Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Возникшая в дверях смущенная физиономия Перена лучше всяких слов объяснила, о каких двадцати тысячах идет речь. Правда, один из игроков попытался было совершить глупость, но в этот момент правая рука Компаны непроизвольно дернулась. Под локтем что-то хрустнуло. Все-таки хорошо, что, в отличие от бриджа или преферанса, покер — игра, в которую можно играть втроем. Глупый игрок выбыл из соревнований — теперь ему требовались покой, уход и постельный режим.

— Через месяц после смерти Гетина — мнимой смерти — в правительстве появился новый сотрудник, некий Стивен Малвейни. Вот только личность его поддельная, причем проделано все довольно топорно. Отметки о предыдущих местах работы неубедительные и узнаваемые. По сути, шаблонные записи спецслужб при переоформлении: два года в министерстве транспорта, три — в министерстве внутренних дел. Удивительно, что они вообще потрудились изменить даты. А фото Малвейни просто взято из досье Гетина. Похоже, им и в голову не приходило, что кто-то примется наводить справки.

Этот небольшой инцидент произвел сильное впечатление на присутствующих. Когда другой партнер, худощавый брюнет с усиками, потянулся к карману — может быть, за сигаретами, — Компана только укоризненно поцокал языком. Этого оказалось достаточным, чтобы отучить картежника от вредной привычки.

— Так как мы с ним поговорим?

— Ну! — сказал детектив.

— Сейчас и решим.

Фернандо взглядом указал ему на свой нагрудный карман. Лишних телодвижений он предпочел не делать. Левой рукой Компана извлек оттуда толстую пачку денег.

— Дэвид, как насчет платы? — вмешалась вдруг Хетти.

— Медам, мсье! — раскланялся он в дверях. — Прошу извинить за вторжение!

Тот достал из кармана конверт и передал ей. Женщина открыла его и принялась пересчитывать измятые банкноты.

В ответ никто не шелохнулся, не произнес ни слова — огромная пушка в руках Компаны не располагала к церемониям.

— Откуда они?

Перен смущенно пожал плечами, как бы извиняясь за некорректное поведение своего спутника, и следом за ним покинул негостеприимный дом.

— Да отовсюду. Как обычно. Неотслеживаемые.

В машине Компана дал волю своим эмоциям.

— Точно?

— Черт бы вас побрал! — выговаривал он Перену, как мать выговаривает своему великовозрастному неслуху. — Тоже мне сыщик выискался! Вместо того, чтобы искать Арваля, он в публичном доме со шлюхами развлекается. Баба ему, видите ли, понадобилась! В Париже ему баб мало!

— Хетти, да разве я хоть раз давал тебе негодные купюры? — Хранительница хмыкнула, не отрываясь от счета. — Там небольшая добавка, если тебя что-то смущает. Мы же понимаем все сложности.

Франсуа виновато молчал и ковырял пальцем приборную доску. От глубины раскаяния он даже начал шмыгать носом.

Отсчитав какую-то определенную сумму, Хетти развернула веером оставшиеся купюры, что-то пробормотала и затем спрятала их в рукаве.

— Да хватит вам сопеть! — сжалился Компана. — Держите.

— А кто были эти люди? — полюбопытствовала Хоппер.

Он протянул Перену платок.

— Хиваро. Из Южной Америки, если вы о таких никогда не слышали, — ответила женщина с некоторым вызовом, предполагая, что Элен с ее британским произношением абсолютно не сведуща в плане других культур. Хоппер оставалось только признать про себя ее правоту.

— Спасибо! — Франсуа утер нос, высморкался и выкинул платок за окно.

— А что это за место?

— Просто музей, — пожала плечами Хетти.

— Что вы сделали? — удивился Компана.

— Никогда раньше не встречала подобные церемонии в музеях.

— Я? Ничего. Выкинул в окно салфетку.

— Возможно, вам стоит почаще наведываться в музеи, — хозяйка с неприязнью уставилась на нее своим единственным глазом.

— Это был мой носовой платок!

Тут поспешил вмешаться Дэвид:

— О, Компана, простите! Я чувствую себя таким виноватым. У меня все просто из рук валится!

— Музей для всех, кто хочет сохранить свои традиции живыми. Некоторые общины не хотят привлекать к себе внимание больше необходимого. Хетти, я могу воспользоваться твоим телефоном? Мне нужно связаться с редакцией.

— Ладно, хватит нюни распускать! — Компана вспомнил, что Кармен все еще в его номере, и решил оставить скользкую тему.

— Звони с настенного, посередине зала.

Несколько минут они ехали молча.

Дэвид ушел, оставив женщин сидеть вдвоем. Хетти все еще держала грабли, которыми разравнивала песок, и теперь принялась рассеянно выводить ими круги возле своей металлической ноги, мурлыкая под нос песенку. Но тут же прекратила свое занятие, стоило Хоппер заговорить:

— Не расстраивайтесь, Компана. Найдем мы вашего Арваля! — жизнерадостно воскликнул Франсуа, почувствовав, что прощен. — Знать бы, как он сейчас выглядит… Эх, была бы у нас его нормальная фотография! — добавил он мечтательно.

— Много людей знают об этом месте?

— Да есть у меня его фотография! — Компана достал из кармана и протянул Перену фото, полученное от комиссара.

— Достаточно.

Франсуа взглянул на изображение и замер. Не может быть! С фотографии ему улыбалось лицо давешнего любителя покурить.

— Почему вы занимаетесь этим?

«Нет, так не бывает! Ведь Компана — профессионал. Наверняка, это я ошибся! Это проклятые усы. Усы всегда кого-то напоминают», — мучился Перен, переводя взгляд с фотографии на Компану и обратно.

Хетти глубоко вздохнула и медленно выдохнула, обдумывая ответ.

— Каждый из нас что-нибудь или кого-нибудь потерял, даже здесь. Но эти люди, они потеряли всё. И я считаю, что они должны иметь какое-то место, хотя бы для таких вот собраний. Без лишних вопросов.

— А вы? Откуда вы сами родом?

— Из Бельгии. Теперь это Житница. Но раньше там была Бельгия.

— И когда вы оттуда уехали?

— Когда там объявилась ваша страна.

Хоппер проигнорировала выпад.

— Как вам жилось, когда вы сюда перебрались?

— Мне повезло. Нашла работу прислугой. Работала в доме одного богатея, присматривала за ним. У него не было семьи, и после смерти он завещал мне дом. То было еще до Двенадцатого закона. — Упомянутый закон предоставлял правительству право реквизировать собственность и запрещал ее наследование иностранцами. — Лет двадцать назад. Потом я продала дом и переехала сюда, — Хетти умолкла и устало потерла глаз.

— А ваш дом на родине… каким он был?

— Да как и везде. Как и здесь до Остановки. Сейчас-то, конечно же, нет. Сейчас там… — она пожала плечами. — Ад.

— Откуда вы знаете?

— От мужа, Томаса. Когда пришли вы… когда пришла ваша армия, он остался в нашем городе. Гент, так он назывался. Мы договорились, что я переберусь в Англию, а Томас присоединится ко мне на одном из последних кораблей. Наставлял меня найти здесь дом и дожидаться его. Года через два я получила от него письмо. Рассказал, каково там. Все говорили, что я сошла с ума, пытаясь вернуться. Пожалуй, они не очень-то и ошибались. И все же мне удалось добраться до нашего бывшего дома. Я должна была увидеть Томаса снова. До меня дошла весть, что он умирает, и так оно и было. А потом, после его смерти, я вернулась. Хотя при этом и понесла потерю, — она постучала кольцом на пальце по металлическому протезу. — Это было несколько лет назад.

