Лукреция искоса посмотрела на него. Он был такой красивый, ее брат Чезаре, в этом черном костюме для верховой езды, в черных перчатках, усыпанных крохотными брильянтами, с хлыстом в твердой руке. Уже совсем взрослый. Скоро отец и ему подыщет подходящую партию, как и ей. От этой мысли Лукреции стало грустно.
— Показываться в венчальном платье перед свадьбой — дурная примета, — заметил ювелир, на что Чезаре фыркнул:
— Я ведь ее брат, а не будущий супруг. К тому же только еретики и евреи верят в приметы, правоверному католику сие не к лицу. Вы, мессир Бальцатти, еретик или еврей?
Одутловатое лицо ювелира стало наливаться краской.
— Помилуйте, ваша светлость… как можно… мой род…
Лукреция, не выдержав, расхохоталась, звонко чмокнула брата в щеку, крикнула «Я сейчас!» и убежала, оставив мужчин вдвоем. Бедный Бальцатти, ну и натерпится он теперь. Впрочем, если он достаточно ловок, то сумеет воспользоваться случаем и повернуть ситуацию в свою пользу. Ибо всем было известно, что Чезаре Борджиа падок на блестящие камешки не меньше, чем его юная сестра.
Так и случилось: вернувшись через четверть часа, Лукреция застала обоих мужчин увлеченно торгующимися за перстень с аметистом, который Чезаре уже успел нацепить на палец. Однако споры смолкли, когда Лукреция, с нарочитой торжественностью замедлив шаг, вошла в покои. Две служанки, помогавшие ей одеться, несли сзади подол ее платья.
Пауза затянулась, и Лукреция украдкой подняла глаза. Ее взгляд встретился со взглядом брата, прикованным к ней, и смутная дрожь удовольствия прошла по ее спине, забираясь под кожу. Лукреция медленно развела руки, позволяя длинным рукавам свободно ниспасть вниз, сияя шелком и золотым шитьем. Она была прекрасна и знала это.
— Удивительно, — проговорил в наступившей тишине Чезаре. — Лукреция, ты просто… ты просто ангел.
— А ангелам к лицу жемчуга, — оживился Бальцатти, тоже захлопавший при виде ее глазами, будто филин. — Я сразу сказал вашей сестрице…
— Алмазы, — уверенно перебил его Чезаре. — Алмазы и только алмазы.
Он почти не глядя выудил из раскрытой шкатулки ожерелье, сверкнувшее в солнечных лучах так, что глаза резануло болью. Решительно подошел к сестре и, когда она наклонила голову, надел ожерелье на ее шею. Бархат его перчатки ласкал ее обнаженную кожу.
— Вот так, — сказал он. — Теперь ты совершенна.
— А сколько это стоит, ты спрашивал? — рассмеялась она, и Чезаре нетерпеливо мотнул головой.
— Все равно. Если отец заупрямится, я сам заплачу. Ты будешь самой красивой невестой, когда-либо встававшей к алтарю.
От этих слов, которые должны были порадовать ее, Лукреции, напротив, взгрустнулось. Ее улыбка поблекла, и Чезаре, всегда чутко улавливавший малейшую смену ее настроений, понял, что пора им поговорить по душам.
Бальцатти откланялся, очень довольный, и даже не обиделся на еще какую-то колкость, которую Чезаре отпустил в его адрес, прощаясь. Лукреция слушала вполуха, разглядывая свое отражение в огромном, во всю стену, зеркале. Да, она хороша. Но кому предназначено владеть этой красотой, этой юностью, свежестью, кому она принуждена отдать свою любовь? Глупому, толстому, некрасивому Джованни Сфорца, который двух слов связать не может, да еще и обрызгал ее слюной во время официального сватовства. При мысли о нем Лукреция испытывала отвращение, хотя человеком он, кажется, был неплохим. Отец уверял, что Сфорца будет слушаться ее во всем, если она обставит дело с умом, но это не утешало. Ей только исполнилось пятнадцать, она хотела любить, быть любимой, отдавать свое юное тело с еще дремлющей, но уже готовой проснуться страстью. И что с того, что она дочь Папы, а Риму сейчас, в канун неизбежной войны с Францией, жизненно необходим союз с Миланом? Разве она дочь Рима? Она дочь своего отца.
И, как дочь своего отца, она не могла огорчить его непослушанием.
— Грустишь?
Она вздрогнула, услышав шепот Чезаре над самым ухом — он подошел к ней совсем неслышно, как в детстве, когда хотел зажать ладонями глаза и потребовать приз.
— Немножко, — призналась Лукреция. С Чезаре она могла быть полностью откровенной. — Свадьба через неделю, а мне совсем не хочется замуж. Разве это правильно?
— Никто не хочет замуж в твои годы.
— Это должно меня утешить?
— Нет. Твоим утешением буду я. Я привез тебе подарок, — весело сказал Чезаре, и Лукреция мигом изменилась в лице.
— Подарок! О, Чезаре, я обожаю подарки!
— Знаю, сестренка, знаю. Поэтому решил порадовать тебя перед свадьбой. Официальный дар тебе и твоему мужу я пришлю потом, а эта безделица — только для тебя.
Он извлек из кармана камзола коробочку, обитую атласом и пахнущую фиалковыми духами. Церемонно поклонился, а когда Лукреция рассмеялась, ухмыльнулся и сам раскрыл футляр. Внутри, свернувшись, словно змея, лежала золотая цепь толщиной с мизинец Лукреции.
— Это особый сплав из золота и железа. Порвать ее невозможно, только перерубить мечом. Это тебе для ласточки, — многозначительно сказал Чезаре, глядя ей прямо в глаза.
Лукреция тотчас поняла его. Им никогда не требовалось лишних слов.
— Подите вон, — сказала она служанкам, и те, поклонившись кардиналу Борджиа, оставили его с сестрой наедине.
— Она ведь при тебе? — спросил Чезаре, когда они остались вдвоем. Лукреция кивнула, запуская руку в вырез корсажа. Брата она ничуть не стыдилась, да и его нельзя было смутить столь откровенным жестом. Фигурка ласточки, казалось, уменьшилась с тех пор, как Лукреция показывала ее брату в последний раз — хотя на самом деле просто выросла ее ладонь, теперь уже ладонь не маленькой девочки, а молодой женщины, которую отдают замуж. Чезаре взял фигурку, задумчиво повертел в руках. Он сидел боком к окну, и солнечный свет делал особенно яркими и ясными его разноцветные глаза: зеленый и синий.
Взяв из коробочки цепь, Чезаре ловко и тщательно оплел ею тело ласточки так, чтобы фигурка не могла выскользнуть. Потом повесил Лукреции на шею, и блеск тяжелого алмазного ожерелья померк, затененный странным матовым сиянием, идущим у фигурки изнутри.
— Спасибо, Чезаре, — сказала Лукреция, и тот погладил ее по щеке.
— Не за что, сестренка. Может, теперь ты мне наконец расскажешь, как она действует?
Лукреция внутренне напряглась, он ощутил это и убрал руку. Его взгляд был таким же мягким и нежным, как всегда, когда он смотрел на нее. В отличие от отца и брата Хуана, Чезаре никогда ничего не требовал от нее, только просил. И ждал. Ждал столько, сколько понадобится — в детстве, когда она дулась на него за детские обиды, и сейчас.
— Я не говорила тебе, — медленно произнесла Лукреция, глядя мимо Чезаре в окно, — потому что знала, что ты станешь расспрашивать о подробностях. И я не знала, как рассказать… чтобы ты понял… и не гневался на отца.
Чезаре удивленно приподнял брови. Такого он не ожидал.
— На отца? При чем здесь он? Ты использовала свою силу по его указанию?
— Не в этом дело, — уклончиво сказала Лукреция. — Просто… постой, сейчас я тебе покажу. Ох! — она вскочила, забыв, что на ней громоздкий венчальный наряд, запнулась о подол и сердито топнула ножкой, сминая кружева. — Проклятое платье! Кончита! Мария! Где вы там! Я сейчас вернусь, Чезаре, не уходи пока.
— Куда же я уйду, — с улыбкой отозвался тот.
Лукреция вернулась, переодевшись в домашнее платье и неся две коробки — одну узкую и длинную, другую плоскую квадратную. Обе коробки были обиты бархатом и богато украшены, так что не возникало сомнений, что в них находятся подарки.
— Наши родители любят меня так же сильно, как ты, — сказала Лукреция. — Они тоже подумали, что меня нужно немного утешить перед свадьбой, и решили побаловать. Вот, смотри, что мне подарила Ваноцца.
Так же, как и все незаконные дети Папы Александра, Лукреция не называла свою мать иначе, чем по имени. Они были не слишком близки, но Лукреция любила женщину, подарившую ей жизнь, той же спокойной, лишенной страстей любовью, которую и та питала к ней. Однако Ваноцца деи Каттанеи также была частью клана Борджиа. И ее подарок дочери на свадьбу, на которой она, кстати сказать, не имела права присутствовать, дабы не случился скандал, — подарок говорил о понимании между ними больше, чем слова.
— Взгляни, — сказала Лукреция, протягивая Чезаре плоскую квадратную коробку.
Тот с любопытством открыл ее. Внутри оказался лист пергамента, расправленный и прижатый к атласной подкладке золотыми булавками. На пергаменте оказался выведен какой-то список на латыни. Чезаре, обучавшийся этому языку в Пизанском университете, наморщил лоб.
— Медь… селитра… соли фосфора… мышьяк… Лукреция, что это?
— Рецепт, Чезаре. Рецепт лекарства, которое излечивает от всех забот и печалей. Ваноцца сказала, что он изобретен ее прадедом, бывшим флорентийским аптекарем, и с тех пор передается из поколения в поколение. Он называется «кантарелла».
— Яд, — прошептал Чезаре. Его ноздри хищно раздулись, словно он хотел учуять какой-то особый запах, исходящий от этого дьявольского документа. Запах смерти, быть может?
