Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Дюма

Таинственный доктор

I. ГОРОД В БЕРРИ

Утром 17 июля 1785 года над Берри прошумела гроза, и река Крёз, несшая свои глубокие воды между домиками на деревянных сваях, беспорядочно толпившимися вдоль обоих ее берегов, еще не успела успокоиться после дождя. Вскоре, однако, солнце, показавшееся из-за темной грозовой тучи, начало согревать еще не просохшую землю и ветхие, полуразвалившиеся домишки у реки стали выглядеть уже не так уныло.

Это скопище хромых, кривых и щербатых лачуг гордо именовалось городом Аржантоном.

Нет нужды уточнять, что расположен этот город в Берри. Даже сегодня, когда цивилизация стерла различия племен, провинций и городов, аржантонские крыши, заросшие мхом и цветущими левкоями, хранят очарование, к которому не останется равнодушным ни один художник.

Взберитесь ясным днем на вершину одной из скал, по склонам которых змеятся корни столетних деревьев; проложите себе дорогу сквозь густые заросли желтых лишайников, красных кустов дикой ежевики и залитых солнечным светом папоротников; цепляйтесь, чтобы не упасть, за серые и твердые, как и сами скалы, каменные стены — остатки просторных и неприступных крепостей, прочно слившихся с окружающей природой и казавшихся некогда столь же нерушимыми, что и гранитные склоны, на которых они возведены: они высились бы здесь и поныне, если бы не страшные войны времен Лиги и не могучая десница кардинала Ришелье; впрочем, даже самым истребительным войнам не удалось выкорчевать эти вечные основания, солдаты обстреливали их из пушек и долбили ломами, ветер выщерблял, быки и лошади топтали копытами, пастухи истирали ногами, но они выстояли, несмотря ни на что; поднимитесь на вершину скалы, нависающей над этими руинами — плодом не времени, но гражданских войн, — присядьте и оглянитесь.

Вам откроется зрелище, напоминающее о городах, рухнувших в бездну после страшной катастрофы; вы увидите дикое и живописное скопление домов с выдающимися далеко вперед балками, с массивными деревянными лестницами, пристроенными с внешней стороны, с крышами из пыльной соломы или черной черепицы, сквозь которую пробивается неистребимая трава. С высоты город кажется разорванным надвое темной, текущей между двумя крутыми склонами рекой, название которой — Крёз — говорит само за себя.

На длинных шестах, нависающих над ее течением, полощется по ветру, словно море разноцветных флагов, свежевыстиранное белье. Аржантонские дома — эти бесформенные строения с обнажившимся фундаментом, с выступающим наружу остовом, с массивными деревянными ребрами, свидетельствующими о детстве строительного искусства, — расположены в сердце самого прелестного и девственного пейзажа, какой только можно себе вообразить.

Здесь природа отнюдь не стремится к пышности. Во Франции славное Берри — то место, где простота наиболее выразительна, а Аржантон, пожалуй, самый простой город в Берри; здешние овцы — этот, можно сказать, герб провинции — и здешние гуси, что плещутся в быстрой реке, — самые натуральные овцы и гуси из всех, какие есть на свете.

Таков Аржантон сегодня, и таков же, по всей вероятности, был он в 1785 году, ибо это один из редких французских городов, которых не коснулось гибельное дуновение последних революций и которые пощадил дух перемен. Хотя с того дня, о котором мы ведем речь, прошло почти целое столетие, аржантонские дома уже тогда были так же ветхи, как и сегодня, ибо они уже много лет назад пришли в то состояние, когда возраст больше не оставляет следов; если что в этих лачугах и поражает взор туриста, художника, архитектора — так это их прочность; они подобны скалам и руинам укреплений, нависающим над ними. Можно подумать, будто долговечность им сообщает сама их ветхость, что они продолжают жить именно по причине своей древности; они уже так давно клонятся вправо или влево, что привыкли к этому положению и не видят никаких оснований падать куда бы то ни было, даже в ту сторону, куда клонятся.

Трудно передать словами покой, безмятежность и благодушие, царившие в душах аржантонцев 17 июля 1785 года; церковный колокол только что пробил полдневный «Angelus»1, и все они, каждый в своем жилище, поспешили покаяться Господу в своих безобидных грехах и попросить его, чтобы он и впредь не оставил их своим попечением: умиротворенность пейзажа и однообразие занятий исполняли необычайной кротости невинные души аржантонцев, чей покой не возмущали ни промышленность, ни торговля, ни политика, чья жизнь протекала на лоне все той же природы, среди деревьев, которые испокон веков были такими же высокими, и домов, которые испокон веков были такими же дряхлыми. Ведя подобное существование, аржантонцы и сами, казалось, не менялись и не старели: всякий год горожане радовались апрельскому солнцу, вселявшему в их сердца мужество, потребное, чтобы справиться с тяжкими летними трудами и докучной зимней праздностью, и тем походили на ласточек, каждую весну возвращавшихся под кровлю их домов.

Брожение умов, которым отмечен конец царствования Людовика XV и начало царствования Людовика XVI, нимало не затронуло аржантонцев; они не признавали над собою иной власти, кроме власти привычки. В Аржантоне знали, что Францией правит король; никто из здешних жителей никогда его не видел, но все ему верили и повиновались, ибо так приказал бальи, они ведь и в Бога верили и повиновались ему, ибо так приказал кюре.



На одной из самых пустынных и заросших травой улиц Аржантона стоял дом, отличавшийся от всех прочих лишь тем, что стены его были сплошь увиты плющом, в листве которого по вечерам устраивались на ночлег, кажется, все воробьи города и окрестных деревень.

Пернатые гости без опаски засыпали в своем убежище, вдоволь навозившись в его листве, а на рассвете поднимали шумный и веселый щебет, но, несмотря на это, дом пользовался дурной славой. Жил в нем двадцативосьмилетний врач, три года назад приехавший из Парижа. Он коротко стриг волосы и не пользовался пудрой, а между тем в моду такая прическа вошла лишь пять лет спустя, когда Тальма сыграл роль Тита. Почему врач постригся столь необычным образом? Без сомнения, только потому, что стричься коротко и не пользоваться пудрой ему было удобнее. Однако в ту эпоху врачу подобное новшество не смогло сойти безнаказанно; привыкнув определять мастерство учеников Гиппократа по величине их париков, аржантонцы не желали замечать, что сама природа завила волосы молодого врача лучше любого парикмахера и что эти черные кудри прекрасно обрамляют его бледное от бессонных ночей лицо, строгие и решительные черты которого указывают прежде всего на склонность к ученым занятиям.

Что вынудило этого чужака поселиться в Аржантоне, затерянном среди сельских просторов и предоставляющем врачу весьма скудную практику? Быть может, любовь к уединению и ничем не прерываемой работе; в самом деле, молодой ученый, которого горожане из-за его образа жизни прозвали таинственным доктором, ни с кем не знался и, что вдвойне неприлично в маленьком провинциальном городе, никогда не ходил ни в церковь, ни в кафе. На его счет ходило множество недоброжелательных и суеверных слухов. Ясно, что у него есть причина не пудрить волосы и не носить парик, рассуждали аржантонцы, но, раз он не может ее назвать, значит, дело нечисто. Доктора подозревали в сношениях с нечистой силой: ведь в ночном мире наверняка другие правила этикета, нежели в нашем, дневном.

Впрочем, больше всего оснований для подозрений в магии давали поистине чудесные результаты, которых достигал молодой доктор, исцеляя больных поразительно простыми средствами; многих несчастных, от которых отказались все остальные врачи, он поставил на ноги за столь короткое время, что доброжелатели называли это чудом, а неблагодарные пациенты и досужие зеваки — колдовством. Нетрудно догадаться, что доктор восстановил против себя не только своих коллег, которым постоянно наносил серьезный ущерб, но и всех тех — а их было великое множество, — кого он пользовал, как уже вылеченных, так и выздоравливающих: ведь людей неблагодарных и завистливых на свете куда больше, нежели людей доброжелательных.

Старухи, не отличавшиеся злобным нравом — а их в Аржантоне было пять-шесть, — говорили о докторе, что он уберегает от сглазу. В этой части Берри распространено поверье, будто иные люди рождаются на счастье или на горе не только себе подобным, но и всему Божьему миру, ибо им подвластны жизнь животных, судьба урожая и здоровье самой земли. Другие горожане, обладавшие более отвлеченным мышлением, приписывали поразительную способность доктора творить чудеса животворному дуновению, исходившему из его уст; третьи — некоторым его жестам и негромким словам; наконец, четвертые — глубочайшему знанию человеческой природы и ее еще непостигнутых законов.

Впрочем, расходясь в определении причин, все аржантонцы сходились касательно следствий, ибо доктор публично выказывал свое чудодейственное искусство, исцеляя людей и животных.

