У него были скверные отношения со всеми партиями:
с якобинцами, которые не без оснований считали его роялистом или, по крайней мере, орлеанистом;
с роялистами, которые не могли простить ему, что он дважды спас Францию от нашествия чужестранцев: один раз при Вальми, другой раз — при Жемапе;
с Дантоном, который желал присоединения Нидерландов к Франции, тогда как сам Дюмурье полагал, что Бельгия должна быть независимой;
наконец, с жирондистами, которые, в то самое время как он вел с Англией переговоры, внезапно объявили ей войну.
Единственной силой, хранившей верность Дюмурье, оставалась армия.
И вот, спустя три дня после того, как Робеспьер объявил, что не отвечает за Дюмурье, но доверяет ему, председатель Конвента, жирондист Жансонне, получил от главнокомандующего письмо.
Письмо это стоило Лафайетова манифеста.
Дюмурье порывал с принципами Конвента, угрожал ему и предлагал план действий, не имевший решительно ничего общего с планом депутатов.
Барер хотел немедленно сообщить содержание этого письма Конвенту и потребовать ареста и осуждения Дюмурье. Нашелся, однако, человек, воспротивившийся этому намерению.
Трибун, уверенный в своей физической и моральной силе, Дантон никогда не беспокоился о том, какой вред его выступление за или против того или иного предложения может причинить ему самому. Вплоть до того дня, когда, чтобы не пасть вместе с жирондистами, ему пришлось высказаться против них, он не произнес с трибуны ни единого слова, противного его убеждениям.
Он говорил то, что думал, а плодом его решений становилось то, что угодно Господу.
И на сей раз, нимало не тревожась о том, что возражение против ареста Дюмурье может запятнать его, Дантона, он вскричал:
— Что же вы делаете? Вы хотите арестовать этого человека — но знаете ли вы, что армия его обожает? Вы не видели, как на парадах фанатично преданные ему солдаты целуют его руки, мундир, сапоги, — вы не видели, а я видел! Нужно, по крайней мере, дождаться, чтобы он довершил отступление. Кто сделает это, если не он?
И тут Дантон произнес фразу, пролившую свет на ту двойственность поведения Дюмурье, о которой многие депутаты прежде не задумывались:
— Он — плохой политик, но хороший полководец.
Комитет согласился с мнением Дантона.
Но тотчас перед депутатами встал следующий вопрос:
— Что нужно предпринять?
— Послать к генералу комиссию, — отвечал Дантон, — и вынудить его взять свои слова назад.
— Но кто осмелится напасть на волка в его логове? Дантон обменялся взглядами со своим единомышленником Лакруа.
— От Горы — мы с Лакруа, с вашего позволения, — сказал Дантон, — при условии, что от Жиронды с нами поедут Жансонне и Гюаде.
Предложение Дантона было передано Жансонне и Гюаде, которые, однако, сочтя свое положение и без того довольно шатким, отказались.
Тогда Дантон вызвался ехать вдвоем с Лакруа; комитет, со своей стороны, обещал хранить письмо в тайне до их возвращения.
Надо заметить, что Дантон был совершенно прав: пока Дюмурье находился на театре военных действий, в окружении своих солдат, арестовать его было невозможно. Все эти люди, которых он вел к победе, все эти храбрецы, почитавшие его патриотом, неспособным изменить Франции, защищали бы его до последней капли крови.
Разумеется, волонтеры, которые, покидая Париж, слышали толки об измене Дюмурье и уже собирались зарезать прямо в Конвенте его сообщников-жирондистов, согласились бы арестовать главнокомандующего где угодно, хоть в аду. Но солдаты не дали бы его в обиду, и вместо ареста Дюмурье Франция получила бы гражданскую войну в армии.
Французские солдаты потеряли бы доверие к Дюмурье, лишь увидев его братающимся с австрийцами; только в этом случае оружие выпало бы у них из рук и они бросили бы своего генерала на произвол судьбы.
Впрочем, в ту пору, о которой мы ведем речь, Дантон еще не прибыл в армию и до разоблачения Дюмурье было еще далеко, а между тем противник, выставивший пятьдесят тысяч человек против тридцати пяти тысяч французов, вынудил Дюмурье ввязаться в бой.
Сражение окончилось поражением французской армии. Оно получило название неервинденского: около деревни Неервинден развернулись самые кровавые схватки. Австрийцы трижды отбивали Неервинден у французов, так что в конце концов эта деревня превратилась в настоящую бойню; на улицах ее осталось лежать полторы тысячи трупов.
Местоположением деревня Неервинден напоминала Жемап.
Поэтому и план сражения не слишком отличался от жемапского.
Левым флангом командовал генерал Миранда, испанец, ставший французом из любви к свободе, а впоследствии вновь сделавшийся испанцем, чтобы помочь Боливару в борьбе за свободу южноамериканских республик.
Он исполнял ту роль, которую при Жемапе играл Дампьер; исполнял толково, какую бы клевету ни возводил на него впоследствии Дюмурье.
Герцог Шартрский, как и в жемапском сражении, командовал центром.
Генерал Баланс, зять Сийери-Жанлиса, отвечал за правый фланг.
Подобно тому как при Жемапе Дампьер подвергался массированным атакам противника до тех пор, пока в дело не вступил герцог Шартрский, чье вмешательство и решило исход боя, так же при Неервиндене весь удар принял на себя Миранда до тех пор, пока Баланс и герцог Шартрский не пришли ему на помощь.
Однако волею случая в армии противника также имелся принц.
То был принц Карл, сын императора Леопольда, который, так же как и герцог Шартрский, только начинал свой боевой путь и мог завоевать популярность лишь ценой победы.
И он добыл эту победу благодаря численному превосходству его армии.
По плану Дюмурье Миранда должен был завладеть деревнями Леве и Осмаэль — он и в самом деле занял их к полудню. Но тут герцог Кобургский, чтобы обеспечить триумф принца Карла, стал бросать на Миранду колонну за колонной.
Во французском корпусе, которым командовал старый испанец, большинство составляли волонтеры; увидев наступающие на них несметные полчища, они бросились врассыпную, и Миранда, как ни старался, сумел остановить их только близ Тирлемона.
Дюмурье получил к полудню известие о победе Миранды, но ничего не знал о дальнейшем разгроме его корпуса. Грохот его собственных пушек не позволял ему расслышать, приближается или удаляется артиллерия соседей.