— Мне очень жаль.

— Вы же не виноваты, — пожала плечами Хетти и добавила: — После всего этого я и считаю своим долгом предоставлять хоть какое-то место каждому. Каждому, кто не отсюда.

— Я вас понимаю.

Женщина поерзала и сменила тему:

— Слушайте, Энн, — сказал Феликс. — К черту Рэндла и Мари-Лору. Они здесь ни при чем. Мы оба устали, издергались. Гнать сюда в такую поздноту было сумасшествие. Идите спать, а утром мы ещё поговорим.

— Так что это за человек, которого вы ищете? Что в нем такого особенного?

— Нет, нет, — сказала Энн и снова заплакала, — этого мне не вынести.

— Пока даже не могу сказать, правда. Еще ничего не ясно. Но найти его для нас очень важно.

— Так что же вы, хотите, чтобы я уехал сейчас?

— Чтобы навредить тем, кто сейчас верховодит в стране?

Она молча кивнула, уставившись на поднятый в руке платок, не вытирая медленно стекающих слез.

— Я на это надеюсь.

— Энн, — сказал Феликс, — вы меня любите?

— Тогда я на вашей стороне, — Хетти снова принялась мурлыкать какую-то мелодию, затем оборвала себя. — Да, именно так: я од-но-знач-но поддерживаю все, что бы вы ни делали против этих людей.

Она ещё помолчала, потом, все так же глядя на платок, сказала хрипло:

Какое-то время обе молчали. Затем хозяйка вновь заговорила, подняв взгляд к железной крыше дворика:

— Да. Но, наверно, недостаточно. Или не так, как нужно.

— Так вы с Дэвидом вместе?

Феликс весь застыл. Произнес сухо:

— Нет. Больше не вместе.

— Так бы и сказали. Это упрощает дело. Конечно, я уеду. Только надо было сказать раньше.

— Жаль. Мне кажется, вы ему нравитесь, — Хетти улыбнулась, и Хоппер не без раздражения почувствовала, что покраснела.

Вдруг заверещал дверной звонок. Элен вскинула голову на резкий неожиданный звук, заполнивший дворик, и поняла, что он исходит из серой коробочки под крышей. Через пару секунд звонок повторился, на этот раз дважды, одновременно с ним послышались быстрые шаги. Во дворик выбежал запыхавшийся Дэвид.

— Да вы не понимаете! — Она подняла голову как бы с отчаянной мольбой. — Вы не понимаете. Я вас люблю, видит бог, люблю. Но я не вижу выхода. Я до сих пор слишком связана с Рэндлом. Он слишком реален. Но я вас люблю. Ох, Феликс, мне так трудно, помогите мне! — Ее голос поднялся до жалобного вопля. Она разрыдалась, потом затихла, бессильно свесив руки, с мокрыми от слез щеками.

— Хетти, не совсем уверен, но снаружи… Похоже, полиция. В штатском. По меньшей мере трое. Увидел их на мониторе возле телефона.

Феликс удрученно поглядел на нее:

С другого конца склада донесся настойчивый стук по металлической двери. Затем на несколько секунд стало тихо, а потом, словно кто-то от души ударил в гонг, по всему музею прокатилось раскатистое гулкое «ба-а-м!». Еще не смолкло эхо, как последовал следующий удар, от которого задрожали стены.

— В вашей жалости я не нуждаюсь. И в ваших увертках тоже. Разумеется, я не буду вам навязываться. Обо мне не тревожьтесь. Я уеду в Индию. Больше вам досаждать не буду. Насчет Рэндла вы, по-моему, ошибаетесь. Но надо думать, вы вправе любить не меня, а его. Надо думать, вы вправе как угодно относиться… к вашему мужу.

— Они выламывают дверь.

Эти слова тяжело упали между ними, и Энн застонала. Она повторила едва слышно:

Взметнув юбкой, так что в луче света сверкнул протез, Хетти резко встала.

— Я вас люблю, Феликс.

— В той стене дверь. Ведет на улицу. Там пока тихо. Ваш шанс. Бегите.

Он сказал:

— Но…

— Знаю. Все в порядке. Жалости мне не надо. — Он взял со стула пальто. Сунул в карман фотографию Мари-Лоры.

— Бегите!

Минуту они смотрели друг на друга.

Дэвид схватил Хоппер под локоть и потащил к стене. Она успела заметить на другом конце музея отблеск света, когда дверь там рухнула под очередным ударом тарана. Хетти неожиданно плавно скользнула в сумерки зала и, практически незаметная в своей кожанке, исчезла в его глубине.

— Не уезжайте, — сказала Энн почти шепотом, сразу перестав плакать.

Скрытая тенью дверь в стене дворика оказалась основательно проржавевшей. Дэвид навалился, и она с предательским скрежетом поддалась, открывшись в грязный запущенный проулок, поросший сорняками и воняющий гнилью.

Феликс покачал головой.

Рядом на земле валялась металлическая решетка из толстых прутьев, покрытая дохлыми насекомыми и плесенью. Дэвид тут же поднял ее и подпер дверь.

— Вы были правы. Лучше не тянуть. Я страдать не любитель. Простите, что растревожил вас. — И пошел к двери.

Хоппер бросилась было вперед, однако он остановил ее:

— Не туда! Они будут караулить на улице.

Он яростно рванул руль темно-синего «мерседеса» и выехал к воротам, срезав угол лужайки. Слабый крик словно повис в воздухе у него за спиной. Он жал и жал на газ, пока машина под ним не завизжала. Уже тогда он знал, что это расплата за честь быть офицером и джентльменом.

Элен развернулась за ним в другую сторону. Вдруг из недр склада донесся резонирующий звук выстрела, за которым последовал звон разбитого стекла.

Глава 32

— Черт! — вздрогнул Дэвид.

Раздались еще два выстрела, а затем грохот оружия покрупнее, по-видимому дробовика. Ему ответил целый залп пистолетных выстрелов.

Миранда, скорчившись на подоконнике, смотрела, как огни темно-синего «мерседеса» исчезают в подъездной аллее. Яркий свет, выхватывая из мрака зеленые деревья, все быстрее уходил под гору и вот пропал. Остался шум мотора, сперва нараставший по мере того, как машина набирала скорость, потом быстро умолкший. Наконец наступила полная тишина. Миранда прислушалась к тишине. Потом устало слезла с окна. Какой-то кусок жизни кончился. Какое-то дело сделано.

Через несколько метров им попалась еще одна дверь в стене, такая же старая и неприметная. Дальше по проулку располагались и другие, однако Дэвид принялся ломиться в эту — увы, безуспешно. Позади Хоппер слышала возбужденные голоса, неумолимо приближающиеся к дворику. Выделялся один, высокий и властный. Женский. Уорик.

Она знала о том, что произошло в гостиной. Достаточно долго подслушивала, стоя за дверью. Теперь она словно задумалась, оставшись без дела, не зная, за что приняться. Потом задернула занавеску, заперла дверь и, опустившись на колени, пошарила под кроватью. Она вытащила большую деревянную шкатулку, предназначенную для книг, с крепким запором. Порылась в ящике, нашла ключ и открыла шкатулку. Вывалила содержимое на ковер и стала безучастно его перебирать.

