Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Дядя! Я ничего не хочу получать с Франции, она и так слишком бедна.

— Лучше скажи: слишком экономна.

— И потом, какова судьба всех этих несчастных полотен, которые заказывали два или три поколения процветавших чиновников от искусства? Неизвестно. Если только картина не подписана каким-нибудь громким именем, ее отправляют подальше в музей какой-нибудь супрефектуры или главного города кантона, а может быть, кто-нибудь соскабливает краску и заново продает полотна и рамы! Если говорить серьезно, дядя, не для того я писал картину, чтобы она украсила трапезную монастыря или классную комнату в школе взаимного обучения.

— Если бы все художники были похожи на тебя, дружок, хотел бы я знать, что сталось бы с провинциальными галереями.

— Их превратили бы в оранжереи, дядюшка, и выращивали бы там апельсины, гранаты, бананы, равеналы, пальмы, что было бы гораздо красивее, чем пейзажи некоторых моих знакомых художников, уверяю вас. Кстати, я не единственный, кто отказывается от официальных заказов; я лишь следую примеру более знаменитого человека.

— Что за пример? Вдруг он поможет мне скоротать время в ожидании супа? Прежде всего, кто этот более знаменитый, чем ты, художник?

— Абель Арди.

— Сын члена Конвента?

— Совершенно верно.

— Что он сделал?

— Отказался от креста и заказа на четыре фрески в церкви Мадлен.

— Неужели?

— Да, дядя.

— Сколько тебе лет, Петрус?

— Двадцать шесть, дядя.

— Я нахожу, мой мальчик, что для своих лет ты слишком юн. Это горе поправимо, слава Богу, принимая во внимание, что человек стареет довольно быстро.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ты хорошо сделаешь, дорогой Петрус, если воздержишься от необдуманных оценок или готовых суждений о людях и вещах. Когда тебе случается кем-нибудь увлечься, а такое с тобой бывает довольно часто, ты, глупец, наделяешь его собственными добродетелями. Вот и теперь, к примеру, твоя симпатия к Абелю Арди заставила тебя сказать одну из глупостей, которая вогнала бы меня в краску, если бы нас слышал кто-нибудь третий, будь этот третий Францем, моим полотером или Крупеттой — собачкой маркизы, одним своим запахом способной заставить свернуться соусы, приготовленные моим поваром.

— Не понимаю вас, дядя.

— Не понимаешь? Прежде всего, знай, дорогой мой, что от креста не отказываются, ввиду того что правительство дает его только тем, кто просит; когда захочешь, попросишь его у любовницы директора Школы изящных искусств или ризничего Сент-Ашёля и получишь.

— Вы сомневаетесь во всем, дядя!

— Знаешь что, дружок, если человек пережил Революцию, Директорию, Консульство, Империю, Реставрацию, Сто дней и Ватерлоо, ему позволено усомниться во многих вещах, особенно же в правительствах! Если ты, дожив до моих лет, увидишь столько же правительств, сколько довелось видеть мне, ты, вероятно, станешь таким же скептиком, как я.

— Ладно, с крестом разобрались. Ну, а что касается фресок, дядя?.. Я же собственными глазами видел заказ!

— Итак, вернемся к четырем фрескам… Твой друг отказался от этого заказа.

— Отказался.

— Потому что?.. Он как-нибудь мотивировал свой отказ?

— Разумеется… Он ничего не хочет делать для правительства, которое мешает господину Орасу Берне, нашему национальному художнику, выставлять свои работы, посвященные сражениям при Монмирае, Ганау, Жемапе и Вальми.

— Дорогой Петрус! Твой друг Абель Арди отказался от фресок в церкви Мадлен потому, что русский император — правительство которого не намного либеральнее нашего, верно? — заказал ему картину «Отступление из России» и платит за нее тридцать тысяч франков, в то время как дирекция Школы изящных искусств предложила за фрески всего десять тысяч. Ну, дружок, признайся, что патриотизм в данном случае ни при чем, это всего-навсего простой расчет.

— Ах, дядюшка, я знаю Абеля, я готов поручиться за него головой!

— Хоть ты и сын своего отца, то есть гнусного морского разбойника, твоя жизнь слишком мне дорога, дорогой Петрус, чтобы я позволил тебе с такой легкостью ею жертвовать.

— Вы черствый человек, дядя, вы совсем изверились!