Потеряв Неервинден и имея в своем распоряжении всего пятнадцать тысяч человек, он, однако, не пал духом, ибо рассчитывал опереться на те семь-восемь тысяч, что остались у Миранды.
Увы, тот вместо семи-восьми тысяч боеспособных солдат располагал теперь самое большее несколькими сотнями человек.
Дюмурье узнал о поражении своего подчиненного в самом конце дня, в тот миг, когда, полагая, что на сегодня боевые действия закончены, спешился и хотел отдохнуть. Он тотчас вновь вскочил в седло и вместе со своими двумя ординарцами, девицами де Ферниг, и несколькими слугами галопом поскакал в Тирлемон, причем только чудом не попал по дороге в плен к выехавшим на разведку уланам; к полуночи в Тирлемоне он застал Миранду почти в полном одиночестве, полуживого от усталости, и, все взвесив, дал сигнал к отступлению.
Назавтра отступление началось, и сам герцог Кобургский признал в своем бюллетене, — подтвердив слова Дантона: «Дюмурье — плохой политик, но хороший полководец», — что отступление это можно назвать шедевром стратегического искусства.
Это признание, впрочем, никак не отменяло того факта, что слава Дюмурье в тот день несколько померкла: из победоносного полководца он превратился в неудачника.
Миновав Брюссель, Дантон и Лакруа начали встречать на своем пути массу беглых солдат. По их словам, выходило, что французской армии больше не существует и враг может беспрепятственно следовать хоть до самого Парижа.
Слыша подобные заверения, Дантон лишь пожимал плечами.
Комиссары добрались до Лёвена.
Здесь им сообщили, что имперская армия атаковала деревни Оп и Нервульпе и генерал самолично обстреливал противника из пушки.
Комиссары наняли почтовых лошадей и, определив нужное направление по пушечной канонаде, прибыли на поле боя, где и застали Дюмурье отбивающим удары противника.
Заметив их, главнокомандующий нетерпеливо махнул рукой.
Комиссары стояли в самом опасном месте, где пули и ядра обрушивались на них проливным дождем.
— Что вам здесь нужно? — крикнул им Дюмурье.
— Нам нужно получить у вас разъяснения по поводу ваших действий, — отвечали Дантон и Лакруа.
— Мои действия, черт возьми, — воскликнул Дюмурье, — вот они!
Выхватив саблю из ножен, он впереди полка гусар бросился в атаку и отбил у противника два артиллерийских орудия, чья пальба ему особенно сильно докучала.
Дантон и Лакруа не шелохнулись.
Возвратившись, Дюмурье обнаружил их на прежнем месте.
— Что вы здесь делаете? — осведомился он.
— Ждем вас, — отвечал Дантон.
— Вам здесь не место, — сказал генерал, — если одного из вас убьют или ранят, виноваты будут не австрийцы, а я. Подождите меня в Лёвене; сегодня вечером я там буду.
В словах Дюмурье была доля правды, поэтому комиссары — не спеша, чтобы кто-нибудь не подумал, будто они спасаются бегством, — возвратились в Лёвен.
Дюмурье не обманул их и прибыл туда к вечеру.
Понятно, что разговор с самого начала пошел на таких высоких тонах, которые вряд ли могли способствовать примирению генерала с Горой.
Слишком различны были намерения спорящих: Дантон хотел любой ценой удержать Бельгию и ввести там в употребление наши ассигнаты, Дюмурье же, напротив, хотел, чтобы Бельгия осталась свободной. Откуда тут было взяться согласию?
Вечер прошел во взаимных упреках. Дюмурье наотрез отказался отречься от своего письма; единственное, чего комиссарам удалось от него добиться, была короткая записка:
«Генерал Дюмурье просит Конвент не выносить никакого суждения относительно его письма от двенадцатого марта до тех пор, пока он не найдет времени прислать депутатам собственноручное разъяснение».
Около полуночи комиссары двинулись в обратный путь, увозя с собой эту ни к чему не обязывающую записку.
Назавтра имперская армия предприняла новую атаку: колонна венгерских гренадеров напала на Блирбек и захватила его.
Однако овернский полк под командой полковника Дюма тотчас выбил венгерцев из этой деревни, захватив две пушки и истребив почти половину гренадеров. Австрийцы трижды пытались отомстить, трижды были отброшены и наконец отступили на несколько льё.
Тем не менее уже на следующее утро после отъезда комиссаров Дюмурье, не боясь больше никаких помех в переговорах, спозаранку отправил полковника Монжуа в штаб-квартиру принца Кобургского.
Полковнику было поручено разыскать там полковника Макка, начальника главного штаба императорской армии.
Предлогом служила, как и всегда, необходимость временно приостановить военные действия для того, чтобы обменяться пленными и похоронить убитых.
Макк дал понять, что был бы счастлив обсудить все это непосредственно с французским главнокомандующим.
Назавтра полковник Монжуа вновь посетил вражеский главный штаб и от имени генерала Дюмурье пригласил полковника Макка прибыть в тот же день в Лёвен.
Рассказывая в своих мемуарах о Макке, Дюмурье пишет: «Офицер редкостных достоинств».
В самом деле, такой репутацией пользовался Макк в ту пору.
Ему исполнился сорок один год; родился он во Франконии, в бедной семье, поступил в драгунский полк австрийской армии, прошел долгий и трудный путь от простого солдата до полковника.
Он участвовал в Семилетней войне под командою графа де Ласи и в войне против турок под командою фельдмаршала Лаудона.
В 1792 году он попал в армию принца Кобургского, и тот назначил его начальником своего главного штаба. Не испытав еще ни одного из тех несчастий, которые принесли ему впоследствии столь печальную славу, Макк слыл в ту пору одним из самых достойных офицеров австрийской армии.
Явно они договорились с Дюмурье о следующем:
1) между войсками будет действовать негласное перемирие, в ходе которого французы спокойно и без помех отступят к Брюсселю;
2) имперская армия больше не будет предпринимать серьезных атак, но и Дюмурье, со своей стороны, не будет навязывать ей боя;
3) после того как французы оставят Брюссель, переговоры будут продолжены.
Эти три условия сделались известны во Франции, остальные же пункты, относительно которых Дюмурье и Макк пришли к согласию, остались французам совершенно неизвестны.
Обе стороны весьма точно соблюдали условия перемирия.
Двадцать пятого марта французская армия стройными рядами прошла через Брюссель и отступила к Халле.