Так, однажды некий возчик, заснув, как это нередко случается, на передке телеги, свалился оттуда; лошади меж тем продолжали бежать вперед, и колесо телеги раздробило ему бедро. Кость была даже не сломана, а буквально расплющена в лепешку. Трое аржантонских врачей осмотрели страшную рану и, придя к выводу, что здесь не обойтись без вылущивания шейки бедра, то есть одной из тех операций, перед которыми отступают даже искуснейшие столичные хирурги, решили во всем положиться на природу — иначе говоря, обрекли больного на смерть от гангрены.

И тогда бедняга, поняв, что дела его плохи, обратился за помощью к таинственному доктору. Тот немедленно откликнулся на зов пациента и объявил, что операция предстоит трудная, но избежать ее нельзя, и потому он приступит к ней безотлагательно. Трое врачей, движимые милосердием, заметили, что неизбежная операция не только трудна, но и болезненна, вдобавок, кроме физических страданий, она грозит больному еще и страданиями нравственными: каково ему будет видеть, как хирургический нож отторгает часть его тела!

Однако доктор в ответ на это возражение только улыбнулся и, приблизившись к больному, пристально взглянул ему в глаза, простер над ним руку и повелительным тоном приказал ему заснуть.

Трое врачей с усмешкой переглянулись; до них, живущих вдали от Парижа, долетали смутные слухи о месмеризме, но они никогда не видели его в действии. К их немалому удивлению, больной тотчас повиновался приказу и крепко заснул. Доктор взял его за руку и спросил мягким, но властным голосом: «Вы спите?» Убедившись, что больной в самом деле спит, он тотчас достал инструменты и так же невозмутимо, как если бы имел дело с трупом, принялся за операцию. Доктор обещал, что она займет десять минут: точно через девять минут нога была ампутирована и вынесена прочь из комнаты, окровавленная простыня заменена чистой, больной переложен на другую постель, рана перевязана; больше того, к великому изумлению трех врачей, больной, проснувшийся по приказу доктора, улыбался.

Выздоравливал он долго, а когда совсем поправился, оказалось, что доктор изготовил ему протез, с помощью которого, даже потеряв почти четверть своего тела, он сумел самостоятельно передвигаться.

«Однако чем теперь заняться несчастному калеке?» — спрашивали не только три врача, приговорившие его к смерти, но и многие другие горожане из числа тех, которые всегда, даже при самой благоприятной развязке, бывают чем-нибудь недовольны. В самом деле, не лучше ли было бы позволить бедняге умереть и не заставлять его в течение десяти, двадцати, а то и тридцати лет влачить жалкое существование нищего? На что он станет жить? Неужели ему придется просить милостыню? Неужели коммуне, и без того небогатой, придется взвалить на себя еще и эту обузу?

Но тут местный сборщик налогов, ссылаясь на сборщика налогов всей провинции, объявил, что впредь казна будет выплачивать бедному калеке ренту в триста ливров, хотя никто не знал, откуда взялись эти деньги и кто их выхлопотал.

Не знал этого и сам больной, боготворивший доктора, о котором он говорил всем и каждому:

— Пусть только скажет слово — и я с радостью отдам за него жизнь, ведь она принадлежит ему.

Впрочем, — вещь почти невероятная для тех, кто не знает, что такое маленький провинциальный городок, — доктору эта великолепная операция принесла больше вреда, чем пользы: коллеги-врачи объявили, что они, пожалуй, тоже сумели бы спасти больного с помощью подобной операции, но, по их убеждению, лучше дать человеку умереть, чем возвращать его к жизни такой ценой, тем более что душа больного значит куда больше, чем его тело.

Почтенным медикам впервые в их практике случилось заговорить о душе. Другое происшествие стряслось в базарный день, когда разъяренный бык стал кидаться на людей; крики бегущих женщин и детей донеслись до лаборатории доктора, окна которой выходили на площадь. Он выглянул в окно, желая выяснить, что случилось. Увидев, как аржантонцы спасаются бегством от буйного зверя, который только что вспорол живот мяснику, храбро пытавшемуся с дубиной в руках преградить ему дорогу, доктор тотчас вышел на площадь; прекрасные его волосы развевались по ветру, крепко сжатые губы обличали ту железную волю, которая была одним из главных достоинств, а может быть, и главных недостатков его характера. Встав прямо на дороге у быка, он жестом подозвал его к себе, и тот, немедля приняв вызов, ринулся на наглеца…

Поскольку бык нагнул голову, доктор не сумел взглянуть ему в глаза и был вынужден отскочить в сторону, чтобы избежать острых рогов. Бык по инерции пробежал вперед еще шагов десять, потом повернулся, поднял голову и устремил мрачный взор на храбреца, не побоявшегося вступить с ним в единоборство. Человек пристально и властно взглянул на зверя — и это мгновение решило все: бык остановился как вкопанный, стал рыть землю копытами, взревел, словно желая придать себе храбрости, но остался неподвижен; тогда доктор пошел прямо на него, и чем ближе он подходил, тем сильнее дрожали и подгибались ноги у его противника; наконец доктор протянул руку и коснулся головы быка между рогами — тотчас, как новый Ахелой перед новым Гераклом, бык улегся у его ног.

Доктору представился и другой случай выказать свою удивительную власть над животными. Необходимо было впервые подковать необъезженного трехлетнего жеребца, однако жеребец сорвался с привязи, сбил с ног кузнеца и убежал в конюшню, где к нему никто не смел подступиться, тем более что он сбросил с себя и поводья и недоуздок.

Доктор, случайно проходивший мимо, помог кузнецу подняться и, убедившись, что его состояние не внушает опасений, пообещал, что через несколько минут жеребец сделается смирным и послушным.

После этого на глазах толпы, которая собирается в маленьких городках по всякому поводу, он вошел в конюшню почтмейстера — хозяина жеребца — и, посвистывая, держа руки в карманах, но не сводя глаз с разъяренного животного, стал подходить к тому все ближе и ближе, тесня его к стене; наконец он взял жеребца за ноздри и, пятясь, дабы ни на мгновение не спускать с него глаз, без всякого усилия отвел его назад в кузницу; по налитым кровью глазам жеребца было видно, что он покоряется этой высшей власти с великим отвращением, однако ослушаться он не смел; доктор меж тем, продолжая смирять животное взглядом, приказал кузнецу начать работу, и вскоре все четыре копыта были подкованы, причем лишь по страдальческой дрожи, пробиравшей жеребца, можно было догадаться, как тяжко переносит он свое поражение.

Понятно, что могли думать в конце прошлого столетия о враче, творившем на глазах жителей одного из наименее просвещенных городков Франции подобные чудеса. Звали врача Жак Мере.

II. ДОКТОР ЖАК МЕРЕ

Самыми непримиримыми хулителями Жака Мере были, без сомнения, врачи: одни называли его шарлатаном, другие — эмпириком, объясняя чудеса, которые ему приписывали, исключительно легковерием толпы.

Впрочем, враги нашего героя очень скоро убедились, что тяга простонародья к чудесному неистребима и все их старания отвратить горожан от общения с доктором не приносят ни малейшего результата. Тогда они решили открыто заключить союз с церковниками и объявили знания этого человека, дерзавшего лечить людей не по правилам официальной медицинской науки, дьявольскими.

Обвинения эти казались тем более обоснованными, что чужак не посещал ни церкви, ни дома кюре; все знали, что его жизненное кредо — помогать ближнему, но какова его вера, не знал никто. Никому не случалось видеть его преклонившим колена или молитвенно сложившим руки, а между тем нередко, созерцая природу, он погружался в ту задумчивость, что сродни молитве.

Однако, что бы там ни говорили врачи и кюре, мало кто из больных и калек мог устоять против соблазна: они отправлялись за советом к таинственному доктору с тем, чтобы, выздоровев, покаяться в грехе и поставить в церкви свечку в знак раскаяния, на тот случай, если улучшением своего состояния они в самом деле обязаны дьяволу.

Распространению легенд о Жаке Мере как о существе необыкновенном благоприятствовало и то обстоятельство, что он лечил и опекал далеко не всех. Богачам таинственный доктор упорно отказывал в помощи. Многие из них сулили ему за консультации горы золота, но он отвечал, что в Аржантоне довольно врачей, жаждущих лечить денежных больных, его же долг — помогать неимущим. К тому же, добавлял он, лекарства его, приготовленные, как правило, собственноручно, подходят лишь для грубоватых крестьянских натур.

Нетрудно догадаться, что в ту пору, когда филантропы и защитники народа исчислялись единицами, подобная строптивость вызывала резкий отпор светских остроумцев. Они с удвоенным пылом развенчивали врача, чье влияние не шло дальше демократического сословия, намекая, что он просто боится суда людей образованных и предпочитает творить свои чудеса в кругу темных невежд.

