Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Юлия Остапенко

Борджиа

Род Борджиа



Пролог

1519 ГОД

Леонардо ди сер Пьетро да Винчи убрал палец с холста, повернулся и тяжелой, шаркающей походкой направился в левый южный угол комнаты, из которого открывался оптимальный обзор. Свою клюку он оставил у стены, и путь дался ему нелегко, а результат не принес ни малейшего удовлетворения. Картина была закончена, во всяком случае, так да Винчи говорил себе — но ни глаза, ни разум, ни сердце ему не верили.

Его просили написать эту картину… сколько? Лет семнадцать, наверное? Нет, восемнадцать. Он тогда состоял при них военным инженером, сделал несколько любопытных машин, больше из желания опробовать свои идеи на практике, чем из стремления услужить. Хотя тогда, восемнадцать лет назад, на рубеже столетий, не было в Италии человека, способного отказаться от службы этому роду. Роду, поработившему Рим. Роду, покорившему разрозненные города-государства Италии. Роду, который едва не изменил тот мир, что Леонардо знал и писал всю жизнь.

Борджиа.

С холста на него смотрели они все.

Глава семейства — Родриго, по восшествии на святой престол римской католической церкви принявший имя Папы Александра VI. Прелюбодей, отравитель, убийца.

Чезаре, герцог Валентино — сначала кардинал, потом предводитель папского войска, победоносно прокатившегося по Романье, чуть было не создавший единое италийское государство. Легендарный силач, прелюбодей, убийца.

Хуан, герцог Гандийский — папский гонфалоньер, блистательный щеголь, зверски зарезанный, как говорили, собственным братом. Прелюбодей, убийца.

Хофре, князь Сквиллаче — ни рыба ни мясо, белая ворона среди своих выдающихся родичей, паршивая овца и бледная моль. Вряд ли убийца, хотя, без сомнения, прелюбодей.

И, наконец, Лукреция — Лукреция Борджиа, одна из красивейших женщин своего времени. Она единственная из всех, изображенных на этом портрете, была все еще жива и содержала в Ферраре великолепный двор. Покровительница изящных искусств, обворожительная, отважная. Прелюбодейка, отравительница и убийца.

Сколько раз они просили его написать их портрет! Обещали баснословные деньги — никто никогда не платил Леонардо столько. Но не в деньгах было дело. Он не хотел. Он не был готов. Он не знал, как.

Он не чувствовал, что в них главное — их величие или их мерзость.

А потом появилась эта женщина. И у него не осталось выбора. Хуже того — у него почти не оставалось и времени. Результат… что ж, результат удручал.

— Вы позволите? — спросила Кассандра.

Она оказалась хорошей натурщицей, могла часами сидеть неподвижно, не только не шевелясь, но даже и не моргая. Было в ней каменное, ледяное спокойствие, свойственное людям, опустошенным великим горем или великой миссией, выжженным дотла. Леонардо она не нравилась, пожалуй, даже больше, чем ему не нравились Борджиа. Но именно ее, эту Кассандру, оказалось легче всего писать. И даже не потому, что она единственная среди всех фигур группового портрета смогла позировать ему — остальные лежали в земле, а Лукреция, жившая в своем замке д\'Эсте, не должна была знать об этой картине.

Кассандра оказалась единственным персонажем портрета, не вызывавшим у Леонардо этого ощущения двойственности, претворявшейся в пагубную для художника нерешительность. Если Борджиа были и замечательны, и отвратительны, то с Кассандрой все обстояло проще. Она была чистым злом. Леонардо ощутил это, едва увидев ее впервые. Он всю свою жизнь избегал писать зло, но сейчас ему не оставили выбора.

— М-м, — задумчиво протянула женщина, обойдя холст и окинув его скептическим взглядом. — По правде сказать, маэстро, не лучшее ваше полотно.

Да Винчи посмотрел на нее с нескрываемым раздражением. Никогда ни одна женщина не была настолько дерзка, чтобы посметь оценивать его работу — ни одна, даже Лукреция Борджиа. Но эта была иной. Там, откуда она пришла, все было по-другому. И, зная это, Леонардо невольно благоговел перед нею. Было так много вопросов, которые ему хотелось ей задать.

— Еще бы оно было лучшим, — ответил он, с неудовольствием слыша в своем голосе нотки старческой сварливости. — Вы дали мне всего два месяца. Этого недостаточно даже чтобы…

— Не я, маэстро. Время. Оно не терпит, и я им не управляю.

— Неужели? У меня создалось обратное впечатление.

— Время — река, маэстро да Винчи, вам ли не знать. Можно поймать течение, можно плыть против него. Но вы не повернете реку вспять. Я лишь знаю место, где можно войти в стремнину.

— Да, да… Как вы это назвали — линза?

Это была одна из вещей, о которых да Винчи не терпелось ее расспросить. Она обещала, что когда он закончит, когда картина будет готова, он получит ответы на все свои вопросы. Линзы интересовали Леонардо больше прочего, поскольку были, очевидно, некой особой технологией, которую ему, возможно, удастся воспроизвести экспериментальным путем.

Если, конечно, у него останется время. Время, время… До прихода этой женщины Леонардо думал, что сделал достаточно. Ему казалось, что он устал. Но мир так огромен. И в шестьдесят семь лет ты все еще знаешь о нем так мало.

Кассандра еще раз медленно обошла картину. Большую ее часть Леонардо написал руками, почти не используя кисти. Вернее, левой рукой, поскольку правая окончательно онемела. Вышло грубо, сущее надругательство над сфумато, которое он изобрел, совершенствовал и лелеял почти всю свою жизнь. Но и сама эта картина, отвратительная, отталкивающая, изображающая живых среди мертвецов, была ему глубоко чужда. Кто знает, что скажут потомки, обнаружив ее? Поверят ли, что она создана им? Леонардо и хотелось, и не хотелось, чтобы поверили.

— Что с нею будет? — спросил он, не удержавшись, хотя дал себе зарок не спрашивать Кассандру о собственном будущем и о будущем своих работ. Да Винчи знал, что конец близок (не потому, что она так сказала, он просто знал), и хотел отойти к вечному сну в покое.

— С картиной? О, не тревожьтесь, маэстро. Ее никто не увидит еще много-много веков. Да и потом… она попадет в надежные руки, — ладонь Кассандры легла на задник холста, погладила его, бережно, словно испуганного зверька. — Эта картина не хороша, маэстро да Винчи, но это самая главная ваша картина.

— А Джоконда? — не выдержал Леонардо. Джоконда была его любимицей. Не может же быть, чтобы это нелюбимое, нежеланное детище, этот выкидыш затмил…

Кассандра откинула голову и рассмеялась. В такие мгновения она казалась простым человеком, обычным, живым.

— За Джоконду будьте спокойны. И за это полотно тоже. Как вы его назовете?

Леонардо немного подумал. Затем ответил:

— «Святые черти».

Кассандра кивнула. Отступила на шаг, к тому углу, где стоял да Винчи и откуда открывался наиболее выигрышный ракурс.

— Кое-чего не хватает. Вы что-то забыли, маэстро… нет?

— Помилуйте… — Леонардо бессильно шевельнул своей немощной морщинистой рукой, перепачканной в желтой охре. Он устал, он едва стоял на ногах, ему требовалось вернуться в постель. Но Кассандра не слушала. Она сняла что-то с шеи — какой-то предмет на цепочке, серебристый, но не серебряный. Положила его на подоконник. За окном собирались тучи — к замку Кло-Люсе подбиралась первая майская гроза, — и солнечный луч, чудом пробившись сквозь их пелену, скользнул по спине серебристой ласточки, раскинувшей крылья в полете.

— Закончите картину сегодня, — сказала Кассандра. — А ночью мы с вами выпьем бокал кьянти, и я вам все расскажу.

Леонардо бросил на фигурку мучительный взгляд, тяжко вздохнул и принялся за работу.

Глава 1

1488 ГОД

Сад полнился ароматом жимолости и тюльпанов. Запахи клубились в тончайшем, прозрачном весеннем воздухе, в третье воскресенье мая, в день святого мученика Фугация Римского. В это чудное утро кардинал Родриго Борджиа, вице-канцлер Ватикана, сидел в плетеном кресле на лужайке сочной зеленой травы. Рядом с ним, расслабившись в подвесном гамаке, полулежала уже немолодая, но по-прежнему очень красивая женщина, которую он никогда не смог бы назвать своей женой, и которая, тем не менее, была ею уже пятнадцать лет. Рука Ваноццы деи Каттанеи, белая и пухлая, покоилась в раскрытой ладони кардинала.