LII. ДАНТОН ПОРЫВАЕТ С ЖИРОНДОЙ
Двадцать девятого марта в восемь вечера Дантон и Лакруа возвратились в Париж.
Вместо того чтобы отправиться домой, в Торговый проезд, или в свой загородный дом близ Севра, Дантон, закутавшись в широкий плащ и надеясь, что ночная тьма позволит ему остаться незамеченным, двинулся к дому Жака Мере и вскоре уже стучал в его дверь.
— Входите! — откликнулся Жак.
Дантон вошел; Жак тотчас узнал его и, приблизившись, протянул ему руку, Дантон же тревожно оглядывался по сторонам, желая убедиться, что в комнате нет посторонних.
— Откуда ты? — спросил Жак.
— Прямо из Брюсселя, — отвечал Дантон. Жак предложил ему сесть.
— Я пришел к тебе, — продолжал Дантон, — как к человеку, которого почитаю своим другом и которому хочу доказать свое дружеское расположение. Ни сегодня ночью, ни завтра днем я не пойду в Конвент. Прежде чем отправиться туда, я хочу узнать, каких мнений придерживаются нынче депутаты. Отказавшись поехать со мной к Дюмурье, Гюаде и Жансонне погубили себя, а вместе с собою и Жиронду. Согласись они поехать со мной, говори они с Дюмурье так же твердо, как и я, у меня появились бы основания свидетельствовать в их пользу. Но скажи мне, как обстоят дела в Конвенте?
— Страсти накалены до предела, — отвечал Жак. — Наблюдательный комитет прошлой ночью выпустил декреты об аресте Филиппа Эгалите и его сына и приказал наложить печати на бумаги Ролана.
— Вот видишь, — помрачнел Дантон, — это не что иное, как объявление войны. Завтра один из ваших рискнет напасть на меня, мне придется защищаться, и я погублю вас всех, причем, к несчастью, тебя вместе с остальными.
Но пока — слушай меня внимательно! — у нас впереди сегодняшняя ночь и завтрашний день. У меня еще довольно власти, чтобы удалить тебя из Парижа; я могу послать тебя на север или на юг, например в нашу Пиренейскую армию. Там ты будешь в относительной безопасности; ты ведь ничем не обязан жирондистам.
Жак не дал Дантону договорить и схватил его за руку:
— Довольно, — сказал он, — твоя забота грозит стать оскорбительной для меня. Я ничем не обязан жирондистам, но, поскольку я не голосовал за смерть короля, Гора оттолкнула бы меня; я занял место в Конвенте среди жирондистов, они меня не знали, но приняли как своего, они мне больше чем друзья — они мне братья.
— В таком случае, — сказал Дантон, — предупреди тех из них, кого хочешь спасти, чтобы, когда настанет время, они были готовы бежать. Я не имею ни малейшего отношения к аресту бумаг Ролана, но вину за этот арест, по обыкновению, возложат на меня. Если меня не тронут, я буду молчать; благодарение Господу, я не раз пытался протянуть твоим друзьям руку помощи, хотя они всегда отталкивали меня с презрением; что ж, теперь я предлагаю вам не союз, а простой нейтралитет.
— Ты и представить себе не можешь, — сказал Жак, — как больно мне видеть тебя мишенью, с одной стороны, красноречия жирондистов, а с другой — ярости монтаньяров, но ты ведь знаешь: наступает час, когда поток прорывает запруду и устремляется вперед, сметая все на своем пути. Неодолимая сила влечет нас в бездну, и спастись невозможно…
Да, я собирался ужинать — поужинаем вместе. Дантон сбросил плащ и подошел к накрытому столу.
— Что касается тебя, — сказал он, — ты, надеюсь, не сомневаешься, что тебе незачем искать убежища: ведь ты всегда можешь укрыться у меня. Никому не вздумается искать тебя в моем доме, а если кто-нибудь попытается схватить тебя там, то, пока я жив, ни один волос не упадет с твоей головы.
— Спасибо, — сказал Жак, подавая тарелку Дантону, с таким невозмутимым видом, словно речь шла о каких-то посторонних людях, — спасибо, но ведь гибель грозит и тебе тоже; теперь не те времена, когда, как в Древнем Риме, края пропасти смыкались от прыжка Деция; в бездну швырнут наши двадцать две головы, которые, я уверен, уже обречены в жертву палачу, но она будет зиять по-прежнему в ожидании твоей головы и голов твоих друзей. Порой меня, как старого Казота, посещают видения и я обретаю способность прозревать будущее. Я часто вспоминаю твои слова, сказанные несколько дней назад; ты говорил тогда, друг мой, о тех, кто увидит нынешнюю весну, но не доживет до следующей, и о тех, для кого последней окажется весна следующего года; так вот, в моих грезах я видел целый ряд безымянных могил и различал погребенные в них тела. Своей могилы я среди них не заметил. Скрываться в твоем доме я не стану, ибо, как я тебе уже говорил, боюсь погубить тебя. У меня есть друг, который не так дорог мне, как ты, ибо я видел его единственный раз в жизни, но под его кровом я буду в большей безопасности.
— Я не спрашиваю у тебя его имени, — беззаботно произнес Дантон, — если ты в нем уверен, этого достаточно. У тебя хорошее бургундское; это единственное вино, которое я люблю, напиток для настоящих мужчин. А твои жирондисты наверняка вспоены дрянным бордоским. Их красноречие пустопорожнее. Знаешь, кого из них я больше всего боюсь? Не речистых, вроде Верньо или Гюаде, но тех, кто внезапно бросают тебе в лицо грубое обвинение, оскорбление, на которое не знаешь что ответить. По счастью, я готов ко всему. Я столько раз становился жертвою клеветы, что не удивлюсь, если услышу, будто я похитил одну из башен собора Парижской Богоматери.
— Что ты собираешься делать теперь? — спросил Жак Мере. — Ты останешься ночевать у меня? Тогда я прикажу устроить здесь вторую постель.
— Нет, — сказал Дантон, — я хотел услышать твое мнение о происходящем и высказать тебе свое; я хотел подготовить тебя к тому, что произойдет в самое ближайшее время; я имею в виду падение партии, к которой ты примкнул; ты, по крайней мере, не честолюбив, ты не будешь сожалеть о своих утраченных надеждах, а вот я был прежде честолюбив в высшей степени!
Он вздохнул.
