другое рабство. Глупейшие влюбленности шли одна за другой. Потом возникли идеи, связанные с Таллисом. Потом ты…
— Я понял, что сейчас начинается некая новая эра.
— Да, мне вдруг открылось, каково это — чувствовать себя свободной.
— Поздравляю.
— Не будь занудой, Джулиус. Я неожиданно поняла, какое это счастье — любить свободно. И знаешь, кто дал мне это увидеть? Питер.
— Кто такой Питер?
— Питер Фостер, сын Хильды и Руперта. Ты его знаешь.
— Да, разумеется.
— Он очень интересный мальчик.
— Очень. Не делает ничего и живет неизвестно на что.
— Получает от Хильды кругленькие суммы. Только не говори Руперту, это секрет. В октябре он вернется в Кембридж. И уговорила его на это — я.
— В самом деле? Должен признаться, меня эти юнцы вгоняют в скуку.
— Питер безумно влюблен в меня. Это ужасно.
— Не притворяйся, что тебе это не нравится.
— Почему же, конечно, нравится, но и смущает. Но в любом случае, я неожиданно поняла, как прекрасно любить сразу многих, любить не судорожно, а свободно и невинно. Именно это я почувствовала с Питером — невинность. А ведь с тех пор как я выросла, я ее потеряла.
Она замолчала. Джулиус посмотрел на часы. Морган боролась с неуместным желанием прикоснуться к нему: потянуть за рукав, ущипнуть, толкнуть. Но теперь в зале были и другие посетители.
— Ну, Джулиус?
— Не понимаю, что ты хочешь от меня услышать. Ты вечно стремишься заставить людей участвовать в придуманных тобой пьесах. Мне кажется, что сейчас ты глупо эмоционально взвинчена. Почему бы тебе не заняться работой? В Диббинсе, несмотря на активную половую жизнь, это тебе вполне удавалось.
— Работа придет позже. Сначала я должна хорошенько в себе разобраться. Должна научиться любить той любовью, которая мне открылась. Ведь раньше я этого никогда не пробовала.
— Лучше поговори об этом с Рупертом. Ему это гораздо ближе, чем мне.
— Как я понимаю, у тебя был серьезный спор с Рупертом. Он не хочет признаться, но, кажется, очень расстроен.
— Не выношу изворотливый оптимистический платонизм англиканского толка. Все эти чувствительные умы на самом деле интересуются только своими рефлексиями.
— Понимаю, что ты имеешь в виду. Жизнь Руперта всегда, даже во время войны, складывалась легко. Но я уверена, что в сложной ситуации он будет великолепен. Тогда, «когда Гатлинг в осаде и Полковник убит».
— Не знаю, что ты цитируешь. Вероятно, какой-нибудь мрачный панегирик британскому империализму. Понятия не имею, как будет поступать Руперт, когда Гатлинг в осаде и Полковник убит. Я говорил исключительно о его высокопарном теоретизировании.
— Руперт, конечно, слишком доволен собой. Но у него и достаточно оснований быть довольным. Удачлив в делах, удачлив в браке. Хотелось бы только, чтобы они с Хильдой поменьше выставляли это напоказ.
— Мне отвратительны все эти демонстрации семейной жизни, — сказал Джулиус.
— И все-таки согласись, Джулиус, что тебе нравилось жить со мной в лесном доме. А ведь это была почти семейная жизнь.
— Да, она мне, безусловно, нравилась.
— Почему же ты так изменился?
— Людям свойственно уставать. Я, например, устал от этого разговора.
— Не думаю, что ты когда-нибудь по-настоящему любил меня.
— Это одна из тех фраз, что свойственны женщинам, вызывают тошноту у мужчин и подтверждают, что женщины все-таки низшие существа. Теперь что случилось?
Морган вся напряглась, приподнялась на диванчике и, издав какое-то восклицание, снова села:
— Нет, все в порядке. Мне показалось, что это Таллис. Вон тот мужчина в дверях. На самом деле вовсе и не похож. Призрак Таллиса меня просто преследует. Я постоянно о нем думаю. Знаешь, книги и мое барахло он привез в мою новую квартиру на ручной тележке! Вполне в его стиле. Желая сказать мне приятное, он заявил, что не бросит меня, так же как он не бросит своего престарелого папочку.
