— Давай включим музыку. Поставь сюиту из «Щелкунчика».
Пэтти подошла к патефону и неловкими руками поставила пластинку. Он знает о Евгении.
— Сделай громкость. Вот так.
Карл все еще ходил по комнате. Потом подошел к окну и слегка раздвинул шторы. Желтовато-красный свет заката мгновенно разрезал тьму. Frere Jacques, Frere Jacques, donnes-vous? Карл задернул шторы и повернулся в полутьме. Потом, не глядя на Пэтти, начал как-то сонно расстегивать сутану. Тяжелая черная ткань разошлась, как кожура плода, и обнаружила треугольник белизны. Карл начал освобождать плечи, и с тихим шорохом черные одежды кучей опали вокруг его ног. Он переступил через них. Под сутаной у него была, кажется, только рубаха. Пэтти знала этот ритуал. Дрожь охватила ее.
— Иди сюда, Пэтти.
— Да.
Карл боком сел у стола. В рубахе он выглядел по-другому, стройным, молодым, почти беззащитным. Пэтти это всегда потрясало.
— Ты должна опуститься на колени. Я задам тебе ряд вопросов, а ты мне ответишь.
Пэтти встала на колени. Она не могла не прикоснуться к его ногам. И прикоснувшись, со стоном припала к ним и обняла.
— Очнись, Пэтти. Ты должна как следует выслушать меня.
Он мягко отстранил ее от себя. Она выпрямилась и посмотрела ему в лицо, выражение которого было почти скрыто от нее.
— Твое имя?
— Пэтти.
— Кто дал тебе это имя?
— Вы дали.
— Да, думаю, я и в самом деле твой крестный отец, твой отец в Боге. Ты веришь в Бога, Пэтти?
— Считаю, что верю.
— И ты любишь Бога?
— Люблю.
— И ты веришь, что Бог любит тебя?
— Верю.
— Пребывай в вере. В ней для тебя спасение.
— Пребуду.
— Твоя вера заботит меня, Пэтти. Это странно. Ты христианка?
— Надеюсь, что да.
— Ты веришь в искупление?
— Да.
— Ты понимаешь, в чем суть искупления?
— Не знаю. Я верю. Понимаю ли, не могу сказать.
— Ты хорошо отвечаешь. Согласна ли ты быть распятой за меня, Пэтти?
Пэтти вгляделась в полузатененное лицо. Лицо Карла, обычно защищенное странной неподвижностью, теперь обнажилось, словно сухая кора опала с него. Оно стало голым, влажным и свежим. А может, это только так казалось из-за глаз, сделавшихся вдруг огромными и внимательными. Пэтти видела его прекрасным, нежным и молодым.
— Согласна, — сказала она. — Но я не знаю, что вы подразумеваете.
— Будет суд, Пэтти, будет боль.
— Я вытерплю боль.
— Вытерпи ее с глазами, устремленными на меня.
— Да.
— Кто знает, может, ты сотворишь чудо для меня.
— Сделаю все, что могу.
— Мы давно вместе, Пэтти-зверушка. И ты никогда не оставишь меня?
Пэтти задохнулась от волнения. Она утратила голос.
— Нет, конечно, нет.
— Что бы я ни сделал, кем бы я ни стал, ты не покинешь меня?
— Я люблю вас, — сказала Пэтти. Она снова прижалась головой к его коленям. Рыдания душили ее. Теперь он не отстранял ее, а гладил по волосам, нежным, еле слышным прикосновением.
— Женщине нравится думать, что любовь всесильна. Это их особый предрассудок. А может, и не предрассудок. Всесильна ли любовь, Пэтти?
— Думаю, что всесильна. Надеюсь, что всесильна.
— Будь верна своей любви.
— Буду.
— Пэтти, мой черный ангел, я хочу связать тебя путами, которые ты не сможешь разорвать.
— Я уже связана.
— Нет, я хочу обожествить тебя. Раньше я не мог. Я хочу сделать тебя своей черной богиней, своей антидевственницей, своей Анти-Марией.
— Я знаю, что я плохая…
— Ты великолепная. Ты моя Фея Драже. Счастлив мужчина, у которого есть и Фея Драже, и Царевна-Лебедь.
— Я хотела бы стать лучше…
— Ты — гусыня, Пэтти, милая, милая шоколадная гусыня. Ты — моя, ведь так?
— Да, да, да.
Карл наклонился вперед. Руки его легли Пэтти на плечи. Он опустился на пол, закрывая свет. Пэтти со стоном упала на спину, и тьма окутала ее. Она чувствовала на себе его руки, расстегивающие блузку.
— Дождь, Пэтти, полный благодати. Господь с тобою, благословенна ты между женами.
Глава 16
— А вдруг она закричит?
— Не закричит.
Мюриэль и Лео смотрели друг на друга в спальне Мюриэль. В комнате было темно и холодно. Солнце сегодня не светило. Мюриэль присела на кровать. От волнения у нее подкашивались ноги.
Она твердо решила познакомить Лео с Элизабет. Под влиянием чего, на самом деле, дозрело решение, она сама толком и не понимала. Конечно, и Шедокс сыграла в этом свою роль. Шедокс не увидела в этом замысле чего-либо предосудительного. Сначала она долго упрашивала Мюриэль еще раз подумать о поступлении в университет, а затем, уже в конце разговора, вдруг вспомнила о ее идее. Шедокс сказала: «Да, познакомь ее с этим мальчиком и незамедлительно. Как же у вас в доме все тяжело и неестественно!» Но ведь Шедокс совершенно не знает, каким образом обстоят дела. Разве что догадывается. Она ведь вовсе не глупа.