Но вот загомонили уже во дворике: стражи порядка наткнулись на заблокированный выход. Элен взглянула на следующую дверь по проулку — ничего не выйдет, снаружи замок. Еще одна находилась слишком далеко, а в самом конце прохода виднелась залитая солнечным светом улица, где, несомненно, ее и Дэвида поджидали другие полицейские.

Там было несколько писем и множество газетных вырезок и фотографий. Снимок Феликса в теннисном костюме, пятнадцатилетним мальчиком, — она выкрала его из альбома у Милдред. Несколько снимков Феликса в Грэйхеллоке, сделанных много лет назад на каком-то празднике; Феликс, Энн и Клер Свон, Феликс, Энн и Нэнси Боушот, Феликс и Энн. Был старый снимок — Феликс, Хью и на первом плане она сама, крошечная девчушка в белых оборках и бантах. Были снимки Феликса с Милдред, которые Энн в свое время получила в подарок, а Миранда стянула у неё из стола, и ещё парочка сокровищ, приобретенных таким же путем, — Феликс в парадном мундире. Но больше всех она любила другие, где Феликс был в обычной форме, Феликс на войне, Феликс обросший, Феликс при оружии, Феликс в пустыне, Феликс, склонившийся над картой в каком-то неведомом, безлюдном месте. Были тут и вырезки военных лет, включая корреспонденцию о том, как Феликс заслужил Военный крест под Анцио. И вырезки мирного времени, включая иллюстрации из «Тэтлера», — Феликс танцует с леди Мэра Ханвик, пьет шампанское с мисс Пенелопой Фенью. И ещё — «Полковник Феликс („Йойо“) Мичем с приятелем на скачках в Аскоте». Но самой большой драгоценностью были письма — письмо, которое он ей написал, когда она болела свинкой, письмо, которое он ей написал, когда она болела ветрянкой, открытка, когда-то присланная им из Нью-Йорка. Увы, переписка их кончилась, когда ей было семь лет.

Хоппер огляделась в поисках какого-нибудь оружия. Пусто. А затем с другой стороны двери, в которую упрямо ломился Дэвид, раздались два приглушенных удара. Он отступил назад, и дверь распахнулась. Вдвоем они ввалились внутрь.

Миранда любила Феликса Мичема всем сердцем с тех пор, как себя помнила. Она не могла бы сказать, когда именно её детское поклонение этому большому, приветливому полубогу перешло в жадную, ревнивую муку, с которой она теперь жила дни и ночи. Иногда ей казалось, что её чувство всегда было одинаково, всегда равно огромно, только в какую-то минуту к нему поднесли спичку. И теперь она корчилась в этом огне. Правда, она и в раннем детстве страдала, скучала по нем, ждала его и безумно радовалась каждому его появлению. Она жестоко страдала от того, что он интересовался Стивом, который тоже его боготворил, и сравнительно мало интересовался ею. Но в детстве она хотя бы не мечтала им завладеть. Настоящие мучения начались тогда, когда на каком-то почти не замеченном повороте пути она оказалась с Феликсом в одном мире. Ибо теперь, когда ничто их не разделяло, их разделяло все.

Их встретила кромешная тьма. Незримые руки — одного человека? двух? — затащили их внутрь, и дверь закрылась. Из проулка донесся грохот: полиция наконец-то сумела вырваться из дворика музея. Последовавший топот быстро стих: стражи порядка встали перед выбором. Затем двое бросились в противоположную сторону и еще двое ринулись в их направлении, и вот уже укрывшая их дверь затряслась от настойчивого стука.

Миранда, конечно, чувствовала, что между Феликсом и её матерью что-то есть, какой-то трепет взаимного интереса и приязни. Ей казалось, что и это она знала всегда, но, когда её любовь вспыхнула ярким пламенем, обострились и её любопытство и наблюдательность. Наблюдать, впрочем, было почти нечего, и Миранда не предполагала больше того, что видела. Но и того, что она видела, было достаточно, и она смотрела во все глаза и страдала.

Они стояли в темноте, едва не касаясь друг друга. Дэвид нашел руку Хоппер и предупреждающе сжал ее. А потом тот, кто впустил их внутрь, шагнул в сторону и открыл на двери небольшое решетчатое окошко на уровне глаз. Элен так и сжалась, когда темноту прорезал луч света, озарив фрагмент лица их спасителя — широкая скула да немигающий глаз.

Миранда была уверена, что её тайна никому не известна. Когда её пятилетней девочкой спросили, за кого она хочет выйти замуж, она не задумываясь ответила: «За Феликса». Все тогда посмеялись, а потом забыли. Скрывать свою любовь было тем более необходимо, что от её зоркого и проницательного взгляда не укрылся катастрофический разлад между родителями; и, по мере того как события принимали все более угрожающий оборот, на её безнадежную мечту завладеть Феликсом как бы наросла другая, более выполнимая мечта — чтобы он по крайней мере не достался её матери. Раньше Миранда, вероятно, любила мать, но эта мать её детских лет была фигурой безличной и безликой. Все краски в мире её детства исходили от отца. Мать впервые обрела для неё индивидуальность уже как её соперница, и этому соперничеству Миранда посвятила себя со свирепой решительностью и не без успеха.

— Здесь был кто? Кто-нибудь приходил? — Раздавшийся с другой стороны мужской голос, решила Хоппер, вполне мог принадлежать Блейку.

— Никого. Это чумная лечебница. Карантин.

Она, конечно, не могла никому довериться, даже или, вернее, в особенности отцу, с которым всегда так дружила Ее привязанность к отцу была чем-то теплым, инстинктивным, бесформенным и бесконечно утешительным, хотя минутами и вызывала в ней чувство стыда, почти отвращения. Только на него изливалась её нежность, только для него она до сих пор оставалась мягкой, уютной, а с годами к этой мягкости примешалась воинствующая преданность, стремление защитить его всякий раз, как ей казалось — а в последнее время это бывало все чаще, — что ему грозит какая-то опасность. Что её любовь к Феликсу представляет для него опасность — это она поняла давно. Если он узнает, ему будет очень больно. И от этой боли она тоже его оберегала. На свои две любви она не смотрела как на соперниц. Они были столь же различны, как их предметы. Рэндл по сравнению с Феликсом казался ей бесконечно слабым, но именно поэтому был бесконечно ей дорог.

Человек снаружи, судя по звукам, отступил назад.

— Слышал кого рядом?

Когда Миранде стало ясно — а ясно это ей стало уже давно, не только в результате её неутомимых наблюдений, но также из намеков, брошенных отцом, — что её родители скоро расстанутся навсегда, ей показалось, что дальнейшего она не вынесет. Она считала вполне вероятным, что Феликс начнет ухаживать за её матерью, мать будет колебаться и тянуть, но в конце концов он её получит. Миранда сказала себе, что этого она не переживет. Если Феликс женится на Энн, она убьет себя; и в самом деле, эта ужасная неизвестность, эта новая перспектива, возникшая после отъезда отца, грозила замучить её до потери сознания. Равнодушие к жизни, о котором она говорила Феликсу, казалось ей подлинным, и с дерева она прыгнула словно бы вполне готовая к смерти, хотя также и с надеждой поразить воображение Феликса и свалиться в его объятия. В последующие дни, когда она убедилась в том, о чем и так догадывалась — что Феликс видит в ней ребенка и вообще замечает её только из-за Энн, — её тайные терзания достигли предела.