— Это удивительно, правда? — сказала Ваноцца. — Как быстро они растут.

Родриго Борджиа кивнул, глядя перед собой. Их дети играли в саду, беря все, что можно, от чудесного дня. Лукреция, расположившись на траве, кормила толстого белого кролика с сосредоточенностью, несколько странной для ее восьми лет. Хуан и Чезаре, двое старших, резвились поодаль и, как обычно, соперничали друг с другом в игре. На сей раз они соревновались, кто дальше прыгнет, раскачавшись на веревке, привязанной к ветке высокого тиса. Любая мать запричитала бы при виде столь опасной забавы. Но Ваноцца деи Каттанеи, известная на весь Рим куртизанка, относилась к ссорам своих сыновей с тем философским спокойствием, что всегда привлекало в ней Родриго. Весь облик Ваноццы, пышной, мягкой, с тяжелыми веками, говорил о полной безмятежности. Объятия этой женщины были тихой гаванью для Родриго, местом, где он мог преклонить свою усталую голову и забыть обо всем.

От тиса донесся победный клич, тут же сменившись радостным гиканьем — Хуану в очередной раз удалось утереть брату нос. Он рос сильным, дерзким мальчиком, и, глядя на его непослушные вихры и надменно задранный подбородок, Родриго с удовольствием думал о том, как через несколько лет, став понтификом, доверит ему папскую армию. Жаль, конечно, что Хуану не достает острого ума и настойчивости Чезаре. Мальчики были почти ровесниками, обоих Ваноцца родила в один год, и они непрестанно состязались за старшинство, так, словно их воля могла перебороть судьбу, распорядившуюся, чтобы Чезаре родился первым. Но Хуан не желал быть вторым в глазах горячо любимого отца — и знал, как добиться своего. Родриго грустно улыбнулся этой мысли и покачал головой. Он не хотел раздоров в своей семье.

Из травы донесся негромкий вскрик. Сонные глаза Ваноццы обратились на дочь, выронившую морковку в траву.

— Все в порядке, дорогая?

Лукреция кивнула, сунув указательный палец в рот и глядя на кролика, столь жестоко отплатившего за ее доброту. Родриго заколебался, думая, что нужно посмотреть, не сильно ли пострадала ее бедная маленькая ручка. Но ладонь Ваноццы была так тепла, кресло так удобно, а главное — лицо Лукреции оставалось таким спокойным, что он остался на месте. Девочка вытащила палец изо рта, слизнула выступившую капельку крови и, подняв морковь из травы, протянула ее кролику снова.

— Ты права, — сказал Родриго. — Они растут очень быстро.

Он умолк на мгновение, а затем добавил, обращаясь больше к себе самому, чем к матери своих детей:

— Я полагаю, пора.

Мягкая рука Ваноццы дрогнула в его ладони. Родриго повернулся: лишь он один умел разглядеть в ее лице признаки напряжения. Вот эта складка у губ — с годами она становится глубже — и легкая тень под веками.

— Ты уверен? — голос Ваноццы прозвучал резко, непривычно громко.

— Вполне, — сказал Родриго. — Ты ведь сама сказала — они уже совсем большие. Осенью Чезаре поступит в университет. Лукреции через год-другой пора будет подыскивать мужа. А Хуан…

— Не говори мне про Хуана, — Ваноцца поморщилась, словно ее одолел приступ мигрени. — Я знаю, как ты его ценишь, но если хочешь знать мое мнение…

— Конечно, хочу, — мягко сказал Родриго.

— Он не готов. Да и Чезаре… не говоря о Лукреции…

— Мне иногда кажется, что это ты обладаешь предметами, а не я. И еще мне кажется, ты бы отобрала их у меня, если бы могла, — поддел жену Родриго, прекрасно зная, как сердят ее подобные беззлобные шутки. — Что они тебе интереснее и, может быть, даже дороже наших детей.

— Не говори глупостей. Я люблю наших детей. А вещи — всего лишь вещи.

— Ваноцца, скажи откровенно: ты не хочешь, чтобы я отдал им предметы, потому что боишься за детей или потому что не готова расстаться с этими… вещами?

— О чем ты говоришь? Мне они никогда не принадлежали.

— И это к лучшему. Поверь мне… Лукреция! — позвал Родриго белокурую девочку, тотчас с готовностью взглянувшую на отца. — Сходи, милая, позови мальчиков. Мне нужно сказать вам всем кое-что важное.

Лукреция тотчас вскочила, подобрав юбки, и побежала к аллее, так что только туфельки замелькали в траве. С разделявшего их расстояния не было слышно, что она говорит своим братьям, но Родриго знал: как бы ни увлеклись они игрой, все бросят и пойдут. Власть, которую сестра уже сейчас имела над ними, удивляла Родриго и порой ввергала его в задумчивость. Хотя рано делать выводы: они все же еще слишком малы.

Родриго запустил руку за пазуху и, отодвинув в сторону крест, вынул связку амулетов, которые носил последние десять лет. Он почти никогда не надевал все три сразу, но сегодня какое-то предчувствие заставило его взять их все. Золотой шнур оплетал три фигурки, выплавленные из серебристого металла. Фигурки изображали животных: быка, паука и ласточку. Родриго распутал шнуровку, высвобождая фигурки, и, наклонившись, по одной разложил на траве. Белый кролик скосил на него налитый кровью глаз и усиленно заработал челюстями.

— Вы нас звали, отец? — звонко спросил Чезаре.

Родриго поднял голову, щурясь на солнечный свет. Солнце слепило его, и он плохо различал лицо Чезаре, видел только его волосы, приглаженные к вискам — он постарался хоть как-то причесаться пальцами, торопясь явиться перед отцом. Хуан, напротив, условностями не смущался — взъерошенный, ощерившийся после жаркой игры, он скалил ровные белые зубы и явно хотел побыстрее вернуться к прерванному состязанию.

Родриго указал им на землю перед собой. Все трое расселись на траве — Лукреция не забыла аккуратно подобрать юбки.

— Дорогие дети, — начал Родриго. — Вы знаете, что нет у меня в жизни ничего лучше, чем вы, и ничто так не радует меня, как ваши улыбки. Мы редко собираемся всей семьей, но вы уже большие и сами понимаете причину этого. Но мне бы хотелось, чтобы сегодняшний день вы запомнили надолго — как знать, когда мы снова сможем собраться вот так все вместе. Поэтому я решил сделать каждому из вас подарок.

— Подарок! — воскликнула Лукреция совсем по-детски и захлопала в ладоши. Она обожала подарки. Хуан тоже оживился. Только Чезаре смотрел на отца внимательно и настороженно, словно ожидая подвоха.

— Подарок, — кивнул, улыбаясь, Родриго. — Посмотрите-ка, они прямо у вас под ногами.

Все трое, как по команде, уставились в траву.

Ваноцца выпрямилась в гамаке, наклоняясь вперед и любуясь блеском фигурок.

— Они прекрасны, не правда ли? — вполголоса спросила она. — Это фамильные драгоценности вашего рода, дети. Ваш отец хранил их, чтобы однажды передать вам.

— Мы можем их взять? — спросил Чезаре, и Родриго кивнул.

— Каждому по одной. Выбирайте сами, к какой ляжет душа.

Он едва успел договорить, как рука его старшего сына с молниеносной быстротой метнулась в траву. Чезаре выдохнул: фигурка оказалась холодной, он не ждал этого, но его замешательство длилось недолго. Он вскочил на ноги, победно сжимая в кулаке фигурку быка, выставившего острые, сверкающие на солнце рога к небу.

— Тогда этот будет мой! — крикнул Чезаре, вскинув руку. — Мой!

— Еще чего! — завопил Хуан, вскакивая вслед за братом. — Бык — символ дома Борджиа! Я выше тебя и сильнее, значит, он принадлежит мне!

— Пошевеливаться надо было, — огрызнулся Чезаре, отдергивая руку. — Отец сказал, что мы сами можем выбирать.

Хуан навис над ним, стискивая кулаки, но Чезаре не отступил, только завел руку за спину, сжимая фигурку. Родриго следил за сыновьями со смесью тревоги и отчаянного любопытства. Того, чего он опасался, не произошло — не возникло чувства потери, ужасного чувства, словно он лишился руки или ноги, отдав фигурку другому. Это оттого, подумалось Родриго, что, в сущности, он их и не отдавал. Его сын был продолжением его самого. Борджиа — это не человек. Борджиа — это род.