Для Шедокс в предполагаемом знакомстве все было исключительно просто и понятно. На самом же деле все обстояло далеко не так. Готовился странный и многозначительный ход в некой игре, сути которой Мюриэль и сама до конца не понимала и в которую она, как ей казалось, включилась с какого-то времени. Ход грозил ответным ходом. Мюриэль была вне себя от волнения. Перед Лео она пыталась казаться спокойной, но без особого успеха. Уловив ее настроение, он теперь волновался не меньше.
Почему этот ход, целью которого было просто нарушить закостенелый порядок, почему он теперь стал казаться таким необходимым? Размышляя над этим, Мюриэль вновь и вновь слышала властный голос отца: «У нас есть сокровище, которое мы вместе должны охранять». И еще вспомнились ей слова: «Элизабет — лунатик». И как он повторял: «Она пытается нас покинуть». Перед ней предстало неподвижное, напряженное лицо Карла, его улыбка, больше похожая на гримасу боли.
Расшевелить Элизабет, разбудить ее, совершить что-то неожиданное, просто увидеть, как она говорит с другим человеком, — всего этого жаждала Мюриэль тем сильнее, чем больше обострялось в ней чувство самосохранения. Уединенность Элизабет, паутина, которую она, по выражению Карла, плела, грозила и Мюриэль. Какому-то процессу, который начался слишком давно — и не без ее, Мюриэль, участия, — необходимо было положить конец. Если этого не сделать сейчас, то однажды можно обнаружить себя в безысходности — вместе с Карлом и Элизабет. Ради собственного спасения, ради спасения Элизабет нужны громкие голоса, выкрики, хлопанье окон, топот шагов.
Помимо этого Мюриэль манило и нечто иное. Ей непременно хотелось… напустить Лео на Элизабет. Но тут, если она и волновалась, то это было куда более приятное волнение. Они оба такие красивые! Свести бы их вместе! Пусть всего-навсего в одной комнате. Это было бы похоже на бракосочетание двух редких животных. Воображение уже рисовало перед Мюриэль картину предстоящего. Какая-то глубокая непостижимая любовь, которую она питала к кузине, шла рука об руку с этим планом. И неудивительно, что и Лео дрожит в предвкушении чего-то необычного. Он чувствовал это предвкушение в Мюриэль. Но к волнению ее примешивался и страх. Она боялась Карла и если и говорила себе: «Ничего он мне не сделает», знала — кое на что он был способен. Так в детстве, хотя он ни разу не ударил ее, к ней приходило откуда-то знание о самых ужасных наказаниях. Боялась она и реакции Элизабет.
Мюриэль выглянула из комнаты, прислушалась. Поезд прогрохотал под землей. Пэтти как всегда спорила у дверей с миссис Барлоу. Мюриэль повернулась к Лео.
— По-моему, у меня простуда, — сказал он. — Ей может не понравиться.
— Ах, отстань со своей простудой.
— Мне страшно. Не лучше ли ее предупредить?
— Она скажет, что не хочет тебя видеть.
— Очень странная девушка. А с головой у нее все в порядке?
— В порядке. Она милая и умная. Сам убедишься.
— Думаешь, я ей понравлюсь?
— Понравишься, наверняка.
— Но о чем она… о чем мы будем говорить?
— Не знаю, — сказала Мюриэль. Она и в самом деле не знала. Не знала даже, не закричит ли Элизабет. — Ты будешь вести себя разумно, Лео? То есть не бросишься на нее, ничего такого не сделаешь? Ведь она живет очень замкнутой жизнью.
— Броситься? Да я не знаю, хватит ли у меня смелости просто заговорить с ней!
— Заговоришь, заговоришь. Главное веди себя естественно.
— Естественно? Ничего себе совет.
— Ну, кажется, пора идти.
— Мюриэль, я не перенесу. Я боюсь. Нельзя ли как-то по-другому устроить?
— По-другому нельзя.
— И именно теперь надо идти?
— Теперь.
— Погоди, я сейчас.
Он посмотрел на себя в трюмо, пригладил свои меховые волосы, поправил воротничок рубахи: сегодня он был одет более аккуратно и, отметила Мюриэль, менее к лицу, чем обычно. А может, так казалось оттого, что его обычная дерзость куда-то улетучилась. Худой, дрожащий от робости мальчишка — вот и все, что о нем можно было сказать в эту минуту.
— Ты не думай, я тебе очень благодарен, — сказал Лео. — Но я сейчас столько об этом думаю. Уговариваю себя, что это обыкновенное знакомство с девушкой, но на самом деле вовсе не обыкновенное. Во рту пересохло. Знаешь, Аристотель говорит, что у человека даже может все внутри пересохнуть, если ему скажут, что у него украли коня…
— Сейчас не до Аристотеля, идем.
Мюриэль опять выглянула, прислушалась. Дом молчал. На нижней площадке находилась комната Карла. Дверь туда была закрыта. Мюриэль крепко взяла Лео за руку и вывела в коридор.
Она дрожала. Открыть дверь в комнату Элизабет и войти вместе с Лео. Неужели это так трудно и страшно? Неужели достаточно открыть дверь, и будущее станет иным? Нет, ничего неожиданного не случится, успокаивала себя Мюриэль. Позднее сама буду удивляться своему волнению.
Комната Элизабет находилась на полпролета выше. Ведя за собой Лео, Мюриэль почти добралась до площадки. И тут услышала шаги. Кто-то там, внизу, взбирался по ступенькам. Судя по тяжелым, неуклюжим шагам, это была Пэтти. Мюриэль на миг словно парализовало. Она представила, что сейчас предстанет перед взглядом Пэтти — она и Лео рядом, возле комнаты Элизабет. Какой ужас, какой стыд! Пэтти закричит, побежит звать Карла.