— Я велела изготовить немного, — небрежно сказала Лукреция. — Из любопытства. Сегодня должны принести.
— Сестра! — Чезаре обернулся к ней с изумлением. — Да уж не надумала ли ты избавиться от нежеланного жениха?! Если он тебе так противен, я могу просто свернуть ему шею, тебе ни к чему марать свои белые ручки подобной дрянью.
— Я бы никогда не стала бесчестить тебя подобным образом, любимый мой Чезаре. Да и за кого ты меня принимаешь, в самом деле? За какое-то чудовище? — Лукреция обиженно надула губки. — Джованни гадкий, но это не повод желать ему смерти. Говорю ведь, я заказала кантареллу просто из любопытства. А для Джованни попросила у матушки другое зелье… лишающее мужской силы.
Последнее она добавила, лукаво улыбаясь, и Чезаре помимо воли расхохотался.
— Ну ты и хитра, сестренка! И как ты собираешься ему подсыпать эту травку?
— Это не составит большого труда, — Лукреция раскрыла вторую коробку, которую держала на коленях, и показала Чезаре набор золотых колец, выложенных в ряд на черной бархатной подушечке. — Вот подарок отца. Видишь? — она взяла одно кольцо и, нажав на миниатюрный потайной рычажок, приоткрыла тайное отверстие. Внутри кольцо было полым. — Я могу поместить туда любое зелье, а потом просто передать бокал, и никто ничего не заметит.
— Понимаю, — кивнул Чезаре, завороженно разглядывая ее. — В брачную ночь ты подашь супругу чашу вина и…
— Больше того. Я сама осушу ее вместе с ним. Ты ведь знаешь, какие о нашей семье ходят слухи, он может заупрямиться, решить, что я хочу опоить его… что за вздор, право слово…
Чезаре снова расхохотался — а потом осекся, тревожно нахмурившись.
— Но как же ты? Если ты тоже выпьешь это зелье, тебе оно не повредит?
— Нет, Чезаре, не повредит, — Лукреция закрыла коробку, убрала ее и посмотрела брату в глаза. — Именно об этом я и должна… хочу тебе рассказать.
Чезаре ждал. Лукреция встала и прошлась взад-вперед, сцепив в замок перед грудью холеные тонкие пальцы.
— Помнишь, несколько лет назад с Хуаном случилось несчастье? Мы всей семьей обедали у Ваноццы, и он ужасно отравился, вроде бы несвежими креветками…
— Да, — кивнул Чезаре, нахмурившись. Этот случай он вряд ли смог бы забыть. Он произошел вскоре после того, как Родриго вручил своим детям фигурки животных, дающих особую силу. Хуан был единственным, кому предмет не достался, вернее, Хуан отверг его, злобно швырнув наземь фигурку паука. Чезаре с Лукрецией были тогда слишком малы, и слишком многого не понимали, но уже тогда каким-то смутным чутьем ощутили, что подобное неуважение к предмету, обладающему огромной скрытой силой, не пройдет даром. Позже они не раз говорили об этом, особенно после того дня, когда Хуан, объевшись за праздничным столом, едва не отдал богу душу.
— Так вот, — медленно сказала Лукреция. — Это были не креветки.
Чезаре молчал. Она остановилась и внимательно посмотрела ему в лицо. Конечно же, он все понял.
— Отравить хотели отца, — продолжала Лукреция. — Кто, ему так и не удалось выяснить. Орсини, Колонна, делла Ровере… любой из них. Яд был в персиках. Ты же знаешь, как отец их любит. Перед ним стояло целое блюдо, и Хуан тайком стащил оттуда парочку — одно себе, другое мне…
Чезаре кивнул. Его глаза слегка расширились, дыхание стало учащенным. Персики были слабостью семейства Борджиа. Всех, кроме него, потому что он с детства не переносил их вкуса и даже от маленького кусочка весь покрывался отвратительными красными пятнами.
— Но у отца в тот день болел живот, — продолжала Лукреция, — и он решил воздержаться от фруктов. Так что мы с Хуаном оказались единственными, кто их съел. Стечение обстоятельств… спасшее нашего отца и чуть не стоившее жизни Хуану.
— Паук отомстил? — на выдохе произнес Чезаре.
Лукреция прикрыла глаза.
— Не знаю. Я о другом сейчас, Чезаре. Я ведь тоже съела персик, но мне ничего не сделалось. В следующие дни отец не отходил от Хуана. Ты же помнишь, он тогда чуть с ума не сошел. Мне казалось тогда, он любит его больше, чем нас с тобой, больше, чем малыша Хофре…
— Мне и сейчас так кажется, — сказал Чезаре.
Они помолчали.
— Как бы там ни было, тогда я не сомневалась в этом, — сказала Лукреция. — Особенно после того, что случилось, когда Хуан пошел на поправку. Однажды утром отец вошел в мою комнату и спросил, при мне ли его подарок, ласточка. Я показала ему. Он усадил меня перед собой и спросил, верю ли я, что он любит меня. Я сказала: «О да, батюшка, конечно же, верю». Тогда он налил в чашу воды и на моих глазах насыпал в нее какой-то порошок, от которого вода тотчас же помутнела. И велел выпить.
Чезаре слушал, не шевелясь и, кажется, не дыша. Лукреция села с ним рядом и положила ладонь ему на запястье, зная, что от следующих ее слов может разразиться буря.
— Я взяла воду. Вкус у нее оказался горький и какой-то тяжелый, словно туда налили немного крови. Мне стало тревожно, но я верила нашему отцу. Я верила ему всем сердцем, Чезаре. И верю сейчас.
— Что это было? — выговорил Чезаре, едва разжимая губы. — Что было в воде?
— Мышьяк, — просто сказала Лукреция. — Он действует мгновенно. Я сидела и смотрела на отца, а он смотрел на меня. Он так побледнел, Чезаре. На лбу у него выступил пот. Руки его дрожали. Мы просидели в молчании довольно долго, а потом он порывисто обнял меня и стал целовать мой лоб, повторяя, что должен был убедиться, должен был знать наверняка. Он просил у меня прощения… Чезаре?
На скулах ее брата вздулись желваки. Плохой знак: похоже, он не в силах владеть собой. Именно поэтому Лукреция так долго уходила от ответа, когда он расспрашивал ее о фигурке. Она знала, что это будет тяжело для них обоих.
Ее ладони легли на щеки брата, казалось, разом ввалившиеся.
— Чезаре, очнись, — как можно ласковей сказала она. — Он знал, что яд не нанесет мне вреда.
— Как он мог? — выдохнул тот. — Как этот ублюдок мог знать?!
— А ты разве еще не понял? Ласточка. Она делает меня невосприимчивой к любому зелью, любой отраве. Даже к хмелю. Ты не заметил, что я никогда не пьянею от вина, сколько бы ни выпила? Я и тебя с легкостью перепью, братец.
Она говорила игриво, даруя ему самые чарующие свои улыбки, лаская его окаменевшее лицо, и это подействовало. Чезаре выдохнул, краска медленно прилила к его щекам. Он стиснул запястья Лукреции с такой силой, что у нее захолонуло сердце: она знала о его мощи и знала, что он способен вырвать ей руки из плеч так же легко, как дети обрывают мухам крылья. Но это же ее возлюбленный брат, ее Чезаре. Он слишком любит ее, чтобы причинить боль даже случайно.
— Если бы ты умерла, я бы его убил, — сказал он, и Лукреция зажала ему рот ладонью.
— Замолчи. Господь все слышит. Он наш отец, и он мудр. Все, что он делает, во благо нашей семье.
— Но во благо ли каждому из нас? — горько спросил Чезаре, отстраняясь от ее руки.
Лукреция потупилась. Она слишком хорошо понимала, о чем он говорит. Ее брак с нелюбимым, назначение Чезаре кардиналом вопреки его воле, и даже Хофре, бедный маленький Хофре, скоро станет мужем зрелой женщины, которая смеется над ним, ребенком, и не скрываясь, крутит шашни с половиной папского двора… Только один Хуан, гонфалоньер папской армии, всегда получает все, что захочет.
— Он паук, а мы мухи в его паутине, — сказал Чезаре и встал. Лукреция не стала удерживать его, просто поднялась следом. И взяла за руку.
— Может быть, — прошептала она. — Но у одной из мух — сила быка, она вырвется из паутины. А другой не страшна никакая отрава, и паучий яд не лишит ее воли. Думай об этом, братец.
Чезаре молчал какое-то время, словно обдумывая ее слова. Взгляд его не отрывался от ее груди, там, где в вырезе платья покоилась на золотой цепи фигурка ласточки.
— Я буду, — ответил он наконец, и Лукреция улыбнулась ему.
Интерлюдия I
2010 ГОД
То, что дверь в квартиру открыта, Кьяра поняла, как только вышла из лифта. Если бы дело было два месяца назад, она решила бы, что это Стелла — снова пришла по стенке, снова вырубилась на полу в прихожей, а когда очнется, снова не сможет вспомнить, как сюда попала. Кьяра множество раз думала, что надо отобрать у нее ключи, иногда даже говорила это вслух, держа сестру за волосы под тугой струей холодной воды в ванной. Но знала, что не отберет, не сможет. Потому что тогда дорогая сестрица будет торчать не в ее квартире, в тепле и относительной безопасности, а бог знает в какой подворотне. Или даже на работе. Хуже всего, если на работе.
Но Стелла лежит в земле. Вот уже два месяца и четыре дня она лежит в могиле на кладбище Фламинио, и за эти два месяца и четыре дня Кьяра так ни разу к ней и не съездила. Конечно, она присутствовала на похоронах, она должна была туда пойти, но потом…
Кьяра очнулась. Она вышла из лифта, глядя на приоткрытую — не распахнутую настежь, просто приоткрытую, так, что виднеется небольшая щель — дверь своей квартиры и думала о своей умершей сестре. А следовало думать о людях, которые, возможно, поджидали за этой дверью. Кьяра сунула руку в сумку, нашаривая газовый баллончик. Она не разлучалась с ним с тринадцати лет. Три предмета, которые она всегда имела с собой: паспорт, помада и баллончик. Баллончик был подарком ее отца — первым и единственным, больше он никогда ничего ей не дарил.