— Но клянусь тебе, не увязни я по пояс во всех этих делах, не будь я уверен, что Франция еще нуждается в моих руках, моем сердце и моих глазах, я взял бы с собою Луизу, ту девочку, которую ты однажды видел и которую я надеюсь увидеть нынче вечером, я рассовал бы по карманам оставшиеся у меня тридцать или сорок тысяч ассигнатов и уехал бы с Луизой на край света, предоставив жирондистам и монтаньярам истреблять друг друга.
Дантон поднялся и взял плащ.
— Итак, все решится послезавтра? — спросил Жак Мере.
— Да, если твои друзья начнут задирать меня; если же они оставят меня в покое, то получат отсрочку на неделю, на две, а то и на месяц, но не больше: рано или поздно Жиронде придет конец. Не дай себя арестовать, спасайся, и если друг, на которого ты рассчитываешь, не примет тебя, вспомни о Дантоне: он не подведет.
Мужчины пожали друг другу руки.
Дантон сел в экипаж, ожидавший у дверей. Жак, стоя у окна, проводил его глазами; он слышал, как друг его приказал кучеру ехать в Севр, и, глядя вслед удаляющемуся кабриолету, прошептал:
— Счастливец! Он едет к своей Еве.
Жак Мере сказал Дантону чистую правду: страсти в Конвенте были накалены до предела. Дантон уехал 16, а возвратился 29 марта. За время его отсутствия, как бы кратко оно ни было, истинные причины поступков Дюмурье прояснились, так сказать, сами собою: никто более не сомневался в его измене. Письмо его еще хранилось в тайне, доказательств его предательства еще не имелось, о переговорах с Маисом известно не было, и тем не менее голос, принадлежавший не кому иному, как здравому смыслу общества, говорил вслух то, что раньше шептал вполголоса: «Дюмурье — предатель».
Первого апреля друзья Ролана, слушавшиеся не столько его, сколько его супруги, явились в Собрание охваченные гневом: они только что узнали об аресте бумаг экс-министра.
Волею судеб в Конвенте в ту пору заседали два депутата от Лангедока, причем один из них принадлежал к числу правых, а другой занимал место среди левых.
Оба были протестантские пасторы, оба — истинные уроженцы Севенн, язвительные, резкие, ожесточенные.
Справа сидел жирондист Ласурс.
Слева — монтаньяр Жанбон Сент-Андре.
В тот миг, когда Дантон вошел в залу Конвента, на трибуне находился Ласурс.
— Дантон и Лакруа, — говорил он, — до сих пор не явились в Собрание, в чем каждый может убедиться своими глазами, а ведь они прибыли в Париж целые сутки назад. Чем они занимаются? Почему отсутствуют в такой момент? Разумеется, здесь скрыта какая-то тайна, и завесу, эту тайну скрывающую, мы обязаны разорвать.
Как раз на этих словах в зал вошел Дантон. Подозревая, что речь идет о нем, он направился к своему месту, но не сел. Титан хотел отразить удар стоя.
Ласурс увидел перед собою его грозный лик, но, даже не подумав отступить, указал рукою в сторону того, кому только что бросал страшные обвинения.
— Я требую, — сказал он, — чтобы вы назначили комиссию, которая расследовала бы деяния виновного и покарала его; народу уже наскучило зрелище трона и Капитолия, ему хочется увидеть Тарпейскую скалу и эшафот.
Правые встретили эти слова рукоплесканиями. Гора и левые промолчали.
— Скажу больше, — продолжал Ласурс, — я требую ареста Филиппа Эгалите и Сийери. Наконец, я требую, чтобы мы доказали нации, что не покоримся ни одному тирану, а для этого все мы должны поклясться, что предадим смерти любого, кто дерзнет притязать на звание короля или диктатора.
На сей раз все, кто был в зале, жирондисты и якобинцы, правые и левые, депутаты Равнины и депутаты Горы, поднялись и с суровым видом повторили клятву, которой требовал Ласурс.
Меж тем, пока он говорил, все взгляды были устремлены на Дантона. Быть может, никогда еще на его уродливом лице не сменилось в столь короткое время столь великое множество разнообразных чувств: казалось, здесь были представлены все оттенки человеческих ощущений. Вначале лицо Дантона выражало изумление гордеца, который, хотя и предвидел нападение, все-таки почитал его невозможным; затем — ярость, побуждавшую его броситься на врага, который казался ему сущим ничтожеством; затем — презрение народного любимца, которому все нипочем. Вид Дантона потрясал ум и взор. Когда Ласурс наконец смолк, Дантон склонился к депутатам Горы и произнес вполголоса:
— Негодяи! Ведь это они защищали короля, а обвиняют в роялизме меня! Депутат Дельмас расслышал его слова.
— Этот спор заведет нас слишком далеко и погубит Республику, — сказал он, — я требую проголосовать за то, чтобы прекратить дискуссию.
Конвент поддержал Дельмаса единогласно; Дантон почувствовал, что эта мнимая помощь грозит ему гибелью.
Он ринулся на трибуну, сбивая с ног тех, кто пытался его остановить; добравшись же до места, откуда только что прозвучали по его адресу жестокие оскорбления, он взревел:
— А я вот не желаю молчать: я хочу говорить! Конвент был не в силах противостоять его напору, и, несмотря на только что принятую резолюцию, депутаты обратились в слух.
Тогда, повернувшись к Горе и жестом показав, что он обращается к одним лишь монтаньярам, Дантон сказал:
— Граждане, прежде всего я хочу отдать вам должное: вы, сидящие на этой Горе, оказались проницательнее меня. Я долгое время полагал, что мне необходимо смирять необузданный нрав, каким наградила меня природа, и в трудных обстоятельствах выказывать терпимость, казавшуюся мне требованием времени. Вы обвиняли меня в слабости и были правы: я признаю это перед лицом всей Франции. Теперь обвиняют нас — нас, созданных для того, чтобы обличать обман и подлость, причем бросать нам обвинения дерзают те самые люди, которых мы щадили.