— Нет.

— Если услышишь, немедленно сообщи в полицию. Неподчинение трактуется как преступление.

Вообще-то говоря, со своей точки зрения, Миранда рассматривала отъезд отца не только как несчастье. Даже независимо от Феликса она, как ни странно, часто мечтала о том, чтобы отец уехал, чтобы улетел, как птица, выпущенная из её руки, — показывать ей дорогу в лучший край. Миранда восхищалась буйством, подспудно тлевшим в отце, с нетерпением ждала, когда проявится его сила, и, когда он наконец взорвался, облизнулась и широко раскрыла глаза. Рэндл унесется первым, как её посланец, её эмиссар, в страну четких форм и ярких красок, в страну ворованных радостей, а она потом за ним последует. Это сулило какое-то избавление, и для такой мечты в её хозяйстве тоже находилось место. Но о том, как бегство Рэндла отзовется на позиции Феликса, Миранда думала со смешанными чувствами. Освобождая место для Феликса, Рэндл тем самым усугублял её страдания и усиливал опасность. Но, обостряя ситуацию, его отъезд в то же время так или иначе приближал развязку, а Миранда убедила себя, что лучше любой конец, чем эта нескончаемая, длящаяся год за годом, бессловесная любовь Феликса. Теперь уж он либо выиграет, либо проиграет, и в случае явного проигрыша ему придется исчезнуть. Миранда решила позаботиться о том, чтобы он выиграл или проиграл поскорее.

— Хорошо, констебль. Я понял, — и с этим окошко резко захлопнулось, погрузив их в темноту и тишину.

Приступив к делу, она даже нашла в этом утешение. Прежде всего нужно было услать отца, убедить его отбросить колебания и уехать. Теперь, когда Миранда наконец решила все сокрушить, а там будь что будет, ей не терпелось, чтобы он уехал, и она даже опасалась, не слишком ли откровенно его спроваживала. Новые колебания, сомнения, частичные примирения — это было бы уже выше сил. Рэндл должен уйти со сцены раз и навсегда. О том, как справиться с матерью, она заранее не думала. Но, раз попробовав, сама поразилась тому, как это просто. У неё возникло — и это тоже было утешительно — ощущение собственной силы. По сравнению с ней мать казалась существом без формы и без цели — обремененная чувством вины и путаными привязанностями, безнадежно связанная браком. Для того, что ей было нужно, Миранда поняла достаточно, и то, что она поняла, удивило её и вызвало легкое содрогание.

Она сидела, хмуро перебирая фотографии. Сейчас они мало что говорили ей. У неё было такое чувство, словно Феликс умер, такое чувство, отчасти даже приятное, словно и она сама на время умерла. Она отупела, свяла, как после экзамена. И на снимки смотрела, не видя. А потом стала не спеша их рвать. Она рвала их один за другим, не переворачивая, не разглядывая, потом стала, не читая, рвать письма и вырезки. Разорвала все в мелкие клочки. Клочки сложила в большой конверт и запечатала. И ещё долго сидела на полу, поджав губы, почесывая щиколотку и напевая какой-то мотивчик.

27

Она оглядывалась на пройденный путь, но его уже затянуло туманом, и видела она только отдельные куски. Вглядываться не было сил — слишком устала, да теперь это уже было не важно. Лениво перебрала свои догадки насчет матери и Феликса. Узнать она никогда не узнает, но узнавать и не хочется, и все равно она выживет. Другие ведь выживают, а она, если потребуется, посвятит всю жизнь планомерному выживанию. Она спокойно наметила пункты своей программы. Через год-другой она сбежит к отцу. К тому времени он уже бросит ту женщину, а если нет, Миранда живо уговорит его с ней расстаться. Он поселится в каком-нибудь веселом южном городе. Она представила его себе: загорелый, интересный, оживленный, свободный, говорит на иностранных языках. И вот приезжает она — тонкая, бледная, загадочная, печальная, и все за ней ухаживают, но она остается с отцом. Вот так оно и будет, а до тех пор она будет жить как мертвая.

Кромешную тьму чумной лечебницы огласили удаляющиеся по проулку шаги, затем барабанный грохот в следующую дверь, еще в одну, потом все стихло. Прошло минуты две. Хоппер слышала дыхание Дэвида, стук крови в собственных ушах. Незнакомец стоял практически беззвучно, лишь изредка шуршал одеждой. Наконец, по прошествии целой вечности в черноте, он снова подал голос:

— Ладно. Посмотрим, кто вы такие.

Ноги затекли, она с усилием встала и подошла к полкам. Тупо поглядела на немецкий кинжал, все ещё пронзавший куклу — подарок Феликса. Вытащила кинжал, а останки куклы бросила в корзину. Кинжал она завтра утопит в болоте. Глянув на притихшие ряды кукол, машинально вытащила одну и прижала к груди. Она делала это сотни раз, но сейчас ей вдруг почудилось, что она обнимает мертвого щенка. Стало жутко от ощущения, что все куклы умерли. Жизнь, которой она их наделила, разом кончилась. Она глядела на них, широко раскрыв глаза, облизывая губы. Мертвые подобия, насмехающиеся над её одиночеством. Она поболтала куклу в воздухе, потом ухватила одной рукой за голову, другой за туловище и рванула. Фарфоровая голова отделилась, она швырнула её на пол и разбила. Взяла за ноги другую куклу и шваркнула об стену. Постепенно комната наполнилась опилками и осколками розового фарфора. То, что не удалось сломать, она порубила немецким кинжалом. Последней оставалась Пуссетт. Миранда поглядела в бессмысленное знакомое лицо и оторвала у Пуссетт голову, руки и ноги. Вот и все, и нет больше маленьких принцев.

Послышался слабый щелчок, и окружающее пространство залил тусклый свет.

Глава 33

Они оказались в другом внутреннем дворе, похожем на предыдущий музейный, однако обустроенном уже иначе. Крыша здесь была заложена кирпичом, так что солнечный свет внутрь не проникал совершенно. Обстановку составляли две прикованные цепями к стене идентичные металлические скамьи по бокам от входа в здание.

Представший перед ними мужчина отличался худобой и высоким ростом, за метр восемьдесят. У него был орлиный нос, а голова выбрита так гладко, что на ней играли блики от лампочек под потолком. Серый бесформенный халат висел на их спасителе как на вешалке.

Где-то пела птица — где-то в ветвях бука, в великой тишине светлого летнего утра. Болота, сейчас бледно-зеленые под солнцем, добавляют в солнечное золото и свое особое свечение, тянутся вдаль, в голубую дымку. Все десять тысяч роз уже раскрылись, обнажив свои пленительные сердца, и склон кажется огромным развернутым веером. Миранда в комнате над ним, наверно, ещё спит, а Энн уже встала и возится на кухне. Сейчас придет Нэнси Боушот, принесет молоко. Он лениво прислушивался к привычным утренним звукам. Рэндл Перонетт пробуждался от сна.

— Где мы? — произнесла Хоппер.

