Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Айрис Мердок

Человек случайностей



* * *

– Грейс, милая, ты согласна стать моей женой?

– Согласна.

– Что?

– Согласна.

Людвиг Леферье вглядывался в невозмутимо-спокойное личико Грейс Тисборн и не видел даже намека на усмешку. Неужели она все-таки шутит? Несомненно, шутит. О Боже…

– Грейс, ты серьезно?

– Да.

– То есть ты хочешь сказать, что…

– Но может, ты передумал, тогда…

– Да нет же! Но, Грейс… Грейс, ты меня любишь?

– Разве это не следует алгебраически из того, что я сказала?

– Не хочу алгебраической любви.

– Я тебя люблю.

– Невероятно!

– Какое-то странное слово.

– Грейс, я не могу поверить!

– Чему ты не можешь поверить? Не понимаю… Давно уже все ясно. Все мои друзья и родственники в курсе.

– Да Бог с ними, с родственниками… Мне надо знать… Грейс, ты не обманываешь? Я так тебя люблю…

– Ну что за глупости, Людвиг… Иногда ты становишься таким глупеньким. Я в тебя влюбилась с той самой минуты, когда мы поцеловались за гробницей в Британском музее. Я раньше и не представляла, что можно быть такой счастливой.

– Но ты ждала, что я объяснюсь?

– Ждала, и именно сегодня.

– А я нет.

– И теперь готов взять свои слова обратно?

– Ну что ты! Не мыслю жизни без тебя. Но ты, как бы это сказать, слишком роскошная. Все тебя обхаживают.

– Ничуть я не роскошная. И что за пошлые намеки?

– Не сердись…

– Я маленькая заурядная девочка, а ты такой умный, все знаешь.

– Если бы… Я совершенно теряюсь в толпе твоих поклонников.

– Ты единственный.

– А я и не догадывался о твоих чувствах. Ты такая скромная.

– Девушка должна быть скромной. Так что, беремся за руки и идем, объявим родителям?

– Нет, погоди… А они не будут возражать?

– Они будут в восторге.

– Мне почему-то казалось, что они хотят выдать тебя за этого парня, Себастьяна.

– Они хотят того, чего хочу я.

– А вдруг им не понравится, что я американец?

– Почему же не понравится? К тому же ты ведь не собираешься возвращаться.

– Ты как-то обмолвилась, что они хотят видеть твоим мужем именно англичанина.

– Только из-за боязни, что я уеду вместе с мужем. Но ты ведь останешься здесь. Мы будем жить в Оксфорде.

– С Оксфордом еще не решено окончательно. Господи, Грейс, все еще не верю. Какое счастье… Дорогая, пожалуйста…

Располагавшийся под длинной белой полкой диванчик, на котором они сейчас сидели, был страшно узок. К тому же эти кучи маленьких пухлых подушечек, «кошечек», как звала их Грейс, еще больше сужали пространство для сидения и лежания. Людвиг стукнулся теменем о полку. Одну ладонь он подсунул под теплую ногу Грейс. Наклонив голову, ощутил небритой щекой шелковистость ее облегающего платья… Два сердца бились рядом – каждое в своей клетке. Завеса безмятежности куда-то улетучилась. Людвиг застонал. Они еще ни разу не занимались любовью. Затруднительная ситуация.

– Осторожно, столик!

Но Людвиг уже падал, подвернув под себя ногу и тем смягчив падение. Вот он и на полу с кофейником в объятиях. А над ним сдавленный смех Грейс: «Людвиг, тш-ш!»

Дом Тисборнов в Кенсингтоне звался претенциозно – Поместье Питта, – но был довольно тесен и к тому же снизу доверху заставлен антикварной мебелью, весьма хрупкой. Людвиг уже успел поломать два стула. За тоненькой стеной комнаты Грейс всегда находились родители. Как раз в эту минуту Клер Тисборн, склонившись над перилами, объявила мужу: «Пинки, душа моя, Одморы уже вторую неделю приглашают нас на уик-энд». Неподходящий момент для занятий любовью, даже если бы Грейс не возражала. А к себе он не мог ее привести, потому что Грейс не симпатизировала Митци Рикардо. Митци, в свою очередь, недолюбливала Грейс и называла ее «мадамочкой», пока не сообразила, что Людвиг влюблен. Не навестить ли снова Британский музей?

– Так что будем делать? – спросил он.

– В каком смысле?

Они никогда не разговаривали о сексе. Девственница Грейс или нет, кто знает. Может, именно сейчас надо рассказать ей о своих прошлых связях? Боже правый!

– Я все понимаю, Людвиг, любимый, но давай посидим спокойно, держи меня за руку.

Он глядел в непостижимо простодушные глаза девушки, которой готовился посвятить всего себя – свою жизнь, свои мысли, свои чувства, все свое духовное существо. Она так невообразимо молода. Он чувствовал себя лет на сто старше этого бутона, лишь готовящегося расцвести. Грубым, заурядным, старым и нечистым. И в этот же самый миг к нему пришла мысль, что он ее совсем не знает. Он влюбился, он дал обещание существу, совершенно ему незнакомому.

– Грейс, ты такая чистая, такая настоящая.

– Ну что за нелепости.

– Ты такая юная.

– Мне уже девятнадцать. А тебе только двадцать два.

– Когда же мы поженимся? Сколько в Англии занимает оформление?

– Но мы ведь только что обручились. Ну прошу тебя, Людвиг, не сейчас. Мама может заглянуть в любой момент, ты же знаешь.