Кьяра вытащила баллончик из сумки и подошла к двери. Наверное, ей следовало вызвать полицию — то есть не наверное, а наверняка, глупо соваться туда одной. Эта рассудительная, здравая мысль разозлила ее. Кьяра подошла к двери вплотную и толкнула ее со всей силой, на которую оказалась способна.
Дверь ударилась о стену и отскочила от нее, снова загораживая обзор, но за ту долю секунды, что квартира была на виду, Кьяра успела заметить все, что надо. Первое и главное — чужих она не увидела. Возможно, конечно, что они прячутся, поджидая ее, но маловероятно, учитывая, какой погром они здесь учинили. Кьяра снова толкнула дверь, теперь уже не так сильно, и вошла, медленно озирая то, что еще утром было ее квартирой.
Обычно в кино герой, находящий в своем доме разгром, застывает на пороге и только хлопает глазами, оглядывая перевернутую мебель, разбитые стекла и расколоченный фамильный фарфор. Кьяра не встала, она пошла, и остановилась только посередине гостиной, споткнувшись о выдвижной ящик, вырванный из письменного стола. У нее было только две комнаты — гостиная, совмещенная с кабинетом, и спальня. Дверь в спальню оказалась распахнута настежь, и с того места, где ее остановил выдвижной ящик, Кьяра видела ворох развороченного белья на полу и матрац, снятый с кровати и небрежно прислоненный к стене.
Что они искали?
Кто «они», ей в голову в тот момент не пришло. Больше ее волновало — нет, не волновало даже, а удивляло — что? Что есть у нее, Кьяры Лиони, аспирантки университета Ла Сапиенца, ютящейся в тесной двухкомнатной квартирке в квартале Сан-Лоренцо? Архивных документов она дома никогда не держала, а все рабочие материалы хранила на ноутбуке, который после истории с Франческо Риноцци предпочитала оставлять в запертой подсобке на кафедре в университете. Впрочем, грабители могли об этом и не знать. Но неужели они правда искали ее ноутбук под матрацем?
Снизу донеслось требовательное мяуканье, и Кьяра чуть не подскочила. Кошка — у нее было имя, но Кьяра предпочитала называть ее просто кошкой — ткнулась бархатистым лбом ей в щиколотку, нервно потерлась. Царящий кругом разгром ее не смущал, она не была напугана, просто хотела есть. Странно, что грабители не убили ее или не вышвырнули за дверь. Кьяра снова ощутила накатившую вспышку злости. Ну почему она не могла этого сделать? Разве так трудно — вышвырнуть вон надоедливое животное, крутящееся под ногами? Да, трудно для таких, как Кьяра Лиони, но вряд ли для таких, как те, кто среди белого дня врываются в чужой дом.
Кошка снова мяукнула, и Кьяра сказала ей:
— Заткнись.
А потом села на пол.
Она не плакала. Ей даже не очень хотелось. Просто адская, чудовищная усталость, копившаяся в ней последние месяцы, вдруг достигла, кажется, критической точки. Ноги налились свинцом, потому она и села, просто не могла не сесть. Кошка замурлыкала и прошлась шелковистой спинкой по ее коленям. Немного впереди, между вспоротыми диванными подушками и сорванной с петель дверцей шкафа, поблескивала на ламинате подсыхающая лужица кошачьей мочи.
— Ты такая же, как она, — сказала Кьяра. — Нагадишь, а потом ластишься. Ты точно такая же, как она.
И заплакала.
Она не тосковала по Стелле, нет. Отношения у них никогда не складывались. Стелла — папина любимица, гордость, его маленькая принцесса. А Кьяра — нелюбимая падчерица, хотя никаких видимых, объяснимых причин этому не было. Порой Кьяра думала, что такое отношение связано с тем, что вскоре после ее рождения мать начала понемногу сходить с ума. Кьяра потом консультировалась с врачами, и все в один голос отрицали, что беременность и роды могли запустить процесс разрушения, много лет дремавший в мозге Анны Лиони. Наоборот, говорили они, материнство на несколько лет отсрочило неизбежное. Неизбежное — ключевое слово, которое отец упорно не желал слышать. Он винил Кьяру. Только так она могла объяснить, почему он не хотел ее любить.
И мама тоже… Кьяра плохо помнила ее, ее нормальную — только сильный запах каких-то дешевых духов и прикосновение мозолистых сухих ладоней, натруженных каждодневной стиркой. Потом, когда мать поместили в клинику, она очень быстро перестала узнавать младшую дочь, хотя Стеллу помнила еще долго, и только лет пять назад окончательно перестала узнавать и ее. И даже после этого Стелла каждый раз, приезжая, целовала ее, расчесывала седые волосы, плакала и называла «мамочка». Стелла вообще была слезливой, она умела разжалобить и сама никогда не упускала случай похлюпать носом. «Я становлюсь похожей на нее», — подумала Кьяра и вскинула голову, остервенело вытирая мокрые щеки.
Она не жалела свою сестру. Несмотря на то, что та только и делала последние пятнадцать лет, что давила на жалость, выклянчивала поддержку, помощь, участие, особенно после того, как отец бросил их и женился во второй раз. «Вы уже большие», — сказал он, имея в виду восемнадцатилетнюю Стеллу. Кьяре тогда исполнилось пятнадцать, и именно она была старшей, именно на ее плечи ложились тяготы повседневной жизни, быта, заработка, наконец. Стелла училась на медсестру, по крайней мере деньги на обучение отец ей оставил, но о том, что будет с Кьярой, заканчивающей на следующий год школу, не думал никто. Она пошла работать официанткой на следующий день после того, как отец уехал: им требовалось на что-то жить, пока Стелла прогуливала лекции и заигрывала с симпатичными интернами. Когда Кьяра упрекала ее, она фыркала и говорила, что куда выгоднее выйти замуж за будущего врача, чем до пенсии менять судно под лежачими больными. Уже позже, гораздо позже Кьяра заподозрила, что дело не только в интернах; но тогда уже было слишком поздно. Морфин, к которому Стелла сумела найти постоянный доступ в больнице, сделал свое дело. Стелла подсела, и теперь Кьяра не просто должна, а обязана была заботиться о ней. Иначе получилось бы, что ее отец оказался прав, и она приносит только зло.
Она поступила в Ла Сапиенцу на отделение филологии, выиграв грант на обучение. Помогло довольно хорошее знание русского языка — отец владел им в совершенстве, наученный русским дедом, и в детстве, еще до болезни мамы, они устраивали «русские дни» по вторникам и четвергам, когда общение в доме проходило полностью на этом языке. Анна в эти дни стыдливо отмалчивалась, застенчиво улыбаясь, пока ее муж рассказывал дочерям о сталинских репрессиях и читал стихи Гумилева и Блока. Анна ни слова не понимала по-русски, но звучание незнакомого языка ее завораживало. Она очень любила своего мужа, боготворила его, и тень этого чувства осталась в ней даже тогда, когда ушло все остальное, потому что, даже перестав узнавать дочерей, она иногда улыбалась ему. Кьяре было жалко маму, и почему-то немного неловко за папу, но это был детский, иррациональный стыд за недостойное поведение большого и сильного взрослого. Поэтому она, конечно, молчала, почти все время молчала, как мама. Они с Анной вообще говорили мало, разговоры в доме Лиони были прерогативой Стеллы и отца.
Кьяра молча подала документы в Ла Сапиенцу, молча сдала экзамены на заочное отделение и молча отучилась положенный срок, вкладывая стипендию в общую копилку. Стелла знала только, что Кьяра учится «где-то там», то ли на бухгалтера, то ли на юриста, и совершенно не интересовалась, на что они живут. Ее собственная зарплата медсестры, достаточно неплохая, особенно с учетом того, что порой она толкала морфин на сторону, полностью улетала за несколько дней на косметику и тряпки, и Кьяре снова приходилось гнуть спину за двоих. Два года назад они наконец разъехались; это решение далось Кьяре тяжело, но тогда оно казалось необходимым. Кьяра думала, что, оказавшись перед необходимостью самостоятельно заботиться о себе, Стелла опомнится и приведет в порядок свою жизнь. Выйдет замуж хотя бы, если не за интерна, то хоть за санитара из больничного морга… Но вместо этого Стелла оказалась в морге сама.
Сначала дела у нее шли неплохо, она меняла любовников, как перчатки, завела кошку. И с удивительной ловкостью скрывала свою зависимость от наркотиков на работе, хотя не раз принимала прямо на рабочем месте. Кьяра не могла даже вообразить, как ей удавалось при этом выкручиваться и, что еще важнее, не убить кого-то из вверенных ей пациентов. Но такое везение не могло длиться вечно. В конце концов ее настиг передоз — неизбежный исход всех наркоманов, терпеливо стоящий за плечом. Может быть, если бы Кьяра по-прежнему была рядом, этого бы не случилось. А может, и случилось. Этого она не могла знать, она ничего не могла знать, поэтому просто похоронила сестру и забрала себе ее кошку. Хотя всегда ненавидела кошек.