— Ошибаешься: я верю в твою любовь, а твоя любовь тем бескорыстнее, что я никогда тебе ничего не давал и, пока жив, ничего не дам, кроме ужина, когда только пожелаешь; правда, сегодняшний представляется мне довольно проблематичным! Более того, я верю в твое будущее, если ты не будешь попусту растрачивать время, талант, жизнь. Ты художник; ты выставляешься уже три года; у тебя золотая медаль за прошлый год, и ты не носишь ни остроконечной шляпы, ни средневековой куртки, ни облегающих панталон — в общем, одеваешься как все. Поэтому, когда ты выходишь на улицу, тебе не приходится убегать со всех ног от преследующей тебя, словно ряженого, стаи озорников твоего квартала, а это уже кое-что! И если ты сейчас послушаешь совета старика, многое повидавшего на своем веку…

— Я вас люблю как отца и считаю своим лучшим другом!

— Во всяком случае, я самый старый твой друг, и именно поэтому я прошу меня выслушать, раз уж нам не остается ничего лучшего, чем разговаривать.

— Слушаю вас, дядя.

— Я знаю обо всех твоих знакомых, хотя и не подаю виду, дорогой Петрус: я знаком с твоим другом Жаном Робером, знаю твоего друга Людовика — одним словом, всех твоих друзей.

— Вы имеете что-нибудь против них?

— Я? Да что ты! Но почему ты поддерживаешь отношения только с поэтами да начинающими медиками?

— Потому что я художник.

— Если ты хочешь знаться непременно с поэтами, бывай у графа де Марселюса.

— Дядюшка! Он же кроме «Оды Чесноку» ничего не написал!

— Он пэр Франции… Можно еще посещать господина Брифо.

— Он сочинил одну-единственную трагедию!

— Зато он член Академии… Ты слишком много времени проводишь с юнцами, дорогой мой!

— Но ведь и вы, дядя, любите молодежь, вы сами молоды душой и носите парик только из фатовства. Как же вы можете упрекать меня в этом?

— Подобные связи ничего не дают, Петрус, они не помогают ни разбогатеть, ни прославиться.

— Какое это имеет значение, если они делают человека счастливым?

— Да, а что ты называешь счастьем? Курить в мастерской, сидя на корточках на манер турок, дешевые контрабандные сигары, рассказывая истории господина Мейё, или пить кофе из маленьких чашек, разглагольствуя об искусстве? Когда ты имеешь честь быть сыном благородного пирата, которому нечем тебя кормить, надо поддерживать честь рода, черт побери! Пиратство обязывает, мы ведем свой род от константинопольских императоров! Дорогой Петрус! Поверь человеку, знававшему старого Ришелье и молодого Лораге, в обществе от женщин зависит наша репутация, а значит, и состояние. Нужно завязывать отношения с женщинами: чем больше у тебя будет женщин, тем лучше; чем ближе будут эти отношения, тем полезнее для дела. Если женщина, имеющая положение в обществе, в тебя влюблена и поет тебе дифирамбы в своем кругу, — это верный залог твоего процветания, мой мальчик. Не сближайся с людьми запросто: всякий раз как завязываешь знакомство, подумай о том, какие выгоды оно тебе сулит, — в этом и состоит знание света, жизненный опыт. Воспользуйся моим опытом и моим знанием света. Будь вхож во все министерства, имей своих людей во всех посольствах. Ты можешь стать оппозиционером в пятьдесят лет, когда у тебя будет шестьдесят тысяч ливров ренты. На досуге можешь себе позволить несколько жен банкиров, одну-две жены нотариусов, но не более! Нарисуй пастелью несколько пожилых дам из высшего света, пусть они тебе попозируют; если ты таких не знаешь — придумай! Женщины делают наши репутации или, наоборот, разрушают их в уголке своего будуара. Так проводи время с женщинами, дорогой мой, проводи время с женщинами! Именно женщины создают общественное мнение, и оно в конечном счете царствует в мире!

— Дядя! Вы мне предлагаете общество, лишенное общения!

— Мальчик мой! Общество — это лес, в котором каждый гуляющий — при оружии. Оружие одного — ум, другого — богатство. Горе тому, кто полагается на полицию и не принимает собственных мер предосторожности! Играть в жизнь, дорогой Петрус, все равно что в пикет: кто играет честно — разоряется, кто передергивает карты — обогащается.

— Есть, однако, дорогой дядя, и такие, кто обогащается, не прибегая к мошенничеству.

— Да, не нужно сбрасывать со счетов случай: он порой ошибается и входит в дом к честному человеку, принимая его за мошенника. Бывают похожие двери.

— Если общество таково, как вы говорите, дядя, лучше все бросить и уехать куда-нибудь выращивать капусту и морковь.