— Отдай! Отец, скажи ему! — выкрикнул Хуан и попытался вывернуть руку брата. Родриго кольнуло сожалением: вот сейчас его второй сын одолеет старшего, как всегда случалось между ними в драках, и…

Но в следующий миг не Чезаре, а Хуан с воплем полетел наземь. Чезаре встал над ним. Он тяжело дышал, на скулах ходили желваки, горло дергалось в такт с учащенно бьющимся сердцем. Хуан, оправившись от позорного падения, поднялся на ноги. Секунду братья смотрели друг на друга — а потом покатились, сцепившись, по траве, колотя друг друга и выкрикивая ужасающие ругательства.

— Ах, дети, — вздохнула Ваноцца. — Мальчишки есть мальчишки. Ну а теперь ты выбирай, что хочешь, милая.

Лукреция, словно и не замечая драки, заворожено разглядывала оставшиеся фигурки. Родриго посмотрел на дочь, на вновь проступившее в ее миловидном личике выражение сосредоточенности, присущее скорее опытным шахматистам, чем маленьким девочкам. Ее тонкий пальчик тронул паука, раскинувшего в траве серебристые лапы. Потом Лукреция с неохотой отняла руку и посмотрела на третью фигурку. На ласточку, распрямившую в вечном полете острые, как ножи, крылья.

— Я возьму ее, отец. Можно?

Родриго кивнул, не сводя с дочери глаз.

— Можно, дорогая. Если только ты и в самом деле уверена.

Лукреция взяла ласточку и положила ее на свою ладонь.

Склонила голову, глядя, как мутно, медленно перетекает солнечный свет в отражении на странном металле. Казалось, что там, в этой серебристой глади, свет существует по каким-то иным, чуждым этому миру законам.

— Уверена, — сказала она и прижала ласточку к груди.

«Ее глаза, — подумал Родриго. — Надо же. Так скоро».

И в этот миг спокойную тишину сада огласил крик — пронзительный, высокий крик боли. Хуан катался по траве — теперь уже не сцепившись с Чезаре, а держась за свою руку, прижатую к груди под неестественным углом.

— Ма-а-ама! — верещал он, захлебываясь слезами. — Моя рука!

Чезаре, стоя поодаль, смотрел на своего большого и сильного брата скорее с удивлением, чем с раскаянием. Фигурку быка он по-прежнему сжимал в кулаке — он не выпускал ее во время драки.

Ваноцца встала. Родриго ждал, что она бросится к плачущему сыну, утешит его — в конце концов, она мать и, он знал, любящая мать. Но вместо этого она подняла с земли оставшуюся фигурку паука и, подойдя к Хуану, усадила его прямо. Хуан захныкал, жалуясь, что Чезаре сломал ему руку. Это казалось немыслимым, особенно если сравнить комплекцию мальчиков, но Родриго знал, что Хуан не преувеличивает. Он взглянул Чезаре в глаза — да, все так и есть. Бык, как и ласточка, тоже признал нового владельца.

— Все хорошо, — ровный, низкий голос Ваноццы медом пролился над лужайкой. — Я помогу тебе. Сейчас помогу. Но мы должны закончить, Хуан. Это важно. Возьми. Он твой.

Она вложила паука в трясущуюся мальчишескую руку. Хуан уставился на фигурку, взвыл и в ярости отшвырнул ее прочь так, что она отлетела далеко от него, к самым ногам Родриго.

— Не надо мне этого проклятого паука! Мне больно-о!

— Отведи его в дом и вызови лекаря, — распорядился кардинал.

Когда Ваноцца увела рыдающего Хуана, Родриго наклонился и поднял с земли фигурку паука, отвергнутую его сыном. Намотал на нее золотой шнур и вновь повесил себе на шею. Он был разочарован, но… на все воля Господня.

— Отец, простите, — пробормотал Чезаре, — я не хотел…

— Я знаю, сын мой, — Родриго положил ладонь ему на затылок и успокаивающе погладил, показывая, что не судит строго. — Ты не виноват.

Чезаре тотчас вскинул голову, улыбаясь. В такие мгновения, как это, Родриго терялся, не зная, кого из своих сыновей он все-таки любит больше.

— Как странно, отец, — тихо сказала Лукреция.

— Что, дитя мое?

— Мне показалось… ваши глаза… Они всегда были разного цвета, и мне почудилось, будто несколько минут назад они стали одинаковыми, голубыми. А сейчас снова разные…

Чезаре удивленно посмотрел на сестру. Та ответила на этот взгляд — и, беззвучно вскрикнув, прижала ладонь к губам.

— Лукреция, — в недоумении сказал Чезаре, — что с твоими глазами?

Родриго шагнул между ними, обнимая обоих за плечи и привлекая к себе. Его сын и дочь разглядывали друг друга с изумлением, и каждый не сознавал, как крепко сжимает в руке подарок, только что полученный от отца. «Вы мои дети, — подумал Родриго. — И сегодня, сейчас я поделился с вами той властью, коей должно быть достаточно, чтобы мы завоевали для Борджиа целый мир. Господи, если ты есть — прошу, пусть они и вправду будут готовы».

Глава 2

1492 ГОД

Дорога из Пизы в Рим шла мимо Перуджи. Были, конечно, и другие дороги, в том числе и более удобные, и менее опасные, чем этот разбитый большак, проложенный, казалось, еще при Юлии Цезаре. Шел только третий день пути, а конь Чезаре уже дважды терял подкову, да впридачу сломалась ось в колесе обоза, на котором молодые выпускники Пизанского университета везли свои пожитки. Джанпаоло, которого друзья по студенческой скамье звали Тилой, страшно ругался, злился, что по такой дороге не пустишь лошадей вскачь — неровен час, ноги подвернут, в то время как Джованни, флегматично труся на своем муле, грыз персик и философски повторял, то спешка еще никого не доводила до добра. Чезаре втайне подумывал, что этот хитрец говорит не без умысла и был бы не прочь, если бы они в самом деле опоздали на свадьбу Торино Бальони, кузена Тилы, любимого племянника графини Аталанты, владевшей Перуджей. «Стоит, пожалуй, и впрямь расспросить его об этом, когда Тила в очередной раз разорется так, что не сможет нас услышать», — подумал Чезаре и улыбнулся про себя.

— Чему радуешься? — проворчал Тила, потирая ладонью потную шею. — Дорога дрянь, жарища, похмелье, а ты лыбишься не пойми чего. Надо было хоть шлюх с собой прихватить. Хоть парочку.

— Стыдитесь, мессир, — кротко ответил Джованни со своего мула, не успел Чезаре и рта раскрыть. — Не вы ли всего лишь третьего дня клялись в любви и верности сиятельной монне Клотильде… или то была монна Киприна… не вспомню сейчас, по правде, да вы и сами не вспомните, но кому-то точно клялись.

— Он все время клянется, — заметил Чезаре. — Каждой. И всякий раз вполне искренне.

— А что делать, — проворчал Тила. Его крепкие уши, торчащие по бокам коротко стриженой головы, слегка порозовели. — Да, клянусь, так ведь иначе разве они на меня посмотрят? Будь у меня такой тугой кошелек, как у твоего папаши Медичи, Джованни, или если бы все перед моим отцом падали ниц, как перед батюшкой Чезаре, ко мне бы женщины тоже липли, только свистни. А что я? Просто бедный Тила Бальони, никому не нужный и заеденный мухами, — и он с самым печальным видом прихлопнул на своей толстой шее одно из созданий, только что им упомянутых.

Джованни поджал тонкие губы, как делал всегда, когда его друг начинал предаваться беспричинному самоуничижению.

— Да-да, ты бедный-несчастный, никому не нужный наследник герцога Перуджи, это всем известно. Воистину, нет в Романье человека несчастнее тебя.

— Да какой я наследник, — сокрушенно вздохнул Тила. — Это я на одних словах наследник. Сейчас ведь Перуджей правит тетушка Аталанта, а тетушку, вон, как мой кузен Торино окрутил. Тетушка свою дочь ему отдает, а за нее ведь король Наваррский своего сына сватал!

— Незаконного, — вставил Джованни.

— Незаконного, ну и что? Подумаешь, незаконного! Чезаре вон тоже незаконный, и кого это волнует?