Так что нет, Кьяра плакала не из-за Стеллы. И даже не из-за развороченной квартиры. Она не проверяла пока, на месте ли ценности, потому что никаких ценностей у нее не было — пару простых колечек, доставшихся от матери, пришлось продать еще лет восемь назад, сразу после того, как их бросил отец, а наличности дома Кьяра не держала. Мебель разворочена, но не сломана, не считая разрезанных и выпотрошенных дивана и кровати. Их можно будет набить заново. Дверца шкафа сорвана с петель, в одном месте от стены пытались содрать обои, словно надеялись обнаружить там тайник. А в остальном ничего не разрушено, просто беспорядок, который можно убрать за день-два. К тому же квартира была застрахована. Правда, Кьяра не смогла вспомнить, оплачивала ли счета по страховке за последний квартал. Вполне возможно, что нет. А уведомление о задолженности она могла пропустить, потому что в последние два месяца вообще не вскрывала приходящую почту…
И еще Риноцци. Чертов Риноцци, укравший ее работу. Она имела глупость показать ему почти законченные наработки, доверилась его авторитету, его опыту — и обомлела, обнаружив в «Римском научном вестнике» объемную статью, почти полностью состоящую из ее наработок по анализу русской поэзии Серебряного века. Некоторые фразы в этой статье слово в слово повторяли ее слова, причем даже не те, что были в рабочих материалах, а из устных выкладок, которыми она делилась с Франческо за чашкой кофе с коньяком в одном из маленьких уличных кафе, где так холодно январским утром и где она так любила завтракать перед работой… Она болтала с ним, радуясь, что в кои-то веки нашла понимающего и компетентного собеседника по своему направлению, а он внимательно слушал и даже, может быть, записывал на диктофон. Но как она могла знать? Он работал с итальянской новеллой эпохи Возрождения, и хотя хорошо разбирался в мировой поэзии XX века, знал наизусть стихи Гумилева, которые читал с пафосом и ужасным акцентом, не понимая половины слов — несмотря на все это, Кьяра подумать не могла, что ее тема представляет для него реальный научный интерес. И уж тем более, что он обворует ее так просто, нагло и беззастенчиво.
И вот ее снова обворовали. Ничего не унесли, но чувство гадливости, унижения все равно не проходило. Поэтому Кьяра плакала, сидя на полу в своей разгромленной квартире, с трущейся о ее ноги кошкой, чувствуя резкий кислый запах кошачьей мочи. Кошка мяукнула особенно громко, Кьяра непроизвольно схватила ее за шерсть на загривке, собираясь отбросить — и тут в дверь позвонили.
Кьяра выпустила взвизгнувшее животное и одним рывком вскочила на ноги. Она только теперь поняла, что все еще сжимает в руке газовый баллончик. Подойдя к двери, она выглянула в глазок и увидела красную бейсболку с логотипом курьерской службы DHL. Кьяра сжала баллончик так, что заныли пальцы.
— Что вам надо? — спросила она через дверь.
— Вам посылка, — прогнусавили с той стороны. Голос был мужским и ломким, почти мальчишеским.
— Я ничего не заказывала.
— Вы Кьяра Лиони-Сфорца?
Вопрос прозвучал так внезапно, что Кьяра от неожиданности открыла дверь. Не слишком широко, так, чтобы стоящий в коридоре мальчик-посыльный не мог увидеть ее разгромленную квартиру. Баллончик из руки она не выпустила, но спрятала за спину.
— Что вы сказали?
— Так написано в накладной. Кьяра Лиони-Сфорца, Рим, Виа Кимарра, 365.
Кьяра молчала. После всего пережитого ею в последнее время, это казалось какой-то злой шуткой… и она даже подозревала, чьей.
— Кто отправитель?
— Банк «Монте дей Паски».
Кьяра открыла дверь нараспашку, больше не заботясь о том, что может увидеть курьер. Тот рассеянно глянул ей за плечо, тут же стушевался и засуетился, доставая накладную. Паспорт Кьяра, по счастью, носила в сумочке, так что найти его не составило труда. Курьер вручил ей небольшую, но довольно тяжелую продолговатую коробку, и ушел, не дождавшись чаевых. Он не спросил, нужна ли ей помощь, но и не стал лезть в чужие дела. Пожалуй, самое разумное, что может сделать человек в наши дни в большом городе, где каждый сам за себя.
Кьяра закрыла дверь и заперла ее на задвижку — замок все равно сломан. Рядом валялся перевернутый стул, Кьяра подняла его и подперла спинкой дверь, а потом опустилась на сидение, разглядывая посылку и гадая, что там может быть. Хорошо бы деньги — килограмма три, судя по весу, и все крупными купюрами. Она блекло улыбнулась и перечитала надпись на желтой наклейке. Все верно, посылка адресована ей, с этой странной припиской… То, что по материнской линии она происходила из одного из знаменитейших итальянских семейств, никогда не было для нее предметом особой гордости. Скорее наоборот. Она не афишировала этот факт и не любила о нем говорить. Откуда же о нем узнали в крупном римском банке, где никто из ее родственников сроду не держал счетов? Наняли детектива? Вероятно, это противозаконно, но что с того… Устав гадать, Кьяра поддела туго загнанный картонный клапан и вскрыла коробку. В ней оказалась еще одна — деревянный ящичек поменьше, это он, должно быть, взял на себя большую часть веса. Ящик запирался на изящную кованую защелку, выглядевшую серебряной. Она поддалась не сразу, но наконец крышка отскочила.
Из ящика посыпались опилки. Прелые, пахнущие гнилью — то ли их плохо высушили, то ли они пролежали там очень долго. Скорее второе — ящик выглядел по-настоящему старым, работа прошлого века или даже еще более давняя…
Кьяра сунула руку в опилки. Ее пальцы легли на холодное, гладкое, идеально отполированное стекло.
В ящике была бутылка.
Кьяра вытащила ее, отряхнула обрывком поролоновой набивки, вывалившейся из распоротой диванной подушки. Бутылка темного, почти черного стекла, непрозрачного, без этикетки, зато с толстой сургучной печатью на большой круглой пробке. Кьяра потерла печать пальцем, пытаясь разобрать оттиск. Что-то похожее на бычью голову, какой-то вензель и цифры, мелкие, но достаточно четкие.
1503.
Кьяра издала короткий нервный смешок. Чудесно. Утром она обнаруживает в свежем выпуске «Римского научного вестника» собственную работу под чужим именем, днем находит свою квартиру разгромленной и еще через час получает по почте вино пятисотлетней давности. Она вдруг испытала почти неодолимое желание ударить себя по щеке, чтобы убедиться, что не спит. Но сдержалась и только снова потерла печать.
— Какая-то глупость.
Привычка говорить вслух с самой собой была плохой, очень плохой — насколько Кьяра помнила, у мамы так все начиналось. Но с кем еще ей поговорить? С кошкой своей умершей от передозировки сестры? Немногим лучше. Кьяра стояла, держа бутылку перед собой двумя руками. Кто ее прислал, сейчас не имело значения — в конце концов, всегда можно сходить в этот банк и все выяснить. Другой вопрос, куда более любопытный: если это в самом деле… пятисотлетнее вино, то сколько оно может стоить? Кьяра смутно припоминала попавшуюся ей когда-то на глаза статью о том, что самому старому вину, известному на сегодня, то ли триста, то ли четыреста лет… четыреста, но не пятьсот. Сложно поверить, но не исключена возможность, что сейчас Кьяра держит в руках одну из самых старых бутылок в мире. Отлично сохранившуюся, не считая неприятного запаха плесени. Что случилось за эти годы с самим вином, можно было только догадываться — скорее всего, оно давно превратилось в уксус. Что, однако, не помешает любому коллекционеру заплатить за него… сколько? Сто тысяч долларов? Больше?
— Целое состояние, детка, — прошептала она, разглядывая печать с быком, покачивающуюся на полуистлевшем пеньковом шнуре. Это покрыло бы ущерб, который она понесла по вине Риноцци и неизвестных грабителей; это покрыло бы все… все, что только можно покрыть деньгами.
Но ведь не в деньгах дело, так? Так, Кьяра? Дело никогда не было в деньгах. Дело всегда было в том, что с деньгами или без них, она никогда никому не была нужна. Даже тем, кто действительно не мог без нее обходиться. Деньги этого не исправят.
Но, по крайней мере, всегда можно напиться.
— Да какого черта! — сказала Кьяра Лиони и, схватив бутылку двумя руками, со всей силы ударила вытянутым горлышком о край перевернутого стола.
Она не ждала, что бутылка разобьется так легко. Стекло выглядело толстым и казалось прочнее современного, и оно в самом деле не разлетелось вдребезги, а просто раскололось. Темно-бордовая жидкость, густая, как кровь, хлынула у Кьяры по рукам. Отбитое горлышко отлетело к стене и закатилось под шкаф. Длинные осколки, похожие на зубы гигантского хищника, тянулись вверх, поблескивая на краях, а между ними плескалось вино. К кислому запаху кошачьей мочи прибавился новый, и Кьяра, покачнувшись, зажала рот ладонью, расплескивая вино по полу. «Идиотка! — вопил голос Стеллы у нее в голове. — Дура несчастная! Что ты наделала? Зачем?!»
— Заткнись! Ты умерла! — закричала Кьяра в ответ и чуть не швырнула бутылку в стену…
Но потом остановилась.
В самом деле, раз уж ей хватило безрассудства на такой поступок, надо идти до конца. Она поставила бутылку на журнальный столик — единственный предмет обстановки, представлявший сейчас устойчивую горизонтальную поверхность — и торопливо вышла на кухню. Там царил точно такой же разгром, из кухонных шкафчиков выгребли все, пол был засыпан мукой и молотым кофе. Кьяра кое-как нашла целую чашку и, вернувшись с ней в спальню, дрожащими от возбуждения руками налила в нее резко пахнущего вина. Это не было похоже на запах уксуса, и спирта тоже — только своеобразная, неприятная миндальная горечь. Если ее вывернет от первого же глотка, пусть. Зато она единственный человек в мире, пробовавший пятисотлетнее вино. Хоть что-то незаурядное в ее пустой, бестолковой жизни.
Она повернулась к треснувшему зеркалу — его сдвинули со стены слишком грубо, надеясь что-то найти под задником, — и салютовала себе. Трещина в зеркале рассекала ее лицо пополам, и ее судорожная улыбка в отражении выглядела почти жутко.