— Верно, и жить в надежде, что их съешь? И в этом ты заблуждаешься: будешь верить, что съешь что-нибудь мягонькое, а обломаешь себе зубки.

— Вы должно быть, много страдали, дядя, раз пришли к таким выводам!

— Нет… просто я умираю с голоду! — признался генерал.

— Монсир генераль! Ушин потан! — отворив дверь, доложил Франц и улыбнулся, как может улыбаться австрийский капрал, лишенный креста и нашивок.

— Ну, пойдем! — пригласил генерал, беря под руку племянника, — продолжим беседу за ужином; может быть, тогда я увижу мир в других красках… Черт побери! Как я понимаю тех, кто делает революцию под тем предлогом, что они хотят есть!

VI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК ПРОДОЛЖАЮТ В СТОЛОВОЙ РАЗГОВОР, НАЧАТЫЙ В ГОСТИНОЙ

Дядя и племянник вошли в столовую под руку. Генерал тяжело повис на руке Петруса, словно совсем обессилел. Он опустился в кресло, на свое обычное место, и знаком пригласил племянника сесть напротив.

Генерал молча съел две тарелки ракового супу; суп был очень хорош: повар был мастер своего дела. Потом генерал налил себе рюмку мадеры, выпил, смакуя каждый глоток, налил еще и передал бутылку племяннику, приглашая последовать его примеру.

Петрус налил себе мадеры и выпил не задумываясь, что, видимо, возмутило дядюшку, привыкшего относиться к трапезе самым серьезным образом, почти с благоговением.

— Франц! — крикнул генерал. — Подайте господину

Петрусу бутылку марсалы: он не отличит ее от настоящей мадеры.

Так он понизил Петруса в звании знатока вин, как до этого понизил Франца в звании капрала.

Петрус встретил катастрофу с полнейшим смирением.

Гнев генерала постепенно переходил в презрение.

Однако дядюшка решил испытать Петруса еще раз. Франц только что подал генералу бутылку в меру подогретого олафита. Генерал налил себе рюмку, отхлебнул с видом знатока, прищелкнул языком и сказал племяннику:

— Давай свою рюмку.

Петрус в задумчивости протянул рюмку для обычного столового вина.

— Другую! Тонкого стекла, несчастный! — вскипел генерал.

Петрус протянул рюмку из тонкого стекла, изящной формы и на удивление прозрачную.

Когда генерал наполнил рюмку, Петрус поставил ее перед тарелкой.

— Да пей же немедленно! — возмутился генерал. Петрусу и в голову не пришло, что вино может остыть или потерять аромат; он решил, что дядя беспокоится по одной причине: племянник ест не запивая. Итак, гастрономическую тонкость он сводил к уровню простой меры гигиены! Повинуясь дядюшке и чувствуя, что перец, которым был приправлен карри по-индийски, так и горит у него во рту, он перелил вино из рюмки в бокал, долил его холодной водой и выпил залпом.

— А-а, злодей! — взревел генерал.

— В чем дело, дядюшка? — чуть не испугался Петрус.

— Если бы твой корсар-отец не промышлял разбоем исключительно в Ла-Манше, я бы подумал, что он привез из Кейптауна груз констанцского вина или с черноморского побережья — полные трюмы токайского и ты был выкормлен из соски нектаром!

— Почему вы так думаете?

— А что я должен думать, несчастный?! Я наливаю тебе в рюмку прекрасного олафита, того самого, что был заложен в погреб Тюильрийского дворца в тысяча восемьсот двенадцатом, в год кометы; вино из моего собственного погреба по двенадцать франков за бутылку, поданное же в меру подогретым, оно цены не имеет, а ты его пьешь разбавленным водой! Франц, попытайся раздобыть сюренского и напои им моего племянника.

Потом с невыразимой грустью он прибавил:

— Франц, хорошенько запомни следующее: человек пьет, а животное напивается.

— Простите меня, дядя, — сказал Петрус, — я задумался.

— Очень вежливо с твоей стороны говорить мне об этом!

— Это не просто вежливость, это галантность. Я был рассеян, потому что у меня из головы не шел наш недавний разговор.

— Льстец! — бросил генерал.

— Нет, слово чести, дядюшка!.. Так на чем вы остановились?

— Понятия не имею. Знаю только, что я был чертовски голоден и потому мог наговорить глупостей.

— Вы сказали, что я напрасно избегаю светского общества.