— Спасибо, друг мой, — Чезаре слегка поклонился ему со своего коня, так что перо на берете качнулось вперед.

Тила только сердито махнул своей здоровенной лапищей.

— Да ну тебя к дьяволу. Ты со своим незаконным отцом и славы, и счастья больше огребешь, чем я с моей разлюбезной тетушкой. Вот увидишь, после этой свадьбы Торино ее окончательно окрутит, так она и отдаст ему Перуджу. А меня на свадьбу пригласили нарочно, чтобы поглумиться.

— Тила, — укоризненно сказал Джованни Медичи. — Ты несправедлив к своей родне. Если бы тебя хотели унизить, то вовсе бы не пригласили.

— Да, и я мог бы еще недельку попьянствовать с вами в Пизе, вот ведь горе было бы, а? Да я бы так и сделал, если б не вы. Ну притворился бы, что письмо затерялось, бывает. И чего вас потянуло в эту Перуджу, а? — и он сплюнул в сердцах, оставив в густом слое дорожной пыли влажную ямку.

Джованни и Чезаре переглянулись. Конечно, Тила Бальони, даже будучи их другом, не мог их сполна понять. Джованни хлопотами отца еще три года назад принял кардинальский сан, хотя и не участвовал пока в заседаниях коллегии кардиналов; Чезаре Борджиа получил кардинальскую шапку недавно и отбыл из Пизы в Рим на свое рукоположение. Он не был самым юным кардиналом в истории святой церкви, но в семнадцать лет самое последнее желание храброго и пылкого сердца — это навеки погрести себя под тяжестью церковных одежд и обязательств, навеки забыть о вольном просторе, хорошей драке, пьяной песне и жарком теле сговорчивой девицы в руках. Впрочем, насчет последнего неписанные правила допускали некоторые поблажки — в конце концов, сам факт рождения Чезаре, его братьев и сестры свидетельствовал о том лучше прочего. И все же Чезаре было грустно. Вместе с кардинальским саном он обретал земли и богатства, но что ему до земель и богатств, когда он, и так никогда не знавший бедности, не нуждался ни в чем, кроме этого вольного ветра и легкого сумасшествия, и возможности вот так сорваться с места и поехать на свадьбу к родичам друга, и покутить там всласть, потому что теперь Бог знает, когда выдастся снова такая возможность…

Так думал Чезаре, и полагал, что мысли Джованни сродни его мыслям. Но взгляд, брошенный на него сыном Лоренцо Медичи, заставил Чезаре усомниться в этом. Хрупкий, даже хлипкий Джованни, выглядящий особенно низкорослым по сравнению с Чезаре и Тилой, восполнял недостаток внешней мощи силой внутренней. Чезаре, которому не чужды были обе эти разновидности силы, уважал друга и прислушивался к нему, признавая про себя, что Джованни порой понимает больше, чем он сам. «Что такое, друг? Зачем мы на самом деле едем в Перуджу?» — мысленно спросил он, и Джованни опустил глаза, как бы давая знать, что сейчас не время.

— Кстати, Чезаре, — сказал он вдруг как ни в чем не бывало. — Все хотел тебя спросить, да только мы все время напиваемся и из головы вылетает. Каким образом твой досточтимый батюшка смог-таки стать его святейшеством Папой?

Тила выпучил на Джованни глаза — и расхохотался. Конь под ним, такой же громадный, как он сам, дернул ушами, а свита, ехавшая на почтительном расстоянии от господ, нервно забряцала оружием.

— Ну ты и спросил! — гаркнул Тила. — Да что ж ты как дитя-то малое? Это ж всем известно! Выбрали его господа кардиналы, такие же вот прощелыги, как вы оба. Так всегда делается.

— Ясно, что выбрали, — прищурившись, сказал Джованни, по-прежнему глядя на Чезаре со своего мула. — Вот только — почему? То есть, хочу я сказать, каким образом?

— Голосованием, — как слабоумному, объяснил ему Тила. — Единогласно.

— О том-то и речь, друг мой. О том-то и речь.

«Зачем он завел сейчас этот разговор?» — подумал Чезаре. Само собой, недавнее избрание кардинала Родриго Борджиа новым понтификом, принявшим на престоле святого Петра имя Александра VI, оставалось главной темой как церковных, так и светских сплетен во всех замках, виллах, дворах и подворотнях Италии. Чезаре это известие застало перед сдачей выпускных экзаменов и нисколько не удивило: его отец всегда добивался того, чего хотел. Пизанские профессора, впрочем, оказались на высоте и, проявив себя образцом беспристрастности, дважды гоняли Чезаре на пересдачу по риторике и геометрии. Правда, за грамматику он сразу же получил наивысшую оценку. Как бы они ни относились к его отцу — а отныне всякий человек в Италии либо боготворил, либо ненавидел Родриго Борджиа, — на отношении к сыну это никак не отразилось.

— Тила уже сказал, — ответил Чезаре на вопрос Джованни. — Провели голосование. Его повторяли трижды, пока над курией не заклубился белый дым. Говорят, улицы Рима огласились криками радости, и жители выпустили из окон сотни белых голубок.

— Ну еще бы им не радоваться, — хмыкнул Джованни. — В отсутствие Папы в Риме творится полнейшее беззаконие, это всем известно. Режут и убивают среди бела дня. Теперь горожане хотя бы смогут без опаски выйди на улицу, не боясь за оставшихся дома беззащитных жен и детей. Но я не о том тебя спросил, Чезаре. Мне любопытно, как именно твоему отцу удалось добиться такого исхода голосования. Ведь всем известно, что он не был фаворитом, ставки на него составляли один к восьми, тогда как, например, на кардинала делла Ровере ставили один к двум. Также есть ведь еще и Орсини, и Сфорца… Так почему именно твой отец?

— Ну что ты к нему пристал? — Тила подъехал к ним ближе и обернулся на свиту, удостоверившись, что та держится достаточно далеко. — Ты же знаешь, как делаются такие дела. Или у вас во Флоренции они обустраиваются иначе?

— Они везде обустраиваются одинаково. Удивляет другое. Коллегия кардиналов насчитывает сейчас двадцать шесть человек. Все это люди богатые, знатные, более или менее благочестивые. И очень, очень могущественные. Кардинал Борджиа мог бы купить два голоса, ну, три, ну допустим, шесть… но не двадцать шесть, в самом деле.

— Значит, он знает за кем-то из остальных грешки, — уверенно сказал Тила.

— Возможно, хотя члены коллегии в таких вещах соблюдают осторожность, ведь каждый из них мечтает рано или поздно стать Папой. Пусть будет еще шесть голосов. Итого двенадцать. Где еще четырнадцать?

— Ты вроде бы говорил, твой отец упоминал о браке твоей сестры с Сфорца? — обратился Тила к Чезаре и, когда тот молча кивнул, повернулся к Джованни: — Ну вот, Сфорца тоже у них в кармане!

— Согласен с твоим искрометным умозаключением, друг мой. Но где же еще тринадцать голосов? Или у его святейшества припасена еще дюжина детей, которых он может распродать за папскую тиару?

— Джованни, не забывайся! — загремел Тила — и осекся, когда рука Чезаре, затянутая в кожаную перчатку, легла на его плечо.

Чезаре улыбался.

— Все в порядке, — сказал он. — Не сердись на него. Ты же знаешь нашего друга, он любит такие задачки.

— О да, — Джованни Медичи снова прищурил темные, как у всех флорентийцев, глаза. — Очень люблю. Решение подобных задач тренирует ум.

— Ты бы лучше ручонки свои тренировал, да и ножки тоже, а то вон дохляк какой, на осле ездишь, — сочувственно сказал Тила, и Джованни скорбно покачал головой.

— Скромному служителю церкви не к лицу возвышаться над своей паствой. Это ведет к гордыне, — кротко ответил он, и большак вновь огласился хохотом Тилы Бальони.