— За тебя, сестрица, и за тебя, папочка, и за тебя, Риноцци, — сказала она, поднесла чашку к губам…
И тут кошка — не ее кошка, кошка Стеллы — закричала.
Кьяра знала, как кричат животные. В детстве она принесла с улицы щенка, раздавленного колесами спортивной машины. Ей не позволили его оставить, конечно, она отнесла его в ветеринарную клинику и заплатила из собранных карманных денег, чтобы его усыпили. Щенок кричал все это время — не скулил, не выл, а именно кричал, с почти человеческим осознанием боли в почерневших глазах с неестественно расширенными зрачками. И точно так же закричала кошка Стеллы. Кьяра только теперь заметила, что кошка возится у лужицы вина, пролившегося, когда она отбила горлышко.
Кьяра отставила чашку и присела. Кошка выгнулась на полу, ее били судороги, из раскрытой пасти текла пена. Все произошло очень быстро. Кьяра побоялась к ней прикоснуться, но видела, как напряжено ее тельце, мокрое от вина, в котором она каталась. Кьяра забыла, что ненавидит кошек, забыла, что ненавидела свою сестру — она забыла все и все бы отдала, чтобы помочь бедному животному или хотя бы прекратить его муки. Но это закончилось само собой. Кошка издала последний задушенный хрип и застыла, словно набитое соломой чучело, растопырив лапы и оскалив морду. Кьяра выдохнула и осмелилась тронуть ее бок кончиками пальцев. Шерсть, еще минуту назад шелковистая, теперь казалась ломкой и сухой.
«Что было бы со мной, если бы я…» — подумала Кьяра и, отняв руку от трупика, медленно поднялась и сделала шаг назад.
Вино. Это вино. Оно настолько скисло, что в нем образовались токсины? Но что же это за токсины должны быть, чтобы молниеносно и, главное, так болезненно убить совершенно здоровое животное? На человека оно бы, наверное, подействовало не так быстро… но наверняка не менее смертоносно. Только потому, что вино испорчено?
Или потому, что яд уже был в нем, когда его закупоривали пятьсот лет назад?
Кьяра поняла, что больше не может находиться в этой квартире. В этом разгроме, с мертвой кошкой Стеллы, с разбитой бутылкой и красными пятнами от вина на полу. Она сгребла сумку и выскочила в подъезд. Сердце билось в груди, как сумасшедшее.
Напоследок она успела выхватить взглядом свое белое, искаженное страхом лицо, отразившееся в треснувшем зеркале на дальней стене.
Глава 4
1495 ГОД
Родриго Борджиа, волею Господа Папа святой католической церкви Александр VI, всю свою жизнь шел к тому, чтобы возглавить христианский мир. При этом он целиком разделял мнение флорентийского прохвоста Макиавелли, что благая цель оправдывает любые средства. Мысль эта, столь же логичная, сколь и точная, была вполне в духе времени, и Родриго не сомневался, что достичь вершин может лишь тот, кто вовремя это поймет.
Престол Святого Петра достался ему в ужасном, образно говоря, расшатанном состоянии. Милан, Флоренция, Неаполь существовали обособленно, как самостоятельные державы, никого не слушали и ни перед кем не склонялись. Венецианские дожи совсем обнаглели, и на них не стало никакой управы. Даже Рим, непосредственная область папской власти, погряз в раздорах между баронами, которые то сцеплялись между собой, то объединялись на час, чтобы выгрызть глотку общему врагу, как правило — неугодному Папе. А Родриго Борджиа был неугоден им с того самого дня, как появился в Риме, молодой, честолюбивый, преисполненный стремления навести порядок в возмутительном хаосе, упрочить власть церкви и объединить италийские города против внешних врагов. Разве же не благородная цель? Благороднее не бывает.
И что, получил он понимание и поддержку? Нет. И сознавал это как никогда остро сейчас, стоя у бойницы замка Сант-Анджело, что на Виминальском холме, и глядя на знамена с французскими лилиями, реющие над стенами святого города. Очень мудро было обустроить подземный ход, ведший в замок прямо из папских покоев в Ватикане, хотя Родриго до последнего надеялся, что удастся обойтись без постыдного побега. Позорно вот так покидать святой город, бежать, словно мышь под метлу, спасаясь от хищного французского кота. Но на кого ложился этот позор? На Папу, у которого просто не осталось другого выхода, или на его вероломных подданных, на всех этих Орсини, Колонна, Сфорца… особенно Сфорца! На миланского герцога Родриго был особенно зол. Стоило отдавать свою дочь, дорогую малышку Лукрецию, за безвольного тугодума Джованни Сфорца, чтобы теперь, когда французы двинулись на юг, Милан трусливо распахнул перед ними ворота, даже не оказав сопротивления? И разве это их спасло? О нет, Господу не угодно подобное малодушие: король Карл со своим войском учинил в Милане резню, сущее побоище, о котором очевидцы рассказывали с содроганием. Флоренции удалось избежать разграбления (снова лисица Макиавелли, и что бы герцог Медичи делал без его льстивого языка?), но и Флоренция уступила.
А теперь на пути французов, рвущихся к морю, лежал Рим. Королю Карлу все же хватило здравомыслия не отдавать святой город на поругание своим головорезам — как ни крути, анафемы он всерьез опасался, — но богобоязненности короля не достало на то, чтобы отнестись с должным почтением к Папе. Избранному, между прочим, вполне законно, единогласным решением конклава. Так что все вопли о мошенничестве и обмане, которые-де помогли Борджиа стать Папой, были просто смешны, как ни старался Джулиано делла Ровере… Впрочем, его можно понять — тогда на выборах Папы он стал одним из основных соперников Родриго и очень удивился, когда не набрал в первом голосовании и пяти голосов. Таким людям, как делла Ровере, проще винить в своих неудачах других, чем себя. Вот он и вбил себе в голову, будто проигрыш — не его вина, а следствие подлых махинаций Родриго Борджиа. Отчасти Родриго ему даже сочувствовал: он имел представления о чести и не стал бы глумиться над побежденным.
Однако делла Ровере было мало распускать гнусные сплетни о нем и его семье — нет, он решил отомстить не только новому Папе, но и всему Ватикану, всему Риму. Это его подстрекательствами король Карл затеял свой нелепый поход на Неаполь. Якобы ему необходим выход к морю для нового крестового похода. О Господи, да какие крестовые походы в наше время?! На пороге шестнадцатое столетие, ведь не в темные века живем! Французский король Людовик, прозванный Святым, был последним безумцем, рвавшимся в Иерусалим; видимо, у французов это династическое, они слишком часто женятся на своих кузинах. Карл, однако же, не дурак, и наверняка использует крестовый поход лишь как благовидный предлог для своих притязаний на Неаполь. Бедный герцог Ферранте, сидящий в Неаполе, забился в самый дальний угол своего дворца и только молится, чтобы вольные италийские города стали преградой на пути захватчиков. А вольным италийским городам наплевать. Если они и святой Рим захватить позволили, что им какой-то Неаполь с его выжившим из ума стариком-герцогом?
Словом, с какой стороны ни взгляни, положение складывалось прескверное.
«Что же ты молчишь?» — подумал Родриго, машинально поглаживая паука, лежащего на груди. Паук не ответил, как и всегда, хотя привычка говорить с ним, а вернее, рассуждать таким образом про себя, укоренилась в Родриго за все эти годы. Прежде паук неизменно помогал ему в затруднительных ситуациях, устраивал все наилучшим образом, к выгоде Борджиа и к посрамлению их врагов. Но в последние годы что-то пошло не так… Все началось с тех пор, как фигурку отверг Хуан. Родриго весьма смутно понимал, как на самом деле действуют эти удивительные предметы; он подозревал, что не знает и половины об их свойствах. Знал он точно лишь то, что сейчас паук ему не поможет. Французы вошли в Рим, и действовать надо быстро, но как действовать, когда королю Карлу нечего противопоставить — ни мощной армии, ни хотя бы папского авторитета?
— Значит, придется договариваться, — сказал Родриго вслух. По правде, сама мысль об этом была ему противна. Компромисс — удел слабых.
— Вы что-то придумали, отец?
Голос Хуана вывел Родриго из задумчивости. Он обернулся и посмотрел на свой совет, собравшийся за столом в темной, неуютной комнате, более подходящей для ведения боя во время осады, чем для семейного собрания. Все они были здесь, его дети, его семья: Чезаре, Хуан, Лукреция и самый младший, еще совсем ребенок, Хофре. Семья Родриго, единственные, кто его не покинул в эти тяжелые дни. Кардиналы разбежались еще за несколько дней до того, как французская армия подступила к римским стенам, и сундуки с сокровищами Ватикана Родриго перетаскивал в крепость через потайной ход собственноручно, со своими детьми и челядью. Пусть этот наглый король Карл и вошел в папский дворец, но спать и есть ему придется на голых камнях.
— Боюсь, что нет, — проговорил Родриго, обводя взглядом своих детей. — Я все еще надеюсь, что вы посоветуете мне что-нибудь путное, мессир гонфалоньер.
Хуан надул щеки. Он вырос настоящим великаном, красавцем, в бою на мечах он не знал себе равных, женщины сходили по нему с ума, и в сверкающих золоченых доспехах предводителя папской армии он был совершенно неотразим. Но Родриго уже начинал понимать, что, кажется, совершил большую ошибку. Конечно, из Хуана не вышел бы кардинал, но воин из него еще хуже. Следовало вручить папскую армию Чезаре… но кто тогда стал бы достойным преемником Папы Александра на святом престоле? Кто бы довел до конца начатые им великие дела? Будучи реалистом, Родриго знал, что ему не позволят править долгие годы — он слишком решителен и слишком не любит договариваться. Он владыка и, как всякому владыке, ему нужен достойный преемник. А им мог стать только Чезаре, его умный, образованный, честолюбивый Чезаре, жаждущий власти не меньше, чем ее жаждал его отец. Правда, в отличие от Родриго, власти он хотел не церковной, а светской, но со временем он поймет, что одно неотделимо от другого. Ну какой из Хуана понтифик? А из Хофре? Подумать смешно. Лукреция и та бы справилась с этим лучше. Жаль, что со времен злосчастной Папессы Иоанны всех претендентов на папский престол тщательно проверяют на предмет наличия неоспоримых доказательств мужского пола.