Укрыться в комнате Элизабет! Что-то мешало Мюриэль сделать это. Ворваться и мгновенно потребовать молчания — так нельзя. «Быстро», — шепнула она. Двумя прыжками достигла бельевой, распахнула дверь и втолкнула туда Лео. Вбежала сама и осторожно прикрыла дверь. Как раз в тот миг, когда Пэтти показалась из-за поворота лестницы. Только бы она не шла сюда, в бельевую!
Шаги прошлепали мимо и остановились дальше, у стенного шкафа, где хранилась фарфоровая посуда, которой почти не пользовались. Мюриэль слышала, как она возится там, позвякивая чашками и блюдцами. Лео начал что-то говорить, но Мюриэль закрыла ему рот рукой.
Пэтти перебирала посуду. А потом раздались еще какие-то звуки. Это чуть слышно заиграл приемник в соседней комнате, у Элизабет. На расстоянии вытянутой руки! Мюриэль чувствовала: сердце в груди бухает, как молот. Словно какое-то громадное существо дышит на весь дом. Свет пробивался сквозь узкую щель в стене. О ней Мюриэль не забывала ни на миг. Грохоча и сотрясая все в доме, прошел где-то глубоко под ними поезд.
Под его грохот Лео прошептал: «Кто там, в коридоре?»
— Пэтти. Она нас не видела. Подождем.
Мюриэль чувствовала страстное желание посмотреть сквозь щель, заглянуть в комнату кузины. Она и так долго выслеживала Элизабет, как охотник добычу. Увидеть Элизабет невидимую казалось пиком этой столь долгой охоты. На минуту она почти забыла о присутствии Лео, словно все происходящее относилось только к ней одной. Она чувствовала в себе дерзость и свободу. Но Лео рядом. А он ни в коем случае не должен знать, что Элизабет в соседней комнате. Он пока слушается, но вполне может выйти из-под контроля. Даже такой Лео, усмиренный, стал бы для Элизабет немалым потрясением. Если сейчас, в этот напряженный миг, он узнает, что Элизабет рядом, узнает о щели, в которую можно подглядеть, то вполне может превратиться в дикаря.
Элизабет очень различимо вздохнула. Тут же, рядом с ними. Сама того не желая, Мюриэль испытующе посмотрела в темноте на Лео. Она увидела: он вопросительно осматривает стену. Еще один поезд прогрохотал.
— Она там?
— Да.
Мюриэль почувствовала, как он крепко сжал ее руку. Он смотрел как-то боком, в сторону щели. А там, в коридоре, Пэтти все еще перебирала посуду.
Под гром следующего поезда Лео сказал: «Может, заглянем?»
— Нет.
— Ну, пожалуйста! Девушка прячется за ширмами, а мы глядим на нее тайком. Как в Японии. Ну, позволь.
Звук поезда затих. Мюриэль стояла выпрямившись рядом с Лео в тесном темном пространстве. Она слышала мягкое бормотание приемника и беспорядочное позвякивание посуды. Какой-то тихий шорох в соседней комнате, и снова вздох. Мюриэль затаила дыхание. Ей показалось, что ее тело увеличивается, делается каким-то странным. Потом поняла: это Лео прижался к ней и ощупывает от плеч до коленей. Он начал что-то горячо шептать ей на ухо. «Нет», — ответила Мюриэль, хотя толком не поняла, что он сказал. Ох, как ей хотелось заглянуть в щель! Она схватила Лео за руку. Удерживала его? А может, себя? Она чувствовала: в ней растет что-то безумное, опасное. Она с силой прижалась к Лео. Они держали друг друга, как падающие ангелы. «Нет».
Музыка струилась сквозь светящуюся полоску, усыпляющая, манящая. Мюриэль двумя руками держалась за руки Лео, чувствуя на лице его мягкие, по-детски пахнущие волосы. Ясно, но почти беззвучно он прошептал ей на ухо: «Ты меня сюда привела. Не своди меня с ума!»
— Но она может быть не одета, — Мюриэль почти сдавалась. Это были слова предателя.
— Ну хорошо, загляни сначала ты, — согласился Лео.
Судя по звукам, Пэтти еще не ушла из коридора. Мюриэль теперь знала, что посмотрит наверняка, не сможет не посмотреть. Но неужели это так значительно — украдкой увидеть кузину? С какой стати эта дрожь? Да, значительно, тут же отвечала себе. Элизабет — тайна, великий секрет. Беда тому, кто его нарушит. Элизабет — табу. Но теперь Мюриэль шла вперед безрассудно, словно на сладкозвучный голос сирены. Она благоговела и ужасалась подобно тому, чей дух слабеет возле пещеры прорицательницы.
— Ты будешь меня слушаться?
— Да, да, но давай взглянем.
Лео, горячий, трясущийся, прицепился, как насекомое, к ее боку. И все время почему-то тихо шипел. Мюриэль отстранила его и отвернулась. Полоска света оказалась прямо перед ее лицом. Мюриэль казалось, что это ее губы издают этот шипящий звук. Она опустилась на одно колено, наклонилась к полке и отодвинула стопку белья, закрывающую нижнюю половину щели. И еще больше наклонилась вперед.
Щель была узкая. Сквозь такую не просто заглянуть. Мюриэль изо всех сил прижималась к стене, перемещалась, пытаясь сфокусировать взгляд. Сначала кроме тьмы и резкого ослепительного света она ничего не могла разглядеть. Потом постепенно начало проясняться.
Ей казалось, что она глядит в прозрачную воду. И только потом поняла, что смотрит прямо в большое французское зеркало. Свет, как легчайший занавес, струился между нею и стеклом. Она всматривалась в пропасть зеркала, пытаясь различить смутные, дымные формы отражений, принадлежащих какому-то замкнутому, далекому миру по ту сторону знакомой теплой ясности. Вот начали вырисовываться альков и изголовье постели Элизабет.