– Какой тогда толк в обручении? Я хочу…

– Потому что это красиво. А женаты мы будем долго. Так что насладимся обручением. Это такое необыкновенное время. Первые пять минут мне очень понравились.

– Но, Грейс, как же мы в таком случае…

– К тому же мама захочет торжественного бракосочетания, значит, на подготовку уйдет очень много времени.

– Неужели нельзя обойтись без этого маскарада? Ты же знаешь, я и без него сделаю все, что ты захочешь.

– Вот я как раз и хочу торжества. Это будет так здорово. Дружкой приглашу Карен Арбатнот.

– Грейс, сжалься…

– В любом случае сейчас мы пожениться не можем из-за бабушкиной болезни. А вдруг она умрет как раз в день свадьбы?

– Она так тяжело больна?

– Тетка Шарлотта говорит, что при смерти. Но возможно, это лишь теткино сокровенное желание.

– Я ужасно боюсь тебя потерять.

– Глупости. Вот моя рука.

– Грейс, ты не передумаешь?..

– Что с тобой? Ты весь дрожишь…

– Все случилось так быстро. Я уже несколько недель в таком состоянии.

– Из-за меня?

– Да, из-за тебя. И еще… Да, из-за тебя. Грейс, ты не осуждаешь мой поступок? Что я никогда не вернусь на родину, что отказался воевать, ты понимаешь…

– Ну почему я должна осуждать тебя за то, что ты не хочешь принимать участия в какой-то дикой войне? Почему я должна быть против того, что ты останешься в Англии и станешь англичанином?

– А вдруг тебе захочется поехать в Америку, мы ведь не сможем.

– Я не захочу поехать в Америку. Ты и есть моя Америка.

– Моя любимая! Значит, ты не считаешь это бесчестным?

– Как я могу считать бесчестным то, что честно? Действительно, как?

Они сидели бок о бок, неуверенно, словно в лодке. Ее правую руку Людвиг крепко держал в своей, левой обнимал за плечи, костистым коленом прижимаясь к ее круглой золотистой коленке, просвечивающей сквозь ажурный чулок. От нее пахло юностью, душистым мылом, цветами. О Господи, если бы можно было сбросить одежду! Шел теплый летний дождь, теплый дождик раннего лета, и струйки мягко сбегали по оконному стеклу… Белые и розовые домики на фоне темно-серого металлического неба. Над парком наверняка повисла радуга. А где-то идет война, бомбы, напалм, смерть и увечья. И где-то там обитают люди, для которых война вытеснила из жизни все остальное.

Время на обдумывание закончилось. Он порвал свое призывное свидетельство. Обратной дороги нет. Он сделал шаг – обдуманно выбрал изгнание. И ни о чем не жалел, разве что о родителях. Он был единственным ребенком. Смысл всей жизни для них заключался в том, чтобы помочь ему стать тем, кем так никогда и не стали они, – настоящим американцем. Ни о чем другом они и не помышляли.

– Ну бери же, – сказала Грейс, – вот тортик. Пирожные. Марципаны, я знаю, ты любишь. Вот русские пирожки.

Маленькая спальня, которую она называла своей гостиной и в которой они действительно пока только сидели более-менее чинно, была чистенькой и уютной. Аккуратненькой, словно детская. Эта смесь школьной аккуратности с затейливой пестротой картинок, вещичек, цветов отражала, как подозревал Людвиг, не только несформировавшийся вкус Грейс, но и былые пристрастия ее родителей. Однажды ему довелось услышать, как дочь спорит с матерью, у которой родился замысел как-то по-новому декорировать комнату. К обоям в «веточки» совершенно не шло постоянно расширяющееся собрание картинок – небольшие репродукции импрессионистов, гравюры с изображением ястребов и попугаев, снимки Акрополя и Тадж-Махала. Причем Грейс не разбиралась в архитектуре, ничего не знала о птицах и постоянно путала Ван Гога с Сезанном. Создавалось впечатление, что она вообще мало что знает, потому что очень рано бросила школу и отказалась учиться дальше. Людвигу как-то пришла в голову мысль: как общаться с девушкой, которая и понятия не имеет о том, кто такой Карл Великий, и нисколько по этому поводу не печалится? Позднее он даже начал в некотором роде восхищаться этой самоуверенной малообразованностью. Грейс была лишена претензий и амбиций, которые правили бал в его собственной жизни. Ее незамысловатость, веселость, может, даже и глуповатость просветляли его пуританскую печаль. Но он понимал, что это полудитя – не просто милая кошечка. В едва расцветающем бутоне пряталась немалая пробивная сила.

– Спасибо, пирожного не хочу.

– Ну тогда джема.

– Нет. Я до сих пор чувствую себя так, будто получил удар в живот.

– А я проголодалась.

Миниатюрная Грейс любила поесть. У нее была матовая кожа, яркие голубые глаза и коротко подстриженные золотистые волосы. Когда она сердилась, то становилась похожа на терьера. В минуты самодовольства, что случалось нередко, в ней появлялось что-то восточное. Не считая себя кокеткой, Грейс в то же время была уверена в своих козырях – юности и миловидности. И надменный крохотный ротик выдавал эту уверенность. Людвигу она казалась драгоценным реликтом, хранительницей женственной утонченности, чего-то почти викторианского.

– Думаешь, тебе удастся с Оксфордом?

– Тьфу-тьфу, будем надеяться. Стараюсь об этом не думать.

– Я бы хотела жить в Оксфорде. Там так красиво. И природа вокруг.