Переворачиваясь на другой бок, он коснулся чего-то. Открыл глаза. И вспомнил — так внезапно, что, вздрогнув, приподнялся на локте. Он был в Риме, в отеле на Пьяцца Минерва, в широкой кровати, с Линдзи. Свет летнего утра действительно сиял за окном, но закрытые жалюзи приглушали его до жаркого полумрака. И птица пела, но то была канарейка в клетке, выставленной на балкон соседнего дома. А рядом с ним, лежа на спине, крепко спала Линдзи. Не прикрытая простыней, она в наготе своей была как Афродита Анадиомена, Афродита из мира сна. Ее светлые с металлическим отливом волосы блестящими золотыми прядями лежали на подушке, спускались ей на грудь. Приподнявшись повыше, Рэндл отделил одну прядь от своего вспотевшего бока. Ночью и то было жарко.

— В больнице для неизлечимо больных, — голос незнакомца был низким и ровным, как и все остальное в нем, а произношение его некогда называлось «королевским английским». Длинные худые пальцы мужчины едва ли обременяла какая-нибудь лишняя плоть, под тяжелыми веками блестели серые глаза.

— Полиция… — заговорил Дэвид. — Они охотятся за нами. Необоснованно! Мы невиновны.

Он посмотрел на часы. Еще нет семи. Будить Линдзи не стоит. Они легли очень поздно. Он стал рассматривать её лицо. Голова её была запрокинута, подбородок торчал к потолку с решительным видом, который она сохраняла даже во сне. Губы — насколько же они прекраснее в своей нетронутой бледности — чуть приоткрылись, между ними белеют зубы. Тонкие с прожилками веки гладкие, как кожура какого-то диковинного плода. Дыхание — непрерывные вздохи, легкие и дразнящие, широкий, спокойный овал лица с большим, не много выпуклым лбом — даже вблизи на нем не видно ни морщинки — раскинулся перед ним, как прелестный пейзаж, на который смотришь с вершины горы. Ее сон казался чудом красоты, тепла и жизни, замершим как по волшебству, превращенным в предмет созерцания. Так в сказочных замках столетиями дремлют принцессы. Рэндл смотрел, и боготворил, и опять упивался торжеством обладания.

— Вы не обязаны объяснять мне что-либо.

А между тем эти пробуждения всегда бывали одинаковы. Он всегда просыпался с ощущением, что он в Грэйхеллоке, словно перемены, происшедшие с ним, ещё не проникли в его подсознание. И в самом деле, подсознание его по каким-то неисповедимым причинам было занято другим. Никогда он не видел столько снов. Каждую ночь ему снилась Энн — Энн без оглядки бежит мимо, не слыша его окликов, Энн, как призрак, проплывает в лодке, а он смотрит на неё из окна, Энн уходит от него по аллее, а догнав её, он видит, что она превратилась в мерцающую статую. Однажды ему приснилось, что она плачет, обняв кролика Джойи, а в следующую ночь он тянулся к ней сквозь изгородь из кустов шиповника. Были и ещё сны, очень тревожные, в которых ему являлось юное существо, одновременно Энн и Миранда, и в одном из таких снов, четком, как галлюцинация, она стояла, подобная богине в сверкающей короне волос, возле его кровати. А то ещё ему снился Стив — это были простые, житейские сны: Стив играет в солдатики или в поезда, Стив броском вонзает немецкий кинжал в стену сарая. Иногда ему снилась мать. Два раза приснилась Эмма, но сами эти сны он забыл. Линдзи ему не снилась.

— Мы можем переждать у вас какое-то время?

— Да. Мы предоставим вам место.

Рэндл никогда ещё не видел столько снов и редко когда столько ел и пил. Они напивались каждый день и каждый вечер, и под влиянием вина, и снов, и странных провалов памяти, и смены возбуждения и усталости от беспрерывных любовных ласк Рэндл временами совершенно терял чувство реальности. Реальностью ему, за неимением лучшего, служило смутное, зыбкое ощущение постоянного присутствия Линдзи. Воистину она была Афродитой из мира сна.

— А здесь безопасно? Среди ваших… неизлечимых?

Любовью они занимались без конца. Рэндл превратил Рим в своеобразную карту любви, в сплошные любовные паломничества, так что памятные места отождествлялись с объятиями и восторгами, словно и существовать начинали только в обостренном восприятии любовников. Он возил Линдзи на Аппиеву дорогу и целовал её за гробницей Цецилии Метеллы. Возил её на Палатинский холм и целовал в храме Кибелы. Возил в сады виллы Боргезе и целовал у фонтана Морских Коней. Возил в Остиа Антика и целовал в задней комнате таверны. Возил в катакомбы. Возил на английское кладбище и целовал бы на могиле Китса,[33] если бы не помешали какие-то американские туристки. И карту в этих местах словно прожигало, в ней оставалась круглая дырочка, пустота, которая была в то же время и окошком в другой мир.

— Не очень. Но от нас вам ничего не грозит. Мы — врачи.

Он прошел на другую сторону дворика, открыл дверь и жестом пригласил их следовать за ним.

Что Рэндл видел сквозь эти окошки, если он в эту головокружительную пору вообще что-нибудь видел или ожидал увидеть, — это другой вопрос. Он и в обычном смысле приобщал Линдзи к Риму и много чего показал ей в этом городе, который знал и любил. Она была вопиюще невежественна в области итальянского искусства, как и во всем, что относилось к прошлому, и его немного огорчало не столько само это невежество, сколько её стремление по возможности его скрывать. То, что в Англии он бодро именовал её вульгарностью, в новой обстановке представлялось известной неуверенностью в себе, крошечным изъяном в её совершенстве. Но это были детали.

Потом они долго поднимались по лестнице на длинный высокий балкон. Внизу, под туго натянутой на металлических каркасах полиэтиленовой пленкой, располагался зал больницы.

Привалившись к взбитым подушкам над спящей Линдзи, Рэндл закурил и окинул взглядом горячий размытый квадрат окна, дверь, отворенную на балкон, за длинными жалюзи белую занавеску, мягкую и просвечивающую, как сон, не колышимую ни единым дуновением. Канарейка все пела. В его теперешнем восприятии Линдзи что-то ускользало, что-то чуть тревожно дробилось. Какие-то штрихи, как будто не связанные между собой, нарушали цельность намеченного им узора. Как-то Линдзи заговорила о своем детстве и некоторые вещи изобразила совсем не так, как в первый раз. Ну и что, если она лгунья? Он и сам лжец. Как-то вечером в ресторане, когда он хотел купить ей букет роз, она сказала, что не так уж любит розы, точно забыла, с кем говорит. Ну и что же, пусть минутами она как будто не знает, кто он такой. Минутами, особенно по ночам, он тоже как будто не знает, кто она такая. А ещё только вчера она сказала: «Мы ведь тогда говорили неправду про Эмму Сэндс. Она ведь нам нравилась, верно? Мы её даже любили!»

Гигантская палата занимала все помещение бывшего склада. Широкие койки, белые на фоне темно-серого пола, тянулись двумя рядами, примерно по пятьдесят с каждой стороны, все огороженные бетонными стенками. Кое-какие были заключены в раздувшиеся полиэтиленовые боксы.

Каждую незакрытую полиэтиленом кровать занимали два человека, лежавшие едва ли не вплотную друг к другу. В этом конце зала, дальнем от главного входа, пациенты выглядели невероятно истощенными, они корчились в различных позах. По мере продвижения по балкону к световым окнам в противоположном конце огромной палаты тела пациентов выглядели здоровее, и ближайшие ко входу будто и вовсе не имели признаков болезни и покоились на своих ложах, естественным образом вытянувшись в полный рост. По обеим сторонам от коек располагались маленькие столики, под которыми стояли ведерки.