Мюриэль почувствовала, как ее тронули за плечо. Она отмахнулась, пытаясь восстановить утраченную четкость образа. И наконец ей удалось поймать маленький кружок абсолютной ясности. Она увидела край шезлонга, почти упирающийся в своего зеркального двойника. Дальше виднелась смятая, разбросанная постель. Она видела: Элизабет лежит на постели. Ясно и вместе с тем призрачно виднелась голова Элизабет, шевелящаяся, полускрытая потоком волос, и ее обнаженное плечо. Там были и еще какие-то движения, еще какие-то формы, сплетение слишком многих рук. И она увидела поднимающееся из объятий, над закрытыми глазами и струящимися волосами, белое и страшное обнаженное тело отца.
Мюриэль отпрянула от щели. Медленно, с силой и точностью стальной машины она поднялась на ноги и замерла посреди темной комнаты, неподвижная, как башня, прямая, сосредоточенная. Не сразу, с большим трудом до нее доходил смысл увиденного. Она поняла, что рядом Лео, что он дергает ее за руку. Еще один поезд прошел.
— Теперь можно посмотреть?
— Она голая.
— Дай посмотреть.
— Нет.
— А я посмотрю.
И Лео начал отталкивать ее. Мюриэль не уступала. Лео, прошептав что-то, толкнул сильнее. Она схватила его одной рукой за пояс, а другой дернула за волосы. Он зацепился ногой за ее ногу и потерял равновесие. С оглушительным грохотом они повалились на пол и там продолжили борьбу. Яркий свет вспыхнул в комнате.
— О, простите, — раздался голос Маркуса Фишера.
С букетом хризантем и каким-то коричневым свертком он вырисовывался в дверном проеме, а из-за его плеча выглядывало темное, испуганное лицо Пэтти. Лихорадочно пытаясь оторваться друг от друга, Лео и Мюриэль покатились по полу.
— Виноват, — проговорил Маркус. — Ужасно виноват.
Мюриэль пыталась встать на ноги.
— Извините, — сказал Маркус. — Ах, какой же я глупец. Я искал комнату Элизабет. Конечно, вот она, эта дверь, следующая.
И он попятился.
Мюриэль видела, как он вышел в коридор, и услышала голос. Пэтти что-то взволнованно говорила ему. Мюриэль добралась до двери. Перевела дыхание. Держась за косяк, она закричала что было сил, оглушительно и звонко, впервые в жизни называя отца по имени:
— Карл! Карл! Карл!
Глава 17
«КАРЛ! КАРЛ! КАРЛ!»
Маркус Фишер — он оцепенел от неожиданного зрелища: Лео и племянница обнимаются на полу в чем-то, похожем на большой шкаф для белья, — совсем растерялся от этих пронзительных, звенящих выкриков имени его брата. Необъяснимый крик, наполненный страхом и угрозой, замер, а Маркус все еще не мог сдвинуться с места и не замечал, как цветы один за другим падают из его рук на пол.
Что-то пулей просвистело мимо. Это Лео промчался к лестнице и мгновенно исчез из виду. Топот его отдаляющихся шагов смешался с подземным рычанием поезда. Дом задрожал мелкой дрожью. Маркус понял: перед ним стоит Мюриэль. Совсем близко. Смотрит на него, прислонясь к закрытой двери. Лицо похоже на лицо древней набальзамированной мумии, напряженное, обтянутое кожей, немо зияющее прорезью безгубого рта. За его спиной Пэтти все еще что-то озабоченно говорила, говорила, но он не разбирал ни слова. Он отпрянул от обеих женщин, повернулся и положил цветы на стол. «Сделан из мраморной мозаики», — почему-то отметил он. Коричневые кусочки, зеленые, белые. В коридоре было полутемно. Он оглянулся. Ему показалось, что сейчас он увидит высокую фигуру брата, приближающегося со стороны лестницы.
В коричневом свертке, который Маркус все еще держал под мышкой, находилась икона Троицы, представленной в виде трех ангелов. Ему пришлось заплатить антиквару триста фунтов. Но он поступил именно так, как и хотел поступить. Когда он узнал о странной ситуации, в которой оказался Лео, сердце подсказало ему, как действовать. Относительно всего происходящего он чувствовал стыд, но стыд, откровенно говоря, даже приятный. Он понимал: нужно посуровей держаться с Лео, более холодно и с большим достоинством. Но тут же осознавал, что слаб, и суровость ему не по силам. Мальчик руководил им, и они оба прекрасно это знали. Но именно слабость и была приятна.
Чему еще был рад Маркус, так это возможности вдруг заняться делом, связанным с обитателями пасторского дома. Ему до боли хотелось вновь увидеть брата, увидеть его лицо, скрытое во время их последней встречи. В сновидениях это лицо выглядело изменившимся, лицом демона. Надо, чтобы призрак исчез, чтобы место этих тревожных видений заняла реальность, земная и понятная. А если подумать об Элизабет, то решительность становилась еще более необходимой. Ведь внутри его сознания поселилась иная Элизабет, и никакие разумные доводы здесь не помогали. Место невинной и милой девушки грозила занять Медуза. Ему надо увидеть Элизабет, настоящую Элизабет, и тем прекратить процесс, который развивался в нем помимо воли.
Возвращение иконы предоставило ему повод для визита и даже, возможно, право на вход. Маркус намеревался справиться о Евгении и заручиться поддержкой Пешковых в своих дальнейших действиях. И с самого начала ему повезло, дверь навстречу отворил как раз выходивший из дому электрик. Как во сне Маркус вошел в дом. Нигде никого не было видно. Он знал, думал, что знает, где комната Элизабет. Это он уже вычислил во время своих ночных блужданий вокруг запретного дома. Теперь осталось одно: подняться по ступенькам и попытаться как можно скорее предстать перед невинным существом, которого он так нелепо начал бояться.