– И ты не против, что твоим мужем будет старый, нудный преподаватель древней истории?

– Ну что ты такое говоришь, Людвиг? Думаешь, я мечтаю выйти замуж за космонавта, так, что ли? Но я такая невежественная. Наверное, мне придется сидеть скромно в уголке и улыбаться. Но надеюсь, и кроме меня такие жены в Оксфорде есть. Зато за остальное семейство краснеть не придется. Папа когда-то в Кембридже был одним из лучших по математике, мама училась в Бедфорде, и, наконец, Патрик…

Тревога о том, выйдет ли с Оксфордом, ни на минуту не отпускала Людвига, он так хотел там оказаться. За эти месяцы Оксфорд в его сознании расширился до неимоверных размеров, превратившись во что-то волшебное, громадное. Это тоже была в своем роде неодолимая любовь. Он воображал себя в Оксфорде, как иные воображают себя в раю. И боялся неудачи, как можно бояться низвержения в ад. Но после года, проведенного в Лондоне, обратно в любом случае уже не собирался. Афина достаточно крепко ухватила его за кудри. Все стороны своего дела Людвиг видел достаточно ясно и не сомневался больше в правильности своего решения. Война – абсолютно никчемное предприятие, не имеющее к нему никакого отношения. Он не будет сражаться за Соединенные Штаты. Политиканствовать, выступать с заявлениями, делать из себя жертву – это вообще не для него. «Я не «хомо политикус», – любил повторять он, – я ученый. И не хочу зря растрачивать свой талант. Предпочитаю остаться в Англии, ведь, спасибо случаю, я здесь родился и вступил в долгий, старый европейский спор». А сожалеть, что его решение во многом облегчено, – это уже чистой воды сентиментальность.

Анализ был завершен, и решение принято. Только протестантское сознание, будто огромная громоздкая примитивная машина, допотопная, но все еще движущаяся, работающая, не давало ему покоя. Можно ли сделать так, чтобы родители не страдали из-за его решения? Людвиг боялся их писем, одновременно раздражающих и трогательных, где они умоляли его вернуться и «все уладить». Неужели они и в самом деле думают, что он сошел с ума? Боялся их смущенных упреков, их опасений. Старая европейская тревога, унаследованная от поколений бродячих предков, кружила в их крови и заставляла содрогаться при мысли о нарушении законов США. И еще эта их ужасная, ложно понимаемая гордость. Переживания, что он уклонился от службы, страх перед властями, перед тем, что скажут соседи, в общем, страшная путаница.

Родители отца были ревностными протестантами из Эльзаса, матери – баварскими лютеранами. Ее отец, исчезнувший во время войны и, как предполагали, погибший в концлагере, был пастором. Решительное неприятие Гитлера обрекло оба семейства на эмиграцию, в результате чего родители Людвига встретились сразу же после войны в Монт де Марсон, где его будущий отец работал инженером-электриком. Вскоре молодые решили эмигрировать в Америку, но в ожидании виз отправились на некоторое время в Англию, чтобы потренироваться в языке. И разумному провидению было угодно, чтобы Людвиг родился именно в Англии и тем самым обрел законное право называться англичанином, хотя ему еще и года не исполнилось, когда семья переехала в США. Он рос вполне благополучно, вполне нормально, как всякий маленький американец, на радость родителям. Но старые европейские тревоги бродили в его крови и только ждали своего часа, и вот, став взрослым, он понял, что личность его бледна и неопределенна. Родители передали ему свою физическую беспомощность, свое беспокойное, впечатлительное сознание. Он вырос среди тех самых проблем, от которых они пытались откреститься. Его смущала двойственность собственного имени. Ему было стыдно, что он немец, и неприятно, что не может им быть по-настоящему. Родители, прекрасно знающие французский и немецкий, дома говорили только на английском, неутомимо беседуя, даже когда были одни, на языке, ими так полностью и не освоенном. Людвиг выучил немецкий и французский в школе. Родители были благодарны Америке за все, и сияние этой благодарности освещало все его детство.

Оказавшись наконец в Европе, он никакой родни здесь не нашел. Все успели умереть или куда-то деться. Кто его действительно встретил, так это призрак Гитлера. И этот призрак, и много чего другого еще предстояло предать экзорцизму. Как историк, да и просто как человек, он испытывал потребность хотя бы умозрительно пережить заново события недавних времен, но ему это не удавалось. Перед лицом того, что было для него так важно, интеллект бледнел и терял силу. Людвиг оставался вне этого и одновременно был погребен под этим, хотя это была часть его самого, которую он никогда толком не мог разглядеть. В Америке он чувствовал себя европейцем, во Франции – немцем, в Германии – американцем. Только здесь, в Англии, казалось бы, наиболее чужой, он почему-то смог забыть или отодвинуть проблему собственного самоопределения. В обществе других историков, ученых из Оксфорда и Кембриджа, этих уравновешенных скептиков, воспринимающих его таким, какой он есть, соглашающихся, что, разумеется, ему следует обосноваться в Британии, принять британское подданство, он чувствовал себя легко и свободно. И был им благодарен за это.