Жака Мере, однако, толки эти волновали очень мало, и он продолжал делать добро людям в тиши и уединении.

Поскольку жизнь он вел весьма замкнутую, поскольку доступ в его дом был закрыт для всех посторонних, поскольку в окне его каждую ночь горела, как некая звезда ученых бдений, маленькая лампа, люди умные и непредубежденные имели, как мы уже сказали, все основания полагать, что таинственный доктор поселился в Берри, дабы обрести тот ничем не возмущаемый покой, за которым древние анахореты отправлялись в Фиваиду.

Что же до бедняков и крестьян, свободных и от предрассудков, и от злорадства, они говорили о докторе: «Господин Мере словно Господь Бог: сам он невидим, зато его добрые дела видны повсюду».

Вернемся к утру 17 июля 1785 года. Стояла двадцати пяти градусная жара, но Жак Мере находился у себя в лаборатории; склонившись над ретортой, он был поглощен сложным опытом, который ему никак не удавался.

Жак Мере был химик и даже алхимик; родившись в эпоху научных, политических и общественных сомнений, когда смятение, объявшее нацию, подвигает индивидов на поиски неведомого, чудесного и даже невозможного, он стал свидетелем множества открытий: на его веку Франклин узнал, что такое электричество, и научился повелевать громом; на его веку Монгольфье поднял в воздух первые свои шары и подчинил своей власти — впрочем, скорее в теории, чем на практике, — царство воздуха. В ту же эпоху произошло и открытие животного магнетизма, которым человечество обязано Месмеру, однако в этой сфере наш доктор вскоре оставил первооткрывателя далеко позади; ведь Месмер, пораженный первыми проявлениями этой присущей всему живому силы, которую он выпестовал в своих мечтах и разглядел в реальности, но не сумел усовершенствовать, ограничил свои изыскания конвульсиями, спазмами и чудесами, творящимися вокруг волшебного чана; подобно Христофору Колумбу, который, открыв несколько островов Нового Света, оставил другому честь ступить на американский континент и наречь его своим именем, Месмер не постиг всех возможностей, какие таит в себе сомнамбулизм.

Как известно, роль, которую сыграл по отношению к Колумбу Америго Веспуччи, сыграл по отношению к Месмеру г-н де Пюисегюр, чьим учеником и был Жак Мере.

Он применил открытие немецкого ученого, носившее весьма общий характер, к искусству исцеления. С юных лет охваченный тягой к чудесному, Жак Мере углубился в лабиринт оккультных наук. Нехоженые, загадочные тропы, какие избирал этот любознательный ум, темные пропасти, куда он спускался, чтобы испросить совета у новейших Трофониев и добиться приобщения к священным таинствам; долгие часы, которые проводил в молчании он перед тем неумолимым сфинксом, каким является для человека познание; титанический бой, на который он вызывал природу, дабы принудить ее заговорить и вырвать у нее вечный и величественный секрет, хранящийся в ее недрах, — все это могло бы стать предметом научной эпопеи, не менее увлекательной, нежели поэма о поисках золотого руна.

Правда, Жак Мере не отыскал в этом сказочном странствии ни руна, ни золота, однако его это нисколько не заботило: он привык считать своими все звезды небесные, и они заменяли ему золотые монеты.

Впрочем, злые болтливые языки утверждали, что он богат, и даже очень богат.

Он изучил, исследовал, обдумал все: грёзы розенкрейцеров, иллюминатов, алхимиков, астрологов, некромантов, магов, физиогномистов — и вынес из своих изысканий религию для ума и совести, которой трудно подобрать название. Он не был ни иудеем, ни христианином, ни мусульманином, ни схизматиком, ни гугенотом; он не был ни деистом, ни анимистом; скорее всего его можно было бы назвать пантеистом: он верил в разлитый во Вселенной всеобщий флюид — средоточие жизни и ума. Он верил, или, точнее, надеялся, что могучая человеческая воля может подчинять себе этот флюид, созидающий и охраняющий живые существа, и ставить его на службу науке.

На этих-то основаниях и воздвиг Жак Мере, к ужасу всех академий и ученых обществ, свою дерзкую медицинскую систему; характер у нашего героя был твердый, и если он говорил себе: «Я так считаю» или «Я обязан так поступить» — то уже не обращал ни малейшего внимания на суждения людей, на их хулу или хвалу; он любил науку ради нее самой и ради добра, какое она может приносить человечеству в искусных руках знатока.

Когда, вознесясь в горние высоты мысли, он видел — или воображал, будто видит, — как атомы, тела простые и сложные, бесконечно малые и бесконечно большие, букашки и миры движутся по законам того, что он именовал магнетизмом, — о! тогда все его существо преисполнялось любовью, восхищением и благодарностью; величие природы настолько сильно потрясало его, что рукоплескания целой вселенной показались бы ему в подобные мгновения ничуть не громче писка крохотного комара.

Он изучил хиромантию по Моисею и Аристотелю, физиогномику по Порта и Лафатеру; исследуя мозг, он предугадал открытия Галля и Шпурцгейма, а равно и многих современных физиологов. Чаяния его, рожденные той смутной эпохой, в которую, как мы уже говорили, он жил и которая предшествует всем великим общественным и политическим катаклизмам, простирались, надо признать, гораздо дальше искусственных пределов, что кладет человеческим дерзаниями наука.

Есть на свете мечта, за которую Прометея прибили к скале бронзовыми гвоздями и сковали алмазными цепями, что не помешало кабалистам средних веков, от Альберта Великого, которого Церковь возвела в сан святого, до Корнелия Агриппы, которого Церковь ославила демоном, гнаться за той же дерзкой химерой; мечта эта состоит в том, чтобы сотворить нового человека, вдохнуть в него жизнь.

Создать человека, как выражаются алхимики, вне естественного сосуда, extra vas naturale, — мираж, вечно кружащий головы вдохновенным безумцам, цель, из века в век не перестающая их манить.

Если бы цель эта оказалась достигнутой, древо науки навечно переплелось бы ветвями с древом жизни: тогда ученый из великого человека превратился бы в бога, тогда древний змий обрел бы право, вновь подняв голову, спросить у наследников Адама: «Что ж, разве я обманул вас?»

Жак Мере, который, подобно Пико делла Мирандола, мог говорить обо всех известных вещах, а также о некоторых других, изучил все способы, к каким прибегали средневековые ученые, пытаясь создать живое существо по своему образу и подобию, и признал эти способы, начиная с выращивания ребенка в тыкве и кончая сотворением андроида из меди, смехотворными.

Все эти люди заблуждались, они не сумели отыскать дорогу к истокам жизни.

Несмотря на множество бесплодных усилий, доктор, этот возвышенный вор, не терял надежды найти средство похитить священный огонь.

Желание это заглушало в нем все прочие чувства; сердце его оставалось холодно и служило исключительно для нагнетания крови в артерии.

Обладая натурой бога, Жак Мере не способен был любить существо, созданное не им, доктором Мере. Поэтому, одинокий и печальный среди толпы, на которую он даже не смотрел или смотрел равнодушным взором, он дорого платил за свои честолюбивые помыслы.

Подобно Господу до сотворения мира, он скучал.

Тот день, о котором мы ведем речь, начался для Жака Мере довольно счастливо: некая соль, чьи целительные свойства он исследовал, растворилась в реторте именно так, как следовало; не успел доктор порадоваться этому обстоятельству, как до слуха его донеслись три поспешных удара во входную дверь.

Удары эти разбудили черного кота, которого злые языки, в особенности из числа городских ханжей, именовали домашним гением доктора, и он сердито замяукал.

Старая служанка, известная всему Аржантону под именем Горбатой Марты и пользовавшаяся в городе такой же дурной славой, как и ее хозяин, взбежала по деревянной лестнице и ворвалась в лабораторию, даже не постучав, хотя доктор, не любивший отрываться от своих сложных опытов, строго-настрого запретил ей входить без стука.

— Что с вами, Марта? — спросил Жак Мере. — На вас лица нет!

— Сударь, — отвечала служанка, с трудом переводя дух, — за вами срочно прислали из замка.

— Вы прекрасно знаете, Марта, — сказал доктор, нахмурившись, — что я уже не раз отказывался от поездок в этот ваш замок: я лечу только бедняков и простых людей, а господа из замка пусть обращаются к моему соседу, доктору Рейналю.

— Врачи не хотят туда ехать, сударь; они говорят, что это не по их части.

— Да в чем там дело?

— Там завелась бешеная собака, которая кусает всех подряд; самые храбрые конюхи вооружились вилами, но не смеют к ней подступиться, а она забежала во двор замка и перепугала все семейство господина де Шазле.

— Я же сказал вам, Марта, дела сеньора меня не касаются.