— Какие у него отношения с отцом?
— Не знаю. Они постоянно ссорятся.
— Это могло быть и очень значимой репликой.
— Господи, Джулиус! Но уж галантной-то ее не назовешь. Мысль о Таллисе донимает меня постоянно. Стоит ли удивляться, что он мне повсюду мерещится. Совсем недавно я свистнула у него триста фунтов.
— Как?
— Я должна была Таллису четыреста, Руперт дал мне их, чтобы я расплатилась, а я дала Таллису сто. Триста оставила себе. Разве не подлость?
— Подлость.
— Но никому, пожалуйста, ни слова. Хильда не знает, что Руперт одолжил мне денег. Я не сказала ей о своем долге Таллису.
— А как бедный муж вписывается в схему свободной и бескорыстной любви?
— Ему достанется его доля.
— Мы все дружно возьмемся за руки?
— Джулиус, мы с тобой будем друзьями, правда? Это так важно. То, что ты думаешь обо мне, важно для меня до чрезвычайности. Знаешь, как иногда чьи-то мысли могут свести с ума? Так вот, твои мысли могли бы довести меня до безумия. Ты должен быть милосерден. Я неразрывно связана с тобой, и так будет всегда. Я люблю тебя. Всегда буду любить.
Морган не думала говорить это. В ее представлениях о новой жизни Джулиус значил не больше, чем Таллис. Она отчаянно стремилась измениться, но с глухим отчаянием чувствовала, что с этими двумя все остается по-прежнему. Оброненные ею слова о «лесном доме» мгновенно вернули прошлое. Завтрак на террасе, жаркий смолистый запах азалий и сладковато-марципановый — магнолий. Джулиус, напевающий арии, жаря яичницу и бананы. Ярко-красные крылья птицы-кардинала на ветвях дубов. Коричневые и красные белки и тут же таинственные опоссумы. Сверкающие, словно драгоценности, спины аллигаторов и огромные глаза стрекоз, летающих над болотистыми, дымящимися испарениями речками. Долгие молчаливые прогулки по вечерам: тень нависающего испанского мха, рука Джулиуса, поглаживающая ее по плечу и то и дело отлепляющая липнущую от пота к телу ткань платья. Каскады цветущих растений, дикого винограда, бугенвилеи — все это похоже на райский сад. И блестящая маска нежности, в которую превращается лицо Джулиуса после того, как они размыкают любовные объятия. Спрятанный от всех дом с огромными окнами, в которые заглядывают пронизанные светом зеленые ветки сосны и сверкающее синее небо. Дом в лесу уничтожил для нее Лондон, уничтожил Европу.
Не может быть, чтобы это закончилось и ушло, растворилось в небытии. Джулиус остается во мне, подумала она. Он еще мною не разгадан. И все перепады настроений были, прежде всего, попытками познать его. Экстаз, потом горе, потом цинизм. Теперь это новое ощущение возможности распахнуть двери. В этом он должен помочь мне. Это возможно только вместе с ним. То, что нас связывает, — неисчерпаемо. Все это только начало пьесы, которая будет длиться всю нашу жизнь. Последняя мысль принесла огромное утешение.
Джулиус повернулся и посмотрел на нее. До этого он неторопливо оглядывал зал, подергивал плечами, смотрел на часы.
— Пожалуйста. — Морган легко коснулась его рукава. Он посмотрел на нее так, словно она была ребенком:
— По-моему, ты придаешь личным связям излишне много значения.
Морган яростно ущипнула его за рукав и отдернула руку:
— Ты монстр. Ты из тех, кто и впрямь предпочтет крушение мира царапине на своем пальце.
— Я совершенно серьезен. Все эти вещи совсем не так важны, как тебе, Морган, кажется. Они непрочны и надуманны. Тебе сейчас хочется драмы, мучений, будничные переживания тебя не устраивают, для ярких тебе нужна моя помощь. Но все это поверхностные волнения. Люди сработаны топорно. В них много неопределенного, сделанного наобум, ничем не заполненного. Преследуя свои цели, они случайно налетают друг на друга, отшатываются, снова сцепляются. И все их маленькие садомазохизмы тоже поверхностны. Есть роль, на нее можно взять любого. Ведь на самом-то деле никто друг друга не видит. Нет таких отношений, дорогая Морган, которые нельзя было бы взять и очень легко разрушить, и нет таких разрушений, о которых следовало бы всерьез жалеть. Природа человеческих особей такова, что заместители находятся легко.