«Наступит время, – размышлял он, – когда теперешние тревоги останутся позади и я смогу начать думать над другими вопросами, важными и не связанными с нынешними заботами». И все же Людвиг отдавал себе отчет, примиряя тем самым совесть и разум, как если бы те были независимыми суверенами, что чувствует вину не только потому, что не оправдал ожиданий родителей. Он чувствовал вину – и в этом был точной копией своих родителей – перед США, потому что нарушил закон, потому что решил не возвращаться, потому что боялся смерти и не хотел быть солдатом, потому что поступил как трус и отступник. Он без сопротивления согласился с тем, что виноват, но не потому, что его убеждали в этом; он принял эту вину просто как явление природы, как некий жизненный опыт, некое наказание – наказание за то, что сейчас происходит в том маленьком беленьком домике в Вермонте, где родители горестно размышляют над необъяснимым приговором, который он сам себе вынес.

Решение было принято как своего рода завершение длинного пути, но по-прежнему было ему в чем-то непривычным; каждое утро он вспоминал о нем все с тем же мрачным удивлением. Вся эта безнадежность не была такой уж для него случайной. Наоборот, он считал ее характерной для себя. Позаботился бы раньше о британском подданстве – не получал бы никакой повестки. С горечью осознавал, что надеялся на счастливый случай: мол, обойдется, и он без особых драм сумеет воспользоваться тем, что есть лучшего в Старом и Новом Свете. Получал отсрочку за отсрочкой. Все думал, решал и никак не мог решить, что делать. Так много обстоятельств приходилось принимать во внимание, стольким рисковать. Он знал, что может быть последовательным, когда припечет, но в то же время понимал, что по характеру он человек робкий, не любящий конфликтов. И тут совершенно неожиданно пришла новая повестка. Ее нельзя было игнорировать, не опасаясь последствий. Было ясно, что перед США он отныне в изрядном долгу. Лихорадочные поиски спасения в другом гражданстве все равно не могли спасти от автоматического наказания со стороны государства, которое он так торопливо покинул. И он осознанно запрещал себе думать о возможных последствиях. Должно пройти, кажется, лет пятнадцать, не меньше, прежде чем он сможет вернуться, не боясь ареста. Его проинформировали, что в процессе хлопот о британском гражданстве он может не опасаться экстрадиции или обвинения в дезертирстве. Но в качестве гражданина США перспектив у него нет.

Людвиг еще не мог оценить, насколько будет страдать, не считая огорчений, доставленных родителям. Сейчас он был уверен, что поступает совершенно правильно, но от этого боль не уменьшалась. Испытывал чувство вины, боязни, утраты и ждал, когда эти горькие чувства поблекнут. Наступит ведь когда-нибудь время согласия, время для спокойного труда в сокровищницах Европы, время, о Боже, для Грейс. Он говорил ей о своих надеждах, но в каком-то излишне спокойном, абстрактном тоне. И не знал, радоваться или печалиться тому, что она принимает сказанное им тоже так спокойно, без тени любопытства. Какую часть своих тягот он имеет право переложить на ее плечи? А если они поженятся, то станет ли этот груз легче или, наоборот, тяжелее; ведь если они действительно собираются пожениться, то, наверное, надо, чтобы она знала абсолютно все.

Она сжимала его руку своей маленькой крепкой ладошкой.

– Жаль, что Патрик слишком взрослый для пажа.

– Пажа? Ах да. Действительно, это не для него. Кстати, надеюсь, он-то уж точно не будет против нашего брака?

– Конечно, не будет, – сказала Грейс, облизнув измазанный в варенье палец, и поскольку его рука была в ее руке, он почувствовал прикосновение ее язычка. – Он сказал, что ты единственный интеллектуал среди всех моих поклонников.

Патрик, младший брат Грейс, еще учился в школе и весь был погружен в книжки и собственные великие проекты.

– А твои приедут на свадьбу?

Приедут ли они? Захотят ли приехать? Столько всего произошло почти мгновенно, создав новую ситуацию, в которой уже не помогут старые, проверенные способы поведения.

Дождь вдруг ударил в стекло, словно горстью песка, и вновь затих. Комната окрасилась в насыщенный темно-золотой цвет.

– Я не знаю.

– А у тебя кто будет шафером?

– Если без этого не обойтись, то может быть Гарс, правда, он еще не приехал. Гарс Гибсон Грей.

Людвиг почувствовал будто легкий удар током. Может, опять чувство вины. Последние несколько недель очень мало вспоминал о Гарсе, не то что после приезда, восемь месяцев тому назад, когда больше всего ждал именно возвращения Гарса. Они познакомились во время учебы в Гарварде, где Гарс, выпускник Кембриджа, стал его первым другом-англичанином. Гарс изучал философию. Между ними тут же завязался спор, тянувшийся дни, недели, месяцы. Гарвардские философы Гарса не оценили. Но Людвиг счел его личностью замечательнейшей. Он предвкушал возвращение Гарса, означающее возобновление и продолжение их споров об Англии, Европе. Со времени их последнего разговора Людвиг принял столько решений, и все важные. О них он упоминал в письмах, хотя как бы мимоходом. Гарс отвечал кратко, потом писал о других вещах, потом вообще перестал писать. Он собирался вернуться в июне, но до июня было так далеко. Сейчас всеми мыслями Людвига владела Грейс.