В мечтах бегство рисовалось Рэндлу как идеальное воплощение свободы. Быть в Риме вдвоем с Линдзи и быть богатым — казалось, это открывало перед ним неограниченное поле деятельности. Он немного переоценил свои силы, и, хотя твердил себе, что изменится, что скоро облачится в новую личность, ту, которую словно примерял, когда обедал у Булстэна и вокруг него суетились официанты, все же приходилось признать, что он ещё не разделался со своим прежним «я». Это его беспокоило. Он возвращался мыслями к Линдзи и Эмме, хоть и убеждал себя, что теперь гадать об этом бессмысленно. Даже если была доля истины в его диких домыслах касательно их отношений, в его кошмарных подозрениях, будто они в сговоре против него, — к чему тревожиться об этом теперь, какое значение имеет теперь, чем Линдзи была тогда? Он пожимал плечами, но выкинуть Эмму из головы не мог.

Была у этого наваждения и другая грань. Словно Эмма сама создала ситуацию, в которой он воспылал к Линдзи. Словно Эмма была импресарио его страсти. Он полюбил Линдзи как пленительную, но недосягаемую принцессу Грезу, какой её (насколько умышленно и с какой целью?) сделала Эмма; и теперь, обладая Линдзи, он — правда, очень редко и каждый раз всего на секунду — испытывал легкое разочарование, словно женщина, которая влюбилась в католического священника, но расхотела его, когда он нарушил обет и стал обыкновенным, доступным мужчиной.

Большинство пациентов были стариками: проступающие через сморщенную кожу вены на шее, взлохмаченные седые волосы, устремленные в никуда остекленевшие глаза. Но попадались и люди среднего возраста, и дети, судя по размерам тел. Кругом стояла тишина. Между койками сновало несколько высоких фигур — таких же, как и их провожатый, бритых наголо и облаченных в серые халаты.

Не то чтобы Линдзи, став его любовницей, внесла в их жизнь элемент будничности. Мир, в котором они обитали, был достаточно экзотическим и безумным. Но в Рэндле порой шевелилось желание иной свободы, словно и это растрачивание себя не давало нужного выхода его пробудившейся энергии. И не то чтобы Линдзи оказалась не на высоте. В общем-то она была великолепна. Оступаясь лишь в редких случаях, она обычно держалась с невозмутимым апломбом. Она изумительно одевалась — в те многоцветные диковины, легкие и плотные, ниспадающие складками и узкие, как футляр, которых он накупал ей без счету. Драгоценности носила, как герцогиня, и, где бы они ни появились вдвоем, на неё обращались восхищенные взгляды. Несмотря на скудные познания по части кватроченто, Линдзи вполне успешно изображала знатную леди. Она обладала и стилем, и чувством формы и в огромном вакууме их нового существования парила на смело раскинутых, изящно очерченных крыльях.

— На чьи средства содержится больница? — поинтересовалась Хоппер, вспомнив умирающего Торна.

К сожалению, Рэндл не был уверен, что может сказать то же о себе. Когда-то он заявил Линдзи, что силы их равны. За последние несколько недель он осознал — какими-то неясными путями, как всегда осознаешь такие вещи, — что был не прав. Линдзи сильнее его, Линдзи верховодит, и даже если сама она этого ещё не поняла, так скоро поймет. Иногда Рэндлу казалось, что это открытие и есть источник всех его тревог. Так или иначе, он пытался отнестись к нему хладнокровно. Как бы ни беспокоило его настоящее и прошлое, на будущее, относительно которого он пребывал в полнейшей неизвестности, он сумел запастись кое-какой верой в собственные возможности. Что было в прошлом — этого он никогда не узнает. Но люди выживают в любых условиях. Он-то выживет безусловно.

— На дотации городских властей. Мы обязаны принимать доставляемых нам людей, особенно если болезнь требует изоляции. Мы стараемся по мере сил лечить их и заботиться о них как можно дольше.

— Здесь все ваши пациенты?

Рэндл вынужден был признать, что не оправдал собственных ожиданий. Он вспоминал, как в свое время восхищался Эммой и Линдзи, как мечтал перенять безмятежность их эгоизма. Ему представлялось тогда, что они обитают в мире полной свободы, в некоем фантастическом раю. Ему представлялось, что это совсем особенное существование, ради которого он был готов даже на преступления, включиться в которое было, может быть, легче всего именно ценой преступлений. Но он не сумел, или пока ещё не сумел, осуществить свою мечту. Что-то в его опустившейся и темной душе не давало ему достигнуть того беспорочного состояния, которое он вообразил и для которого Линдзи в его представлении была идеальной подругой.

— Нет. Под тяжелые случаи отведен подвал.

— А как же вы обращаетесь с заразными?

Мешал ему не демон нравственности, в этом он был почти уверен. Мешала скорее какая-то беспокойная жадность, та же, которой отмечена бездарность в искусстве. Большой художник не бывает жадным. Рэндл не мог успокоиться, более, чем когда-либо, он сейчас хотел иметь все, а жизнь с Линдзи невольно рисовалась ему как вечное бегство — из Рима в Париж, из Парижа в Мадрид, из Мадрида в Нью-Йорк, из Нью-Йорка… И, мысленно колеся с ней по всему земному шару, он, между прочим, говорил себе: мир велик, в нем есть и другие женщины, кроме Линдзи.

— Для этого у нас имеются изоляторы. Все это, — мужчина обвел рукой зал внизу, — не для инфекционных, здесь только неизлечимые больные.

Рэндл пригасил сигарету. На столике у кровати, возле стакана с водой, лежала пачка аспирина, детективный роман и игрушечная собака, которую Линдзи два дня назад купила ему в каком-то киоске на улицу. Они ещё не придумали ей клички. Тоби с самого приезда так и оставался в чемодане. Рэндл погладил новую собаку, и ему почудилось, что Тоби в своем убежище недовольно затявкал. Он улыбнулся и проглотил таблетку аспирина. Неужели кончится тем, что он бросит Линдзи?

— Но кто же вызывается здесь работать? — против воли вырвалось у Элен.

Что он вообще намерен делать в лежащем перед ним огромном, просторном будущем? В глубине души он знал — и знал, что Линдзи тоже так считает, — что драматурга из него не получится. Теперь, когда Рэндла отделяло от его пьес больше опыта и страданий, ему было ясно, что они никуда не годятся. Претенциозные пьесы, путаные и скучные. Может быть, когда-нибудь он попробует ещё раз, но это будет не более как дилетантство. Есть одно-единственное дело, которое он может делать хорошо, а к нему он уже никогда не вернется. Словно в видении перед ним раскинулся залитый солнцем склон в Грэйхеллоке с легкой сеткой зелени и бесчисленными разноцветными головками роз, и он вздохнул. Энн.

Незнакомец, однако, не обиделся.

— Персонал набирается из осужденных. Жизнь здесь полегче, чем на материке, и от такой возможности мало кто отказывается. При наличии иммунитета здесь и протянуть можно дольше.