Чезаре ехал между ними, такими разными и внешне, и внутренне, и думал о том, долго ли еще все они смогут оставаться друзьями. Перуджа — вольный город, а отец неоднократно говорил, что с приходом к власти положит конец разнузданному самоуправству городов, бесконечные распри между которыми разрывали Италию на куски. Вряд ли это понравится графине Аталанте, да и всему клану Бальони. Что же до Джованни, то он слишком хитер. Недаром его наставником числился Никколо Макиавелли — судя по рассказам, тот еще старый лис. Медичи и Борджиа находились в ровных отношениях, и на свободу Флоренции Ватикан не посягал, по крайней мере пока. Но Чезаре не нравилась настойчивость, с которой Джованни расспрашивал его об отце, а пуще того — проницательность, с которой он делал выводы. Версия о том, что все голоса конклава были куплены, укоренилась в народе за недели, прошедшие после избрания нового Папы. И Родриго, а стало быть, и Чезаре были заинтересованы в том, чтобы так и оставалось. Не слишком приглядная версия, но к подобному все привыкли. Купля и продажа санов, индульгенций, разводов и усыновлений давно стали привычным делом в святом городе Риме. В обыденное проще поверить. Но Джованни Медичи зрил в самый корень. Чезаре как никто знал, что слухи о баснословных богатствах Борджиа чудовищно раздуты — что, опять-таки, являлось целенаправленной политикой отца, ибо золото всегда все объясняет. Золото все покупает и прощает. Ни к чему людям задавать вопросы, ни к чему знать, что богатств Борджиа не хватило бы на взятки и для половины коллегии. Тем более что, как верно заметил Джованни, большинство кардиналов и так богаты и не стали бы возводить на папский престол ненавистного испанца, выскочку, наглеца лишь для того, чтобы присовокупить к своим необозримым владениям еще одну деревню и еще один замок.

Дело было не в деньгах, нет. Дело было в фигурке паука, намотанной на золотистый шнур. Чезаре вспомнил, как отец держал ладонь на ней, спрятанной под кардинальской сутаной, во время их последней встречи перед отбытием Чезаре в Пизу. «Все пройдет как задумано, сын мой, — сказал Родриго тогда. — Верь в своего отца». Он мог бы сказать «верь в паука» — и не ошибся бы. Чезаре до сих пор весьма смутно представлял, как именно действует эта фигурка, какую силу дает она отцу. Они никогда не говорили об этом. Чезаре знал только, что сила существует — сила, сравнимая с его собственной, позволявшей сваливать одним ударом противника вдвое тяжелее себя и одним ударом отрубать голову быку. Впрочем, с быками Чезаре старался быть осторожнее. В конце концов, именно один из них, тот, что холодил сейчас его грудь под сорочкой, подарил Чезаре эту невообразимую мощь. Ни к чему лишний раз обижать его родичей. Никто не любит, когда обижают его семью.

Кто-то в сопровождавшей их свите затянул похабную песню, и Тила с готовностью подхватил ее, сотрясая окрестности густым басом. Чезаре с нежностью посмотрел на него, жалея, что скоро они расстанутся, чтобы затем, быть может, стать врагами. Джованни тоже смотрел на Тилу, и во взгляде его сквозила задумчивость, которой Чезаре не мог понять. Он решил выбросить все из головы. Какого, в конце концов, черта? Он молод, здоров, красив, он сын новоизбранного Папы Римского и едет в родовое гнездо своего закадычного друга, чтобы как следует повеселиться. Жизнь прекрасна, проста и бесконечна, когда тебе семнадцать лет и весь мир лежит распростертый у твоих ног. Чезаре щелкнул хлыстом, тряхнул головой и подхватил песню, гудящую над разбитой дорогой.



Перуджа встретила их чисто выметенными улицами и домами, увитыми тысячью благоухающих свежих цветов. Журчали фонтаны, вычищенные от извести и тины, сточные канавы были перекрыты струганными досками, а уличные живописцы разукрасили замшелые стены старинных домов всеми красками радуги. Перуджа готовилась к свадьбе молодого господина, мессира Торино, и Лавины Бальони, дочери графини Аталанты, наконец осуществившей мечту и выдававшей драгоценное чадо за обожаемого племянника. В городе было не протолкнуться от многочисленных отпрысков клана Бальони, приехавших на свадьбу, их друзей, родичей, друзей их родичей и родичей их друзей, свиты тех, других и третьих, а также прочих прихлебателей и дармоедов, кои неизменно слетаются на подобные действа. Чезаре, Тила и Джованни приехали слишком поздно, когда в городе не осталось не то что свободной гостиницы, но даже свободного угла на сеновале. Разумеется, сын Папы, наследник Лоренцо Медичи и родной племянник графини Аталанты могли рассчитывать на кров в замке, но их свите, насчитывавшей около тридцати человек, вход в город оказался закрыт. Чезаре в связи с этим ощутил смутную тревогу: он был юн, но не глуп, и знал, что человеку его положения не стоит разгуливать на чужой земле без сопровождения надежных и хорошо вооруженных людей. Однако в городе все обстояло спокойно, воздух звенел смехом и шутками, а к вечеру на улицу выходили патрули, следившие, чтобы никакие беспорядки, неизбежные при таком скоплении народа, не омрачили грядущего торжества. Поэтому Чезаре, скрепя сердце, согласился с тем, чтобы его люди встали лагерем за крепостной стеной. А Джованни настоял, чтобы в замке им отвели комнаты, из которых поле и лагерь были хорошо видны, так, чтобы в случае чего удалось бы подать сигнал или быстро добраться до своих.

— Чего ты боишься? — спросил его Чезаре, когда они остались вдвоем — Тила отправился засвидетельствовать свое почтение тетушке в неофициальной обстановке.

Кто-либо другой смертельно оскорбился бы на такой вопрос, но Джованни Медичи лишь задумчиво потер ладонью свой мягкий холеный подбородок.

— Никогда не знаешь, когда тебе понадобятся тридцать верных мечей, — произнес он наконец, и хотя этот ответ мало что объяснял, Чезаре уверился в своей мысли, что Джованни знает или подозревает больше, чем говорит. Потому и Чезаре держался настороже: он знал, что проницательности Джованни Медичи стоит верить.

Ночь прошла спокойно, а следующий день пронесся в круговерти празднований. Венчание состоялось утром, и уже к полудню во всей Перудже не осталось ни одной трезвой души: даже собаки с готовностью лакали вино из луж, пролитых то тут, то там на затоптанной мостовой. Друзья по пизанской бурсе полдня кутили в замке, потом поехали в город, потом снова вернулись в замок, а веселье и не думало затихать. Невеста была прехорошенькая, розовая и сочная, будто персик, жених — с виду деревенский увалень, каких поискать — поверить в свое счастье не мог и на радостях нализался сильнее гостей. Графиня Аталанта сияла от удовольствия, промокая материнскую слезу. Даже Тила, никогда не выказывавший к своей родне особой любви, казался довольным всем на свете и то и дело что-то счастливо орал, заглушая музыкантов. Единственным, кто не выглядел полностью довольным, был Грифонетто, сын графини Аталанты и еще один кузен Тилы и Торино. Он сидел мрачнее тучи, нервно подкручивая острый ус, и это не укрылось от Чезаре. Пару раз они с Джованни обменялись многозначительными взглядами на сей счет, но потом вино взяло свое, и Чезаре забыл угрюмого Грифонетто. День промчался, словно гигантская колесница, громыхая огненными колесами, и бурно скатился в ночь, прохладную, ясную, созданную для неги в объятиях нежной девицы, коих, по счастью, в замке графини водилось в изрядном числе.

Около полуночи молодых, как водится, с прибаутками и скабрезностями проводили в спальню (при этом Торино хихикал, как конченый идиот, а монна Лавина премило краснела), и Тила предложил закончить пирушку у него. Все уже порядком устали, тащиться далеко не хотелось, так что Чезаре с Джованни радостно приняли приглашение. Они уже поднимались по лестнице, когда Чезаре услышал неподалеку чей-то тихий голос, словно кто-то о чем-то сговаривался тайком. Он сам не знал, что заставило его замедлить шаг; рука помимо воли потянулась к фигурке быка, висевшей на шее под тканью сорочки. Так случалось всегда, когда он инстинктивно чувствовал опасность, и именно это непроизвольное движение заставило его остановиться.

— Чезаре, чего встал столбом? — гаркнул Тила с верха лестницы, и тот отмахнулся.

— Идите, я вас догоню.

— Не трогай его, Тила. Ему пригрезилась юбка монны Марселлы, — сказал Джованни, и Тила оглушительно заржал. Чезаре понятия не имел, кто такая монна Марселла — должно быть, одна из тех девиц, с которыми он тискался этим вечером на глазах у друзей, — но он подозревал, для Джованни это также не имело значения. Чезаре метнул на друга быстрый взгляд. Тот чуть заметно кивнул. Чезаре отошел от лестницы в темноту, огляделся и, убедившись, что остался один, вынул из ножен меч.