С неким легким чувством вины Людвиг сознавал, что, вернувшись, Гарс застанет большие перемены. «Я уже не буду один. Хватит ждать. Я отказываюсь от своей независимости навсегда», – думал он, страстно сжимая руку Грейс. Как Гарс воспримет это обручение? Ведь семьи Грейс и Гарса знакомы сто лет, и дети знают друг друга чуть ли не с младенчества. Именно через Гарса, а точнее, через его отца, Остина Гибсона Грея, Людвиг познакомился с Тисборнами, Шарлоттой Ледгард, Митци Рикардо, Мэвис Аргайл и многими другими ужасно английскими англичанами, рядом с которыми он чувствовал себя как дома. Гарс предложил Людвигу, когда тот год назад собирался уезжать, зайти к Остину. «Может быть, тебе удастся помочь отцу», – произнес он тогда загадочные слова. Но на самом деле это Остин помог Людвигу – тем, что нашел жилье у Митци, познакомил с нужными людьми, подведя его к дорожке, которая привела к Грейс. А помог ли Людвиг Остину? Остин был из тех, кому не так-то легко помочь. «Остин – безнадежный случай, – не раз говорил Джордж Тисборн. – Комплекс неполноценности перед старшим братом». Старший брат Остина, Мэтью, сделал ошеломительную карьеру на дипломатической службе. Остин был куда менее проворным. Но Людвигу, пожалуй, даже нравилась эта его беспомощность. Глядя, как тот делает напрасные усилия, он сам внутренне подтягивался. Само собой разумеется, бедный Остин плохо справлялся с трудностями, но почему-то эти трудности окружающие не воспринимали всерьез. Как, наверное, удивится Остин, узнав о Людвиге и Грейс. «Никаких шансов», – так он заявил, когда Людвиг рассказал о своих чувствах. Любопытно, что сказал бы Гарс? Наверное, ничего не сказал бы. Гарс – одинокий волк. Наверное, был бы немного разочарован. Высказал бы мнение, что Людвига поглотили житейские дела. Что на самом деле между Людвигом и Грейс никакого большого чувства нет. О последнем Людвиг догадался из болтовни Грейс. И понимал почему. С грустью и вместе с тем с гордостью он осознавал, что взял на себя ответственность за другого человека.

– Ты никогда не чувствуешь ночью, что у тебя уши приклеиваются к голове?

– Не знаю, крошка.

– Я иногда чувствую, и это так смешно. У тебя такие милые, хорошенькие ушки, как у зайчика. У некоторых мужчин уши такие грубые. Людвиг, выполни, прошу, одну мою просьбу. Подстриги волосы так же коротко, как и раньше. Как раньше, помнишь?

– Хорошо. Но когда я их коротко подрезаю, они тут же начинают казаться седыми.

– А мне все равно нравятся.

С чувством вины он вспомнил, что отрастил волосы, чтобы понравиться другой девушке.

– И еще, Людвиг, дорогой…

– Что, котик?

– Не ходи больше к Дорине.

Вот она, женская интуиция.

– Почему, крошка моя сдобная? Ты же понимаешь, что я не…

– Я знаю, что нет. Я понимаю, что это только ради Остина. Но мне не нравится, что ты играешь роль этакого посредника между ними.

Дорина была женой Остина. Что-то не клеилось у бедолаги Остина во втором браке. Но что именно, никто не мог понять, а Остин и Дорина – меньше всего.

– Остин мне доверяет. Я могу ему помочь.

– Остин должен сам во всем разобраться. Держись от них подальше, прошу. Не ходи в Вальморан.

Вальморан был чем-то вроде приюта для девушек, которым управляла старшая сестра Дорины, Мэвис Аргайл. Мэвис посвятила себя службе обществу, и все дружно утверждали, что это ей замечательно удается; она относилась к тем полным желания работать на пользу общества женщинам, без которых это самое общество обойтись не может. Дорина, по неизвестным причинам убежав от мужа, именно здесь нашла приют.

– Понимаешь, Дорина сейчас предпочитает одиночество, но при этом и он, и она хотят знать, как там дела…

– Понимаю, понимаю. Я не против Дорины, не подумай. Она такая трогательная и словно попала в западню. Да еще с Остином в роли мужа… Но дело в том, что все так запутано и на самом деле им ничем нельзя помочь, никто не в силах, и тебя в это втянут…

– Только не волнуйся, малышка…

– Ты ходишь туда, как какой-нибудь секретный агент из полиции. Ведь свидания с Дориной – это не самое важное в твоей жизни?

– Наверное, нет… Но как же я могу отказаться… Мне надо туда пойти завтра. Что они подумают?

– Ни к чему беспокоиться, что подумают люди. Ты сам мне когда-то сказал. Выдумай какую-нибудь отговорку.

– Но бедняга Остин, он такой беспомощный.

– Когда я его вижу, мне делается дурно.

– Почему? Из-за этой его странной головы?

– Нет, конечно, при чем тут его голова. Просто он ко мне неравнодушен.

– Откуда ты знаешь? Он же не делал тебе никаких намеков?

– Нет, но женщины и без намеков чувствуют. Девушки всегда чувствуют.

– И что же в этом странного? Наверняка многие по тебе вздыхают. Это не преступление.

– Он такой противный… ну, не то чтобы противный. Просто старый. Неприятно нравиться старикам.

– Ему же нет еще пятидесяти.

– Но у него такое морщинистое, помятое лицо.

– А по-моему, очень хорошее лицо.

– И он неудачник.

– И за это нельзя судить.

– Это сидит в нем самом. Неотделимо, как врожденное уродство. Нет, даже не так. Мне противен такой ноющий взгляд на мир. Не сердись. Я просто не хочу, чтобы ты ходил в Вальморан. Если будешь ходить, они втянут тебя в эти свои нелепые дела. Я не хочу, чтобы ты ими интересовался и запутывался в их ужасный мир ссор и прощений. Прошу тебя. Ты понимаешь?

Людвиг огорчился. Как можно подвести Остина и Дорину, которые к нему так добры? И почему он не должен ими интересоваться, почему не должен пытаться им помочь? Он уже хотел возразить, но вдруг с радостью понял – она ревнует к Дорине.