— Ну, Маркус.
Это был Карл. Маркус смотрел на пуговицы его черной сутаны и только потом отважился посмотреть в лицо. Лицо сияло, как будто покрытое эмалью, как будто фарфоровое, и Маркус впервые заметил, какие у брата синие глаза — синие, как небо, как цветы. Глаза смотрели на него с белой ткани лица. Темные волосы отливали глянцем, как птичье перо.
— Идем, Маркус.
Маркус, словно зачарованный, последовал за братом. Мюриэль и Пэтти промелькнули в его поле зрения и исчезли, как случайно вошедшие в кадр прохожие. Маркус шел за Карлом так близко, что едва не наступал на край сутаны. Вниз по ступенькам, вверх по еще каким-то ступенькам и в какую-то дверь. Затененный свет обнаружил открытую книгу и стакан молока. Дверь за ним затворилась.
— Не сердись на меня, — сказал Маркус.
Наступило молчание. Потом Карл издал какой-то низкий звук, похожий на смешок.
— Все хорошо, брат. Садись, брат.
Маркус понял, что держит в руках цветы. Значит, он и сам не заметил, как взял их с мраморного столика. Теперь он положил их вместе с коричневым пакетом на письменный стол и вдохнул душноватый аромат коричневых и желтых хризантем.
— Маркус, Маркус, просил же я тебя оставить нас в покое.
— Мне неловко. Понимаешь, я…
— Считай, что мы умерли.
— Но ты жив. И Элизабет…
— Ты ничем не обязан Элизабет.
— Тут какое-то недоразумение, — он чувствовал себя до сумасшествия красноречивым и даже отважился на требовательный тон. — Вопрос не в обязанностях. Просто Элизабет не дает мне покоя. Я все время думаю о ней. И это такие странные мысли. Я просто должен увидеть ее. Я не могу работать, ничего не могу делать.
— Ты сказал «такие странные мысли». Я не понимаю.
— Не знаю… Мне снятся страшные сны о ней, будто она изменилась… Понимаешь, ради спасения собственного рассудка я должен увидеть ее.
— Возможно, позднее. Посмотрим. Элизабет сейчас нездорова.
— Боюсь, я не верю больше ни одному твоему слову, — сказал Маркус. Он чувствовал себя необычайно возбужденным. Он всматривался в Карла, который стоял перед ним вне прямого света лампы.
— Не все ли равно, — со вздохом произнес Карл. Вздох перешел в зевок.
— Не надо так, Карл. Я хочу поговорить с тобой серьезно.
— О чем, мой милый Маркус? Может, ты ждешь воспоминаний о нашем детстве?
— Нет, конечно, нет. Я хочу поговорить о тебе, о твоих мыслях, о твоей сущности.
— Тяжкий вопрос, тебе не по силам.
— Знаешь ли ты, что некоторые считают тебя сумасшедшим?
— И ты?
— Нет, я так не считаю. Но ты ведешь себя странно, никого не хочешь видеть… и все, что ты мне сказал в последнюю нашу встречу… Правда, что ты потерял веру?
— У тебя такой старомодный словарь. Иными словами, ты хочешь знать: думаю ли я, что Бога нет?
— Да, хочу знать.
— Да, я так думаю. Бога нет.
Маркус устремил взгляд на высокую неподвижную фигуру, наполовину окутанную тьмой. Слова, произнесенные Карлом, прозвучали твердо и уверенно. Это были те самые слова, которые Маркус сам привык считать своего рода общим местом. Но произнесенные, они с новой силой потрясли его.
— Значит, в последний раз ты говорил серьезно? Не подшучивал надо мной?
— Ни к чему мне шутить над тобой, Маркус, тем более вводить тебя в заблуждение.
— Но, Карл, если ты и в самом деле утратил веру, тебе нельзя больше быть священником. Твоя должность…
— Моя должность — быть священником. Если нет Бога, моя должность — быть священником без Бога. А теперь, мой милый Маркус…
— Пожалуйста, еще минуту, Карл. Объясни мне…
— Помолчи немного.
Карл повернулся и стал мерить шагами комнату. Маркус сидел сгорбившись. Он не мог двинуться, словно его зачаровали.
Спустя какое-то время Карл сказал:
— Хорошо, давай поговорим, почему бы и не поговорить. В прошлый раз я представил тебе вульгарную доктрину. А теперь ты хочешь, чтобы я познакомил тебя с истинным положением вещей?
Хотя Маркус и сопротивлялся, но все равно был близок к мысли, что его брат сумасшедший. Он боялся Карла. И, сам того не желая, тихим голосом произнес:
— Нет, теперь бы мне не хотелось.
— Никому не хочется, Маркус. Ведь это тайна тайн в этом мире. Даже если я открою тебе, ты не сохранишь ее в своем сознании, потому что это слишком тяжкая ноша, — Карл все еще ходил по комнате, но не прямо, а как бы раскачиваясь туда-сюда. Сутана шелестела и развевалась, опадала и опять приходила в движение. — Ты не можешь себе представить, как часто я имел искушение провозгласить с кафедры, что Бога нет. Это было бы наиболее религиозное заявление, которое только можно представить. Если бы нашелся достойный произнести его и достойный воспринять.
— Оно не так уж ново…
— О да, эти слова произносились часто, но только никто им не верил. Возможно, Ницше немного верил. Но его эгоизм художника вскоре отгородил его от правды. Он не мог ее перенести. Может быть, именно это и свело его с ума. Не сама правда, а неспособность перенести ее созерцание.