Родриго улыбнулся этой мысли, от сердца у него чуть отлегло. Нет, он все сделал верно. Хуан, быть может, не гениальный стратег, но он храбрец, этого никто не мог отрицать. К тому же сейчас папская армия, запертая в стенах Рима и слишком малочисленная, чтобы дать отпор полчищу французов, все равно бессильна. Требовалось время. Время и, прежде всего, возможность выпроводить французов вон, чтобы освободить пространство для маневра.
— Стало быть, идей у тебя нет, — со вздохом сказал Родриго, когда Хуан так и не ответил на его вопрос. — Чезаре, а у тебя?
— Их придется пропустить к Неаполю, — ответил тот, и по резкой складке между бровей было ясно видно, до чего неприятны ему собственные слова. — Другого выхода, по крайней мере сейчас, я не вижу.
— Да, но захотят ли они уйти? — сказала Лукреция. Проницательная и спокойная, как ее мать, нерушимо идущая к цели, как Родриго. Она успела побывать в самом сердце французской армии, по случайности ненадолго оказавшись в плену у короля Карла; тот, однако, сразу освободил ее, едва узнав, кто она такая, и подобный жест доброй воли тронул Родриго, хотя и не тронул Лукрецию. Сейчас из всех них она знала об истинном положении дел, пожалуй, больше всех.
— Что ты имеешь в виду, дитя мое?
— Я была там, отец. Французы чересчур вольготно расположились в Риме. Их армия расквартировалась по городу, таверны забиты солдатней. Добропорядочные граждане даже днем боятся выйти на улицу. Грабежи еще не начались, но до них недалеко. Король Карл устроился в вашей приемной и принимает там римских баронов, и они там пируют, пачкая вином и жиром фрески Пинтуриккьо на стенах…
— Мои фрески! — возмутился Родриго. — Да как он посмел, этот ничтожный королишка…
— Отсюда ваш гнев ему не страшен, — хладнокровно сказала Лукреция. — Мне жаль, что вы не позволили мне убить его, пока я была с ним рядом. Одной свиньей на свете стало бы меньше.
— Это не выход, Лукреция, — хмуро сказал Чезаре. — Его армия уже в городе. Если ее обезглавить, она сделается совершенно неуправляемой. Отец прав, их следует сперва выманить из Рима. Посулить им что-то, на что они позарятся.
— Коронуйте его, — раздался вдруг неровный голос юного Хофре, только-только начавший ломаться. — И все дела.
Родриго, да и остальные дети в изумлении обернулись на Хофре. Тот сидел на краю стола, выковыривая крохотным кинжальчиком косточки из абрикосов, и казался целиком поглощенным этим делом, пока не раскрыл рот.
— Кого короновать? — недоуменно спросил Родриго. — Карла?
— Да, королем Неаполитанским. Езжайте с ним в Неаполь и коронуйте. Как знак вашей доброй воли. Ну а потом Хуан поведет на Неаполь армию и разобьет французов, — простодушно сообщил Хофре свой грандиозный замысел.
Хуан, громогласно захохотав, зааплодировал с таким шумом, что Лукреция поморщилась. Чезаре только головой покачал, в то время как Родриго задумчиво накрыл рукой подбородок.
— Мысль не так уж плоха, — проговорил он. — Вот только я не могу оставить Рим. Это будет равносильно сдаче в плен… Чезаре, поедешь ты.
Лукреция замерла. Хуан перестал хохотать и уставился на отца. Лицо Чезаре стало совершенно непроницаемым. Значит, сейчас он начнет упрямиться. Ох, мальчишка.
— Да, да, ты, — нетерпеливо повторил Родриго. — Ты кардинал и мой сын, стало быть, я могу назначить тебя полномочным папским легатом в подобном деле. Мы же, — добавил он, подчеркнув официальное «мы», — не уроним нашего папского достоинства. Что немаловажно в свете грядущих событий.
— Отец, — сказала Лукреция, — ты отдашь Чезаре французам в заложники? Это ты хочешь сказать?
Какая-то мысль мелькнула у Родриго — яркая и быстрая, точно вспышка молнии. Он застыл, пытаясь ухватиться за нее, и судорожно оплел пальцами фигурку паука. Его дети, за много лет хорошо изучившие, что означает этот жест, замолчали. Да… в самом деле… если…
— Ты поедешь, — проговорил Родриго, глядя мимо сына на серую каменную стену, столь отличную от великолепных, украшенных работами великого мастера стен Ватиканского дворца. — Но не доедешь до Неаполя. По дороге ты сбежишь.
Чезаре медленно кивнул, глядя на отца. Слава Богу, он начинал понимать.
— Мы обещаем нашему другу королю Карлу всяческое содействие. Мы благословим его. Мы отправим собственного сына закрепить права Карла согласно закону… Но по дороге французы поведут себя в отношении моего посланника столь неподобающе, что легат, оскорбленный, не сочтет возможным выполнить соглашение. Ты бежишь, Чезаре, — повторил Родриго жестко, взглянув сыну в глаза. — Убьешь своих сторожей, украдешь лошадь, прорвешься через всю чертову тьму французов и бежишь домой, в Рим. Тогда у нас снова будут развязаны руки.
— Я понял, отец, — теперь в голосе Чезаре прозвучало возбуждение, вызванное предвкушением приключений. Все же он рожден для битвы и безумных подвигов, а не для просиживания церковной сутаны в пыльных залах. Родриго вновь ощутил смутный укол беспокойства, неуверенность в сделанном выборе. Но сейчас не время думать об этом.
— Отличная мысль! — гаркнул Хуан, ухмыляясь, и ударил брата ладонью по плечу. Человек менее сильный, чем Чезаре, согнулся бы от подобного дружеского тычка. — Поздравляю, братец.
— Но если его схватят… — начала Лукреция, и Родриго перебил:
— Не схватят. Только не его. Он единственный, кто действительно может это сделать. Для блага Рима и для спасения всех нас. Верно, сын мой?
— Да, — отозвался Чезаре; глаза его сверкали. — Да, отец. Когда мне ехать?
— Сейчас же. Я напишу письмо королю Карлу, ты отвезешь. Скажи, что нам не терпится передать права на Неаполь его законному королю. Но слишком не лебези, а то он заподозрит неладное.
— Я знаю, отец.
— Хорошо.
Родриго поднялся. Его дети встали тоже, последним вскочил Хофре, так и не понявший, сколь дельной оказалась мысль, посетившая его детскую голову. Мальчик не так безнадежен, как казалось Родриго. Еще год-другой, и Хуану придется куда тщательнее скрывать свои амуры с его женой.
— На колени, — потребовал Папа Александр и, когда все его дети опустились на холодный каменный пол, осенил их крестным знамением. — Благослови, Господи, наши пути и помыслы.
«Если ты есть», — добавил он про себя, как добавлял всегда — просто на всякий случай.
Если говорить в общем и целом, Хуан Борджиа был совершенно доволен жизнью. В свои двадцать два — герцог Гандийский, гонфалоньер римской армии, любимый сын великого отца, счастливо женатый на Марии Энрикес, племяннице короля Испании, и не менее счастливо прелюбодействующий с женой своего младшего брата, он был счастлив полностью, безоговорочно и абсолютно. Родился он хоть и вторым, но, определенно, под куда более счастливой звездой, чем его старший братец Чезаре. Порой — не слишком часто — Хуан задумывался, как сложилась бы его жизнь, вздумай их досточтимый батюшка нацепить на него кардинальскую сутану. Ужас, переживаемый Хуаном в эти мгновения, затмевал солнце. И правда, что может быть ужаснее, чем принять целибат провести жизнь в молитвах, скучных советах и не менее скучных интригах. Нет, не по нутру это было Хуану. В сущности, это было не по нутру любому из детей Папы Александра, но только в случае Хуана Папу Александра волновали желания его отпрысков.
Ибо Хуан имел все, о чем мог только мечтать. С этой стороны проблем в его жизни не наблюдалось. Проблема заключалась в том, что Хуан обладал также и тем, о чем совсем не мечтал. Например, старшим братом, всю сознательную жизнь донимавшим его, как заноза на причинном месте. Хуан Борджиа был мстителен и злопамятен, и обид не прощал, а уж чего-чего, но обид между ним и Чезаре за двадцать с лишним лет накопилось предостаточно. Начиная от детских драк (самой постыдной из которых стала та, в которой этот ублюдок сломал Хуану руку, да так, что тот полгода не мог ею владеть как следует) и заканчивая дерзостью, с которой Чезаре посягал на его, Хуана, законные права. Например, он настойчиво просил отца лишить его кардинальского сана и назначить вместо Хуана гонфалоньером. Причем зачастую делал это, даже не смущаясь присутствием брата в этой самой комнате. Нет, ну подумать только! Якобы Хуан не справился с возложенными на него обязанностями по защите папских земель. Ну а кто бы справился в сложившихся обстоятельствах — Чезаре, что ли? Французов десятки тысяч, у них хорошо обученная пехота, кавалерия, артиллерия, в конце концов, и большинство городов просто в страхе распахивало перед ними ворота, едва только завидев всю эту ораву. Не представилось даже случая дать им бой в открытом поле — как прикажете воевать и тем более побеждать в таких условиях? Да еще и Орсини, эти предатели, покинули Рим со своими войсками буквально перед тем, как к городу подошли французы — а ведь войска Орсини были костяком папской армии, без них в подчинении Хуана осталась горстка каких-то оборванцев из ополчения, умеющих ровно держать разве что вилы. Франческо Гонзаго, назначенный Папой одним из генералов Хуану в помощь, что-то лопотал о маневрах, рекогносцировке и ударах с тыла, но Хуан слушал его вполуха. Какой смысл во всей этой суете, когда французов все равно больше? Только дурак станет лезть на рожон при таком положении. В сущности, Хуан вообще не понимал, чем это так ценен Неаполь и почему так важно не дать французскому королю завладеть им. Да какая разница, в конце концов, кто там сидит у моря? Папская область есть папская область, на век Борджиа владений в ней хватит. С другой стороны, чем же еще заниматься настоящему мужчине, как не войной? Поэтому Хуан радовался войне, только не радовался тому, как она оборачивалась — до тех пор, пока Чезаре не отправился к французам, словно агнец на заклание.