Морган пристально всматривалась в него. Ей было очень приятно, что он называет ее по имени. Момент для объяснения настал. Дрожь пробежала у нее по телу, она почувствовала, что прямой контакт вдруг восстановлен, прежний ток опять пробегал между ними.
— Я не согласна. Есть отношения, которые не разрушишь.
— Неверно. У каждого есть опасные для равновесия недостатки, которые умный взгляд обратит в свою пользу.
— Что ты имеешь в виду?
— Что могу разлучить кого угодно. Пожалуй, и ты смогла бы. Успешно сыграй на тщеславии, посей тень недоверия, расшевели презрение, которое каждое человеческое существо таит в глубине души по отношению к кому угодно другому. Каждый любит себя на много порядков больше, чем своего ближнего. Каждого можно вынудить бросить кого угодно.
— В каких-то случаях… если долго стараться…
— Нет-нет, быстро, за десять дней. Ты не веришь? Хотела бы убедиться?
Морган недоверчиво взглянула на него. Потом рассмеялась. Она ощущала живую дрожь связывающих их уз и глазами ласкала его глаза. Лицо Джулиуса горело огнем интеллектуального удовольствия, который она так любила. Когда-то в такие минуты она его целовала.
— Бог мой! Ты действительно… А почему бы и нет? Но — ставлю десять гиней — ты проиграешь. Да и на ком можно это попробовать?
— Десять гиней? Идет.
— Я проявлю великодушие и увеличу срок до трех недель. Если хочешь, до четырех. Твоя идея безумна. Но все же на ком ты ее опробуешь? Это должны быть люди, которых мы оба знаем. А ведь ты правда можешь принести несчастье!
— Постой-постой, дай подумать. — Джулиус был уже весь захвачен своей идеей. — А что ты скажешь… о маленьком Фостере?
— Саймон! Но нет… Что, собственно, ты имеешь в виду?
— Я не сделал бы ему больно. А просто аккуратно отделил бы его от Акселя. И мысль сделать малютку Фостера своим пажом мне тоже нравится.
— Теперь, когда речь о конкретных людях, все это звучит жестоко.
— Но ведь по-настоящему никто не пострадает. В этом как раз и заключается изюминка моей идеи. Я буду мягким, как ангел.
— Ох, Джулиус… А ведь это, наверно, неплохо для Саймона. Аксель все время давит на него, я это чувствую. Не думаю, чтобы они и в самом деле были счастливы. Скорее, мучают друг друга.
— Если так, то моя задача чересчур упрощается. Хочешь, возьмем для теста другую пару?
— Нет, и эта подходит прекрасно. Результат полностью убедит меня. Джулиус, ты действительно самый необыкновенный человек из всех, кого я встречала.
— Теперь, как мне кажется, можно выпить мартини. Пойдем, скрепим наше пари.
Они поднялись, и, вставая, Морган тихонько скользнула кончиком пальца по его рукаву, а потом подняла руку вверх. Натянувшееся, как струнка, тело было живым и легким. Сумасшедшее счастье неожиданно захлестнуло ее. Обернувшись, она еще раз взглянула на Тернера и ясно увидела, какое все это убогое дилетантство.
20
Китайский ресторан помещался в подвале. Чтобы войти, нужно было, крепко держась за перила, спуститься на целый марш вниз по довольно неровным крутым ступенькам. Вечер был теплый, но слегка мрачноватый.
Саймон пришел заранее. Хотелось уютно устроиться и выпить стаканчик-другой, пока остальные не соберутся. Перспектива китайской стряпни глубоко раздражала. Аксель, конечно, будет настаивать на пиве. Саймон будет отстаивать свое право на белое вино. Но с этой мешаниной из безвкусных бобовых ростков и чего-то жареного любое вино не в радость. Да, господи, Джулиус ведь захочет пить чай. Это и в самом деле будет последней каплей.