— Я не вижу в этой правде ничего ужасного, — сказал Маркус. — Атеизм способен быть вполне гуманной доктриной…
— Истина не такова, какой воображали германские теологи, не такова, какой воображали рационалисты с их водянистым современным теизмом, не такова, как думали те, кто называли себя атеистами, а на самом деле не изменили ничего, кроме нескольких слов. Теология так долго восседала на троне. Ей кажется, что она еще может править, как королева в изгнании. Но теперь все иначе, toto caelo
[18]. Люди вскоре начнут ощущать последствия, но не сразу поймут, в чем дело.
— А ты понимаешь? — пробормотал Маркус. Он нащупал что-то на столе. Поднял. Это была бумажная стрела.
Карл продолжал:
— И тут не просто, что «все позволено». Такое толкование — это детский лепет. Да никто никогда и не отваживался заявить, что искренне верит в эту вседозволенность. Чего ж хотели эти преобразователи? Всего-навсего какой-то новой морали. Истина же ускользнула от них. Хотя само представление об истине уже было бы для них смертельно.
— Но все равно мораль остается…
— Положим, истина была ужасна, положим, она была похожа на черную яму или на птицу, бьющуюся в пыли темного шкафа. Положим, только зло было реальным, только какое же это зло, если оно утратило даже свое имя. Кто бы мог созерцать его? Философы никогда даже не пытались. Все философы проповедовали этакий необременительный оптимизм, даже Платон. Философы не более, чем передовой отряд теологии. Они верят, что Благо находится в центре вещей и распространяет на них свой свет. Они не сомневаются, что Благо едино и всеобще. Они уверены в этом или же обожествляют общество, что в общем-то одно и то же. Лишь немногие из них по-настоящему боялись Хаоса и Древней Ночи, и лишь единицы улавливали мельком… И если им случалось через какую-то щель, через какое-то отверстие в поверхности взглянуть на истину, они тут же мчались к своим столам, они трудились усерднее, чтобы только доказать: это не так, этого не может быть. Они страдали, они даже жизнью жертвовали за свою аргументацию и называли ее истиной.
— Но ты сам веришь?..
— Любое толкование этого мира не более, чем ребяческая забава. Разве это не очевидно? Вся философия — это лепет дитяти. Иудеи отчасти понимали это. Только их религия содержит в себе подлинную мужественность. Автор Книги Иова понимал это. Иов просит смысла и справедливости. Ягве отвечает: нет ни того, ни другого. Есть только сила и чудо власти, есть только случайность и ужас случайности. И если существует только это — Бога нет, и единое Благо философов есть только иллюзия и фальсификация.
— Подожди, — сказал Маркус. Его голос прозвучал в пространстве комнаты неожиданно резко и грубо, как будто до этого слова Карла не звучали, а бесшумно проникали в сознание путем телепатии. — Подожди минуту. Я, может быть, отчасти и согласен с тем, что ты сказал. Тем не менее, обыденное пристойное поведение еще имеет смысл. Ты же говоришь так, будто…
— Если добро существует, оно должно быть едино, — сказал Карл. — Множественность — это не язычество, а триумф зла, точнее, того, что когда-то называлось злом, а теперь утратило имя.
— Я не понимаю тебя. Люди могут спорить о морали, но рассудок остается с нами…
— Исчезновение Бога не просто оставляет зияние, в котором человеческий рассудок может парить. Смерть Бога дает свободу ангелам. Они-то и ужасны.
— Ангелы?..
— Существуют начала и силы. Ангелы — мысли Бога. Теперь он распался на множество мыслей, непостижимых для нас ни в своей природе, ни в множественности, ни в силе. Бог был, по крайней мере, наименованием чего-то, что мы считали добром… Теперь даже имя пропало и духовный мир распался. Отныне ничто не в силах предотвратить магнетизм многих духов.
— Но, но… есть добродетель, что бы ты ни говорил, есть мораль, есть наша забота о других…
Карл тихо рассмеялся:
— А есть ли другие? Разве что причинение боли чревато последствиями, убеждающими нас в существовании других. Всякого рода альтруизм лишь укрепляет наше эго. Насчет этого вряд ли могут быть сомнения. Только в результате величайшего заблуждения мы не видим этого. Нет, нет, все мы дети случайности, управляемые силами, остающимися для нас тайной. Что самое важное в тебе, Маркус, и во мне? То, что мы были зачаты случайно. То, что мы можем выйти на улицу и попасть под автомобиль. Наше подчинение случаю даже больше, чем наша мораль, делает нас потенциально духовными. Но в то же время это делает дух неуловимым для нас. Мы глина, Маркус, и нет для нас иной реальности, кроме непостижимого чрева Бытия, куда мы все возвращаемся.
— Хорошо, существовали иллюзии… но теперь мы знаем правду и можем начать с этого пункта…
— Правды мы не знаем, потому что она, как я тебе уже говорил, непереносима. Люди будут бесконечно скрывать от себя, что добро — это только слово, если оно ничему не служит. Вся история философии, вся теология есть один акт сокрытая. Старое заблуждение миновало, но есть иллюзии иного рода, иллюзии ангелов, которые нам трудно вообразить. Надо быть добрым для пустоты, без воздаяния, в мире Иеговы и Левиафана, и вот по этой причине добро невозможно для человеческого существования. Оно не только невозможно, но лаже невообразимо, мы не в силах по-настоящему назвать его, в нашем царстве оно не существует. Идея пуста. Это же можно сказать и об идее Бога. Но еще справедливей это прозвучит по отношению к идее Блага. Было бы утешением, было бы благословением думать, что после смерти Бога начнется эра подлинного духа, потому что все бывшее до — было фальшивым. Но такое представление в свою очередь было бы ложью, и в самом деле так лжет современная теология. С иллюзией о Боге или без нее — добродетель для нас невозможна. Мы стоим слишком низко в иерархии вещей. Бог сделал невозможной подлинную святость. Теперь Он исчез, но свобода для святости все равно нам не открылась. Мы — добыча ангелов.