В силу каких-то неведомых законов образ Энн оставался неизменным. Но власть её была сломлена, и это позволяло ему с легкой усмешкой тосковать о ней, как о потерянной родине. Тирания Энн была сломлена, её мертвая рука опустилась. И чего он в прежние дни так психовал, когда свобода была так доступна? Может быть, для этого, и только для этого, ему нужна была Линдзи — чтобы освободить его от Энн; что ж, и это уже было бы достаточным оправданием. В то время как вопрос о том, чем он был в глазах Эммы, все ещё нависал над ним, подобно туче, вопрос о том, чем он был в глазах Энн, исчез, растаял без следа. Перешагнув черту, совершив все преступления, вплоть до последнего, он навсегда освободился от оглядки на мнения Энн. И порой ему мерещилось, что это поставило их в новые, невинные отношения, так что когда-нибудь они смогут зажить под одной крышей, как Кристи и Старый Мэхон,[34] и тогда уж верховодить будет он. В другие минуты и более явственно ему представлялось, как он, сохранив в качестве базы Энн и питомник, преспокойно имеет сколько угодно других женщин. Может быть, в конце концов, в этой стороне и находится его новый мир — тот почти немыслимый сплав, при котором и волки сыты, и овцы целы. Он знал, что все это не более чем праздные фантазии. И все-таки приятно было воображать с какой-то извращенной нежностью, что плевать ему теперь на то, что думает и чувствует Энн.

— А если его нет?

Самое главное — можно не торопиться. Он повернулся посмотреть на Линдзи и увидел, что она шевелится и скоро проснется. Он смотрел на неё с любовью, с крепкой любовью собственника, перед которой минуты его мысленной неверности таяли как дым. Он приготовил для неё свое присутствие, свою улыбку, как готовят пиршественный стол. Скоро она откроет глаза и сейчас же блаженно-ленивым жестом притянет его к себе. Она всегда с первой же секунды знает, где она и с кем. Он нежно ждал её пробуждения. Может быть, он совершил ужасную ошибку? Но то-то сейчас и замечательно, что никакая ошибка не ужасна. Времени много, и время покажет, чего ему, в конце концов, нужно. Он выживет. В любую минуту, и только так, как ему заблагорассудится, он может вернуться к Энн. Энн будет ждать всегда.

— В основном держатся около полугода, — словно предвидя следующий вопрос, мужчина добавил: — Я здесь уже три года. Дольше всех остальных.

— Почему вы нас впустили?

— Полиция не всегда права. И большинство из нас оказались здесь как раз из-за полиции. Незаслуженно.

— И вы тоже?

Глава 34

— Лично я, пожалуй, вполне заслуженно, — он не стал вдаваться в подробности.

— Ну, Эмма, — сказал Хью, — что вы надумали?

Внизу, шурша серыми тапками по плиткам пола, прошли санитары.

— Ах, вы об этом? — сказала Эмма. — Разве я должна была это обдумать?

— Когда нам лучше уйти?

Вот уже несколько недель, как она, пуская в ход проволочки, ссылки на болезнь и просто неопределенные ответы, умудрялась принимать его у себя лишь изредка, в то же время поддерживая видимость постоянного общения.

— Я бы на вашем месте выждал пару часов. А потом мы сможем вывезти вас на одной из санитарных машин и доставить, куда вам необходимо. Сколь угодно поздно — комендантский час на нас не распространяется.

Много раз по телефону назначались и вновь отменялись встречи, что для Хью было сплошной загадкой, ибо, по его мнению, Эмме, тем более что она сейчас не работала, было решительно нечего делать, кроме как видеться с ним. При этом она явно не хотела, чтобы он исчез, и тратила, судя по всему, немало сил на то, чтобы его мучить, и этим он вынужден был довольствоваться.

Хоппер внезапно ощутила, что у нее ноет все тело. Она взглянула на часы: всего лишь восьмой час. Даже не верилось. Столько всего за один день — адвокат, книготорговец, парк, музей и вот теперь больница.

— Где бы нам пока устроиться?

Для Хью то была грустная пора, как будто не вполне реальная. Он избегал знакомых и словно бродил в пустоте, где перед ним вырастали и вновь пропадали призрачные фигуры со страшными головами. Он слышал смутный гул голосов и не знал, приписать ли его расстройству слуха или помрачению рассудка. Он побывал у своего врача-ушника и ушел от него с обычной гримасой презрения на лице. Однако же по-своему он крепко держался за жизнь и принимал эту неопределенность почти как епитимью, которую надо претерпеть. Он достал свои старые кисти и краски, поглядел на них и снова убрал. Несколько раз ходил в Национальную галерею навестить своего Тинторетто, который до сих пор ещё собирал в обеденные часы кучки восхищенных зрителей. Один раз он в рассеянности погладил холст, как делал, когда картина принадлежала ему, и получил нагоняй от служителя. Зашел как-то к Хамфри на Кадоган-плейс и выпил хереса с ним и с Пенном. Пенн выглядел много лучше, повеселел, повзрослел — интересный молодой человек, да и только! Он согласился, чтобы Хамфри подарил ему новый костюм — задним числом, за день рождения. Хью встретил их ещё раз на улице, когда они ехали в Тауэр, а в другой раз видел их издали — они завтракали у Прюнье. Он с удовольствием повидал бы Милдред — единственного человека, с которым можно было бы поговорить, — но она ещё жила в деревне.

Безупречно выскобленный балкон, на котором они стояли, пустовал, лишь в дальнем конце орудовал шваброй санитар.

— Есть тут у нас одна комнатка, нечто вроде тайника для священников.[11] Хотя сами мы отнюдь не священники.

Сегодня, направляясь к Эмме, он твердо решил добиться ясности. Он чувствовал, что положенный срок, даже если считать его испытательным, уже истек, и теперь опасался, как бы его не подвела собственная робость. Чувствовал он и некоторую обиду. Потребность видеть Эмму была все так же сильна, и представление о ней как о запретном плоде сладко мешалось в нем теперь с прежней страстью, поднявшейся из далеких глубин, покрытой коркой времени, но неизменной. Она заполняла его сознание, была его занятием. Хотя какое именно решение может увенчать его чувство, сведя их вместе, — этого он не знал и не слишком над этим задумывался.

— А я бы вполне приняла вас за одного из них.

Было время чая. У Эммы, кажется, в любом часу было время чая. Погода переменилась, день был холодный и ветреный, и листья, держась из последних сил, и ветви, взлетая и раскачиваясь, знали, что лето побеждено и отходит. Вечнозеленый садик за окном метался беспорядочной, волнующей толпой теней. Ветер налетал порывами, с ревом и плачем. В комнате мурлыкал рефлектор, и звук этот сливался с несмолкающим шумом в голове у Хью. Он только что заварил чай и принес его в гостиную.

Губы их собеседника даже не дрогнули в ответ на шутку.

Эмма сидела в своем обычном кресле. На ней было новое платье, во всяком случае, Хью его раньше не видел, и выглядела она сегодня особенно интересной. Платье было из темной, очень легкой шерсти в тонкую зеленую полоску, свободное и длинное, как все её платья. Трость с серебряным набалдашником стояла на месте, кудрявые седые волосы, причесанные тщательнее обычного, были похожи на искусно сделанный парик, и было в ней что-то отчужденное, что-то французское, что-то очень умное и вечное из какого-то изысканного мира, церемонного и скептического. Растроганный, восхищенный, изголодавшийся и почему-то очень довольный собой, он принимал её авантажный вид как дань и как предзнаменование. Она посмотрела на него нарочито туманным взглядом, к которому он уже был приучен, и сказала:

— Сюда, пожалуйста.

— Пожалуйста, милый, налейте чай… У меня что-то сил нет. Чай у вас, наверно, получился на славу.