Он больше не слышал голосов, но без труда нашел коридор, из которого они доносились. Лестница привела его в крыло, отведенное молодоженам: дверь в спальню, лишь четверть часа назад закрывшаяся за новобрачными, была широко распахнута, оттуда лился свет и доносились истерические женские рыдания. Чезаре на цыпочках подошел к двери, держа меч наизготовку, и заглянул внутрь, изо всех сил стараясь остаться незамеченным.

Картина, открывшаяся взгляду, потрясла его. Первым делом в глаза ему бросились трупы — изрубленные мечами, окровавленные и, что самое ужасное, обнаженные. Чезаре не сразу узнал в этих жалких останках недавних молодоженов, Торино и Лавину Бальони. Грифонетто стоял над телами кузена и сестры с окровавленным мечом, а у ног его, корчась и царапая лицо ногтями, ползала и вопила его собственная мать.

— Будь ты проклят! — выла она. — Будь проклят, убийца! О, за что Господь наказал меня, за что я предана собственным сыном?!

— Успокойтесь, — голос Грифонетто прозвучал ровно, почти лениво, и Чезаре, никогда до сих пор никого не убивавший своей рукой, ощутил, как волоски у него на затылке встают дыбом от этого тона. — Выслушайте меня. Жаль, что вы это увидели, но, право слово, кузен Торино не оставил мне никакого выбора. Он готовил заговор против вас, он и эта шлюха, которую мне приходилось считать сестрой. Если бы верные люди не доложили мне обо всем вовремя, завтра утром вы лежали бы в своей постели мертвая, а Перуджа перешла бы в руки вашего Торино. Вот он каков, ваш обожаемый Торино. Я давно вам говорил, да вы слушать меня не желали.

— Лжешь! — дико выкрикнула графиня. — Ты лжешь, негодяй! Да зачем ему убивать меня, когда я сама, сама своей рукой готова была поделиться с ним властью над городом и…

— Вот-вот, поделиться. Кому нужна власть по частям? Он захотел проглотить весь пирог целиком и подавился, — Грифонетто пнул окровавленный труп носком сапога, и графиня завопила еще громче. По лицу ее сына скользнула гримаса отвращения. — Да не орите же вы так! Перебудите весь замок, а дело еще не закончено.

— Не закончено?! Что ты еще задумал, подлая тварь, змея, которую я выносила под собственным сердцем? Кого ты еще собрался убить?

— Остальных заговорщиков, разумеется. Прежде всего кузена Джанпаоло, я имею самые достоверные сведения, что он…

Дальше Чезаре слушать не стал. С того места, где он стоял, обзор открывался неполный, но он заметил блеск лат и услышал бряцанье оружия, свидетельствовавшие, что в спальне Грифонетто Бальони был не один. Чезаре не стоило труда схватиться с ним и оторвать ему голову голыми руками, но он опасался, что кто-нибудь из его сообщников набросится сзади, и тогда все будет кончено. К тому же он не мог убить Грифонетто, не развязав родовую войну между Бальони и Борджиа. А этого он не хотел.

Чезаре беззвучно отступил в глубь коридора, в тень. В последний раз взгляд его скользнул по белоснежной женской руке, раскинутой на холодном полу, словно мертвая птица. Он внезапно подумал о собственной сестре, Лукреции, оставшейся в Риме, и горло ему перехватило судорогой такого страшного гнева, что он чуть не кинулся на Грифонетто, забыв обо всех своих мудрых рассуждениях. Но через миг помрачение прошло, разум снова взял верх, и Чезаре, тихо убрав меч в ножны, опрометью кинулся к комнатам, где беспечно кутил его друг Тила, не ведавший, что жить ему осталось менее часа.

Тила с Джованни хохотали над чем-то, когда Чезаре ворвался в комнату, но при виде его тотчас замолкли. Джованни отставил бокал с вином и поднялся. По его лицу Чезаре понял, что тот если и не знал, то ожидал чего-то подобного.

— Быстро, — сказал Чезаре сквозь зубы. — Времени в обрез. Надо бежать.

— Какого черта? — воскликнул Тила, но Чезаре уже сгреб его перевязь с мечом и втиснул другу в руки.

— Коридором идти нельзя, мы можем столкнуться с ними. Здесь высоко?

— Не очень, — Джованни выглянул в окно, хладнокровно оценивая высоту взглядом. — Внизу покатая крыша. А там, кажется, сеновал… в темноте не вижу.

— Ладно, рискнем.

— Какого черта, Чезаре? Ты можешь объяснить, что…

— Твой кузен Торино мертв. Его жена тоже. Грифонетто сверг мать и к утру вырежет всех Бальони, чтобы стать тираном Перуджи, — отчеканил Чезаре, глядя ему прямо в глаза.

Тила Бальони не отличался ни проницательностью Джованни Медичи, ни предприимчивостью Чезаре Борджиа, но полным дураком он тоже не был. Выругавшись, он поднялся и подошел к окну, разглядывая черепичный скат крыши.

— Иди первым, — сказал он. — Потом Джованни, поможешь ему спуститься. Я прикрою…

— Нет, иди вперед ты. Ведь им ты нужен, а не я. Я сын Папы, меня они зарубить не посмеют… ну, во всяком случае, не сразу, — добавил Чезаре без особой уверенности.

Спорить было некогда. Тила затейливо выругался и, передернув перевязь, сиганул из окна на крышу. Жестяной настил загрохотал под его немалым весом, со стуком посыпалась вниз черепица.

— Джованни! — глухо раздалось снизу. — Давай, подсажу!

Джованни успел оседлать подоконник, когда в коридоре послышались торопливые шаги. Грифонетто был жесток и нагл, но довольно глуп — он не счел нужным таиться, рассчитывая на внезапность. Чезаре рванулся к двери и прижался к ней спиной, вцепившись обеими руками в косяки.

— Прыгай! — закричал он. — Убирайтесь отсюда, живо!

Дверь за его спиной громыхнула, ударяя его меж лопаток.

Чезаре сцепил зубы, опуская голову, словно бык, готовый ринуться на тореадора. Фигурка на его груди раскалилась, завибрировала, почти задышала. Дверь дрогнула снова, в нее рвались по меньшей мере трое здоровых мужчин. Они бы здорово удивились, узнав, что их напор удерживает один-единственный семнадцатилетний юноша. Так, как удивился Джованни Медичи, который, сидя на подоконнике, раскрыл рот и смотрел на Чезаре во все глаза.

— Да прыгай же ты! — крикнул тот, и Джованни, опомнившись, соскользнул вниз, в медвежьи объятия Тилы.

Чезаре мог только надеяться, что с ними все будет в порядке. Он дождался мгновения, когда дверь на секунду перестала дрожать — нападающие переводили дух — и, сорвавшись с места, схватил тяжеленные рыцарские доспехи, которые успел заприметить в углу. Они весили, как годовалый жеребенок, но Чезаре подбросил их, будто серебряную ложечку, и швырнул поперек двери, на которую уже налегали с новой силой. Дверь наконец соскочила с петель, подалась на дюйм и застряла, уперевшись в груду старого ржавого железа. В образовавшуюся щель лавиной хлынула брань, кто-то просунул лезвие меча, надеясь увеличить зазор.

Чезаре подарил себе миг упоения своим триумфом, затем картинно раскланялся перед багровой физиономией Грифонетто Бальони, видневшейся в щели, и, перемахнув через подоконник, присоединился к своим друзьям на земле.

Тут-то они и порадовались, что не оставили своих людей в городе — ищи их там, свищи. А так подмога была совсем рядом, и все трое, молча переглянувшись, опрометью кинулись через поле к сторожевым огонькам, горевшим в ночи.



— Я убью его! — ревел Тила, круша все вокруг. Ареной для вымещения праведного гнева ему служила палатка капитана охраны, которую тот великодушно отдал на разнос и поруганье. Джованни укрылся в углу палатки, в кресле, за бараньей ногой, которую поглощал с видимым наслаждением человека, остро сознающего, что избег смертельной опасности. Чезаре стоял поодаль, не пытаясь утихомирить разбушевавшегося Тилу. Он вполне разделял его негодование.

— Убить не убьешь, но с рук это ему не сойдет, — заверил Чезаре друга. — Надо разослать гонцов, оповестить городскую стражу, к утру в нашем распоряжении будет сотня мечей. И вот тогда…

— Тогда я отрублю его вероломную башку и насажу на пику на городской стене! — проревел Тила.