Отчего же они позволяют себе эту дерзость? Кто виноват в том, что они так осмелели? Должен признаться, виноват в этом не кто иной, как я сам! Да, я, ибо я действовал чересчур осторожно и умеренно; ибо я не воспротивился распространению слухов о том, что у меня есть собственная партия, что я хочу быть диктатором; ибо, не желая вносить раздор в это Собрание и подвергать его чересчур суровым испытаниям, я отказался отвечать с этой трибуны своим противникам. Отчего же сегодня я нарушил обет молчания? Оттого, что есть предел у осторожности, оттого, что, видя, как нападают на меня те самые люди, которые должны были бы радоваться моей сдержанности, я имею право в свой черед напасть на них и показать: терпению моему пришел конец. Это мне-то нужен король! Как бы не так! Подозревать в желании возвести на трон нового короля следует лишь тех подлых трусов, которые пытались, взывая к народу, спасти нашего прежнего тирана. Те, кто намеревался покарать парижан за их геройство и натравить на них департаменты, те, кто устраивал тайные ужины генералу Дюмурье в бытность его в Париже, — вот кто истинные заговорщики!
Дантон говорил, и по окончании каждого периода его речи Гора топала ногами, а Марат взвизгивал:
— Слышишь, Верньо? Слышишь, Барбару? Слышишь, Бриссо?
— Но назовите же имена этих заговорщиков! — крикнули Дантону Жансонне и Гюаде.
— Не тревожьтесь, я их назову, — подхватил Дантон, — и начну с тех двоих, что отказались поехать со мною к Дюмурье, ибо стыдились встречи со своим сообщником; я имею в виду Гюаде и Жансонне, которым так сильно хочется, чтобы я назвал чьи-то имена.
— Слушайте! Слушайте! — снова завизжал Марат. — Сейчас вы услышите имена всех тех, кто чуть не погубил отечество!
— Впрочем, мне нет необходимости перечислять всех, — продолжал Дантон, — вы и так знаете, кого я имею в виду; напоследок я скажу только одно: мир между патриотами, голосовавшими за смерть тирана, и трусами, которые, желая спасти его, оклеветали нас перед лицом всей Франции, отныне невозможен!
Именно этого Гора ждала так давно и так нетерпеливо!
Все депутаты Горы поднялись разом и испустили громкий вопль радости; обвинение по адресу жирондистов, вечно упрекавших других за пролитие крови, бросил тот, кто дольше всех пытался примирить Гору и Жиронду.
— Постойте! — крикнул меж тем Дантон, взмахнув рукой. — Я еще не кончил, дайте мне договорить.
В зале мгновенно наступила тишина; замолчали даже жирондисты, трепетавшие от гнева, но хранившие почтение к закону и потому не смевшие прервать обвинявшего их трибуна, ибо слово ему предоставил Конвент.
Дантон же, казалось, углубился в историю собственной жизни:
— С давних пор мой удел — быть жертвой клеветы, — продолжал он. — Клеветники без зазрения совести распространяли на мой счет всякие небылицы, которые, однако, тотчас сами же и опровергали; после того как в начале Революции я поднял народ на борьбу, меня поливали грязью аристократы; после того как я возглавил восстание десятого августа, меня поливали грязью умеренные; после того как я подвигнул Францию на выход за ее границы, а Дюмурье — на победу, меня поливали грязью лжепатриоты. Нынче жалкие причитания старого лицемера Ролана подали повод к новым наветам; я это предвидел. В аресте бумаг Ролана обвиняют меня, не так ли? Меня, который в это время был в восьмидесяти льё от Парижа. Старец впал в горячку и бредит, причем в безумии своем видит повсюду смерть и воображает, будто все граждане только и думают о том, как бы его убить; он и его друзья мечтают покарать за свои страхи весь Париж! Но Париж погибнет лишь вместе с Республикой! Что же до меня, я докажу, что способен отразить любой удар, и прошу вас, граждане, в этом не сомневаться!
— Кромвель! — крикнул кто-то справа.
Дантон выпрямился во весь рост.
— Кто этот негодяй, дерзнувший назвать меня Кромвелем? — проревел он. — Я требую, чтобы подлый клеветник был арестован, предан суду и наказан! Я — Кромвель? Кромвель был союзником королей, а тот, кто, подобно мне, истребляет королей, — их заклятый враг!
Затем, снова повернувшись в сторону Горы, он вскричал:
— Сплотитесь, соратники мои, все, кто произнес смертный приговор тирану, сплотитесь в борьбе против трусов, желавших его пощадить, сплотитесь, призовите народ раздавить наших общих внутренних врагов, смутите своей мощью и решимостью всех негодяев, всех умеренных, всех тех, кто клеветал на нас в разных уголках Франции! Перемирие окончено: объявим внутренним врагам войну!
Грозный рев Горы был ему ответом.
— По тому, в каком положении оказался нынче я, вы видите, насколько важно держаться твердо и бросить вызов нашим врагам, кто бы они ни были. Следует создать фалангу неумолимых бойцов. Я бьюсь за Республику; помогите же мне. Ласурс требовал создания комиссии, которая изобличит виновных, явит глазам народа Тарпейскую скалу и эшафот; я присоединяюсь к его требованию, но я требую также, чтобы эта комиссия, после того как она рассмотрит наши деяния, рассмотрела также деяния тех, кто клеветал на нас, кто пытался раздробить Республику и спасти тирана.
Монтаньяры на руках снесли Дантона с трибуны. Вражда жирондистов и якобинцев достигла наивысшего накала. Жирондисты до сих пор сохраняли свое положение в Конвенте лишь благодаря покровительству Дантона; сегодняшняя речь трибуна разрушила плотину, разделявшую две партии; в образовавшуюся брешь грозил хлынуть поток злобы и крови.
Правые не могли опомниться после речи Дантона, а Конвент тем временем постановил назначить четырех комиссаров, которые вручили бы Дюмурье предписание явиться на суд, а в случае отказа арестовали бы его.
Выбор пал на старца Камю, бывшего члена Учредительного собрания, двух правых депутатов, Банкаля и Кинетта, и монтаньяра Ламарка.
Генералу Бернонвилю, которого Дюмурье звал своим учеником и нежно любил, было поручено сопровождать комиссаров и употребить все средства для того, чтобы образумить полководца, завоевавшего благодаря своим победам такую большую популярность и остающегося, несмотря на свои поражения, незаменимым.
LIII. АРЕСТ КОМИССАРОВ КОНВЕНТА
Дюмурье, решившийся завладеть Валансьеном, перенес свою штаб-квартиру в городок Сент-Аман и разместил там преданную ему кавалерию.
Генерал Нейи, комендант Валансьена, опрометчиво надеявшийся удержаться на этом посту, писал Дюмурье, что тот в любом случае может рассчитывать на его поддержку.