– Хорошо, любовь моя, поступлю, как ты хочешь. Кажется, твои родители ушли. Голосов не слышно.

– Нет, я слышу, как папа печатает на машинке. Людвиг, ну прошу тебя. Я вдруг так испугалась. Ничего не случится, как ты думаешь? Я хочу, чтобы у нас всегда все было хорошо. В мире и без того столько ужасов.

* * *

– Рецессия? Ну да, понимаю. – Услышав от мистера Брансома это незнакомое слово, Остин тем не менее догадался, что именно оно означает.

– Все дело в компьютеризации.

– Безусловно.

– Никаких личных мотивов.

– Несомненно.

– Консультанты по менеджменту, которые были у нас в прошлом месяце…

– Я подумал, что это оформители помещений.

– Может быть, их так представили.

– Именно так.

– Чтобы не вызвать лишних пересудов.

– Весьма разумно.

– Так вот, они дали рекомендации по радикальному изменению штата.

– Ну да.

– Вы, разумеется, понимаете, что нам пришлось бы увеличить вам жалованье.

– Да.

– Мы, признаюсь вам, оказались в очень затруднительном положении.

– Сочувствую.

– Безусловно, мы вам выплатим за целый месяц.

– Благодарю вас.

– Но надеюсь, вы не задержитесь до конца месяца.

– Не сомневайтесь.

– Думаю, вам удастся найти другое место.

– Конечно.

– Без особых трудностей.

– Вашими молитвами.

– Тот, кто придет на ваше место…

– Мне казалось, что на мое место никто не придет. Что именно в этом дело…

– Но это всего лишь стажер… Вы получите хорошие рекомендации.

– А что с моими взносами в пенсионный фонд?

– Я ждал этого вопроса.

– Я смогу забрать сумму целиком?

– Дело в том, что вы занимали место временного служащего, без права на получение пенсии.

– Но это было давно.

– В этом вопросе время не играет роли, увы.

– Но я прекрасно помню…

– Вы избрали добровольную систему пенсионного обеспечения.

– И сколько я получу на ее основе?

– Увы, ничего.

– Ничего?

– Выплата начинается по достижении шестидесяти пяти лет.

– Шестидесяти пяти?

– Вы избрали систему Ф-4 с меньшим дополнением.

– Вот как!

– Вот ваша подпись.

– Но у меня же нет денег. Ни гроша. Я ничего не отложил.

– Это не наше дело, мистер Гибсон.

Кажется, мистер Брансом понемногу раздражается? Кажется, Остин вот-вот расплачется?

– Я хотел сказать, что… мне кажется, это несправедливо – выбрасывать меня так неожиданно, без предупреждения, после стольких лет службы…

– Временные работники без права на пенсию всегда в этом смысле находятся под угрозой. Это четко обозначено в заключенном с вами договоре. Не хотите ли освежить в памяти? Он у меня здесь, среди документов.

– Нет, спасибо.

– Но мы хотим сделать так, чтобы для вас все прошло как можно легче.

– Благодарю.

– Я составил черновик вашего заявления об увольнении. Мисс Уотерхаус только что отпечатала его набело.

– То есть мое собственное заявление, вы имеете в виду?

– Да.

– Подписываю.

– И не хотите прежде ознакомиться?

– Нет, спасибо.

Остин подписался левой рукой. Правая у него не действовала с детства.

– Хотим еще вручить вам скромный сувенир в знак признания ваших заслуг перед фирмой.

– Это еще что?

– Книжка. С подписями сотрудников.

– Получается, все знали о моем увольнении?

– Хотели сделать вам сюрприз.

– Чудесно.

– И это, пожалуй, все.

– Я могу уйти сегодня же?

– Сегодня? Разумеется, если…

– Мне не хочется встречаться с тем, кто придет на мое место.

– Ну конечно, если…

– Сувенир я все равно уже получил…

– Таким образом, мне осталось лишь пожелать вам самого лучшего.

– Взаимно, дорогой мистер Брансом.

* * *

Мисс Уотерхаус и младший референт восхищенно следили за тем, как Остин собирает свои вещи с рабочего стола. Не каждый день предоставляется возможность наблюдать, как кого-то выставляют за дверь. Мисс Уотерхаус одолжила Остину свою хозяйственную сумку. Юнец жевал жвачку, что раньше Остин запрещал ему делать. На дне одного из ящичков Остин нашел фотографию Бетти. Порвал ее на мелкие кусочки и выбросил в корзину.

* * *

После такого унижения, думал Остин, какие могут быть возвышенные мысли? Он сидел в закусочной. На улице лил дождь. Он положил в рот кусочек маринованного лука и прикусил язык. Такое с ним случалось всегда в минуты кризиса. А может, у него слишком большой язык? Как же он до сих пор вовсе не лишился языка, ведущего опасную жизнь под полукруглой гильотиной зубов? Что-то уж совсем в духе Эдгара По, тут же пришла мысль.

Что там все мелькает и мелькает? Вне четко видимого мира, где-то сбоку существует другая, куда более ужасающая, действительность. Он начал всматриваться так пристально, пока все не покрылось серой дымкой, пока не выступили слезы, но это были не просто слезы. А как у других, неужели так же точно? Нет. Мир счастья – это не то, что мир горя, как сказал один глупый философ. Ну почему он не принадлежит к числу тех простодушных счастливчиков, раздевающих девушку на заднем сиденье автомобиля? Как справиться с тревогой? Один раз он послал заказ на такую книжку. Когда прислали, оказалось, что это о методе дыхания диафрагмой. Совершеннейшая абракадабра.