— А-а, да, да… потому что, как ты сам понимаешь, мой мальчик, индивиду всегда нужно общество, то есть общая масса, тогда как общей массе, иными словами — обществу, индивиды не нужны.

— Эта истина бесспорна, дядя.

— Ну и что? Только бесспорные истины и оспариваются с остервенением. Пример тому — Колумб, у которого оспаривали существование Америки; Галилей, у которого оспаривали вращение Земли; Гарвей, у которого оспаривали циркуляцию крови; Дженнер, у которого оспаривали эффективность его вакцины, и Фултон, у которого оспаривали мощность пара.

— Вы удивительный человек, дядя! — воскликнул Петрус, восхищаясь красноречием ученого старика.

— Спасибо, мой мальчик! Так вот я тебе говорил — или не говорил, впрочем, это не имеет значения, скажу теперь, — что я тебя представил госпоже Лидии де Маранд, одной из самых юных, хорошеньких и влиятельных женщин нашего времени. Ты у нее, естественно, был в день представления, потом, неделю спустя, оставил свою карточку и больше не появлялся. У нее собирается высший свет…

— Ах, дядя, скажите лучше низший: она, словно министр в своей гостиной, принимает всех подряд.

— Дорогой племянник! Я довольно долго говорил о тебе с госпожой де Маранд: ей понравилось твое лицо, но манеры не произвели на нее впечатления.

— Хотите, я вам дам представление о вкусах госпожи де Маранд?

— Пожалуйста.

— Ее муж купил «Локусту» Сигалона, настоящий шедевр: она не успокоилась, пока не вернула картину автору под тем предлогом, что ей неприятен сюжет.

— Он в самом деле малоприятен.

— Как будто «Святой Варфоломей» Эспаньоле — веселая штука!

— А я бы не хотел, чтобы «Святой Варфоломей» Эспаньоле висел у меня в столовой!

— Знаете, дядюшка, вы сначала попробуйте ее купить, а потом можете отдать мне.

— Я непременно займусь этим при условии, что ты снова станешь бывать у госпожи де Маранд.

— Я едва было в нее не влюбился, дядя; из-за вас я ее возненавижу.

— Почему же?

— Это женщина, которая принимает у себя художника и подмечает в нем лишь интересное лицо да неприятные манеры!

— А какого черта она по-твоему должна увидеть? Что такое госпожа де Маранд? Магдалина, пользующаяся положением мужа и неспособная к раскаянию. Разве ее занимает искусство? Она видит молодого человека и разглядывает его. Когда ты видишь лошадь, ты ведь тоже ее разглядываешь.

— Да, но как бы хороша ни была эта лошадь, я отдаю предпочтение фризу Фидия.

— А когда ты видишь юную и привлекательную особу, ты тоже готов отдать предпочтение фризу?

— Право же, дядя…

— Молчи или я от тебя отрекусь! Госпожа де Маранд права, а ты не прав. В тебе слишком много от художника и слишком мало от светского человека: в твоей походке чувствуется этакая небрежность, простительная школяру, но она не пристала человеку твоего возраста и твоего происхождения.

— Вы забываете, дядя, что я ношу фамилию отца, а не вашу, и если можно предъявлять требования к потомку Жослена Третьего, то к сыну морского пирата, как вы зовете моего отца, нужно быть снисходительным! Меня зовут Петрус Эрбель, а не виконт Эрбель де Куртене.

— Это еще не причина, племянник. О характере человека можно судить по тому, как он ходит, как держится, как поворачивает голову, двигает руками. Министр ходит иначе, чем его подчиненные, кардинал двигается не как аббат, хранитель печатей — не как нотариус. Ты хочешь ходить как привратник или как сторож? А твой костюм? Он производит жалкое впечатление. Что за осел его шил?

— Ваш портной, дядя.

— Прекрасный ответ! Да если я дам тебе своего повара, как дал портного, через полгода он будет готовить отраву. Пригласи господина Смита…

— Боже меня сохрани, дядя. Он и так приходит достаточно часто без приглашения, чтобы я его еще звал!

— Так-так… Ты задолжал портному?

— А вы хотите, чтобы я отсылал его к вам?

— Черт побери, я буду рад!

— Велика радость, дядюшка!

— Хорошо, мы еще вернемся к этому вопросу… Я тебе советовал вызвать к себе портного и спросить: «Кто одевает моего дядю?» И если он тебе ответит: «Я!», то господин Смит — хвастун; это все равно как если бы мой повар ответил, что это он занимается кухней! Дело не в одежде, дорогой мой, а в том, как ее носишь. Подражай мне, Петрус, шестидесятивосьмилетнему старику, — придай элегантность той вещи, которую носишь, и ты станешь очаровательным кавалером, как бы тебя ни звали — Эрбелем или Куртене.