Дюмурье начинал нервничать. Ему постоянно приходилось очищать армию, арестовывая очередного якобинца.
Первого апреля он лишил свободы Лекуантра — капитана, командовавшего батальоном департамента Сена-и-Уаза, неистового монтаньяра, выступавшего против умеренных (отец его был депутатом Конвента от Версаля).
В тот же день под арест попал другой военный — подполковник де Пиль, офицер главного штаба армии, выступавший непосредственно против главнокомандующего.
Накануне генерал Левенёр, соратник Лафайета, нашедший после его бегства приют в армии Дюмурье, под предлогом нездоровья попросил об отставке, которую тотчас получил.
Удовлетворил Дюмурье и сходную просьбу генерала Штетенхоффена.
Наконец главнокомандующий выяснил, что Дампьер, генерал Шамель, генералы Розьер и Кермован дали комиссарам слово хранить верность Конвенту.
Зная, каков был план Дюмурье, нетрудно догадаться, как удручали его все эти новости.
План же этот, изложения которого я не нашел ни у одного историка, но который, однако, представляет немалый интерес, заключался вот в чем.
Дюмурье уже давно порвал бы с революционной властью и двинулся на Париж, будь он уверен, что солдаты захотят последовать за ним, и не опасайся он, что этот поход погубит королевскую семью, заключенную в Тампле.
В Турне он обсудил положение с генералом де Балансом, герцогом Шартрским и Тувено и пришел к следующему решению.
Необходимо послать полковника Монжуа и полковника Норманна во Францию — якобы для того, чтобы остановить дезертирство. Они доставят военному министру Бернонвилю депеши, свидетельствующие, что им нужно пробыть в Париже два-три дня. Накануне отъезда они отправят триста человек в Бонди, а сами двинутся ночью на бульвар Тампль, сомнут охрану, ворвутся в тюрьму, на своих лошадях домчат четырех царственных узников до леса, где их будет ожидать экипаж, а оттуда, не теряя времени, поскачут в Пон-Сент-Максанс; там охрану королевской семьи возьмет на себя другой кавалерийский полк, который и доставит ее в Валансьен или Лилль.
Но для этого Дюмурье нужно было иметь один из этих городов в полном своем распоряжении; меж тем совсем недавно он узнал, что жители их стоят за революционную власть.
Тут-то ему и пришла в голову мысль захватить как можно больше заложников, которые расплатились бы за гибель королевской семьи — в том случае, если бы это несчастье произошло, — собственной жизнью.
В заложники следовало брать людей как можно более известных, но в ожидании лучшей поживы Дюмурье передал генералу Клерфе тех двоих, кто был арестован 1 апреля, — Лекуантра и де Пиля.
Утром 2 апреля Дюмурье получил из Понт-а-Марка от капитана конных егерей, посланного туда в дозор, известие о том, что военный министр проехал через Лилль и направляется к своему другу генералу Дюмурье.
Известие это, оказавшееся для Дюмурье полной неожиданностью, удивило и встревожило его.
Около четырех часов пополудни два гонца, примчавшиеся на взмыленных лошадях, сообщили генералу, что к нему вот-вот пожалуют комиссары Конвента и военный министр. Гонцы не сомневались в том, что четыре комиссара и генерал Бернонвиль едут к Дюмурье затем, чтобы его арестовать.
Не успели гонцы окончить свой доклад, как на пороге возникли те, чей приход они предвещали.
Первым вошел Бернонвиль; Камю, Ламарк, Банкаль и Кинетт шли следом. Министр начал с того, что обнял Дюмурье, под началом которого некогда служил и к которому питал искреннее расположение; затем, указав рукой на комиссаров, он сказал:
— Дорогой генерал, эти господа желают сообщить вам декрет Национального Конвента.
Узнав о приезде военного министра и комиссаров Конвента, весь штаб Дюмурье: генерал Баланс, Тувено, недавно также получивший генеральское звание, герцог Шартрский и девицы де Ферниг в гусарских мундирах — поспешил явиться к своему главнокомандующему.
Первым заговорил Камю; твердым и решительным тоном он предложил Дюмурье пройти в соседнюю комнату и там выслушать текст декрета.
— Декрет! — воскликнул Дюмурье. — Неужели я не знаю заранее, что в нем говорится? Ваш декрет клеймит меня за то, что в Бельгии я вел себя чересчур порядочно, за то, что я настоял, чтобы серебро вернули храмам, и не дал травить несчастный народ вашими ассигнатами. По правде говоря, Камю, вы меня удивляете: вы ведь человек набожный и этого не скрываете — у себя дома вы часы напролет стоите на коленях перед распятием, — как же можете вы являться сюда и упрекать меня в том, что я не поддержал грабителей, крадущих у дружественного народа священные сосуды и предметы культа?! Ступайте в храм святой Гуцулы, взгляните на валяющиеся в грязи святые дары, на разбитые дарохранительницы, изломанные исповедальни и изорванные в клочья картины; попытайтесь найти оправдание этому вандализму и скажите, что остается в таких обстоятельствах честному человеку, как не вернуть храмам серебро, а затем наказать с примерной строгостью тех, кто исполнял ваши приказы.
Если Конвент приветствует подобные злодеяния, если он их не осуждает, — тем хуже для него и для моей несчастной родины. Знайте, что, если бы для ее спасения потребовалось совершить преступление, я бы на это не пошел.
Черные дела, творящиеся во имя Франции, оборачиваются против нее, и, стараясь искупить их, я, как умею, служу отечеству.
— Генерал, — отвечал Камю, — нам не пристало ни выслушивать ваши оправдания, ни отвечать на ваши упреки; наш долг — сообщить вам декрет Конвента.
— Декрет Конвента, — повторил Дюмурье. — Хотите, я скажу вам, что такое ваш Конвент? Это сборище, состоящее из двух сотен негодяев и пяти сотен глупцов. Я разгромлю ваш Конвент, у меня достанет сил сражаться и вне Франции, и внутри нее. Франции нужен король; не важно, как его будут звать, Людовик или Яков!
— Или даже Филипп, не так ли? — осведомился Банкаль.
Дюмурье вздрогнул. Удар попал в цель.
— Спрашиваю вас в третий раз, — сказал Камю, — угодно ли вам пройти в соседнюю комнату и выслушать декрет Конвента?
— Я действовал у всех на виду, — отвечал генерал, — и намерен поступать так же и впредь. Декрет, принятый семью сотнями людей, — не тайна. Мои товарищи должны знать все, что произойдет между нами.