Человек из зеркала, думал он, в сотый раз напрасно стараясь согнуть пальцы правой руки. Если бы можно было себя переиначить и фантазии превратить в реальность, а реальность в фантазии. Но соль в том, что уже нет хороших фантазий, нет ничего святого, по-настоящему достойного стремлений; и в фантазиях остались лишь мигания чего-то ужасного по ту сторону экрана. Когда-то хорошим сном была Дорина. Казалось, что существует какое-то место, другое, где Дорина идет босиком с распущенными волосами, идет по росе. Там есть прохладные луговины, цветы и целительные источники. Там, где Дорина, – там счастье. Достигнет ли он когда-нибудь этой благословенной страны? О, эта райская жизнь в фантазиях, перед которой ничто не устоит.

Ни Гарс, ни Дорина не должны знать, что его уволили. Но кто-нибудь из служащих обязательно перескажет кому-то, знакомому с Тисборнами, и пойдет-поедет молва. Тисборны рано или поздно обо всем узнают. Вот уж, наверное, порадуются. Они всегда лезут со своей помощью. А как будут радоваться все его враги… Под врагами Остин, конечно, подразумевал лучших друзей. И до чего же это унизительно – все время бояться, чтобы Тисборны чего не подумали. Даже от этой зависимости он не в силах освободиться. Слава Богу, Гарс в Америке. Слава Богу, Мэтью тоже за границей, и останется там навсегда, и никакой весточки о себе не подает. Сочувствие Тисборнов – это мука. Сочувствие Мэтью означало бы смерть.

Возможно, это счастье, что Дорина по-прежнему в Вальморане. О моя маленькая плененная пташка, как больно думать о тебе и как сладко! С Дорины должно было начаться что-то новое, она своего рода пригласительный билет в мир, наполненный красотой. Ее невинность была так драгоценна для него, овладение ею он ставил себе в заслугу. Как он любил ее зависимость, даже ее робость перед жизнью была мила. Удастся ли ему когда-нибудь вновь зажить с ней в безгрешной повседневности? В этом заключалась единственная значительная цель его жизни. Но сейчас каждый их шаг только причинял боль обоим. Как же так получилось? И как получилось, что их заботы вышли на публику, так что любой может вмешаться и высказаться как Бог на душу положит? Почему им никак не удается скрывать свои горести от посторонних глаз? Мэвис забрала младшую сестру в свою страну снов, выдуманное королевство, освещенное искусственным солнцем. Но Дорина – настоящая принцесса. А вот Мэвис в самом деле – лишь вышколенная католичка из интеллектуальных кругов Блумсбери, которой не повезло в жизни. «Я найду новую работу, – думал он, – и заберу Дорину. А сейчас и в самом деле пусть побудет с Мэвис. Там она в безопасности, там они ее не достанут, там она в надежном укрытии, недоступная. А позднее я за ней приду. В этой дурацкой конторе я был чем-то вроде козла отпущения, и отсюда шли все мои неприятности. Так что, всю жизнь презирать себя из-за пухлого мальчишки в спортивном костюме?»

Жаль, потом выяснилось, что у Дорины нет ни пенни. Мир людей, обладающих состоянием, отличается от мира людей, состояния лишенных. Любопытно, что делает человек, когда у него уже ничего не осталось на банковском счете? Или когда его жизнь разбивается вдребезги? У него остались одни долги и никаких доходов. У кого можно занять? У Шарлотты? Сдам внаем квартиру, а сам перееду к Митци Рикардо, вдруг решил он. Прекрасно придумано. Таким образом можно будет что-нибудь заработать. Митци уже предлагала такой выход, когда он остался после смерти Бетти без средств, а Дорину еще не встретил. Митци в него влюблена. Он знал, что она страдает из-за его вторичной женитьбы и втихомолку радуется его неудачам. Митци была рослой блондинкой, широколицей, с зычным голосом, когда-то довольно известной спортсменкой, до того, как сломала щиколотку. Ему нравилась Митци, нравилось ее суровое согласие на простую, заурядную жизнь. Митци не оставляли подозрения, что Дорина считает ее «плебейкой», но самой Дорине такое определение, разумеется, и в голову не пришло бы. Митци окружит его лаской и заботой, именно это ему сейчас необходимо, ласки и заботы, и именно со стороны таких же, как он, неудачников. Митци не станет ни о чем спрашивать, ничего не будет ожидать. Вот и славно. Ей не придется ничего объяснять. Люди одинаково недолюбливают как отверженных, так и баловней судьбы.

Людвиг Леферье тоже принадлежал к числу тех немногих, кому Остин доверял. Казалось бы, этот американец, приятель Гарса, будет последним, с кем Остин мог бы общаться. Но вышло так, что именно с ним ему было легче всего. О Гарсе он мог говорить с Людвигом, не испытывая боли. Может, потому, что большой, медлительный американец не чувствовал, сколько скрыто горечи в общении отца с сыном? Восхищение Людвига Гарсом и трогало, и огорчало Остина. Людвиг считал его любящим отцом, гордящимся успехами сына, словно такое отношение было вполне достаточным. Несомненно, Остин был любящим отцом и гордился успехами сына. Однако в самом ли деле Гарс такой необыкновенный? Остин боялся его осуждения, но это уже иное дело. Тут и в самом деле было еще очень много неясного. Он испытывал благодарность к Людвигу еще и за то, что тот, ведя себя так деликатно и лояльно, как самый лучший друг, никак не был посвящен в его отношения с Дориной и при этом не притворялся, что понимает ситуацию Остина лучше, чем тот сам ее понимает.