— Какое это, по-моему, кокетство, дядя!

— Однако именно так обстоит дело.

— А почему, собственно говоря, вам вздумалось заняться моим костюмом? Уж не собираетесь ли вы, случайно, сделать из меня денди?

— Ты вечно впадаешь в крайности. Не хочу я делать из тебя денди; я намерен превратить тебя в элегантного молодого человека, моего племянника. Ты только задумайся: когда ты проходишь мимо наших знакомых, они говорят тем, кто с нами незнаком: «Видите этого молодого человека?» — «Да». — «У его дяди пятьдесят тысяч ливров ренты!»

— Дядя! Кто это говорит?

— Все матери, у которых есть дочки на выданье, сударь мой.

— А я-то вас слушал серьезно! Знаете, дядя, вы эгоист, и больше ничего.

— Что?

— Я знаю, куда вы клоните; вы хотите от меня избавиться: собираетесь женить!

— А если и так, то что же?

— Я вам уже сто раз за последний год говорил и повторяю: нет, дядя!

— Ах, Боже мой! Можешь говорить это сто, тысячу, десять тысяч раз, но наступит день, когда ты скажешь «да».

Петрус улыбнулся.

— Возможно, так и будет, дядя. А пока воздайте мне должное и признайте, что до сих пор я говорил «нет».

— Послушай, ты такой же разбойник, как твой отец. Я тебя насквозь вижу: как только найдешь себе красотку, взломаешь мой секретер. Ну что за упрямство такое?! Зачем оставаться холостяком? Ты все-таки выведешь меня из себя!

— Но вы-то сами остались холостяком!

— Потому что я верил в тебя и твоего отца и знал, что вы не дадите угаснуть роду Куртене. И вот я подыскиваю тебе невесту, нахожу девушку, умную, милую, готовую пойти к тебе навстречу; она принесет тебе по пятьсот тысяч франков в каждой руке, а ты отказываешься от этой достойной партии! На кого же ты рассчитываешь? На царицу Савскую?

— А вы как думали, дядя? Девица была некрасива, а ведь я художник, понимаете?

— Нет, не понимаю.

— Форма — прежде всего.

— Значит, ты решительно не хочешь жениться на этом миллионе?

— Нет, дядя.

— Ладно, поищу тебе другой.

— Увы, дядя, я верю, что вы можете это сделать; но позвольте вам сказать: я не против невесты, я против брака.

— Ах, вот как?! Ты, значит, такой же негодяй, как твой отец? Неужели ты не замечаешь, что хладнокровно убиваешь родного дядю? Как?! Я бросил в эту бездну, зовущуюся племянником, результаты шестидесятилетнего опыта, я любил его как родного сына, ради него я поссорился со старой приятельницей — нет, я оговорился: со старой неприятельницей, с которой воюю сорок лет, — а этот дурак не хочет один раз в жизни доставить мне удовольствие! Я просил у него только одного: жениться! А он отказывается… Да ты бандит! Я хочу, чтобы ты женился, я вбил это себе в голову. И ты женишься или хотя бы скажешь, почему отказываешься!

— Я только что вам объяснил, дядюшка.

— Послушай! Если ты не женишься, я от тебя отрекусь, отступлюсь! Я вижу в тебе теперь только наследника, то есть врага, угрожающего моим пятидесяти тысячам ливров ренты. И я сам из предосторожности женюсь на твоем миллионе.

— Вы же сами, дядя, только что признали, что девица некрасива.

— Как только я на ней женюсь, ты от меня подобных признаний не услышишь.

— Почему же?

— Потому что не стоит отбивать у других охоту к тому, что неприятно нам самим. Ну, Петрус, будь славным малым: не хочешь жениться ради себя, женись ради дядюшки.

— Это как раз единственное, чего я не могу для вас сделать.

— Тогда хотя бы дай убедительное объяснение, тысяча миллионов чертей!

— Дядя! Я не хочу быть обязан состоянием будущей жене.

— Почему?

— Мне кажется, в этом расчете есть нечто постыдное.

— Неплохо сказано для сына морского разбойника! Ну что ж, я дам тебе приданое.

— О дядюшка…

— Даю за тобой сто тысяч франков.

— Оставаясь холостяком, я буду богаче без ваших ста тысяч франков, а если женюсь, мне и пяти тысяч ливров ренты будет мало.