— А бедняки, которых собака уже искусала или покусает очень скоро? Это, по-моему, вас касается. Если их тотчас не перевязать, они и сами взбесятся вслед за этой псиной.

— Ладно, Марта, — согласился доктор, — ваша правда. Сейчас иду.

Доктор вверил реторту попечениям Марты, наказав не прибавлять огня и дать ему постепенно погаснуть, и спустился вниз, где его в самом деле ожидали два гонца из замка, бледные и встревоженные.

На их жуткий рассказ о бедах, которые наделала в замке взбесившаяся собака, доктор отвечал одним-единственным словом: «Едем!»

Он вскочил на приведенного ему коня, двое слуг оседлали тех взмыленных коней, на которых они прискакали в город, и все трое понеслись к замку.

III. ЗАМОК ШАЗЛЕ

В двух-трех льё от Аржантона пейзаж меняется: куски невозделанной земли, которые местные жители зовут пустоплесинами; поля, покрытые хилой растительностью; каменистые дороги, пролегающие по дну оврагов и окаймленные диким кустарником; то там, то сям невысокие холмы, меж которых струятся охряные ручьи, — вот общий рисунок местности, по которой галопом мчалась кавалькада.

Для тех краев три лошади были тогда неслыханной роскошью. В конце XVIII столетия в благословенной провинции Берри, которая и по сей день закрашена на карте господина барона Дюпена темно-серым цветом, из вьючных животных в ходу были только те, которых запрягали в свои повозки древние короли-лентяи.

В самом деле, проезжая ложбиной, наши всадники встретили хозяйку одного из окрестных замков: с важным видом восседая в карете, запряженной парой быков, она неспешно направлялась к соседям на ужин; неповоротливый, тяжелый экипаж был в пути уже целый день. Правда, он оставил позади целых пять льё.

Наконец на краю залитой солнцем равнины показался целый лес чернеющих башенок. Чем ближе становилась эта мрачная громада, построенная, по всей вероятности, в конце XIII столетия, тем сильнее поражала воображение ее дикая красота, отличающая все памятники воинственного средневековья. Грубый, но могучий мастер начертал план этого феодального замка, в тени которого приютилась деревня, — иначе говоря, несколько бедных лачуг, затерянных среди фруктовых деревьев.

Замок назывался Шазле.

Некогда цепь укреплений связывала его с замками Люзрак и Шассен-Гримон; мелкие сеньоры искали у соседей защиты от набегов могущественных и знатных ястребов-феодалов.

Впрочем, в ту пору, когда происходит действие нашего романа, междоусобные войны давно отошли в прошлое. Из кондотьеров дворяне превратились в охотников. Больше того, иные из них, подпав под влияние безбожников-энциклопедистов, не только не причащались святых даров перед четырьмя главными церковными праздниками, но даже заглядывали в «Философский словарь» Вольтера, насмехались над местным кюре и корили его незаконнорожденной племянницей, что, впрочем, не мешало им ходить по воскресеньям к мессе и, восседая на собственной дубовой скамье, вдыхать аромат ладана, воскуряемого священником.

С оскудением былой феодальной жизни, неуютно чувствуя себя под тяжестью грубых каменных доспехов, местные сеньоры в большинстве своем проклинали военное искусство средневековья и, не останавливай их почтение к предкам, память о привилегиях, даруемых этим древним стенам законом, и, наконец, сознание того, что мощные крепости помогают своим хозяевам сохранить прежнюю страшную власть над крестьянами, — феодалы охотно разрушили бы свои замки до основания.

Однако до этого не дошло, и они лишь старались хоть как-то очеловечить свои жилища, больше всего похожие на гнезда хищных птиц, создать в них хоть какой-то уют: один переделывал фасад своего замка, другой заменял бойницы обычными или круглыми слуховыми окнами, третий, наконец, уничтожал потерны, подъемные мосты и рвы, наполненные водой, где кишмя кишели лягушки, с каждый годом квакавшие все громче, поскольку крестьяне отказывались их истреблять.

Впрочем, замок Шазле не принадлежал к числу тех, чьи владельцы пошли на подобные уступки; он в полной мере сохранил свою мрачную и безмолвную поэзию; угловые сторожевые башни нависали над коваными железными воротами, откуда торчали круглые толстые шляпки гвоздей; прибитые над массивным входом оленьи рога, копыта ланей и кабанов свидетельствовали, что маркиз де Шазле широко пользуется своим правом на охоту.

Охотничью выставку довершали чучела пяти или шести ночных птиц самой разной величины, от маленькой совки до орлана. Это общество полуночников, возглавлявшееся филином, который, расправив крылья, откуда ветер уже давно вырвал половину перьев, и сжав когти, глядел на мир круглыми пустыми глазницами, служило выразительным символом побежденной мощи и насильственной смерти.

Следует сказать, что замок Шазле вызывал у местных жителей некий суеверный ужас. В окрестных деревнях уже много веков бытовала уверенность, что в этом феодальном владении обитает злой дух.

В самом деле, многие владельцы замка Шазле погибли, подобно прибитому над входом филину, не своею смертью; не раз семейство Шазле переживало кровавые и мрачные катастрофы.

Жизнь нынешнего владельца Шазле также подтверждала мнение о злом роке, тяготеющем над замком. На втором году супружества он потерял юную и прелестную жену.

Собираясь на бал, молодая женщина, одетая по тогдашней моде в платье с пышными фижмами, имела неосторожность подойти совсем близко к широкому камину, где пылал огонь; платье мгновенно вспыхнуло; несчастная жертва, окруженная горящим нимбом, бросилась бежать, отчего огонь, раздуваемый потоками воздуха, разгорелся лишь сильнее. Служанки, испуганные этим пылающим призраком, этим огненным столпом, из глубины которого неслись страшные крики, не осмелились прийти на помощь госпоже, так что не прошло и десяти минут, как несчастная скончалась в невыносимых муках; муж, находившийся в ту пору в отъезде, нашел по возвращении лишь обуглившиеся останки, в которых с трудом можно было узнать человеческое тело.

Всю свою любовь вдовец, казалось, перенес на мало летнюю дочь, однако вскоре девочка, рождение которой праздновали все местные крестьяне и в честь которой три дня подряд радостно трезвонили церковные колокола, девочка, которую в уборе из лент и кружев графини и маркизы несли к купели, перестала выходить из замка, а потом и вовсе пропала; по слухам, она погибла от несчастного случая и была тайно погребена в семейном склепе.

С этих пор замок Шазле, и без того выглядевший достаточно печально, принял безнадежно-мрачный вид. Над пятью башенками, что, ощетинившись свинцовыми остриями крыш, сторожили внутренние дворы и постройки, стаями кружило воронье. Ночью в старом донжоне, белесом от лунного света, жалобно кричала сова, и крестьяне, охваченные суеверным трепетом, сторонились этого каменного призрака, над которым, как они верили, тяготеет проклятие за былые преступления.

Что же это были за преступления?

Какой из владельцев Шазле совершил их? Какие нравственные узы связывали его удел с судьбою нынешнего владельца замка? Этого не знал никто.

Войдя в главные ворота, по бокам которых возвышались уже описанные нами башенки и к которым прилепился дом сторожа, вы попадали в первый двор, занятый конюшнями, стойлами, амбарами, сараями — одним словом, хозяйственными постройками.

Здесь располагалась ферма.

В самом ли деле животные испытывают нравственное влияние тех мест, где живут, или это только так кажется, но собаки, обитавшие в замке Шазле, без сомнения испуганные поведением их взбесившегося собрата, печально гремели цепями, а при виде чужака издали вой, каким по ночам возвещают суеверным людям о смерти хозяина или кого-то из его близких. Быки, которых распрягли, чтобы вести на водопой, склонили рогатые головы и уставились в землю большими ясными глазами; даже лошади, подобно прекрасным скакунам Ипполита, казалось, поддались царившему вокруг печальному настроению.

Из этого внешнего двора был виден ров, окружающий древнюю крепость. По переброшенному через него подъемному мосту, а затем по темному, низкому ходу, проделанному в толще донжона, на стене которого виднелось большое красное пятно — то ли ржавчина, то ли кровь, — вы проникали в другой двор. Здесь взору вашему представали кухни и несколько помещений во флигеле, воспроизводящих внутреннюю конфигурацию главного корпуса; но рассмотреть сам замок все еще не было возможности: вы по-прежнему не видели ничего, кроме мощного и мрачного монолита, придавливающего к земле людей и даже животных.

В первом дворе между булыжниками пробивалась трава; там и сям были в беспорядке разбросаны пахотные орудия; в жирной стоячей воде, заполняющей рвы, тихо плескались утки.