— Ну хорошо, если тебе так хочется, — успокаивающе сказал Чезаре. — Но это не станет возможным, пока перевес не окажется на нашей стороне.

— Чезаре прав, — подал голос Джованни из своего угла. — Сколько человек в гарнизоне крепости? Тридцать, сорок? Хорошо, возьмем для верности шестьдесят. У тебя должно быть как минимум вдвое больше, чтобы требовать переговоров.

— Ты знал? — Чезаре повернулся к нему. Возбуждение от недавнего приключения еще не улеглось, он был взбудоражен и по-странному весел, и сейчас ему не хотелось осторожничать.

При этом вопросе Тила круто развернулся и уставился на Джованни. Тот с невозмутимым видом обгрыз кость и отшвырнул ее в угол.

— Знать, конечно, не мог, — сказал он почти торжественно, явно довольный собой. — Но догадывался. Слишком внезапно пришло это приглашение на свадьбу, ведь мы все знаем, что тебя, друг мой Джанпаоло, родичи недолюбливают. К тому же свадьбы — издавна самый удобный предлог для бойни. Весь клан собирается в одном месте, все пьяны, охрана разбредается по борделям… Я не знал, что готовится заговор, но считал такой расклад вполне вероятным.

Тила разинул рот. В его взгляде, обращенном на щуплого товарища по науке, сквозило искреннее восхищение. Со стороны это выглядело очень забавно.

— Что ж, ты спас всем нам жизнь, — заметил Чезаре. — Если бы не твоя настороженность, я бы и сам наверняка прохлопал. А так держал ухо востро.

— И вытащил нас оттуда, — возразил Джованни. — Ты герой, Чезаре, а не я. Я лишь скромный…

— …служитель церкви, — закончили все трое в один голос и расхохотались.

Остаток ночи прошел в живом обсуждении дальнейших планов. Следующим утром в шесть вечера к городской ратуше Перуджи подъехала кавалькада из ста двадцати всадников. Тридцать из них были из свиты молодых людей, остальные — подданные Аталанты Бальони, узнавшие о дерзком мятеже ее сына и согласившиеся помочь Тиле призвать негодяя Грифонетто к ответу. О судьбе самой графини никто ничего не знал, подозревали, что собственный сын держит ее пленницей в замке — в любом случае, власть над Перуджей она потеряла. И горожане вовсе не горели желанием подчиниться тирану, захватившему эту власть столь вероломно.

Сто двадцать всадников простояли на дневном солнцепеке более часа, прежде чем со стороны крепости показалась другая кавалькада, менее внушительная, но также настроенная весьма серьезно. Возглавлял ее Грифонетто, скачущий на гнедом боевом жеребце, надменный и самоуверенный. Они с Тилой холодно поклонились друг другу посреди площади в окружении солдат и зевак. Толпа взволнованно загомонила при виде этого жеста, свидетельствовавшего о начале переговоров.

— Как думаешь, с какой вероятностью дойдет до свалки? — вполголоса спросил Чезаре у Джованни, который по такому торжественному случаю сменил своего мула на послушную молоденькую кобылу и гарцевал с ним рядом, немного поодаль от центра событий.

— Я бы дал два против трех, — ответил Джованни, и Чезаре покачал головой. Их людей больше, но люди Грифонетто лучше вооружены и составляют слаженный отряд. Исход драки, завяжись она сейчас прямо здесь, на улицах Перуджи, был не столь однозначен, как ему бы хотелось. — Стоило тебе послушать нас и уехать во Флоренцию, Джованни. Мы бы дали тебе сопровождение и…

— И я бы пропустил все самое интересное, — возразил тот. — Брось, Чезаре. Я не ты и даже не Тила, мне не быть воином, я еще насижусь вдоволь за толстыми стенами. Дай хоть немного поглазеть на жизнь вблизи. А к тому же, — добавил он, хитро подмигнув, — маэстро Макиавелли наверняка будет интересно выслушать полный отчет об этой интриге из моих уст.

Чезаре усмехнулся. Да уж, дружба дружбой, а в таких делах у каждого свой интерес. Вот и он, сын Папы, кардинал Валенсии, Чезаре Борджиа… что он делает здесь?

— Я даю тебе шанс, негодяй! — прогремел над ними трубный голос Тилы. — В память кузины Лавины и кузена Торино, во имя твоей матери, которую ты бесчестишь своим вероломством. У меня больше людей, жители Перуджи оскорблены твоим предательством, я могу уничтожить тебя, как мошку — но во имя нашей общей крови даю тебе шанс. Сразись со мной в честном поединке, смой хоть часть позора, который навлек на себя. И тогда, если ты победишь, — добавил Тила, оскалив желтые зубы, — добрые жители Перуджи вынуждены будут признать, что ты овладел их городом по праву. Ибо на все воля Господня!

Толпа одобрительно загомонила. Джованни опустил голову, пряча довольную улыбку. Это была его идея, его речь, отрепетированная ими за ночь и исполненная Тилой с похвальным усердием. Ордалии давно отменили, но народ по-прежнему придавал честному поединку большее значение, нежели папским буллам. В то же время присутствие здесь двух кардиналов, один из которых был сыном самого Папы Александра VI, придавала происходящему особый вес и как бы благословляло поединок не только народной волей, но и волей святой матери церкви. В таких условиях Грифонетто Бальони просто не мог отклонить вызов кузена. На площади воцарилась тишина в ожидании его ответа. Тила снова ухмыльнулся, спрыгнул с коня наземь и обнажил свой боевой топор. Чезаре не раз видал, как он разрубал этим топором здоровенные бычьи туши. Пожалуй, Тила был единственным из всех, кого знал Чезаре, кто мог потягаться с ним в силе. Разумеется, безо всякого шанса на успех, но Чезаре порой поддавался ему, чтобы не вызывать лишних подозрений. И победы над ним, и поражения Тила принимал с одинаковым благодушием, за что Чезаре его и любил.

— А сейчас какие шансы у нашего Тилы? — спросил он Джованни, и тот с притворной задумчивостью потер подбородок.

— Хм, дай-ка прикинуть… Сто к одному? Не в пользу бедняги Грифонетто, разумеется. О-о, смотри, смотри, я прав.

Действительно, все закончилось на удивление быстро. Грифонетто Бальони не был худосочным, но мощи и ярости Тилы мог противопоставить лишь свою изворотливость и склонность к подлости. Это, случается, приносит победы на поле брани, но редко спасает в битвах один на один. Тила наступал на противника, нагнув голову и вращая над ней боевым топором, и Грифонетто оставалось лишь уворачиваться, шарахаясь от широкого лезвия, сверкающего на солнце. В какое-то мгновение он от отчаяния осмелел и кинулся в атаку: его меч скрестился с клинком топора, жалобно задрожав и едва не переломившись надвое.

Чезаре с жадностью следил за сражением, жалея, что не может принять в нем участие — и не только оттого, что ордалия священна, в нее нельзя вмешиваться никому, но и оттого, что он был сыном Папы. Лишь благодаря его действиям в замке сражение, разворачивающееся сейчас на его глазах, стало возможным, но та заварушка стала, вероятно, последним подобным приключением для него. И от сознания этого Чезаре хотелось завопить во все горло, обнажить меч и кинуться Тиле на подмогу.

Тот, впрочем, справился и сам. Площадь вновь огласилась звоном скрестившегося железа: удар, другой, третий. А потом раздался ужасный хруст ломающихся костей, и Грифонетто, хрипя и булькая кровью, кулем рухнул наземь к ногам своего кузена. Перуджа приветствовала победителя воем, показавшим, что здесь еще не забыты времена, когда чернь упивалась зрелищем гладиаторских боев. Тила вскинул топор над головой и победно заревел. Толпа вторила ему в полном экстазе.

— Славно! — крикнул Джованни Медичи, аплодируя вместе со всеми. — Я не знаю, что ты сотворил там, в той комнате, Чезаре, с дверью. Но что бы оно ни было, это сделало нашего друга Джанпаоло тираном Перуджи! Браво, Бальони! Браво, Борджиа!