— Предлагаю двести, нет — триста тысяч; готов отдать половину своего состояния, если понадобится. Какого черта! Бретонец я или нет?!

Петрус взял дядю за руку и с чувством приложился к ней губами.

— Ты целуешь мне руку, что означает: «Подите-ка вы, дядя, и чем дальше — тем лучше!»

— Ах, дядя!..

— А-а, я все понял! — вскричал генерал, хлопнув себя по лбу.

— Не думаю, — улыбнулся Петрус.

— У тебя есть любовница, несчастный!

— Вы ошибаетесь, дядя.

— А я говорю, что у тебя есть любовница, это ясно как день!

— Нет, клянусь вам.

— Я все вижу насквозь! Ей сорок лет, она держит тебя в коготках; вы поклялись друг другу в вечной любви; вам кажется, что вы одни в целом свете, и воображаете, что так будет продолжаться до Страшного суда.

— Почему вы думаете, что ей сорок лет? — рассмеялся Петрус.

— Потому что только в сорок лет верят в вечную любовь — женщины, разумеется. Перестань смеяться! Так вот где червь сомнения; я знаю, что говорю. В таком случае, друг мой, — прибавил генерал с выражением искреннего сочувствия, — я тебя не осуждаю, я тебя жалею. Мне остается лишь дождаться смерти твоей инфанты.

— Знаете, дядюшка…

— Что?

— Раз уж вы так добры…

— Ты собираешься просить моего согласия на твой брак с этой старухой, годящейся тебе в бабушки, несчастный?!

— Нет, не беспокойтесь.

— Ты станешь меня упрашивать признать твоих детей?

— Дядя! Не волнуйтесь, я не имею счастья быть отцом.

— Разве можно быть в этом уверенным? В ту минуту, как ты вошел, маркиза де Латурнель убеждала меня…

— В чем?

— Ни в чем, продолжай… Я готов ко всему, однако если дело слишком серьезное, отложи его на завтра, чтобы не нарушать мое пищеварение.

— Можете отнестись совершенно спокойно к тому, что я сейчас скажу, дядя.

— Ладно, говори. — Рюмку аликанте, Франц! Я хочу со всеми удобствами выслушать моего племянника. Вот так, хорошо! Начинай, Петрус! — ласково прибавил генерал, разглядывая на свет рубиновое вино. — Итак, твоя любовница?..

— Нет у меня любовницы, дядя.

— Что же у тебя есть?

— Вот уже полгода я увлекся одной особой, которая заслуживает этого во всех отношениях, но, вот видите ли…

— Нет, не вижу, — отрезал генерал.

— … вероятно, мое увлечение ни к чему не приведет.

— Стало быть, твое увлечение — только потерянное время.

— Не больше, чем увлечение Данте, Петрарки или Тассо — Беатриче, Лаурой и Элеонорой.

— Иными словами, ты не хотел жениться на женщине и быть ей обязанным состоянием, но готов иметь любовницу и быть ей обязанным репутацией. По-твоему, ты поступаешь логично, Петрус?

— Логичнее не бывает, дядюшка!

— А каким шедевром ты уже обязан своей Беатриче, Лауре или Элеоноре?

— Вы помните моего «Крестоносца»?

— Это лучшая твоя работа, особенно с тех пор как ты ее отретушировал.

— Кажется, вам очень понравилось лицо девушки, черпающей воду из источника.

— Верно, она понравилась мне больше всех.

— Вы меня спрашивали, с кого я писал это лицо.

— А ты ответил, что это плод твоего воображения, и это мне показалось, кстати сказать, чистейшим хвастовством.

— Я вас обманул самым недостойным образом, дорогой дядюшка!

— Ах, негодяй!

— Моделью мне послужила она!

— Она? Кто «она»?

— Вы хотите, чтобы я вам назвал ее имя?

— Что значит «хотите»? Надо думать, хочу!

— Прошу заметить, что я не питаю надежды стать когда-нибудь ни ее мужем, ни возлюбленным.

— Тем более ты можешь ее назвать: в этом нельзя усмотреть нескромности!

— Это мадемуазель…

Петрус замолчал и задрожал так, будто совершает преступление.

— Мадемуазель?.. — повторил генерал.

— … мадемуазель Регина.

— Де Ламот-Удан?

— Да, дядя.

— А-а! — вскричал дядя, с силой откидываясь в кресле. — А-а! Браво, племянничек! Если бы между нами не было стола, я бы прыгнул тебе на шею и расцеловал бы тебя!

— Что вы хотите этим сказать?

— Что есть Бог для честных людей!

