ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. Сент-Антуанские ворота
26 октября 1585 года цепи у Сент-Антуанских ворот, вопреки обыкновению, были еще натянуты в половине одиннадцатого утра. Без четверти одиннадцать отряд стражи, состоявший из двадцати швейцарцев — по их обмундированию было видно, что это швейцарцы из малых кантонов, то есть лучшие друзья царствовавшего тогда короля Генриха III,
[1] — показался в конце улицы Мортельри и подошел к Сент-Антуанским воротам, которые тотчас же отворились и, пропустив его, захлопнулись. За воротами швейцарцы выстроились вдоль изгородей, окаймлявших придорожные участки, и одним своим появлением заставили откатиться назад толпу земледельцев и небогатых горожан из Монтрея, Венсена или Сен-Мора, которые хотели проникнуть в город еще до полудня, но, как мы уже сказали, не могли этого сделать.
Если правда, что само скопление людей вызывает беспорядок, можно было подумать, что, выслав сюда швейцарцев, господин начальник стражи хотел его предупредить.
В самом деле, возле Сент-Антуанских ворот толпа собралась большая. По трем сходящимся у них дорогам то и дело прибывали монахи, женщины верхом на Ослах и крестьяне в повозках, увеличивая и без того значительное скопление народа. Все нетерпеливо расспрашивали друг друга, и порой из общего гула вырывались отдельные голоса, поднимаясь до октавы, угрожающей или жалобной.
Кроме стекавшегося со всех сторон народа, легко было заметить отдельные группы людей, по всей видимости вышедших из города. Вместо того чтобы разглядывать, что делается в Париже, они пожирали глазами горизонт, где вырисовывались монастырь Святого Иакова, Венсенская обитель и Фобенский крест.
Эти люди — мы упоминаем о них потому, что они заслуживают нашего пристального внимания, — были в большинстве своем парижские горожане, одетые в облегающие короткие штаны и теплые куртки, ибо погода стояла холодная, дул резкий ветер и тяжелые, низкие тучи словно стремились сорвать с деревьев последние желтые листья, печально дрожавшие на ветвях.
Трое горожан беседовали или, вернее, беседовали двое, а третий слушал. Выразим нашу мысль точнее и скажем, что третий, казалось, даже не слушал: все внимание его было поглощено другим — он не отрываясь смотрел в сторону Венсена.
Займемся им в первую очередь.
Если бы он встал, то оказался бы человеком высокого роста. Но в данную минуту его длинные ноги, с которыми он, по-видимому, не знал, что делать, были подогнуты, а руки, тоже соответствующей длины, скрещены на груди. Прислонившись к живой изгороди, он тщательно закрывал широкой ладонью лицо, очевидно не желая, чтобы его узнали. Между средним и указательным пальцами незнакомца была только узкая щель, из которой вырывалась острая стрела его взгляда.
Рядом с этой странной личностью находился маленький человек, который, вскарабкавшись на пригорок, разговаривал с неким толстяком, еле сохранявшим равновесие на покатом склоне; чтобы не упасть, толстяк то и дело хватался за пуговицу на камзоле своего собеседника.
— Да, повторяю, метр Митон, — говорил карапуз толстяку, — на казнь Сальседа соберется по меньшей мере сто тысяч человек. Не считая тех, кто уже находится на Гревской площади. Смотрите-ка, сколько народу столпи лось здесь, у одних только ворот! Судите сами: всех-то ворот, если правильно сосчитать, шестнадцать.
— Сто тысяч!.. Эка загнули, кум Фриар, — ответил толстяк. — Ведь многие, поверьте, сделают, как я, и, опасаясь давки, не пойдут смотреть на четвертование этого несчастного Сальседа и будут правы.
— Метр Митон, метр Митон, поберегитесь! — ответил низенький. — Вы говорите, как политик.
[2] Ничего, решительно ничего не случится, ручаюсь вам. — И, видя, что собеседник с сомнением покачивает головой, он обратился к длиннорукому и длинноногому человеку: — Не правда ли, сударь?
Тот уже не глядел в сторону Венсена и, по-прежнему не отнимая ладони от лица, избрал предметом своего внимания заставу.
— Простите? — спросил он, словно не расслышав только что обращенных к нему слов.
— Я говорю, что на Гревской площади сегодня ничего не произойдет.
— Думаю, что вы ошибаетесь и произойдет четвертование Сальседа, — спокойно ответил длиннорукий.
— Да, конечно, но повторяю: из-за четвертования ни какого шума не будет.
— Будут слышны удары кнута, хлещущего по лошадям.
— Вы не уразумели моих слов. Говоря о шуме, я имею в виду бунт. Так вот, я утверждаю, что на Гревскойа площади дело обойдется без бунта. Если бы предполагался бунт, король не велел бы разукрасить одну из лоджий Ратуши, чтобы смотреть оттуда на казнь вместе с обеими королевами и своей свитой.