Так выглядел замок Шазле в обычные дни. Однако в тот день, когда Жак Мере вошел во внешний двор вместе с двумя провожатыми, грусть, стоявшую в глазах здешних обитателей и накладывавшую свой отпечаток на облик всех предметов, сменили неописуемый ужас и смятение. Слуги, вооружившись палками, вилами и цепами, долго гонялись за огромным псом, уже успевшим искусать нескольких собак и напугать всю дворню, и сумели ранить его. Однако бешеный зверь, оставив в покое себе подобных, бросился в атаку на двуногих и покусал двоих нападавших. Затем, увидев, что ворота господской фермы открыты, он вбежал во внутренний двор, нашел в стене углубление, похожее на зев печи, и забился туда.

Челядь толпилась возле подъемного моста; сам г-н де Шазле, вместо того чтобы пристрелить собаку из охотничьего ружья, заперся в своих покоях; некий суеверный страх приковал всех к порогу зловещего замка, куда и в обычные времена мало кто входил без страха.

Казалось, бешеная собака не что иное, как зримое воплощение того злого гения, который, по слухам, питал горестное и роковое влечение к этим местам.

Тем временем лошади в конюшне, быки и коровы в стойлах, собаки в конурах ржали, мычали, лаяли и выли так жалобно, что у всех, кто их слышал, леденело сердце.

Если существует на свете адский шум, то он, должно быть, походит на крики отчаяния, слышавшиеся в тот день в проклятом замке. Иногда среди этой бури стенаний можно было различить женские крики: должно быть, то звали на помощь служанки и горничные, преследуемые псом и не знавшие, где укрыться.

Войдя в первый двор, доктор огляделся. Он увидел тех двоих слуг, что уже пострадали от бешеного зверя: одного пес укусил в щеку, другого цапнул за руку; оба как раз промывали раны водой. На этот случай доктор захватил с собой едкую кислоту, способную остановить действие яда.

Жак Мере спешился, подбежал к пострадавшим, достал из сумки инструменты и, очистив раны скальпелем, впрыснул туда кислоту. Затем он перевязал больных, спросил, где пес, и узнав, что тот находится во втором дворе, куда никто не решается войти, проложил себе дорогу сквозь толпу и один, без оружия, твердым шагом вошел в этот страшный двор.

Крестьяне испустили крик ужаса, увидев, что доктор направляется прямо к углублению, куда забился бешеный пес; доктор, однако, приблизился к разъяренному зверю и с улыбкой, слегка обнажившей белые зубы, пристально взглянул ему прямо в глаза. Все думали, что взбесившаяся тварь бросится на смельчака, но случилось иначе: пес, упиравшийся всеми четырьмя лапами, с жалобным стоном лег на землю, а затем, словно влекомый неодолимой силой, выполз из наполовину скрывавшей его ниши. Его налитые кровью глаза глядели уже не так злобно; пасть, наполненная смрадной пеной, закрылась; словно преступник, испрашивающий прощения, или скорее словно больной, молящий об исцелении, он подполз к ногам доктора; смиренный, обезоруженный, сраженный неведомой силой, пес, казалось, успокоился и забыл о своей ярости у ног всемогущего человека, смотревшего на него невозмутимо и ласково.

По знаку доктора пес сел и устремил боязливый, умоляющий взгляд на своего укротителя, который положил руку на дрожащую голову зверя и погладил его по взъерошенной шерсти.

Тут крестьяне не смогли сдержать своего восхищения; им не довелось читать рассказы поэтов об Орфее, усыпившем пса Цербера и не позволившем троекратному лаю исторгнуться из его пасти. Но это не помешало простодушным детям природы растрогаться при виде свершившегося на их глазах чуда; они спрашивали друг у друга, какое волшебное средство сумел доктор швырнуть в пасть бешеному псу и что дало ему такую полную власть над обезумевшим животным.

Смирение пса, несколько минут назад наводившего на всю округу безграничный ужас, придало крестьянам смелости, и несколько человек, вооруженных вилами и мотыгами, направились к нему с намерением его прикончить, однако доктор властным голосом остановил их.

— Назад! — приказал он. — Я запрещаю вам трогать эту собаку; причинить ей хоть малейшее зло было бы величайшей подлостью. Вдобавок теперь она моя.

Смутившиеся крестьяне предложили доктору веревку, чтобы он мог связать собаке лапы.

— Нет, — покачал головой Жак Мере, — поверьте мне, веревки тут не нужны; собака пойдет за мной добровольно, без всякого принуждения.

— Но, по крайней мере, наденьте на нее намордник! — крикнули разом несколько голосов.

— Бесполезно, — отвечал Жак Мере, — тот намордник, каким пользуюсь я, надежнее всех, какие могли бы надеть на ее пасть вы.

— Что же это за намордник? — удивились крестьяне.

— Моя воля.

И с этими словами он знаком подозвал пса к себе.

Проследив за движением его руки, пес поднялся, устремил на своего повелителя послушный и усталый взгляд, три раза жалобно тявкнул и побежал за Жаком Мере с такой радостной покорностью, как если бы он принадлежал ему уже много-много лет.

IV. ГЛАВА, ДОКАЗЫВАЮЩАЯ, ЧТО СОБАКА НЕ ПРОСТО ДРУГ ЧЕЛОВЕКА, НО ЕЩЕ И ДРУГ ЖЕНЩИНЫ

Назавтра Жак Мере получил из замка послание. В письме, вежливом ровно настолько, чтобы оно не могло показаться оскорбительным, маркиз де Шазле, который при виде бешеного пса поспешил затвориться в своих покоях, маркиз де Шазле, гордившийся своим вольнодумством, сообщал, что не верит в чудо, совершенное доктором, хотя из своего окна он мог видеть, каким образом это чудо совершилось.

Какая-то собака, рассуждал маркиз, в самом деле забежала на ферму, а из первого двора пробралась во второй, где перепугала множество народа, но была ли она бешеной?

Тут-то и скрывается камень преткновения; конечно, людям простым и невежественным легко было поверить в силу взгляда и воли, но люди хорошего рода и образованные не вправе допускать существование подобных чудес.

Однако, поскольку доктор выказал решимость и отвагу, не побоявшись иметь дело с животным, которое все считали бешеным, владелец замка прислал ему две золотые монеты в качестве платы за визит.

Жак Мере порвал письмо и отказался от золота. Он любил науку не ради нее самой, но лишь как средство достичь той цели, какую перед собой поставил. Целью же этой, к которой устремлялись все силы его ума, все движения его души, было, как у всех философов XVIII столетия, счастье рода человеческого.

Подобно г-ну де Кондорсе, Жак Мере мечтал об эпохе, — без сомнения, еще далекой, но разве дело в сроках? — когда человеческий разум, наделенный способностью к совершенствованию, откроет первопричины всего сущего, когда народы перестанут воевать и люди, избавившись от зол, порождаемых нищетой и невежеством, обретут на земле жизнь вечную. Разве само Священное Писание не говорит, что смерть — плата за грех, иначе говоря, попрание законов природы? Следовательно, в тот день, когда человек познает эти законы и станет соблюдать их, он избавится от смерти.

Творить и жить вечно — разве это не идеал науки? Ведь она соперница Господа. Разгадай человек загадки всего сущего, изложи он Богу свои неопровержимые теории, Бог ответил бы ему: «Если даже ты все познал, ты прошел лишь половину пути; теперь сотвори звезду или червя — вот тогда ты сравняешься со мной до конца».

Погрузившись в эти мечты о грядущем блаженстве, о безграничной власти, о том золотом веке, какой поэты, эти возвышенные чада природы, почитают самой ранней порой человеческого существования, Жак Мере дрожал от нетерпения, натыкаясь на моральные и материальные препятствия, воздвигаемые знатью на пути человечества к счастью.

От природы Жак был мягок и чувствителен, но, как тогда выражались, любовь научила его ненависти.

Оттого что он любил угнетенных, он стал ненавидеть угнетателей.

Жак Мере не был знаком с маркизом де Шазле и лишь два-три раза в жизни встречал его. Будучи человеком выдающегося ума, он питал ненависть не к людям, но к злоупотреблениям и общественному неравенству, живым воплощением которых являлись знатные господа. Поэтому доктор отверг золото, присланное из замка, с тем же презрением, с каким отверг бы дар врага.

Мрачный замок — наследие феодального средневековья — вселял в душу доктора ярость; при виде этих старых стен, в которых он видел символ господства, ослабевшего, но не уничтоженного, плебейская кровь вскипала в его жилах; он спрашивал себя, какая же сила сумеет, наконец, разрушить до основания эти гигантские памятники, знаменующие победу дворянского сословия. Медлительность, с какою совершенствуется общество, громадность препятствий, мешающих освобождению народа, приводили его в отчаяние, и с горя он предавался изучению природы — единственного прибежища, какое оставило науке несправедливое общество.

Часто он уходил далеко в лес и там, в самой чаще, серьезный и внимательный, словно Эдип перед лицом Сфинкса, казалось, вопрошал о чем-то самую душу Вселенной.