Хуан просто ушам своим не поверил, когда понял, что отец говорит всерьез. И кто предложил идею? Хофре! Этот маленький недоумок, только что отвалившийся от матушкиной груди. Подумать только, тринадцатилетнему сосунку досталась такая знойная жена, цветущая роза восемнадцати лет. Нежась с Хуаном в постели, прелестная Санча часами жаловалась, что вечера напролет вынуждена наблюдать, как ее законный супруг играет в солдатики. Хуан думал, малец совсем ни на что не способен — но тот, как оказалось, тоже Борджиа и порой выдает дельные мысли. Избавиться от Чезаре — вот и все, что требовалось Хуану, чтобы жизнь его стала счастливой полно и безоговорочно. Тогда и Лукреция, может быть, стала бы с ним приветливей. В детстве они дружили, но с возрастом Чезаре приобрел слишком сильное влияние на сестру. Хуан считал ее глуповатой, но хитрой, она умела затаиться, как кошка перед прыжком, а потом вовремя подластиться к отцу или выпустить коготки, и это делало ее неотразимой. Хуан даже жалел ее, когда Лукрецию выдали за идиота Сфорца. В конце концов, она Борджиа, и заслуживает самого лучшего.
В глубине души Хуан полагал, то Чезаре найдет в армии короля Карла свой бесславный конец. Хуан ведь видел эту армию еще на подступах к Риму: она была необозрима, бескрайнее море колышущегося железа, шелка шатров, вздыбленных морд боевых коней. Уж наверняка у них найдется сотня-другая надежных людей, чтобы неусыпно охранять его братца. Если только… Хуан помрачнел. Если только Чезаре не хватит ловкости провести их, прикинуться простачком, наплести сказочек о любви и расположении Папы Александра к своему смиренному сыну во Христе королю французскому. Тогда они могут и ослабить бдительность. Но все равно, на менее чем дюжину сторожей Чезаре рассчитывать не приходилось. И снова Хуан помрачнел, вспомнив, как падает замертво бык под ударом кулака Чезаре, и понимая, что дюжина человек в данном случае — не преграда.
Но что бы там ни думал Хуан, идти против воли своего святейшего родителя он не смел. Поэтому вот уже вторую неделю стоял лагерем под Пармой, во главе полутора тысяч пехотинцев, ожидая, когда к ним присоединится Чезаре. Он ушел с французами три недели назад, и вестей от него с тех пор не поступало никаких, так что с каждым днем надежды Хуана крепли, а надежды Папы таяли. Родриго не терял времени даром: едва французы покинули Рим, он тотчас разослал гонцов по всей Италии, а также в Испанию, Наварру, Англию и Фландрию, и с присущим ему бесконечным энтузиазмом принялся сколачивать клику против короля, которому только вчера дал свое папское благословение. Для пущей благообразности клику назвали Святой Лигой, а целью ее было возвеличивание Христа и пресечение преступных поползновений Франции против Божьей милостью установленных монархов. Папе повезло: на Францию точили зуб все, и Александру удалось убедить итальянские города объединиться с иностранными державами, во всяком случае, до тех пор, пока Карла не выдворят вон. Разнородные войска под самыми разными знаменами собирались в папскую область со всей Европы, чтобы перекрыть горло Карлу, когда тот, захватив Неаполь, пустится в обратный путь. Англия и Фландрия тем временем готовились напасть на Францию в отсутствие короля, чтобы тот не слишком засиживался на захваченных землях. Все шло как нельзя лучше, вот только Папа медлил и не решался сделать последний шаг, открыто объявив о существовании Лиги, пока не вернется Чезаре. Он все-таки боялся за него, боялся за старшего сына, которого видел своим наследником. Хуану это было понятно, но все равно как-то досадно. Сам-то он был бы только рад, если бы разом с королем Карлом с доски полетела и пешка по имени Чезаре Борджиа.
На восьмой день стоянки у Пармы, уже в сумерках, с края лагеря послышался какой-то шум. Хуан, коротавший время в компании своих кондотьеров за игрой в карты, недовольно поднял голову: ему сегодня везло, и он имел все основания надеяться, что горка золота, уже лежащая перед ним, до ночи увеличится вдвое. Но сбыться этому было не суждено. Полог палатки откинулся, и внутрь заглянул запыхавшийся часовой:
— Ваша светлость! Ваш брат! Он приехал!
Все с возгласами повскакивали с мест. Хуан тоже поднялся — нехотя, и потянулся за перевязью. Что ж, раз уж его дражайший братец все-таки совершил сей подвиг, надлежит принять его, как подобает.
Хуан вышел из палатки последним. К тому времени лагерь уже гомонил, отовсюду неслись крики, смех и радостные вопли. Людскую разноголосицу перекрывало ржание лошадей, встревоженных шумом.
— С чего такой ор? — спросил Хуан у Франческо Гонзаго, шедшего ему навстречу с широкой улыбкой на лице — и осекся, увидев, что какой-то оборванец, идущий с Франческо рядом, никто иной, как его брат Чезаре.
Он в самом деле был оборван. И очень грязен. И небрит, и волосы его, которыми он всегда так гордился, нечесаными лохмами падали на лицо. Его сутана куда-то пропала, он был в крестьянских обносках, замызганных до такой степени, что не представлялось возможным определить их цвет. Он был безоружен, он был бос, от него разило потом, как от самого дьявола.
И он улыбался, его проклятый брат. Показывал в оскале все тридцать два крепких, белоснежных зуба и лучился такой жизнерадостной, яркой силой, что Хуан невольно отступил, неприятно пораженный контрастом между тем, как его брат выглядел, и теми чувствами, которые он внушал. И не только Хуану, судя по всему — вокруг них тотчас сгрудилась толпа, все толкались, галдели, выкрикивали поздравления и вопросы. Чезаре кивнул Хуану, словно какому-то пажу, прошел мимо него и вместо того, чтобы войти в палатку и дать отчет о выполненном задании, взобрался на телегу, стоящую за палаткой, и вскинул руки. Рядом тотчас оказались несколько человек с высоко поднятыми факелами, так что вся армия получила возможность лицезреть ободранного кардинала Валенсийского, собравшегося, видимо, прочесть ей благонравную проповедь.
— Я расскажу, расскажу! — крикнул Чезаре. — Всем сразу и сейчас! Чтобы не сплетничали потом, как бабы за прялкой!
Солдаты громыхнули хохотом, явно одобряя подобное решение. Чезаре поднял руки выше, успокаивая толпу, и Хуан — а с ним и все остальные — увидел на них темные заскорузлые пятна. Грязь?.. Нет. Кровь. И одежда его тоже в крови. А на груди в прорехе разорванной под мышкой рубахи мутно отблескивает фигурка быка, отнятая когда-то у Хуана.
— Дело было так, — начал Чезаре, и тотчас установилась полная тишина — только уханье ночного филина да треск чадящих факелов разносились над лагерем, замершим, как один человек. — Как-то раз король Карл потерял свой ночной горшок…
В полной тишине, в присутствии тысячи человек Чезаре ясным и невозмутимым голосом рассказал похабнейший анекдот, включавший, помимо ночного горшка, бочонок вина, рваные шлепанцы и некую монашку, бежавшую из обители святой Анны. Чести монашки анекдот не марал, однако был совершенно не к чести короля Карла. К концу этой речи, произнесенной с совершенно серьезным видом, солдатня стонала и каталась по земле от восторга. К недовольству Хуана, его кондотьеры тоже ржали, как кони, и даже Франческо Гонзаго ухмылялся щербатым ртом.
— Все это хорошо, — крикнул кто-то из толпы, — да вы лучше расскажите, как сбежали от этих драных французов!
— А, вот оно что, — деланно удивился Чезаре, и когда солдаты одобрительно загомонили, пожал плечами. — Да это куда менее забавная история. Ну, взял и сбежал. Много ли хлопот.
— Да вас же, почитай, сторожили?
— Сторожили, но не очень усердно. Сковали только руки, ноги не трогали.
Солдатня возмущенно ухнула, и даже Хуан удивился. Да уж, не слишком почтительное обращение с папским легатом.
— И как же вы выбрались?
— Да как, — рассеянно проговорил Чезаре. — Ну… вот… примерно так!
Он подхватил моргенштерн, услужливо поданный ему в этот миг кем-то сбоку, и легко, будто играючи, оторвал усеянный шипами стальной шар от цепи, соединявшей его с рукоятью. Потом с задорным криком: «Берегись!» зашвырнул шар в лес, будто тряпичный мяч. Солдаты взревели от восторга.
— Вот примерно так я поступил с головой часового, — сказал Чезаре. — Остальные после этого не слишком рвались меня ловить. Я пробрался к конюшне и увел лошадь. Но потом мне не повезло. Карл взъярился и выслал погоню, забыв, что я сын нашего святейшего Папы, да и сам, как-никак, духовное лицо.
— Что же ты и им головы не поотрывал? — крикнули снова, и Чезаре укоризненно качнул головой.