— Не понимаю.

— Я хочу сказать, что ты будешь моим Родриго, что ты за меня отомстишь!

— Объясните, Бога ради!..

— Друг мой! Проси что хочешь: ты мне доставил самое большое удовольствие за всю мою жизнь.

— Поверьте, дядя, я вне себя от радости! Так я могу продолжать?

— Нет, не здесь, мой мальчик: я принадлежу к философской школе Эпикура, я сын изнеженного города, что зовется Сибарисом. Свежесть твоего рассказа меркнет, когда в комнате пахнет бараньим жарким с капустой. Давай перейдем в гостиную. Франц! Лучшего кофе, дружище, самых тонких и ароматных ликеров! Франц, можешь снова надеть крест и нашивки: я тебя прощаю по милости моего племянника. Иди сюда, Петрус, мальчик мой дорогой! Итак, ты говоришь, что любишь мадемуазель Регину де Ламот-Удан?

С этими словами генерал обнял Петруса за шею, и столько было в его жесте грациозности, элегантности и, мы бы даже сказали, молодого запала, что он стал похож на Поллукса, обнимающего Кастора в знаменитой античной группе — шедевре неизвестного мастера.

Обнявшись, они прошли мимо Франца. Лакей стоял навытяжку, отдавая правой рукой честь; его лицо светилось радостью и гордостью. Австриец со счастливым видом бормотал:

— О мой генераль! О мой генераль!..

VII. ЗА ЧАШКОЙ КОФЕ

Генерал, как он сам признался, был действительно истинным последователем учения Анакреонта и гражданином города неги — Сибариса. В этом он мог бы соперничать с Брийа-Савареном и Гримо де ла Реньером.

В его доме все до мельчайших деталей свидетельствовало о том, как тщательно он заботился об удобстве и изысканности обстановки. Как он свято верил в то, что бордоский олафит надо пить из рюмок тонкого и прозрачного стекла, чтобы наслаждаться не только букетом, но и цветом вина, точно так же он пил кофе только из китайского или старого севрского фарфора.

Душистый, дымящийся кофе уже дожидался в кофейнике золоченого серебра, в обществе такой же сахарницы и двух изящных чашечек с золотыми цветочками, а также четырех графинов с разнообразными ликерами.

— Давай-ка сядем, — пригласил генерал, подтолкнув племянника к креслу, — ты вон туда, я здесь, и выпьем кофе как истинные философы, разговаривая о времени, событиях, гениальных людях, великих королях, жгучих солнечных лучах, под которыми на противоположных концах Земли растут восхитительные плоды, зовущиеся мартиникой и мокко.

Однако голова Петруса была занята совсем иными мыслями.

— Милый дядюшка! — сказал он. — Поверьте, что в другое время я наслаждался бы, как и вы, — хотя не с таким знанием дела и не столь философски, — ароматом чудесного напитка. Однако в этот час, как вы, должно быть, понимаете, все мои физические и моральные силы сосредоточены на вопросе, который я позволю себе повторить: что в моей любви к мадемуазель де Ламот-Удан могло вас обрадовать до такой степени?

— Я все тебе объясню, как только выпью кофе. Я тебе уже говорил, садясь за стол, какое влияние может хороший обед или ужин оказывать на восприятие тех или иных вещей, не так ли?

— Да.

— Так вот, дружок, теперь, после ужина, я вижу все в радужном свете и искренне тебя поздравляю. Позволь мне выпить кофе, и я скажу, с чем именно я тебя поздравил.

— Так вы находите, что она хороша собой? — спросил Петрус, забываясь и ступая на скользкий путь, который уготован всем влюбленным, когда они начинают говорить о своей любви.

— Черт возьми, если б я не считал, что она хороша собой, я был бы привередником, дорогой мой!.. Дьявольщина! Да это просто-напросто одна из прелестнейших женщин Парижа. Я вспоминаю ее лицо: она похожа на нимфу Овидия…

— Нет, нет! Она ни на кого не похожа, дядя! Не надо сравнивать ее божественный лик даже с лицом полубогини!

— Ну, мальчик мой, вижу, что ты сильно влюблен! Тем лучше, тем лучше… Мне нравится, когда молодость и сила испытывают себя в любви. Будь по-твоему: она не похожа на нимфу Овидия. Она героиня современного романа в полном смысле этого слова.

— Ах, дядя, совсем наоборот! Меня в особенности восхищает в Регине то, что она не пытается ни в чем подражать ни тем, о ком она читала, ни тем, кого она видела.