«Куда я подевал фотографию Бетти?» – не мог вспомнить он, поднимая из лужицы пива свои очки в металлической оправе. Остин заботился о своей внешности, и поэтому ему было неприятно, что с какого-то времени пришлось обзавестись очками. Роясь в сумке, одолженной мисс Уотерхаус, он вспомнил, что порвал фото. Но зачем? Почему он всегда совершает поступки, совершенно лишние, которых и не собирался делать? Кафе закрывают, пора отправляться домой. Принять несколько таблеток аспирина и лечь в постель. Но после этого явится демон астмы и сдавит грудь железным обручем. Эта болезнь его не отпускает со времени происшествия с газом. Да и в любом случае послеполуденная дремота была адом, о чем он хорошо знал по тем страшным субботам и воскресеньям, когда все тело и разум наполняются тоской и страхом. Покой теперь приходит к нему только в глубоком сне, когда сознание отключается.

А что, если пойти в Национальную галерею? Может быть, Тициан, Рембрандт и Пьетро делла Франческо окажут на него то самое целительное влияние, как бывало раньше? Нет. Любая книга, даже самая замечательная, от слишком частого чтения теряет силу воздействия, и картины тоже, даже самые великие, перестают пленять. Долго удивляться можно только в молодости, когда есть силы снова испытывать восторг. И если ему казалось, что когда-то его жизнь была прекрасной, как произведение искусства, это означало, что он вспоминает детство, те безмятежные времена, когда лавина камней еще не потащила его за собой под нескончаемый смех пухлого мальчишки.

В десять лет он вынужден был научиться писать левой рукой, хотя противился этой науке всем своим существом. Он прошел в Зазеркалье и уже никогда не смог вернуться. Даже сейчас, когда уставал, писал буквы наоборот, и знакомое пронзительное чувство бессилия охватывало снова и снова. Родители-квакеры советовали, чтобы физическое бессилие он превратил в духовную силу, но он не мог и не торопился учиться. Внутренний свет рано в нем поблек. Самодовольная важность родителей была ему ненавистна. Но в отличие от Мэтью ему не удалось вырваться из их затхлой среды.

Это все было очень давно, даже бедная Бетти умерла уже так давно, и горе, которое он испытывал, превратилось в бледную тень, а пухлый мальчишка в спортивном костюме стал немолодым почтенным дипломатом. «Так вы брат сэра Мэтью?» – спрашивали люди с плохо скрытым удивлением. Пусть же этот Мэтью вечно держится подальше от него, и лучше всего, если закончит жизнь в каком-нибудь монастыре на Востоке, как когда-то мечтал, главное, чтобы о нем больше не было ни слуху ни духу. Остин уже, в сущности, сказал себе, что Мэтью умер, потому что лишь после этого душа его могла почувствовать покой.

* * *

– Грейс Леферье. Звучит неплохо. Да, очень хорошо.

– И ты совсем не жалеешь о Себастьяне Одморе?

– Я считаю, Грейс никогда не вышла бы за него.

– Мне кажется, из двух зол ты выбираешь…

– Нет, Пинки, ты ошибаешься. На мой взгляд, прекрасно звучит.

Джордж и Клер Тисборн пили кофе в своей крохотной гостиной. Джордж был государственным служащим, работал в Миллбанке и почти каждый день приходил на ленч домой. Дождь прекратился, и легкий парок поднимался от высыхающего асфальта. Возле забившейся водосточной трубы успела образоваться обширная лужа.

– И все это произошло сегодня утром?

– Да, Грейс сказала, примерно в одиннадцать.

– Вот так спокойно сообщила?

– Притворилась спокойной. А на самом деле вся дрожала. И я тоже. Давай выпьем коньяку.

– Грейс обручена! – произнес Джордж Тисборн. – Это, несомненно, знаменательный момент. – Он принес бутылку бренди. – А она не передумает?

– Она влюблена в него. До безумия.

– С ней это часто случается. Лучше бы повременить с оглашением.

– Я бы хотела, чтобы она вышла за англичанина, но и за американца тоже неплохо, к тому же он такой милый. Должна тебе сказать, что американцы не бывают просто симпатичными, они всегда очень-очень симпатичны.

– Он собирается остаться здесь навсегда?

– Да. Ему не нравится его родина. Да он и родился в Англии.

– Это хорошо. Кажется, он парень неглупый. Жаль, что Грейс не удосужилась получить высшее образование.

– Грейс знает, как ей поступать. Она не пропадет.

– Да она всегда была самостоятельной, даже в детстве не очень полагалась на нас.

И оба родителя в тишине задумались об этой тайне характера дочки, вызывающей уважение.

– А еще он красив, – заметила Клер. – Приятная открытая улыбка, прекрасные ровные зубы. Даже эта ранняя седина его не портит. Разве что говорит слишком медленно, иногда теряешь нить разговора.

– А из какой он семьи? Чем занимается его отец?

– Я, разумеется, тут же спросила у Грейс. Она не знает.

– Кажется, они небогаты.

– Кажется. Но неловко было выпытывать у Грейс сейчас, когда она в таком восторженном состоянии.

– Хм-м. А если вскользь… как ты думаешь?

– Не стоит. И мне кажется, чем скорее мы уедем на уик-энд к Одморам, тем лучше.