Чезаре аплодировал тоже, стараясь отделаться от странного чувства, вызванного в нем этими словами. Это был страх — он впервые раскрыл перед кем-то, кроме членов семьи, свою тайну; и это была гордость — потому что, в самом деле, он смог; и еще удивление, потому что Чезаре осознал, что теперь город сполна принадлежит его горластому другу, лишь когда Джованни озвучил это. Но сильнее всего прочего оказалось чувство, шевельнувшееся в душе Чезаре Борджиа не впервые, однако впервые оформившееся в этот день, на этой площади, залитой кровью, под восторженные крики толпы. Имя этому чувству — честолюбие.

Ибо если сила, дарованная Чезаре Борджиа Господом, отцом и фигуркой быка, сделала Тилу Бальони тираном Перуджи, то кем же эта сила способна сделать самого Чезаре Борджиа?

Глава 3

1495 ГОД

— А вот эти жемчуга, мадонна? Они оттенят белизну вашей кожи и к тому же гармонируют с шитьем на корсаже…

— Не знаю, — капризно сказала Лукреция Борджиа, трогая тонким пальчиком нитку великолепных, каждая с горошину величиной, бусин, свешивающихся из шкатулки. — Мой брат Хуан говорит, жемчуг делает меня чересчур бледной.

— В таком случае эти кораллы. Они подчеркнут сочность ваших медовых уст и…

— Гхм!

Суровое покашливание, донесшееся от двери, заставило ювелира Бальцатти вздрогнуть и обернуться, словно загнанного зайца. В дверях, широко расставив ноги и постукивая себя хлыстом по голенищу высокого сапога для верховой езды, стоял Чезаре Борджиа. Вид у него был самый что ни на есть строгий. Лукреция хихикнула и прижала ладонь к губам, метнув в растерявшегося ювелира хитрый взгляд — а потом птичкой сорвалась с места и повисла у брата на шее.

— Чезаре, ты приехал! Отец говорил, ты не сможешь.

— Как я мог не приехать к моей сестренке в такое важное для нее время? — Чезаре нежно коснулся губами виска Лукреции и бережно поставил ее на землю. В его объятиях она, и без того маленькая и тонкая, ощущала себя совсем невесомой. — И, вижу, успел как раз вовремя.

Лукреция в ответ на его посуровевший тон невинно захлопала глазами.

— Это мессир Бальцатти, ювелир. Батюшка прислал его, чтобы я выбрала украшения к венчальному платью.

— Истинно так, ваша светлость, — ювелир, уже придя в себя, согнулся в подобострастном поклоне, заискивающе поглядывая на сына Папы. — Его святейшество распорядился предоставить его дочери на выбор лучшие драгоценности, какие только найдутся в Риме, и я поспешил исполнить святейшую волю…

— Не забывая заодно флиртовать с моей сестрой, — холодно сказал Чезаре, и ювелир воздел руки в жесте искреннего негодования.

— Как можно, ваша светлость! Я лишь с присущим людям моего ремесла чутьем и вкусом осмелился указать, что…

— Ладно, ладно, — Чезаре поморщился, в то время как Лукреция едва сдерживала довольную улыбку — она обожала, когда брат ее ревновал. — Ты уже что-нибудь выбрала?

— Нет. Ума не приложу. Здесь столько всего…

— Покажи мне платье.

Лукреция искоса посмотрела на него. Он был такой красивый, ее брат Чезаре, в этом черном костюме для верховой езды, в черных перчатках, усыпанных крохотными брильянтами, с хлыстом в твердой руке. Уже совсем взрослый. Скоро отец и ему подыщет подходящую партию, как и ей. От этой мысли Лукреции стало грустно.

— Показываться в венчальном платье перед свадьбой — дурная примета, — заметил ювелир, на что Чезаре фыркнул:

— Я ведь ее брат, а не будущий супруг. К тому же только еретики и евреи верят в приметы, правоверному католику сие не к лицу. Вы, мессир Бальцатти, еретик или еврей?

Одутловатое лицо ювелира стало наливаться краской.

— Помилуйте, ваша светлость… как можно… мой род…

Лукреция, не выдержав, расхохоталась, звонко чмокнула брата в щеку, крикнула «Я сейчас!» и убежала, оставив мужчин вдвоем. Бедный Бальцатти, ну и натерпится он теперь. Впрочем, если он достаточно ловок, то сумеет воспользоваться случаем и повернуть ситуацию в свою пользу. Ибо всем было известно, что Чезаре Борджиа падок на блестящие камешки не меньше, чем его юная сестра.

Так и случилось: вернувшись через четверть часа, Лукреция застала обоих мужчин увлеченно торгующимися за перстень с аметистом, который Чезаре уже успел нацепить на палец. Однако споры смолкли, когда Лукреция, с нарочитой торжественностью замедлив шаг, вошла в покои. Две служанки, помогавшие ей одеться, несли сзади подол ее платья.

Пауза затянулась, и Лукреция украдкой подняла глаза. Ее взгляд встретился со взглядом брата, прикованным к ней, и смутная дрожь удовольствия прошла по ее спине, забираясь под кожу. Лукреция медленно развела руки, позволяя длинным рукавам свободно ниспасть вниз, сияя шелком и золотым шитьем. Она была прекрасна и знала это.

— Удивительно, — проговорил в наступившей тишине Чезаре. — Лукреция, ты просто… ты просто ангел.

— А ангелам к лицу жемчуга, — оживился Бальцатти, тоже захлопавший при виде ее глазами, будто филин. — Я сразу сказал вашей сестрице…

— Алмазы, — уверенно перебил его Чезаре. — Алмазы и только алмазы.

Он почти не глядя выудил из раскрытой шкатулки ожерелье, сверкнувшее в солнечных лучах так, что глаза резануло болью. Решительно подошел к сестре и, когда она наклонила голову, надел ожерелье на ее шею. Бархат его перчатки ласкал ее обнаженную кожу.

— Вот так, — сказал он. — Теперь ты совершенна.

— А сколько это стоит, ты спрашивал? — рассмеялась она, и Чезаре нетерпеливо мотнул головой.

— Все равно. Если отец заупрямится, я сам заплачу. Ты будешь самой красивой невестой, когда-либо встававшей к алтарю.

От этих слов, которые должны были порадовать ее, Лукреции, напротив, взгрустнулось. Ее улыбка поблекла, и Чезаре, всегда чутко улавливавший малейшую смену ее настроений, понял, что пора им поговорить по душам.

Бальцатти откланялся, очень довольный, и даже не обиделся на еще какую-то колкость, которую Чезаре отпустил в его адрес, прощаясь. Лукреция слушала вполуха, разглядывая свое отражение в огромном, во всю стену, зеркале. Да, она хороша. Но кому предназначено владеть этой красотой, этой юностью, свежестью, кому она принуждена отдать свою любовь? Глупому, толстому, некрасивому Джованни Сфорца, который двух слов связать не может, да еще и обрызгал ее слюной во время официального сватовства. При мысли о нем Лукреция испытывала отвращение, хотя человеком он, кажется, был неплохим. Отец уверял, что Сфорца будет слушаться ее во всем, если она обставит дело с умом, но это не утешало. Ей только исполнилось пятнадцать, она хотела любить, быть любимой, отдавать свое юное тело с еще дремлющей, но уже готовой проснуться страстью. И что с того, что она дочь Папы, а Риму сейчас, в канун неизбежной войны с Францией, жизненно необходим союз с Миланом? Разве она дочь Рима? Она дочь своего отца.

И, как дочь своего отца, она не могла огорчить его непослушанием.

— Грустишь?

Она вздрогнула, услышав шепот Чезаре над самым ухом — он подошел к ней совсем неслышно, как в детстве, когда хотел зажать ладонями глаза и потребовать приз.

— Немножко, — призналась Лукреция. С Чезаре она могла быть полностью откровенной. — Свадьба через неделю, а мне совсем не хочется замуж. Разве это правильно?

— Никто не хочет замуж в твои годы.

— Это должно меня утешить?

— Нет. Твоим утешением буду я. Я привез тебе подарок, — весело сказал Чезаре, и Лукреция мигом изменилась в лице.

— Подарок! О, Чезаре, я обожаю подарки!

— Знаю, сестренка, знаю. Поэтому решил порадовать тебя перед свадьбой. Официальный дар тебе и твоему мужу я пришлю потом, а эта безделица — только для тебя.

Он извлек из кармана камзола коробочку, обитую атласом и пахнущую фиалковыми духами. Церемонно поклонился, а когда Лукреция рассмеялась, ухмыльнулся и сам раскрыл футляр. Внутри, свернувшись, словно змея, лежала золотая цепь толщиной с мизинец Лукреции.