— Ах ты плут! Позволяешь себе любить женщину втайне от дяди и не разрешаешь ему поискать, на кого она похожа?

— У меня была причина скрывать это от вас, дорогой дядюшка: я был уверен, что вы меня выбраните.

— Сказал бы лучше, что стану тебе завидовать, плут, счастливец! Везет же пиратским сыновьям! Итак, для начала установим истину: ты влюблен, влюблен без памяти.

— Прошу вас, дядюшка, не называйте мое чувство к Регине любовью.

— А-а!.. Как же, с твоего позволения, мне его называть? Ну-ка!

— Сам не знаю. Однако любовью люди наиболее пошлые называют свои низменные инстинкты, свои грубые фантазии, не правда ли? Неужели вы полагаете, что к этому восхитительному созданию я питаю то же чувство, что ваш привратник к своей сожительнице?

— Браво, Петрус! Продолжай, мальчик мой, продолжай! Не могу сказать, до чего ты меня радуешь… Стало быть, ты испытываешь к Регине не любовь? Тогда объясни, что именно. Я, грубый материалист, человек другого века, до сих пор полагал, что любовь — это сочетание лучших материальных и нематериальных свойств, какие есть в человеке, как, например, в этом кофе сочетается все хрупкое, что есть в растущем на земле стебельке, и солнце, сияющее на небе. Я ошибался — тем лучше! Существует, значит, более возвышенное, менее осязаемое, более пылкое чувство. Я прошу познакомить меня с этим чувством, я в отчаянии, что так долго ждал случая быть ему представленным.

— Вы смеетесь надо мной, дядя…

— Этого еще недоставало!

— … но клянусь, я говорю правду! Чувство, которое я испытываю к Регине, не имеет названия, оно совершенно неизвестное, свежее, сладчайшее, возвышенное, как она сама. Этого чувства не существовало до нее, ведь его может внушить одна она… Ох, дядя, дядя, вы говорите, что, несмотря на ваш богатый жизненный опыт, вам это чувство неведомо, и это неудивительно, ведь ни одному человеку еще не доводилось испытывать того, что испытываю я!

— Прими мои самые искренние поздравления, дорогой друг! — сказал генерал, смакуя последние капли своего кофе. — Повторяю, этим ты мне с самых разных точек зрения доставляешь настоящую радость — первую, которой я тебе обязан. И не принимай буквально все то, что я тебе говорил об обществе до того, как мы сели за стол: это был кошмар, привидевшийся мне на голодный желудок… Ах, — продолжал старый дворянин, поудобнее устраиваясь в кресле и щурясь от удовольствия, — полагаю, я ничем не рискую, если скажу, что для полного счастья мне не хватает вот этой щепотки испанского табаку.

— Поверьте, дядюшка, — продолжал Петрус, — я вам очень благодарен за то, что вы приняли живейшее участие в моем счастье.

— Ошибаешься, дорогой Петрус, или, вернее, ты не совсем меня понял.

— Вы были очень любезны, дядя, сказав, что совершенно счастливы.

— Да, но меня радует не только твое счастье.

— Что же еще, дядя?

— Я втайне радуюсь тому, какие муки твое счастье принесет другому.

Петрус бросил на дядю вопрошающий взгляд.

— А этот другой — мой злейший враг, — продолжал генерал, — и все, что может причинить ему неприятность, приносит мне удовлетворение. Как видишь, дружок, из твоего счастья я беру лишь малую толику, которая мне причитается; можешь меня не благодарить и продолжать свой рассказ. Только сначала отведай рому и скажи свое мнение. Ну как?

Генерал по-прежнему сидел развалившись в кресле. Он сцепил руки на животе и стал вертеть большими пальцами, приготовившись слушать.

— Как странно, дядя! — заметил Петрус. — Я не понимаю, о чем вы говорите. Но я словно предчувствую большое несчастье!

— Тебя в самом деле ожидает или счастье, или несчастье, в зависимости от того, как ты к этому отнесешься. Но и в том и в другом случае я не могу нанести тебе удар, не подготовив тебя к нему. Я скажу тебе правду только после того, как ты завершишь свой рассказ.

— Да мне нечего вам поведать, дядя, я уже все выложил. Я люблю, вот и все.

— Однако есть одна немаловажная вещь, о которой ты умолчал, мой дорогой.

— О чем же, дядя?

— Ты мне сказал, что любишь; верно. Но не сказал, любят ли тебя.

Лицо Петруса залила краска, что и было самым красноречивым ответом. Но Петрус сидел в тени, генерал не заметил его румянца.