Дом тихо дрожал от подземного гула. Маркус посмотрел на то, что сжимал в руке. На смятую в комок бумажную стрелу. Маркус почувствовал, что рот его открыт в беззвучном крике, как у изгоняемого Адама. Карл неподвижно глядел на книжные полки. Глаза его были полузакрыты, по лицу бродило сонное, мечтательное, почти сладострастное выражение. «Я должен ответить ему, — подумал Маркус, — я должен ответить». Он чувствовал — какая-то зловещая, грозная структура возникает перед ним. Он сказал, почти выкрикнул: «Ты ошибаешься! Есть факты! Есть реальность! Люди любят друг друга…»
— Любить можно только ангела. Но это ужасное дело нельзя назвать любовью. Те, с кем общаются ангелы, пропащие души.
— Я изменил свое решение, — сказал Маркус. — Я думаю, что ты сумасшедший.
— Тогда уходи, уходи, мои невинный брат. Возвращайся к своей тепленькой теологии. Где был ты, Маркус, когда я полагал основания земли, когда все светила дневные соединялись в едином хоре, когда все сыны Бога вопияли в радости?
Маркус поднялся.
— Значит, ты и дальше собираешься быть священником? Продолжать этот фарс, продолжать со всем тем, что внутри тебя?
— Это не имеет значения. Когда я отправляю богослужение, я — Бог. Nil inultum remanbit.
[19] Хотя то, что пошлет мне великая сила Небес, будет не отмщением. Это будет их, Небес, последней милостью. Тем временем я останусь там, где я есть. Я останусь, мой Маркус. Я подожду, пока все это закончится.
Имя, произнесенное Карлом так, как он привык произносить в детстве, пронзило вдруг Маркуса совсем иным чувством, теплым и расслабляющим, жалостью, больше к себе, чем к брату. Он всматривался в лицо брата, ища в нем признаки заботы, отчаяния, но видел лишь отвлеченность, бледную усмешку, уход в себя.
Маркус чувствовал, что его отвергли, может быть, уже забыли. Но он не мог вынести такой финал. Он хотел привлечь внимание Карла к себе даже ценой гнева. Он сказал:
— Я принес эти цветы для Элизабет.
Карл медленно повернулся, посмотрел как-то неопределенно и подошел к столу. Он потрогал влажные головки хризантем.
— А что в свертке? Это тоже для Элизабет?
Маркус не сразу вспомнил, почему икона у него. Он сказал смущенно, в замешательстве:
— Это икона… думаю, ты о ней знаешь… Евгения Пешкова…
— А, этого поляка.
— Он — русский.
— Можно посмотреть?
Карл принялся снимать бумагу. Под прямым светом лампы, рядом с поникшими цветами, солидный деревянный прямоугольник вспыхнул золотом и синевой. Три смуглых ангела, отягощенные смирением и неудачей, сидели вместе, грациозные и отрешенные, держа свои стройные посохи, склонив друг к другу маленькие головы под огромными мягкими нимбами, паря на своих престолах в светлом эфире.
Карл осторожно положил икону на стол. Он пробормотал что-то.
— Что ты сказал? — спросил Маркус.
— Высокие.
— Высокие?
— Они должны были быть очень высокими.
Маркус взглянул на Карла. Тот все еще не сводил глаз с иконы и снова улыбался раскованной, счастливой улыбкой.
— Несомненно, это Троица, — кашлянув, сказал Маркус.
— Как могут эти трое быть одним? Вот подтверждение моих слов. А теперь, Маркус, уходи.
Маркус помедлил в нерешительности. Как будто уже все сказано. Чувство теплой растроганности вновь охватило его. Ему хотелось плакать. Он спросил: «Мы увидимся снова?»
По-прежнему глядя на икону, Карл не ответил.
— Я увижу тебя снова, Карл?
— Иди.
Маркус сделал несколько шагов к двери. Он не мог забрать икону из рук Карла. Невозможно, мучительно так холодно расстаться. Нельзя покидать Карла с такими мыслями. Все сказанное надо аннулировать. Колдовству надо дать обратный ход и все возвратить на прежние места. Ему вдруг захотелось прикоснуться к брату. Он вернулся и, чуть наклонившись, сжал рукой полу его черной сутаны.
— Не трогай меня.
Карл сделал резкое движение и вырвал материю из ладони Маркуса. Когда Маркус выпрямился, Карл шагнул к нему. На какое-то мгновение Маркусу показалось, что брат хочет его обнять. Но вместо этого Карл шлепнул его по губам.
Задохнувшись, Маркус прижал руку к лицу. Лицо его вспыхнуло от стыда и от боли. Он увидел совсем близко холодные черты Карла, синие фарфоровые глаза, устремленные на него.
— Ты существовал, Маркус, — пробормотал Карл, — какое-то мгновение ты существовал. Теперь иди.
Синие глаза закрылись. Маркус, спотыкаясь, вышел из комнаты.
Глава 18
— Забавно, — сказала Элизабет. — Я перестала слышать поезда. Думала, что никогда не привыкну. А ты тоже уже не слышишь?
— Тоже, — сказала Мюриэль.
— Головоломка почти сложена.
— Ты хорошо потрудилась.
— Чем больше ею занимаюсь, тем интересней. Я такая лентяйка. Этот подходит?
— Да, подходит.
— Что же мы будем делать, когда закончим головоломку?