Собака, спасенная доктором от ее собственной ярости, стала ему искреннейшим и преданнейшим другом; нежная и ласковая, она повсюду сопровождала хозяина, послушная, будто тень его мысли.

По сему поводу кюре из Шазле не преминул заметить, что история знает немало примеров, когда колдунам сопутствует злой дух под личиною домашнего животного; причем животное это непременно имеет рога; если же мы их не видим, то лишь по причине склонности дьявола к злостному обману.

Однажды Жак Мере вышел из дома рано утром и, собирая травы, оказался, сам не зная как, на опушке густого, дремучего, непроходимого леса, каких и по сей день немало в этой части Берри, — уменьшенной копии американского девственного леса, куда никогда не ступала нога человека.

Мы уже сказали, что доктор любил одиночество, любил оставаться наедине с природой, однако потемки, царившие в этой чаще, пугающий вид трав и кустарников, кишащих ужами, стена поросших ярко-зеленым мхом скал, выделяющаяся на фоне темно-зеленой листвы дубов, — все это потрясло доктора до глубины души; он опасался войти в этот лес, подобно тому как опасается человек, посвящаемый в таинства Элевсинских мистерий, войти в храм, где его ждут страшные испытания и тьма.

Но тут нечто странное произошло с собакой доктора: она принялась лизать ему руки и тянуть его за полу, как бы умоляя тотчас углубиться в чащу.

Жак Мере соглашался с теми иллюминатами, кабалистами и историками, которые утверждают, что животные порой бывают наделены даром предвидения. Старая, как мир, наука о предсказаниях и гаданиях, в которую верили все мудрецы древности от Гомера до Цицерона, не казалась доктору химерой.

Он был уверен, что животные, растения и даже неодушевленные предметы имеют свой язык, что их устами говорит сама природа и что, научившись понимать этот язык, человек может получать благие вести.

В самом деле, разве не сходятся во взглядах на сей счет мифология и история?

Разве баран не указал умирающему от жажды Вакху дорогу к тем источникам в пустыне, подле которых зеленеет ныне оазис Амона? Разве две голубки не привели Энея с Мизенского мыса к берегам Авернского озера, где была спрятана золотая ветвь? Наконец, разве Аттила не отыскал дорогу через болота Меотиды благодаря белой лани?

Итак, Жак Мере последовал за собакой, убежденный, что она приведет его к какой-то цели и у нее есть серьезные основания звать его за собой.

Собака углубилась в лес; доктор с трудом пробирался за ней, утопая в траве, едва успевая уклоняться от веток, хлеставших его по лицу, не видя впереди себя ничего, кроме собачьего хвоста — этого живого компаса, и не слыша ничего, кроме шелеста растений и шуршания змей.

Спустя четверть часа человек и собака добрались до поляны, посреди которой к стволу огромного дуба прилепилась хижина.

Собака радостно завиляла хвостом.

Хозяин этой хижины был либо дровосек, либо браконьер, а может быть, и то и другое.

Лес же, в центре которого она находилась, принадлежал г-ну де Шазле. Как же случилось, что г-н де Шазле, столь страстно любивший охоту, позволил браконьеру, о существовании которого не мог не знать, обосноваться на его земле?

Вопрос этот невольно пришел в голову Жаку Мере, но, привыкнув жертвовать первостепенным ради второстепенного, он оставил в стороне причину и занялся исключительно следствием.

Собака прыгнула передними лапами на дверь, толкнула ее мордой; дверь подалась, приоткрылась, доктор придержал ее рукой и заглянул в хижину.

Там было довольно чисто; судя по обстановке, владельца хижины никак нельзя было назвать прозябающим в нищете. На табуретке сидела старуха, безмятежно прявшая пряжу, а мужчина лет тридцати, должно быть ее сын, чистил только что разобранное ружье. В очаге пылали сухие ветки; там жарилось, распространяя соблазнительный аромат, мясо косули.

Увидев вбежавшую в хижину собаку, старуха вскрикнула от радости, а мужчина даже подпрыгнул. Встреча была донельзя трогательной: обитатели хижины ласкали пса, целовали и гладили его.

Затем посыпались упреки, которые пес, казалось, понимал; во всяком случае, он отвечал на реплики людей виноватым повизгиванием, словно прося прощения и пытаясь оправдаться.

— Где же ты шлялся, несчастный разбойник? Где ты шлялся, мерзкий бродяга? — спрашивал мужчина.

— Что ты делал целых две недели, мы уж и надежду потеряли тебя увидеть! — говорила старуха.

— Мы решили, что ты погиб или взбесился — одно другого стоит, — продолжал мужчина.

— Но нет, слава тебе Господи, бедняжка Сципион жив-здоров! Глаз у него чистый, как вода в ручье, и ясный, как светлячок.

— Ты, должно быть, хочешь есть, негодник? Ну-ка, попробуй!

И счастливые хозяева принялись потчевать вернувшегося в родной дом блудного сына остатками своего завтрака — или вчерашнего ужина — с таким радушием, с каким обычно люди встречают самого дорогого гостя.

Однако пес, чье имя (полученное от крестного отца — человека, несомненно, более образованного, нежели хозяин) доктор узнал только теперь, досыта наелся перед уходом из своего нового дома и отказался от еды; тут только дровосек поднял голову и заметил присутствие Жака Мере.

Вид незнакомца, казалось, не понравился дровосеку; он нахмурился, а старуха, пожалуй, побледнела бы, если бы кожа ее уже очень давно не задубела от возраста и солнца.

Поняв, что его неожиданное появление в лесной хижине произвело на ее обитателей самое неблагоприятное впечатление, Жак Мере поспешил рассказать им о том, что приключилось со Сципионом и как он был избавлен от вил и цепов, которыми грозили ему конюхи из Шазле.

Из сухих глаз старухи медленно выкатилась слеза, упавшая на прялку.

Что же до дровосека, он, без сомнения, также испытал прилив признательности к незнакомцу, спасшему Сципиона, однако лицо его по-прежнему хранило сумрачное выражение.

Доктор, как мы уже сказали, решил, что попал в хижину браконьера; он приписал смущение этих людей их боязни быть пойманными с поличным. Улыбка патриарха тронула уста молодого человека, и он сказал:

— Успокойтесь, друзья мои, я вовсе не шпион из замка.

Господь, стоящий превыше всех земных господ, создал зверей для того, чтобы человек употреблял их в пищу. Перед Господом все равны, он не делает различий между дворянином и простолюдином; не он виновен в наших бедах, а дурные общественные законы, которые одним людям дают право охотиться, а других его лишают; те, кто придумал эти законы, не уважают ничего, даже слова Господни, они нарушают обещание, данное Иеговой Ною и его потомству, ведь Господь сказал: «Все, что движется на земле, и все рыбы морские; — в ваши руки отданы они».

Доктор, однако, не успел закончить свою речь в защиту права охотиться, права всеобщего и неотъемлемого, по той причине, что оно основано на строках Священного Писания: зрелище столь же новое, сколь и неожиданное бросилось ему в глаза.

В глубине хижины было устроено нечто вроде алькова, закрытого саржевой занавеской; собака носом приподняла и отодвинула эту занавеску, и в полумраке взор Жака Мере различил тело ребенка, безжизненно покоившегося на постели, но, однако же, судя по всему, живого.

— Что это? — вскричал доктор и схватился за занавеску, чтобы отдернуть ее.

Однако в это же самое мгновение браконьер вскочил на ноги и торжественно произнес:

— Сударь, если бы кто-то другой увидел то, что вы только что видели, я не дал бы ему уйти отсюда живым; однако я замечаю, что мой пес любит вас; благодаря вам он не погиб от бешенства и не был заколот вилами, а пес этот, как вы поняли, — мой единственный друг; ради него я дарую вам жизнь, но поклянитесь, что вы никому не расскажете о том, что увидели, а главное, что вам померещилось.

— Сударь, — сказал Жак Мере, опустив занавеску, но при этом скрестив на груди руки, как человек, решившийся настоять на своем, — вы забываете, что я врач, а врач — духовник для тела; я хочу знать, что с этим ребенком.

Глаза дровосека, поначалу метавшие молнии, потеплели.

— Вот оно что, вы врач!.. — протянул он задумчиво. — Вы возвратили жизнь и разум моему псу, а ведь он был на волосок от гибели.

Подумав еще немного, он решился.

— Мне вот что подумалось! — воскликнул он. — Быть может, то, что вы сделали с животным, вы могли бы…

Он смолк и уныло покачал головой.

— Нет! — произнес он. — Это невозможно.