— Этак можно всю паству распугать. Слыханное ли дело, чтобы святой отец так запросто отрывал головы направо и налево. Духовному лицу надлежит разить словом. Так что я выменял свою шелковую сутану на крестьянскую одежду. Так смог выиграть время.
— А лошадь где?
— Загнал. Пала в десяти милях южнее, остаток пути я прошел пешком. Вы ведь и так заждались меня, верно? Недоброе это дело — маять бездельем доблестную папскую армию.
— Браво! — донеслись голоса из задних рядов, сперва разрозненные, а потом к ним присоединились еще и еще. — Хорошо сказано, ваше преосвященство! Браво, кардинал Борджиа!
— Я слышал, — Чезаре привстал на носки, повышая голос, — что мой отец собрал Святую Лигу, чтобы бросить все силы христианского мира против презренного короля, заковавшего в цепи его сына. Правда ли это?
— Да! — проревела армия.
— А правда ли, что среди всех этих армий нет ни одной, которая уступала бы папской армии в силе, доблести, мужестве?
— Да!
— А правда ли, что не пройдет и недели, как мы взашей погоним французскую дрань с нашей земли?
— ДА-А-А-А-А!
— Ну и славно, — сказал Чезаре Борджиа и спрыгнул с телеги.
Он оказался прямо напротив Хуана. Хуан молчал и только раздувал ноздри, надеясь, что его ненаглядный братец сполна поймет о его негодовании по выражению лица.
— Здравствуй, Хуан, — вздохнул Чезаре. — Я устал, как собака, и ел черт знает когда и черт знает что.
— И от тебя воняет сточной канавой, — процедил Хуан. — А знаешь ли ты…
Остаток его отповеди затерялся в усиливающихся криках. Солдаты, взбудораженные явлением кардинала Валенсийского и паче того — его речью, кричали: «Борджиа, Борджиа!» И это было бы хорошо, это было бы очень даже недурно, если бы среди этих криков не стала подниматься новая волна, в которой все отчетливей слышалось: «Цезарь!»
— Цезарь! Борджиа! Борджиа! Цезарь! Цезарь! Цезарь!
— Aut Caesar, aut nihil,
[1] — усмехнувшись, пробормотал Чезаре в свою отросшую бороду. И пошел в палатку гонфалоньера — мыться.
А Хуан Борджиа остался снаружи, посреди неистовствующей толпы, в полном недоумении.
Глава 5
1496 ГОД
Чезаре, насвистывая и срывая свежие листики с зарослей жимолости, окружавших дорогу, ехал по старому Ларнийскому тракту. Настроение у него было превосходное. С тех пор, как французская армия позорно бежала с италийских земель, положение его отца на святом престоле заметно упрочилось, а с ним — и положение самого Чезаре, так что он мог без спешки и суетливости обдумать долгосрочные планы.
Перво-наперво ему следовало избавиться от опостылевшей кардинальской шляпы, и у него было несколько идей, как заставить отца пойти навстречу. Потом придется добиться смещения этой бестолочи Хуана с поста гонфалоньера и замены его единственной достойной кандидатурой, коей Чезаре мнил, разумеется, себя. Его отец слышал о подвигах, которыми сопровождался побег Чезаре от французов. Причем слухи, как это всегда бывает со слухами, за несколько месяцев раздулись до немыслимых размеров, и теперь в тавернах говорили о том, как сын Папы в одиночку прорубился через тридцать тысяч французских солдат. Эти сплетни сеяли одновременно и ужас, и восхищение, а учитывая, что совершил все эти чудеса сын самого Папы, слухи приобретали почти мистический оттенок. «Он святой!» — утверждали одни, крестясь. «Он продал душу дьяволу!» — шептались другие, крестясь еще неистовей. А самые наблюдательные как бы между делом замечали: «Говорят, у него глаза разного цвета. У него и у всех членов этой проклятой семейки».
Тут они ошибались — не у всех. Только у Чезаре, у Лукреции и у отца. Хуан и Хофре не имели к этому отношения. Никакого.
Пожевывая травинку, Чезаре смотрел, как приближается, просвечивая в ветвях, серая громада монастыря Сан-Систо. Он ухмыльнулся, вспомнив ту историю с монашкой, а также несколько других монашек, которых удостоил своим кардинальским благословением в интимном полумраке монастырских келий. Лукреция будет рада ему, он знал, хоть и не предупредил ее о своем приезде. Последние несколько месяцев они провели в разлуке: Чезаре сопровождал папские войска, гнавшие короля Карла взашей, и заодно следил, чтобы Хуан не наделал глупостей. Лукреция, прибывшая в Рим по вызову отца, уехала прежде, чем Чезаре вернулся.
Потому они не застали друг друга, но по возвращении с победой Чезаре ждала чрезвычайно приятная новость: недовольный нерешительностью Лодовико Сфорца в только что отгремевшей войне, Александр рассудил, что брак Лукреции с его племянником себя не оправдал. Слишком легко Милан раскрыл ворота перед французами, оттого, по утверждению Папы (и кому было знать, как не ему?) врата райские для Сфорца навек захлопнулись. Негоже дочери Папы оставаться женой человека, которому заказан путь в рай. Эта сомнительная теология, разумеется, не могла служить основанием к расторжению брака, но тут Чезаре очень кстати вспомнил о хитрости маленькой сестренки, умело избегнувшей объятий противного ей супруга. До сих пор немощь Джованни Сфорца оставалась сором, который не выносили из избы, однако теперь дело совсем другое. По приказанию отца Лукреция покинула мужа и укрылась в монастыре, где ей надлежало оставаться, пока не решится дело о ее разводе. Она переписывалась оттуда с отцом, писала и Чезаре, но ему все казалось, что в письмах она чего-то недоговаривает, как будто пытаясь успокоить его подозрения. Хотя в чем ему подозревать ее? Что бы она ни совершила, какой грех бы ни взяла на душу, на какое преступление бы не пошла — он бы все ей простил.
Поэтому он и решил самолично отвезти сестре письмо, в котором Папа сообщал о специальном заседании кардинальской коллегии, долженствующей засвидетельствовать мужскую несостоятельность Джованни и девственность Лукреции. Все, разумеется, пройдет в высшей степени благопристойно; в сущности, это была пустая формальность. Но Чезаре решил воспользоваться предлогом, чтобы увидеть сестру без свидетелей. Он ужасно соскучился и горел желанием поделиться рассказом о недавних событиях и о своих планах.
Он пустился в дорогу не в сутане, весьма затруднявшей путешествия верхом, а в светской одежде — камзоле, плаще и легкой броне, с мечом у бедра и охотничьим рогом на поясе. Сопровождали его всего двое человек: слуга Тоскано и дон Мичелотто, старый и преданный друг семьи. Этих двоих, само собой, в монастырь не пустили, не хотели сперва пускать и Чезаре, чей светский костюм ввел в заблуждения суровую сестру-привратницу. Пришлось вызывать аббатису; та знала Чезаре в лицо и, ласково пожурив привратницу за излишнее усердие, сказала, что готова проводить его преосвященство к сестре тотчас, едва та закончит молитву.
— Лукреция молится? — удивился Чезаре. Его дорогую сестру, как и прочих членов клана Борджиа, истовая религиозность не отличала никогда.
— О да. Помногу часов каждый день. Она и сейчас в часовне. Ей сообщат о вашем приезде, как только она выйдет. Отдохните пока.
— Благодарю, я подожду ее у часовни, — сказал Чезаре и, рассеянно благословив аббатису, опустился на холодную каменную скамью, тянувшуюся вдоль портика. Был конец зимы, вечер, уже смеркалось и камень так остыл, что Чезаре, просидев на нем пару минут, с тихим ругательством поднялся. Целибат целибатом, но разделить несчастье Джованни Сфорца и лишиться самой важной для мужчины силы он точно не хотел.
Ему казалось, прошла целая вечность, прежде чем дверь часовни приоткрылась и в проеме показалась маленькая фигурка, с головы до ног закутанная в белое. Лукреция осунулась и побледнела, это бросилось в глаза сразу, и Чезаре ощутил укол беспокойства. Да уж не заболела ли она? Жизнь в монастыре сурова, и его бедная сестренка, привыкшая к роскоши, не вынесла аскезы, стала увядать… Тревога была так велика, что Чезаре, забыв обо всем, бросился к сестре и схватил ее за руки. Лукреция вскрикнула, вскидывая голову и глядя в его лицо расширившимися глазами.
— Чезаре! — выдохнула она. — Как же ты меня напугал!
— Что с тобой? — быстро спросил он, касаясь ладонью ее холодной щеки. — Ты больна?
К его удивлению, она покраснела и отвела взгляд. Ее пальчики были в его больших ладонях словно ледышки.
— Пустяки, — пробормотала она. — Я чувствую себя хорошо. Я… не знала, что ты собрался приехать…
— Я соскучился, — он ткнулся носом в ее покрывало, пытаясь сквозь ткань вдохнуть аромат ее волос. Он совсем позабыл, как они пахнут. — Отец каждую неделю гоняет к тебе гонца, ну я и решил дать парню передохнуть немного.
Он улыбнулся, надеясь, что она улыбнется в ответ, и Лукреция не обманула его ожиданий, но это была лишь тень ее прежней улыбки. Что-то тут все же не так.
— Пойдем внутрь, — сказал Чезаре, решительно сжимая ее руку, безвольно поникшую в его руке. — Тут и здоровый замерзнет.
Через минуту в тепле жарко натопленной кельи, любезно отданной им на время свидания аббатисой, Чезаре сидел напротив сестры, утонувшей в кресле, и растирал ее заледеневшие пальцы. Кресло было большим, а Лукреция в нем — такой маленькой, что сердце Чезаре невольно сжалось. Бедная птичка, чахнущая в своей клетке. Ну ничего, сейчас он ее развеселит.