Предстоящий вечер не радовал, хотя и было любопытно посмотреть, как станут держать себя Таллис и Джулиус. То, что Таллис согласился прийти сюда, казалось странным. Неужели и он способен поддаться такому вульгарному чувству, как любопытство? Отношения Саймона с Акселем оставались по-прежнему напряженными. Таким, как сейчас, Аксель прежде никогда не был. Вежливый и предупредительный, он каким-то трудноопределимым способом все время сохранял дистанцию. Зрел ли в его уме обвинительный приговор? Готовился ли он принять какое-то решение? И не окажется ли оно холодным, пересмотру не поддающимся заявлением о разрыве? Саймон и засыпал, и просыпался в страхе. Он слишком хорошо изучил своего друга, чтобы хотя бы помыслить о каких-либо попытках объяснений, пока Аксель ведет себя таким образом. Любой отчаянный призыв наткнулся бы на удивленно поднятые брови и легкое пожатие плеч. Саймону нужно было дождаться правильного момента. Но этот момент все не наступал, а его собственные внешне спокойные реакции на поведение Акселя постепенно все расширяли пробитую в их отношениях брешь.
Нелепый инцидент в квартире Джулиуса упорно не хотел отойти в прошлое и подернуться патиной забвения. Если бы он рассказал о нем Акселю тогда же, сразу! Рассказывать теперь было немыслимо. Ведь долгое молчание не только указывало на то, что Аксель всегда ставил ему в вину, — то есть на ложь, но и странным образом превращало этот инцидент в нечто, чреватое психологическими толкованиями. Толкованиями, связанными с Джулиусом, и толкованиями, связанными с Морган.
Несколько раз Джулиус снился Саймону. Это была вариант сна, много лет назад повторявшегося у него очень часто. Когда Саймон учился в начальной школе, письма, приходившие мальчикам, раскладывали по норкам висевшего на стене большого черного ящика, в котором каждая норка соответствовала одной букве алфавита. Норка «Ф» находилось высоко, и вначале крошечный Саймон почти не дотягивался до нее. Писем от матери он все время ждал с нетерпением. И они приходили аккуратно, но их получение связано было с жестокой, каждое утро повторявшейся мукой. Застенчиво встав возле ящика, Саймон ждал, чтобы появлялся кто-нибудь высокий, знакомый ему и к тому же не злой, и, стараясь говорить небрежно, просил посмотреть, нет ли чего-нибудь для Фостера. Старшие школьники иногда над ним подсмеивались. А как-то раз один из них, крикнув: «Письмо от мамочки!» — подхватил Саймона и поднял его к верхним норкам. Освободившись, Саймон убежал в уборную и плакал там от стыда.
Эти норки для писем, к счастью, забытые в отрочестве, снова попали в его сны, когда ему было чуть за двадцать.
Многократно увеличенные и углубленные, они выглядели волшебными стражами скрытых за ними потаенных пространств, манивших Саймона, чтобы, проникнув в них, увидеть некую яркую, красочную и вызывающую жгучий интерес сцену. Но желанное отверстие всегда оказывалось слишком высоко. Он карабкался вверх, поднимаясь по грудам рассыпающихся и разваливающихся коробок, или по шатким лесам, или по бесконечной лестнице. Сама сцена, когда ему изредка удавалось на миг увидеть ее сквозь длинную шахту ящика-норки, оказывалась странным образом никак не связана со сном. Иногда это был фантастический пейзаж, иногда игры каких-то животных. Это видение вызывало острую и болезненную реакцию. Но чудовищный страх был связан с карабканьем вверх. В редких случаях ему снилось, что кто-то приходит и поднимает его, и ощущение могучих рук, хватающих его за пояс, оживляло то прежнее, страшное чувство стыда. Насколько он мог разобрать, поднимали его обычно либо отец, либо Руперт. Но в самых последних снах о ящиках-норках, как с ужасом понимал Саймон, просыпаясь, человек, поднимавший его, был Джулиус.