* * *

Он налил ей и себе.

Врач проводил их в эдакую монашескую келью на верхнем этаже — комнатушку с массивной дверью, бетонными стенами и без окон.

— Хоть сегодня, Эмма, не отмахивайтесь от меня. Не обращайтесь со мной так, будто я пустое место. Поговорите со мной по-человечески. Я, по-моему, заслуживаю каких-то настоящих слов.

Вентиляционная система представляла собой сущее доисторическое чудовище и больше шумела, нежели гоняла воздух, так что они предпочли отключить ее и теперь обливались потом. Мебели тоже было не густо: каталка, книжная полка да узкая кровать, на которой они и устроились, прислонившись к стене.

— Настоящих слов? Вы меня запугиваете.

На полке рядом с Хоппер стояло с десяток пожелтевших медицинских справочников. Она полистала один. Большинство перечисленных лекарственных средств — около трех четвертей — в нем оказались жирно перечеркнуты черной ручкой. Рядом с каждым зачеркнутым препаратом значилась дата. Писали, похоже, разные люди. На форзаце кто-то накорябал: «Ноябрь 2034. Да поможет тебе Бог».

— Это я-то вас запугиваю? Да я и не видел вас вот сколько времени! А вы знаете, как многого я от вас хочу.

Дэвид покосился на нее и заговорил:

— Да-да. Не вы ли сказали, что хотите приблизительно всего. Притом второй раз. — Она засмеялась своим визгливым смешком.

— Хочешь поскорее уйти?

Он придвинулся поближе.

— Даже не знаю.

— Ну так как же, Эмма?

— Интересно, насколько можно ему доверять?

Она обратила на него взгляд, тяжелый от отблесков какого-то угасшего грустного света.

— Если бы он хотел нас сдать, то сделал бы это прямо у двери, как считаешь?

— Я никак не могла решить в те прежние дни, что это в вас — божественная простота или просто глупость.

— Пожалуй.

— А теперь как думаете?

— Вот и прекрасно. Предлагаю остаться, а потом воспользоваться его предложением подвезти.

— Не знаю. Может, это божественная глупость, а бог дураков любит. Может быть, бог и сам дурак. Будьте добры, принесите мне таблетки, они на письменном столе.

— Хорошо.

Он повиновался и стоял перед ней переминаясь, чувствуя себя толстым и неуклюжим. Что-то в комнате неуловимо изменилось.

— Как думаешь, Хетти…

— И почему мы вечно сражаемся? Почему не можем наконец жить в мире? Почему вы всегда стараетесь сбить меня с толку?

— Не знаю, Элли. Не знаю. В музее и раньше устраивали облавы, об этом я слышал. Только не думаю, что в тех случаях полиция прибегала к оружию, — несколько секунд он созерцал потолок, затем взглянул на часы и медленно закрыл глаза руками. — Черт.

— Это ли называется сражаться? Я вас очень щадила, Хью. Ни разу не ударила так, чтобы действительно стало больно. А могла бы. Что до второго вашего вопроса, то слишком это соблазнительно. C\'est plus fort que moi.[35]

Поморщившись от боли в ребрах, Хоппер достала из кармана пачку сигарет и предложила ему одну из двух оставшихся штук.

Она проглотила таблетку и запила чаем.

Дэвид взял сигарету и нагнулся к огоньку.

— Поговорите со мной по-человечески! — Теперь в его голосе звучала откровенная мольба.

— Думаю, с газетой покончено.

Эмма посмотрела на него все так же печально. Потом, словно сделав над собой усилие, сказала:

— Но тебя ведь никто не видел в музее.

— Вы, значит, хотите настоящих слов? Хорошо, попробую. Заметили вы какие-нибудь перемены в этой комнате?

— Дело не в этом. Я больше не могу оставаться в «Таймс». Особенно после того, как забрали Гарри. Велся, как последний кретин, не замечая того, что творится у меня под носом. Дела-то шли неплохо, и, похоже, успех изрядно затуманил мне голову, — он жадно затянулся. Сидя облокотившись на стенку и согнув ноги, он здорово напоминал брошенную марионетку. — Да в любом случае, если этот кусок дерьма, помощник Гарри, сдаст меня, мне стоит думать, как избежать ареста, а вовсе не об очередной передовице.

Он огляделся. В гостиной появилось много нового. От символически ободранного вида, который она приобрела в результате опустошений, произведенных Линдзи, не осталось и следа. Появился новый ковер, новый книжный шкаф, новый письменный столик у окна, подушки, миниатюры, китайские вазы, которых здесь раньше не было, и на всех плоских поверхностях разместились крошечные вещицы — золоченые, серебряные, стеклянные. Комната снова оделась, разрядилась, как невеста.

Помолчав, Элен произнесла:

— Боже милостивый! — воскликнул Хью.

— Я вовсе не хотела втягивать тебя в эту заваруху.

— Что и говорить, не очень-то вы наблюдательны.

— Это не твоя вина, — отозвался Дэвид, не глядя, однако, на нее.

— Это… для меня? — спросил он. Он был умилен, он уже корил себя, как сам не догадался накупить ей дорогих безделушек, чтобы заполнить пустые места.

— Еще как моя. — Она проводила взглядом поднимающееся облачко дыма.

— Нет, не для вас, — сказала Эмма. — Это для Джослин.

Он вздохнул.

— Для кого?

— Тебя никогда не останавливал риск, Элли. Именно это мне в тебе в первую очередь и нравилось. И мне не хватало этого.

— Для Джослин. Джослин Гастер. Это моя новая компаньонка. Преемница Линдзи.

Ранее после подобного заявления она постаралась бы свернуть разговор, дав понять Дэвиду, что нынешняя его жизнь ее не касается. Однако сейчас, глядя на его до боли знакомый профиль, ей захотелось узнать побольше.

— Что-о? — Он воззрился на неё недоверчиво и тревожно.

— А работы тебе будет не хватать?

— Право же, — сказала Эмма, — ваше неумение думать о ком бы то ни было, кроме себя, просто потрясающе. Как, по-вашему, могу я жить одна, без компаньонки?

— Еще как! — поморщившись, он покачал головой. — Знаю, что ты думаешь. Что я идиот, коли до сей поры мирился со всем этим. — Хоппер открыла было рот для возражений, однако Дэвид отмахнулся. — Нет-нет. Я знаю. И вовсе не думаю, что ты неправа. В свою защиту скажу только, что на первых порах, когда получаешь золотую цепочку, ничего даже и не замечаешь. Надеваешь ее себе на шею, считая наградой. Потом тебе дают еще одну. А через какое-то время на тебе их уже тридцать штук, и ты даже шеей шевельнуть не можешь.

— Но ведь весь смысл был в том…

— Такое мне не грозит.

— Чтобы эту должность заняли вы? Нет, это исключается. Я требую много внимания. А вы к тому же так непрактичны. Хотите посмотреть её фотографию?

— Ты везучая, — кивнул он.

Она указала на толстый конверт, лежавший поодаль. Хью принес ей конверт, она вытащила из него большую фотографию и вложила ему в руку. Хью увидел темноволосую девушку, похожую на растрепанного мальчишку, с дерзким, насмешливым лицом. Он отложил снимок.

— Но готова поспорить, что по уйме всяких моих душевных и прочих качеств ты не скучал.

— Мне кажется, вы могли бы…