— Для науки нет ничего невозможного, — отвечал доктор мягко. — Разве Иисус Христос не сказал: «Если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: поднимись и ввергнись в море, — будет». Но вера, — продолжал доктор, — лишь самое детство науки; за нею следует воля. Хотеть — значит мочь. Ведь Иисус сказал еще: «Верующий в меня, дела, которые творю я, и он сотворит». Вы ведь христианин: у вас над кроватью висит распятие. Значит, либо вера ваша ненастоящая, либо вы должны признать, что всякий христианин имеет право творить то, что другие называют чудесами, а я называю плодом господства разума над материей.



Для браконьера рассуждения доктора звучали чересчур учено, в чем он, поразмыслив пару минут, честно признался.

— Я ничего не смыслю в ваших прекрасных рассуждениях, сударь, — сказал он, — но я так разумею, что вас привело сюда благое Провидение, и…

Тут он запнулся и стал откашливаться, как если бы слова, которые он собирался сказать, застряли у него в горле.

V. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКТОР НАКОНЕЦ НАХОДИТ ТО, ЧТО ИСКАЛ

Доктор немного подождал, надеясь, что браконьер докончит начатую фразу.

Затем, видя, что собеседник молчит, он произнес, указав на Сципиона:

— Вот какое Провидение привело меня сюда.

— Верно, этот славный пес всегда был душой нашей хижины, ее защитником, добрым гением, иной раз даже добытчиком. К тому же…

Он снова запнулся.

— К тому же? — переспросил доктор.

— К тому же, — повторил браконьер, — как ни глупо это звучит, но он так ее любит!

— Кого «ее»? — поинтересовался доктор, не в силах поверить, что речь идет о Сципионе и слабоумной девочке.

— Господи, кого же, как не бедную страдалицу, которая находится там, за занавеской, — отвечал браконьер, причем лицо его озарилось улыбкой.

— Но кто же она такая? — спросил доктор.

— Она блаженная.

Известно, что крестьяне называют блаженными слабоумных и безумцев.

— Как? — воскликнул доктор. — Вы держите дома бедную девочку в таком состоянии и ни разу не показали ее врачу?

— Да что там! — махнул рукой браконьер. — Прежде чем она попала сюда, ее смотрели самые лучшие врачи, ее даже в Париж возили — и все сказали, что ничем ей не поможешь.

— Вы не должны были на этом останавливаться, — возразил доктор, — и после того как вам отдали или вернули девочку — ваши, тайны меня не интересуют, — вы сами должны были поискать ей врача; и вдали от Парижа есть люди искусные и любящие науку, люди, которые лечат ради того, чтобы вылечить.

— Где же бедняк, вроде меня, найдет таких людей? Я даже не знаю, что это за штука ваша медицина. Поглядите на меня: разве я похож на человека, который мог бы жить в городах; среди ваших домов, выстроенных по ниточке и прижатых один к другому, я задыхаюсь. Мне там душно. Мне нужно много воздуха, много движения; мое место — в лесу, в Божьем доме. Вот браконьером быть — это по мне; добывать пропитание, стреляя из ружья, вдыхать запах пороха, чувствовать на волосах ветер, росу, снег — вот что мне нравится. Борьба и свобода — вот чего я ищу; если я свободен, то счастлив, как король.

— Но теперь, раз уж вы нашли меня, не искавши, раз уж вы дали мне понять, что почитаете нашу встречу делом рук Провидения, — теперь-то вы позволите мне осмотреть бедного ребенка?

— О Господи! Ну, конечно, — согласился браконьер.

— Вы сказали, что это девочка.

— Я так сказал, сударь? И совершенно зря; с вашего позволения, это просто грязный зверек, которого нам с огромным трудом удается содержать в чистоте. Впрочем, судите сами, прошу вас.

С этими словами он приподнял саржевую занавеску и указал доктору на безжизненное тело, съежившееся на скверной подстилке.

Жак Мере печально созерцал это человекоподобное существо.

Душа его содрогалась от жалости.

Он принадлежал к числу тех избранных натур, которые трепещут от сострадания при виде любого несчастья и любого унижения человеческой природы; чем сильнее страдали пациенты Жака Мере, тем сильнее влек его к ним магнетизм сердца.

Несчастная дурочка даже не заметила появления чужака; бессильной, как бы бескостной рукой она гладила собаку. Казалось, два эти низших существа обмениваются между собой если не мыслями, то, по крайней мере, инстинктивными движениями души и тянутся один к другому по великому закону сродства. Разница заключалась лишь в том, что собака походила на всех прочих собак, девочка же, увы, страшно отличалась от своих ровесниц.

Доктор надолго задумался; милосердие неодолимо влекло его к этому жалкому существу.

Девочка застонала.

— Ей больно, — прошептал доктор. — Неужели отсутствие мысли причиняет боль? Да, ибо все в живом существе жаждет жизни, а значит — сознания.

Между тем браконьер, глядя на дурочку, совершенно безразличную ко всему происходящему, страдальчески покачал головой.

— Сами видите, господин доктор, — сказал он. — Чем тут поможешь, если девочка ни на что не обращает внимания? Ей уже семь лет, а мы с матерью до сих пор не сумели научить ее держать в руках веретено.

— Она обращает внимание на собаку, — сказал как бы сам себе доктор, и тут же, исходя исключительно из порыва симпатии, который девочка проявила к собаке, нарисовал в уме целую систему нравственного воздействия на больную.

— Это точно, — согласился браконьер, — на собаку она внимание обращает, а больше ни на что.

— Этого довольно, — задумчиво отвечал Жак Мере, — это и будет наш архимедов рычаг.

— Не знаю я, что такое архимедов рычаг, — пробормотал браконьер, — да и вообще, по мне, стрелять из ружья лучше, чем иметь дело с самым распрекрасным рычагом. Но если вы сумеете, — продолжал он уже громче, хлопнув себя по бедру, — если вы сумеете вложить этой девочке в голову хоть какую-нибудь мысль, мы с матерью будем вечно вам благодарны, потому что мы ее любим, хоть она нам и не родня. Тут, знаете, все дело в привычке! Мы все время тут рядом — вот и привязались к ней в конце концов, даром что на нее и смотреть-то противно. Правда, малышка? Видите, она меня даже не слышит, даже голоса моего не узнает.

— Да, — кивнул доктор, — не узнает; но ведь собаку-то она услышала и узнала; мне этого довольно.

Жак Мере пообещал вернуться и подозвал к себе собаку, ибо, объяснил он, без этого верного поводыря ему ни за что не найти хижину в следующий раз.

Однако Сципион последовал с ним только до дверей, а когда Жак Мере вышел за порог, пес помотал головой и возвратился к девочке: старая дружба пересилила новую.

Доктор остановился и задумался.

Верность собаки слабоумной девочке произвела на него сильное впечатление.

С другой стороны, доктор сообразил, что, если он решится всерьез приняться за лечение маленькой пациентки, ему придется заниматься ею каждый день, каждый час, каждую минуту, придется постоянно изобретать для нее новые способы лечения. Однако жалость уже вселила в его душу прочную привязанность к одинокому маленькому существу, не имеющему себе подобных в природе и отличающемуся от других живых существ, наделенных способностью двигаться и мыслить, полным отсутствием сознания.

Древние кабалисты, желая объяснить, отчего Господь принялся создавать мир, утверждали, что он взялся за это из любви.

Жаку Мере, несмотря на все его попытки, до сих пор еще не удалось ничего создать самому; однако, как мы уже сказали, он всей душой желал сотворить человеческое существо. Вид блаженной девочки, которую роднило с людьми лишь ее физическое естество, с новой силой пробудил в душе доктора прежние мечты. Подобно Пигмалиону, он готов был полюбить статую, изваянную, однако, не из мрамора, но из плоти, и надеялся оживить ее.

Обстоятельства жизни доктора позволили ему изучить не только нравы людей, но также инстинкты и склонности животных.

Он добровольно покинул город и свет, дабы приблизиться к природе и населяющим ее низшим существам; ведь он был уверен, что у животных, как и у людей, есть душа — иначе говоря, что у них под более или менее грубой оболочкой таится искорка божественного флюида, но душа эта, однако, проявляется иначе, нежели у людей. Доктор почитал сотворенный мир одной большой семьей, где человек не царь, а отец; семьей, где есть старшие и младшие, причем первые опекают вторых.

С вниманием, свойственным лишь глубоким умам, он часто присматривался к самым незначительным происшествиям, надеясь, что наблюдения пригодятся ему когда-нибудь в будущем. Так, ему нередко случалось следить за игрой детей с щенками.

Всякий раз, когда он слышал бессвязные звуки, которыми они обменивались, играя, ему приходило на ум, что животное пытается заговорить на языке ребенка, а ребенок — на языке животного.

Впрочем, на каком бы языке они ни изъяснялись, они понимали друг друга, и, быть может, те несложные мысли, которыми они обменивались, таили в себе больше откровений о Боге, нежели все, что изрекли о нем Платон и Боссюэ.