Они сидели на полу в комнате Элизабет, где лампы были включены и шторы задернуты. Золотистые отблески мерцающего огня тонули в коричневатой глубине французского зеркала. Наполовину выкуренная сигара догорала в пепельнице. Элизабет сидела в ленивой позе, одну ногу подвернув под себя, опираясь спиной на шезлонг. Она смотрела на огонь. Волосы в беспорядке спадали ей на плечи. Рубашка беззаботно распахивалась на груди, когда она тянулась за очередным фрагментом головоломки.
— Остались только эти глупые кусочки моря.
— Ты хорошо потрудилась, — произнесла Мюриэль и сразу же подумала: ведь я только что сказала ей об этом.
— Что, опять туман?
— Да.
— Даже здесь, в тепле, я чувствую запах тумана. А снег еще идет?
— Нет.
— Снега много?
— Очень много. Но теперь он не такой красивый.
Мюриэль вошла в комнату Элизабет, не зная, что ее там встретит. Чувствуя дурноту от неизвестности и страха, она с трудом заставила себя подойти к двери. Она ждала если не объяснений, то хотя бы какой-нибудь перемены, потому что в ее нынешнем ужасном состоянии любая перемена казалась благом. С каждой минутой ей становилось все тяжелее. Но не столько то, чему она невольно стала свидетелем, давило на нее. Хотя этот сложный образ оставался в ее сознании непроанализированным и угрожающим, как смертельная болезнь, тихо подкарауливающая своего часа. Больше всего ее мучила неуверенность относительно них. Знают ли они, что она подглядела? Уверены ли, что она подглядела намеренно? Этот груз сомнений был сравним с тяжестью греха. Ей необходима была сейчас помощь Элизабет, хоть какое-то ее высказывание, которое помогло бы, пусть и не полностью, перенести случившееся назад, в обитаемый мир, и превратить его хоть и в тревожную, но человеческую задачу. Любое движение Элизабет могло стать некой спасительной соломинкой. Но Элизабет была неподвижна.
Войдя, Мюриэль смогла сделать только одно: с поникшей головой молча опустилась на пол. Но Элизабет как будто ничего не замечала. Вела себя как обычно: говорила то, что говорила всегда, немного жаловалась, с трудом перемещалась, возилась с головоломкой. Через какое-то время Мюриэль отважилась поднять голову и с внутренней болью, стиснув зубы, заставила себя включиться в разговор, легкий, ничего не значащий. Она была в замешательстве. Элизабет не могла не слышать ее отчаянные выкрики и должна была понять, для чего Мюриэль оказалась в соседней комнате. А если не поняла, то должна была спросить и уже этим выразить свой интерес. Само ее молчание намекало, что она поняла. Но от такой странной девушки всего можно ожидать. А может, не поняла и уже забыла о случившемся. Ведь она живет на ином, отличном от обыденного уровне, совсем в другом мире. Может, сознание Элизабет устроено так, что в нем существует провал, поглотивший быстро и милосердно память о тревожном событии. И если допустить, что все в той комнате произошло на самом деле, о чем же думает сейчас кузина?
О Карле Мюриэль вообще не могла судить. В их отношениях с отцом всегда существовала область тьмы, мешающая ей видеть его как следует и выносить какие-либо суждения. Ей казалось, что он никогда по-настоящему не участвовал в обычных человеческих делах. И хотя она считала его странным, самым странным из всех, кого знала, он в то же время оставался столь неотъемлемой частью ее сознания, что она почти недоумевала: как его могут видеть другие люди? Она не могла ни размышлять о нем, ни рассматривать его поступки как следствие его воли. Она не в силах была представить, что и он подчиняется каким-то правилам, принимает решения, рискует. Он был слишком велик для ее мыслей. Он горой возвышался рядом с ними, непроницаемый, неотвратимый. Неправильно было бы сказать, что Мюриэль думала о нем все это время. Скорее, носила его в себе, заключала в себе, терпела в себе его присутствие.
Ничего не случилось, что ослабило бы или хотя бы смягчило полученный удар. Ее по-прежнему трясло, будто она держала в руках оголенный провод и не могла его отбросить. Что стало с течением часа более очевидным, так это чувство ее собственной вины. Она увидела, узнала — и в этом состоял ее грех. Наблюдала — вот в чем ее преступление. Что-то разрушилось, разбилось. И это сделала она — разрушила, осквернила, запачкала. Она боялась за свой рассудок. Затем с мыслью о вине пришла мысль о прощении, а с мыслью о прощении возник образ Евгения. С удивлением и облегчением Мюриэль поняла — она еще способна думать о Евгении. Он был безгрешен и добр и поэтому оставался сильным и свободным, вне захватившего ее хаоса. Теперь его присутствие становилось еще более значимым — существенным противовесом Карлу, белым против черного. К ней несколько раз возвращалась мысль: пойти и все ему рассказать. В душе она уже разговаривала с ним, и ей становилось легче. Ей вспоминалась шкатулка и слезы благодарности, пролитые перед ней. Она непременно пойдет к Евгению, но не сейчас. Евгений всегда в доме. А тем временем надо понаблюдать за Элизабет. Может и появится какой-нибудь знак.
— Все еще день?
— Наверное. При этой погоде день от вечера не отличишь.
— Или от утра! Я хочу, чтобы туман рассеялся. Со времени нашего переезда я всего лишь два раза смотрела в окно.
— Туман уйдет. Должен уйти.
— А я сомневаюсь. Климат мог вдруг измениться. Может, тут какая-то связь с бомбой?
— Туман вскоре исчезнет.
— Ты не согласна, что испытания бомбы могут повлиять на погоду?
— Могут, думаю, но не очень сильно.
— А что у нас на ужин?
— Не знаю. Я еще не ходила за покупками.
— Как всегда, будут яйца?