О Морган Саймон тоже думал часто и очень хотел повидать ее. Мучившую его душевную растерзанность разговор с ней — разговор о чем угодно — мог бы, пожалуй, успокоить. Но он знал, что, отправившись к Морган, вынужден будет скрыть это от Акселя. Любое упоминание ее имени сразу же увеличило бы отдаленность и холодность, которые уже и так были почти невыносимы. Иногда начинало казаться, что почему бы ему и не встретиться с Морган, а потом просто промолчать. Это будет не новым секретом, а только плавным продолжением первого. Ведь «договор», о котором говорила Морган, хотя и обрел свою форму позднее, на самом деле, похоже, был заключен между ними в тот вечер в квартире Джулиуса. Но проходило время, и Саймон осознавал, что такой ход мыслей запутает все окончательно, что лучший способ уменьшить значение первой лжи — быть полностью невиновным в новых сходных проступках. Он написал Морган длинное ласковое письмо — и так его и не отправил. Он снова увидел сон о ящиках-норках, и в нем снова присутствовал Джулиус. А картинкой, увиденной им сквозь темную шахту, была Морган, в обнаженном виде прогуливающаяся по саду.
Ресторан был освещен трубками неоновых ламп, которые после туманной синевы улицы производили режущее, холодное и довольно неприятное впечатление. Саймон прищурился. Заказывал ли Аксель столик? Похоже, что ресторан был пустым. В поисках места поукромнее он осмотрелся и увидел, что люди все-таки были: в дальнем углу стояла вокруг стола небольшая компания. Решив сесть за столик возле стены и поближе к двери, Саймон взял в руки меню и принялся угрюмо изучать его: одно по-китайски, другое по-китайски… Как бы там ни было, для начала он хорошенько выпьет. Но где же официанты?
Странно тут как-то. Саймон опять осмотрелся. Глаза постепенно привыкли к яркому, мрачному да к тому же еще и мигающему зеленоватому свету. Люди в дальнем углу, обернувшиеся, когда он вошел, снова сосредоточились на каком-то своем занятии. Пятеро из них стояли, один — сидел за столом. Стоявшие, как ему показалось, были кряжистыми юнцами, лет по восемнадцати. Тот, кто сидел, был темнокож, не исключено, что ямаец. Непонятная тишина. Продолжая поглядывать, Саймон увидел, что ямаец медленно поднес к лицу салфетку. И на белой салфетке выступило темное пятно. Кровь.
Произошла какая-то неприятность, подумал Саймон. Что-то вроде несчастного случая. Наверно, этот человек ударился. Саймону почему-то стеснило грудь. И тут же он увидел, как один из юнцов наклонился, кулаком ударил темнокожего в висок и, грубо нажав ладонью ему на лицо, толкнул назад.
Стул качнулся, ножки проскрежетали по полу. Парень широким жестом вытер заляпанные пальцы о рубашку ямайца. Остальные четверо расхохотались. Ямаец снова приложил салфетку к носу и глазам. Еще один из группы дернулся и вырвал ее у него. Они все снова наклонились над столом.
Саймон сидел, окаменев от ркаса и страха. Его всегда и пугало, и возмущало любое насилие. Он не только никогда не испытывал его на себе, но, в общем-то, никогда и не видел. Инстинкт подсказал ему, что нужно просто замереть. Он осторожно скосил глаза в сторону двери, ведущей на кухню. В ней было маленькое стеклянное окошечко, и сквозь него он увидел лица двух наблюдавших всю сцену китайцев-официантов. У китайцев хватает своих проблем. И они тут живут. В этой части Фулэма нередки мелкие криминальные разборки, во всяком случае, Саймон читал об этом в газете. Возможно, официанты-китайцы рке встречались с этими молодчиками. Нельзя винить их за невмешательство. Пять разъяренных самцов могут смутить и целую группу мирно настроенных граждан, а за кухонной дверью всего только два официанта да старик-повар, остальные — женщины. Наверно, они уже позвонили в полицию, подумал Саймон. Нет ничего, что я мог бы сделать. Дрожащей рукой он тихо поднял меню и, загородившись им, украдкой смотрел на происходящее.
— Чертов нигер! — выкрикнул один из парней.
Ямаец поднял руки и попытался защитить лицо. Один из группы обошел вокруг стула, на котором он сидел, и схватил его сзади за руки, а другой, не переставая то и дело наносить удары, вдавливал ему в глаза костяшки пальцев. Голова ямайца запрокинулась. Из носа текла кровь. Почему он не кричит? — лихорадочно думал Саймон. Как он может вот так молчать? «Грязный вонючий нигер!» Послышался звук еще одного удара.
Саймон поднялся. Казалось, он сейчас упадет в обморок. Но холодная ярость удерживала в сознании и позволяла устоять. Дрожащие ноги слушались. Он подошел к орудующей группе, и те лениво оглянулись. Тот, кто стоял за стулом, не выпустил свою жертву.