Наблюдая за животными, этими смиренными Божьими тварями, любуясь умным видом одних, добрым и мечтательным обликом других, доктор понял, что их связуют с великим мировым целым тайные, глубоко скрытые узы. Разве не для того, чтобы напомнить об этих узах и осенить животных тем благословением, что нисходит и на нас и на них в святую рождественскую ночь, Господь, прообраз всякого смирения, родился в яслях, подле осла и быка? Недаром Иисус родился на Востоке, где исповедовали веру в то, что в теле животного дремлет душа человека и рано или поздно животное это проснется человеком, а человек, может быть, рано или поздно проснется богом.

Жак Мере размышлял об этих материях всю свою жизнь, и ныне итог многолетних размышлений мгновенно представился его уму: он понял, что, раз собака не захотела покинуть ребенка, значит, два эти существа должны жить вместе; что, как бы он ни старался, он не сможет навещать больную чаще, чем раз в два дня, а между тем, чтобы извлечь ее душу из тех потемок, куда она погрузилась оттого, что Господь забыл о ней, необходимо длительное лечение и ежечасное наблюдение.

Итак, доктор возвратился в хижину и обратился к браконьеру и старой женщине — судя по всему, его матери:

— Добрые люди, повторяю: я не прошу вас раскрывать мне тайну происхождения девочки; нет никакого сомнения, что вы сделали для нее все, что могли; кто бы ни препоручил ее вам, вы не обманули доверия этого человека. Теперь дело за мной. Подарите или, точнее, отдайте мне на время девочку, которая вам только в тягость; я постараюсь вылечить ее и превратить этот бессильный и безмолвный сгусток материи в существо, наделенное разумом; она станет помогать вам в трудах и, заняв свое место в семье, принесет в нее свою долю сил и способностей.

Мать и сын переглянулись, отошли в дальний угол хижины, посовещались там несколько мгновений и, казалось, пришли к единому мнению; во всяком случае, снова подойдя к доктору, браконьер сказал следующее:

— Ясно, сударь, что вас послал сюда сам Господь, потому что вы пришли вслед за собакой, которую мы считали погибшей. Забирайте девочку с собой. Если Сципион захочет идти с вами — пусть идет; во всем этом видна Божья воля, и с нашей стороны было бы святотатством противиться ей.

Доктор положил на стол туго набитый кошелек, завернул девочку в плащ и вышел; Сципион на сей раз послушно побежал следом; он весело прыгал, принюхивался, время от времени легонько тыкался носом в тело девочки, которое угадывал под плащом, и его гордый лай был подобен трубе глашатая, возвещающего победу своего генерала.

VI. МЕЖ КОШКОЙ И СОБАКОЙ

Видя, как радуется собака, какими умными глазами она смотрит на него и как выразительно говорит с ним на своем языке, доктор все больше укреплялся в намерении превратить это спасенное им существо в деятельного посредника, связующее звено между волей врача и помраченным разумом несчастной дурочки, которую надлежало возвратить к жизни.

Итак, Жак Мере решил атаковать болезнь своей воспитанницы с помощью Сципиона. Прекрасный знаток древних кабалистических мифов античности, доктор тотчас вспомнил по сему поводу троекратный лай пса Цербера, преграждающего Орфею путь к Эвридике. Доктор полагал, что его затея имеет немало общего с попыткой великого древнего поэта. Жаку Мере предстояло спуститься в глубины той преисподней, что зовется безумием, и, отыскав в этой смертной тьме страждущий разум, во что бы то ни стало вывести его на свет Божий, как Орфей — Эвридику.

Правда, Орфей потерпел неудачу, но лишь оттого, что ему недостало веры. Почему он усомнился в словах подземного бога? Почему пожелал удостовериться, что Эвридика следует за ним, и оглянулся?

Поглощенный этими мыслями, доктор вернулся домой и поднялся в лабораторию.

Старая Марта, с трудом переносившая присутствие в доме Сципиона, который пугал ее любимого кота, пошла за хозяином, ибо, видя у него в руках какой-то предмет, завернутый в плащ, решила, что это собранные им целебные травы, а сортировать их входило в ее обязанности.

Кот шел следом за старухой.

Кот этот, прозванный Горбатой Мартой Президентом из-за его пушистого меха, который напоминал ей горностаевую мантию президента буржского суда, виденную ею один-единственный раз в жизни, в самом деле был очень напуган появлением Сципиона. Сципион же, повинуясь инстинкту, заставляющему собак ненавидеть кошек, первым делом бросился на Президента и, опрокидывая всю мебель и утварь в доме доктора, гонялся за ним до тех пор, пока тот не выскочил в открытое окно и не умчался куда-то по крышам.

То ли из ревности перед чужаком, занявшим его место в доме и, следовательно, в сердце хозяев, то ли из безмерного страха, испытанного им во время столкновения с пришельцем, Президент, который по природе своей был весьма миролюбив и, благодаря похлебке, которой дважды в день угощала его Марта, отказался преследовать крыс и мышей, а если они случайно попадались ему в лапы, с презрением отвергал этот десерт, — Президент провел в бегах целых три дня и, хотя каждую ночь его жалобное мяуканье слышалось на крыше и даже на чердаке, хозяевам не показывался.

Поскольку Горбатая Марта была уверена, что доктор вправе распоряжаться жизнью и смертью всего, что его окружает, она не осмелилась возроптать, однако бегство Президента сильно опечалило ее, так что, подавая утром хозяину кофе с молоком, она тяжело вздыхала, а наливая в полдень похлебку в миску Сципиона, недовольно бурчала что-то себе под нос.

Доктор ненавидел войну из-за ее последствий, мир же и покой любил ради них самих. Он заметил, что от усталости или по причине какого-то несчастного случая один из четырех обитателей дома не в духе, одна из пружин, приводящих в действие домашнее хозяйство, вышла из строя; осведомившись у старой Марты о причине ее печали, он услышал в ответ всего три слова:

— Президент, господин доктор!

И служанка с упреком, залившись слезами, кивнула в сторону кресла, где кот прежде имел обыкновение спать.

Близился как раз полдень, время, когда Марта кормила обоих животных. Доктор велел ей налить похлебку в две миски разной величины.

Марта пожала плечами, как бы говоря: «Ах, ни к чему все это!» — и вышла.

Однако, привыкнув беспрекословно повиноваться своему хозяину, она поспешила выполнить его приказание.

Доктор тем временем вышел на балкон и стал глазами искать Президента.

Дом доктора был выше других домов, а лаборатория располагалась на самом верхнем этаже, поэтому нашему герою разом открылась вся округа, вплоть до глубоких темных пещер на берегу реки Крёз; впрочем, ему не пришлось простирать взор так далеко: Президент мирно дремал на соломенной крыше не далее как в десяти метрах от хозяйского дома, подставив солнечным лучам пушистую шерстку, немного запачкавшуюся от ночных похождений.

Доктор позвал кота условным свистом, и тот, только что спавший глубочайшим сном, вздрогнул, открыл круглые желтые глаза, огляделся, потянулся, сладко зевнул — и тут только заметил позвавшего его доктора.

То ли оттого, что внимание, проявленное хозяином, показалось Президенту достаточным вознаграждением за причиненную обиду, то ли оттого, что он, подобно прочим животным, не мог устоять против неодолимого действия магнетизма, но кот тут же двинулся к родному балкону.

Доктор вернулся в комнату и подозвал Сципиона. В число талантов пса входило умение притворяться мертвым при словах «пехота» и «легкая кавалерия» и возвращаться к жизни при словах «тяжелая кавалерия». Доктор приказал ему продемонстрировать этот трюк. Сципион покорно улегся на ковер и закрыл глаза.

В тот же миг над перилами балкона показалась мордочка Президента, на которой, несмотря на полученное от хозяина приглашение возвратиться, была написана некоторая тревога.

Жак Мере подошел к коту, взял его на руки, поцеловал, чего прежде никогда не делал, и погладил, проведя несколько раз рукой от затылка по всей спине, так что Президент вздрогнул и замурлыкал, выражая таким образом, подобно всем кошачьим, беспредельное довольство жизнью.

Тогда доктор положил его рядом со Сципионом, устроив из одной собачьей лапы подушку для Президента, а другою накрыв его тело так, чтобы пес обнимал кота, словно мать — младенца. В результате животные, которые три дня назад готовы были разорвать один другого, — ибо у Сципиона было для этого довольно сил, а у Президента злости, — столкнулись носом к носу, и каждый из них восхитился мирным и даже приветливым нравом своего соседа.

Восхищение это еще владело животными, когда в комнату вошла Марта с двумя мисками. Старая служанка так изумилась, что ей пришлось поставить одну из мисок на стол и осенить себя крестным знамением.