Тогда вперед выступил Бернонвиль.
— Это не приказ, это просьба, — сказал он. — Моя просьба. Пусть кто-нибудь один из этих господ пойдет вместе с тобой, мы не возражаем.
— Ладно, — кивнул Дюмурье. — Пошли, Баланс.
— Но дверь останется открытой, — предупредил Тувено.
— Хорошо, — согласился Камю, — пусть дверь останется открытой.
В соседней комнате Камю ознакомил Дюмурье с декретом Конвента, предписывавшим ему немедленно прибыть в Париж.
Главнокомандующий, пожав плечами, возвратил бумагу комиссару.
— Этот декрет — сущая бессмыслица, — сказал он. — Неужели вы полагаете, что я могу покинуть полуразгромленную, недовольную своим положением армию? Последуй я за вами, уже через неделю под нашими знаменами не останется ни единого солдата. Когда я наведу порядок в армии, когда враг не будет стоять от меня в четверти льё, вот тогда я приеду в Париж — по доброй воле и без конвоя. В вашем декрете написано, что в случае моего неповиновения вы обязаны отстранить меня от командования и назначить на мое место другого генерала. Я не выказываю неповиновения, я лишь прошу у вас отсрочки. Дело за вами: если угодно, отстраните меня; за последние три месяца я десять раз просил об отставке, я готов уйти и теперь.
— Нам поручено отстранить вас от командования, — сказал Камю, — но принимать вашу отставку мы не уполномочены.
— А что вы намерены предпринять, уйдя в отставку, генерал? — спросил Бернонвиль.
— Получив свободу действий, я предприму то, что сочту нужным, — отвечал Дюмурье, — но уверяю вас, дорогой друг, что я не стану возвращаться в Париж для того, чтобы сносить оскорбления якобинцев и выслушивать приговор Революционного трибунала.
— Вы, следовательно, не признаете этот трибунал? — спросил Камю.
— Нет, отчего же, — возразил Дюмурье. — Я признаю его трибуналом кровавым и преступным и заявляю, что, до тех пор пока рука моя будет в силах удержать клинок, я не стану ему подчиняться. Больше того, я заявляю, что, по моему глубокому убеждению, этот трибунал порочит свободную нацию, и, будь я вправе это сделать, немедленно бы его уничтожил.
— Гражданин генерал, — сказал Кинетт, — никто не собирается выносить вам приговор. Франция многим вам обязана; ваше присутствие в столице позволит заткнуть рот клеветникам; путешествие ваше продлится недолго, а командование вплоть до вашего возвращения возьмут на себя военный министр и мы, комиссары, — если, конечно, вы не возражаете.
— Ну-ну, — сказал Дюмурье, — а если гусары и драгуны, служащие так называемой Республике и поджидающие меня в Гурне, Руа или Санлисе, зарежут меня на дороге, ни вы, господа комиссары, ни вы, генерал Бернонвиль, виноваты в этом не будете, но ваша невиновность никак не помешает мне отправиться на тот свет.
— Гражданин генерал, — сказал Кинетт, — я обязуюсь в продолжение всего пути находиться при вас неотлучно; я обязуюсь заслонять вас грудью от любой опасности; наконец, я обязуюсь доставить вас назад целым и невредимым.
— Гражданин генерал, — подхватил Банкаль, — вспомните римских и греческих полководцев: по первому зову ареопага или консулов они являлись в столицу, чтобы дать отчет в своих действиях.
— Господин Банкаль, — возразил Дюмурье, — нам слишком часто случается неверно толковать цитаты и искажать римскую историю, извиняя древними добродетелями нынешние пороки. Римляне обошлись с Тарквинием не так, как вы обошлись с Людовиком Шестнадцатым. У римлян республика имела прекрасные законы и жила в соответствии с ними; у римлян не было ни Якобинского клуба, ни Революционного трибунала. Мы живем в эпоху анархии. Тигры требуют моей крови, но я не дамся им живым. Я могу сделать вам это признание, не боясь обвинений в малодушии; раз уж вы черпаете примеры из римской истории, позвольте мне сказать, что я слишком часто играл роль Деция, и заслужил, чтобы меня избавили от роли Курция.
Тут слово опять взял жирондист Банкаль.
— Никто не предлагает вам иметь дело ни с якобинцами, ни с Революционным трибуналом, — сказал он. — Прибыв в Париж, вы дадите членам Конвента отчет в своей деятельности и тотчас возвратитесь назад, в армию.
Генерал покачал головой.
— Я был в Париже в январе, — сказал он, — а с тех пор мы потерпели столько неудач, что обстановка там наверняка не стала спокойнее. Из ваших листков я знаю, что в Конвенте всем заправляют Марат, якобинцы и толпа на трибунах. Конвент не сможет спасти меня от их злобы, и, если бы я даже пал так низко, что согласился предстать перед подобными судьями, один мой вид тотчас привел бы их в ярость и обрек меня на смерть.
— Довольно, — сказал Камю, — мы напрасно теряем время; угодно вам подчиниться декрету Конвента?
— Нет, — сказал Дюмурье.
— В таком случае, — заявил Камю, — я отстраняю вас от должности и объявляю вам, что вы арестованы.
Между тем все приближенные Дюмурье успели по одному войти в комнату.
— Кто эти люди? — воскликнул бесстрашный старец, особенно подозрительно глядя на девиц де Ферниг, чей пол нетрудно было распознать даже несмотря на их мундиры. — Итак, не мешкайте, сдайте мне ваши бумаги.
— Нет, это уж слишком! — воскликнул Дюмурье по-французски, а затем так же громко прибавил по-немецки:
— Арестуйте этих четверых!
Немецкие гусары, только и ждавшие этой команды, тотчас ворвались в комнату и арестовали комиссаров.
— Вот видите! — сказал Камю своим товарищам. — Я ведь предупреждал вас, что мы имеем дело с изменником. Ты лишил меня свободы, — продолжал он, обращаясь к Дюмурье, — но это не мешает мне объявить тебя изменником; ты больше не генерал; я приказываю всем французам оказывать тебе неповиновение!
Тут подал голос Бернонвиль; став рядом с комиссарами, он сказал:
— А я приказываю тебе, Дюмурье, арестовать меня вместе с моими товарищами! Пусть никто не думает, будто я пошел на сговор с тобой и, подобно тебе, предал отечество!