— Прекратите это! — сказал Саймон. — Нельзя так делать. Задыхаясь от страха и гнева, он едва мог говорить. Двое ближайших к нему юнцов оказались вооружены. У одного обрезок железной трубы, у другого велосипедная цепь.
— Но мы-то делаем! — ответил главарь группы, широкоплечий, хамского вида блондин с пышными волосами. Он по-прежнему жал кулаком на лицо ямайца, и тот все больше закидывал голову. — У тебя есть возражения?
— Прекратите, — с трудом переводя дыхание, повторил Саймон.
— Тю-тю-тю, кто это к нам пришел? — прогнусавил один из парней. — Это ж вонючий гомик. Сразу понятно по его тоненькому писклявому голосочку.
— Хотите попортить мордашку, мистер? — спросил юнец с велосипедной цепью. — Мы не любим тех, кто суется не в свое дело. Обмотать голову вот этим, а? — И он угрожающе потряс цепью.
— Займись им, Сид.
Саймон попробовал отступить. Но один из подонков уже ухватил его локоть. Стальная рука начала, сжимаясь, его выкручивать. Саймон ошеломленно смотрел на них расширившимися от страха глазами. Теперь он понимал, почему не кричал ямаец. Ему было не выдавить ни звука. Он ждал удара.
Сзади послышался шум. Ни один звук никогда еще не доставлял Саймону такой радости. Дверь с улицы открылась, и кто-то вошел в ресторан. На секунду все смолкло. Потом голос Акселя произнес: «Что тут происходит?»
Саймона отпустили, и он быстро отступил назад. В ресторан вошли Аксель, Джулиус и Таллис. Аксель подошел первым:
— Что это?
Пышноволосый, который явно был главарем, крутанул стул с ямайцем и нанес ему еще один удар по голове:
— Обрабатываем черномазого. Хочешь, чтоб и тебя обработали?
Саймон бочком отошел подальше. Успел заметить, как Джулиус с глазами, блестящими от любопытства и возбуждения, стремительно перевел взгляд на Акселя.
— Послушайте, — начал Аксель. — В этой стране…
— Хочешь, чтоб и тебе морду попортили? Врет, дай мне цепь.
— Такие люди, как вы… — продолжал, возвышая голос, Аксель.
Глаза Джулиуса сверкали от удовольствия, он облизнулся, губы слегка приоткрылись.
Пышноволосый двинулся к Акселю. Но тут что-то произошло. Прежде чем кто-либо успел пошевельнуться или крикнуть, Таллис метнулся из-за спины Джулиуса и нанес парню сильнейший удар по скуле. Он бил раскрытой ладонью, но с такой яростью, что тот свалился на руки дружков и чуть не упал на пол.
Саймон сжал кулаки. Если сейчас начнется потасовка, он готов. Аксель в недоумении смотрел на Таллиса. Джулиус не скрывал восторга. Таллис весь изогнулся, как зверь.
— Сраная сволочь, — схватившись рукой за лицо, промычал пышноволосый.
— Пошли отсюда, — сказал один из компании.
В следующую минуту они уже выходили. Дверь ресторана захлопнулась.
— Спасибо, джентльмены, — проговорил ямаец. Таллис опустился на стул.
— Этот удар был потрясающ! — сказал Джулиус.
Он, Саймон и Аксель пили виски в доме Акселя-Саймона. Все трое были в высшей степени возбуждены. Прошло уже часа два.
— Да, клянусь Богом, это впечатляло, — сказал Аксель. — И знаете, ведь мы все проявили себя в соответствии со своими характерами. Саймон вмешался, не понимая, во что ввязывается, я говорил, ты наблюдал, Таллис действовал.
— Это было великолепно, — повторил Джулиус.
Со всеобщего согласия обед в китайском ресторане отменили. Потом решили и вообще поскорее убраться подальше: эти подонки могли передумать или вернуться с подкреплением. Ямайца, посадив в такси, отправили к нему в отель. Оказалось, что это был секретарь приехавшей с официальным визитом делегации. Таллис отправился заявить о случившемся в полицейский участок. Прийти потом в Бэронс-корт и вместе пропустить по рюмочке он отказался.