— Согласен, — сказал Дюмурье. — Арестуйте его вместе с остальными, — велел он своим людям, — но обращайтесь с ним более почтительно и оставьте ему оружие.
Арестованных комиссаров и министра отвели в соседнюю комнату. Там им подали обед, а тем временем запрягли лошадей в экипаж, который должен был доставить пленников в Турне.
Дюмурье вновь приказал обращаться с генералом Бернонвилем как можно более почтительно, а затем написал письмо генералу Клерфе, сообщив, что посылает ему заложников, которые своею жизнью ответят за бесчинства, могущие произойти в Париже.
Час спустя экипаж тронулся в путь; охраняли его те самые гусары Бершини, которые 13 июля 1789 года открыли огонь в саду Тюильри.
Отослав комиссаров в Турне, Дюмурье отправил полковника Монжуа к Макку, чтобы известить его о случившимся и ускорить свидание его, Дюмурье, с принцем Кобургским и принцем Карлом.
На следующий день события, случившиеся 2 апреля, еще не получили широкой огласки, однако слово «изменник» уже витало в воздухе.
Дюмурье делал ставку на город Конде: он намеревался очистить местный гарнизон от сторонников Республики, собрать там всех солдат и генералов, которые пожелают взять его сторону, а затем двинуть смешанную франко-австрийскую армию на Париж.
Ответ Макка гласил, что утром 4 апреля принц Кобургский, эрцгерцог Карл и он сам будут ожидать Дюмурье в условленном месте между Буссю и Конде; Макк приглашал французского генерала прибыть туда и обсудить с австрийскими военачальниками будущие действия обеих армий.
Утром 4 апреля Дюмурье выехал из Сент-Амана в обществе герцога Шартрского, Тувено, Монжуа и нескольких адъютантов.
Сопровождали их восемь гусар-ординарцев; вместе со слугами группа всадников насчитывала тридцать человек слуг.
Поскольку эскорт из полусотни гусаров запаздывал, Дюмурье, не желая опоздать на встречу с принцем Кобургским, приказал одному из адъютантов дождаться гусаров и указать им дорогу к месту встречи с австрийцами.
В полульё от Конде, между Френом и Думе, Дюмурье заметил мчащегося ему навстречу адъютанта, посланного генералом Нейи; гонец сообщил, что в гарнизоне волнения и входить в город опасно.
Дюмурье отослал гонца назад, велев передать генералу Нейи приказ выслать ему навстречу восемнадцатый кавалерийский полк: в его преданности главнокомандующий не сомневался.
Он сказал, что будет ждать этот полк в Думе.
В этот момент главнокомандующего догнала двигавшаяся по дороге колонна волонтеров; то были три батальона, направлявшиеся вместе с обозом и артиллерией в Конде.
Удивленный перемещением войск, о котором ему, главнокомандующему, ничего не известно, Дюмурье подозвал к себе офицеров и спросил, куда они направляются.
Те отвечали, что Валансьен.
— С какой это стати? — воскликнул генерал. — В Валансьене вам делать нечего.
Приказав колонне остановиться, он направился было к стоящему в ста шагах от дороги деревенскому дому, чтобы подготовить приказ, предписывающий волонтерам вернуться в Брюильский лагерь, который они только что покинули.
Однако не успел он спешиться, как колонна свернула с дороги и двинулась прямо на него.
Он тотчас вскочил в седло и удалился легкой рысью, однако вскоре путь ему преградил канал.
Сзади слышались крики, угрозы, приказы: «Стой! Стой!» Волонтеры почти бежали, и Дюмурье не оставалось ничего, кроме как перебраться на другой берег. Однако конь его отказался прыгать через воду, и генералу пришлось спешиться и перейти канал вброд.
Тем временем крики «Стой! Стой!» начали перемежаться с ружейными выстрелами.
Сопротивляться было невозможно, следовало бежать. Но далеко ли убежишь пешком?
Племянник генерала, барон Шомберг, который, испытав по дороге множество опасностей, присоединился к его штабу накануне, предложил ему своего коня. Дюмурье решительно отказывался, но согласился принять коня у слуги герцога Шартрского, ибо слуга этот отличался исключительным проворством и заверил генерала, что сумеет убежать от погони.
Тем временем стрельба продолжалась.
Два гусара и двое слуг генерала были убиты; один из слуг пострадал оттого, что надел утром генеральский редингот. Под Тувено убили двух лошадей, и он спасся лишь благодаря тому, что успел вскочить в седло позади Батиста Ренара — того самого, который в сражении при Жемапе остановил и повел вперед отступавший батальон, за что и был произведен Конвентом в капитаны.
Дюмурье говорит в своих воспоминаниях, что по нему было сделано более десяти тысяч выстрелов. Его секретарь, Кантен, попал в плен, и даже лошадь генерала, оставшаяся на другом берегу канала, была сочтена пленницей и торжественно доставлена в Валансьен.
Дюмурье не имел возможности вернуться в свой лагерь; волонтеры преграждали ему путь и, кажется, были полны решимости его прикончить. Он поскакал по берегу Шельды и, хотя преследователи гнались за ним по пятам, сумел добраться до парома близ деревни Михер.
Он вскочил на паром шестым и сошел на противоположный берег, на землю Империи, неся на себе клеймо изменника и эмигранта.
Сопровождали его генерал Баланс, герцог Шартрский, Тувено, Шомберг и Монжуа.
Однако так дорога была Дюмурье родина, так тяжело было ему слыть изменником, что на следующий день, готовый погибнуть, но смыть позорное клеймо, он сообщил генералу Макку, что намерен возвратиться во французский лагерь, дабы узнать, чего ждать от армии.
На сей раз он решил ехать один и рисковать лишь собственной жизнью.
Но Макк не пожелал отпустить его одного и дал ему в провожатые дюжину австрийских драгунов.
Это и погубило Дюмурье. Белые австрийские плащи, предмет жгучей ненависти наших солдат, неопровержимо уличали Дюмурье в измене.
Быть может, без них счастье и улыбнулось бы ему?
Среди солдат с утра распространился слух, что накануне Дюмурье убили. Увидев, что он цел и невредим, солдаты возликовали. Воздух огласился криками: «Да здравствует Дюмурье!»
Но волонтеры смотрели исподлобья и молчали.
— Друзья мои, — сказал Дюмурье своему войску, — я только что заключил мир. Мы пойдем в Париж и остановим кровопролитие.