— Разве короли знают заранее, когда вспыхнет бунт? — спросил длиннорукий, с величайшим презрением пожимая плечами.
— Ого! — шепнул метр Митон на ухо своему собеседнику. — Этот человек весьма странно рассуждает. Вы его знаете, куманек?
— Нет, — ответил низенький.
— Так зачем же вы завели с ним разговор?
— Да просто, чтобы поговорить.
— Напрасно: вы же видите, он неразговорчив.
— Мне все же представляется, — продолжал кум Фриар достаточно громко, чтобы его услышал длиннорукий, — что одна из приятнейших вещей на свете — это обмен мыслями.
— С теми, кого знаешь, да, — ответил метр Митон, — но не с теми, кто тебе незнаком.
— Разве люди не братья, как говорит священник из церкви Сен-Ле? — проникновенным тоном добавил кум Фриар.
— Да, так было когда-то. Но в наше время родственные связи что-то ослабли, куманек Фриар. Если вам так хочется поговорить, говорите со мной и оставьте в покое этого чужака — пусть размышляет о своих делах.
— Но вас-то я уже давно знаю, и мне заранее известно все, что вы ответите. А этот незнакомец, может быть, скажет что-нибудь новенькое.
— Тсс! Он вас слушает.
— Тем лучше. Итак, сударь, — продолжал кум Фриар, оборачиваясь к незнакомцу, — вы думаете, что на Гревскои площади будет шум?
— Я ничего подобного не говорил.
— Да я и не утверждаю, что вы говорили, — продолжал Фриар тоном человека, считающего себя весьма проницательным, — я полагаю, что вы так думаете, вот и все.
— А на чем основана эта ваша уверенность? Уж не колдун ли вы, господин Фриар?
— Смотрите-ка, он меня знает! — вскричал до крайности изумленный горожанин. — Откуда?
— Да ведь я назвал вас раза два или три, куманек! — сказал Митон, пожимая плечами: ему было стыдно за глупость своего друга.
— Да, правда, — сказал Фриар, не без труда уразумев, в чем дело. — Честное слово, правда. Ну, раз он меня знает — значит, ответит… Так вот, сударь мой, — продолжал он, снова оборачиваясь к незнакомцу, — я подумал, что вы думаете, что на Гревской площади поднимется шум, ибо если бы вы так не думали, то находились бы там, а вы, напротив, находитесь здесь… Ах ты!
Это «Ах ты!» доказывало, что кум Фриар уже достиг в своих умозаключениях последних, доступных его уму и логике пределов.
— Но если вы, господин Фриар, думаете обратное тому, что, по-вашему, думаю я, — ответил незнакомец, нарочно подчеркивая слова, которые собеседник так настойчиво повторял, — почему вы не на Гревскои площади? Мне, например, кажется, что предстоящее зрелище должно радовать друзей короля и они не преминут там собраться. Вы, пожалуй, ответите на это, что принадлежите не к друзьям короля, а к друзьям господина де Гиза
[3] и поджидаете здесь лотарингцев, которые, говорят, намерены вторгнуться в Париж и освободить господина де Сальседа.
— Нет, сударь, — поспешно возразил низенький горожанин, явно напуганный предположением незнакомца. — Нет, сударь, я поджидаю здесь свою жену Николь Фриар; она пошла в аббатство святого Иакова, отнести двадцать четыре скатерти, ибо имеет честь состоять личной прачкой дона Модеста Горанфло, настоятеля означенного монастыря…
— Куманек! Куманек! — вскричал Митон. — Смотрите-ка, что происходит!
Метр Фриар посмотрел туда, куда указывал пальцем его сотоварищ, и увидел, что наглухо запирают ворота.
— Забавно, не правда ли? — заметил, смеясь, незнакомец.
Между его усами и бородой сверкнули два ряда белых острых зубов, видимо на редкость хорошо отточенных, благодаря привычке пускать их в дело не менее четырех раз в день.
Когда были приняты эти новые меры предосторожности, поднялся ропот изумления и раздались даже гневные возгласы.
— Осади назад! — повелительно крикнул какой-то офицер.
Приказание было тотчас же выполнено, однако не без затруднений: верховые и люди в повозках подались назад и кое-кому в толпе отдавили ноги и помяли ребра.
Женщины кричали, мужчины ругались. Кто мог бежать — бежал, опрокидывая других.
— Лотарингцы! Лотарингцы! — крикнул среди всей этой суматохи чей-то голос.
Самый отчаянный вопль ужаса не произвел бы такого впечатления, как слово «лотарингцы».
— Ну вот видите, видите! — вскричал, дрожа, Митон. — Лотарингцы, лотарингцы! Бежим!
— Но куда? — спросил Фриар.
— На пустырь! — крикнул Митон, раздирая руки о колючки живой изгороди, под которой удобно расположился незнакомец.
— На пустырь? — переспросил Фриар. — Это легче сказать, чем сделать, метр Митон. Никакого отверстия я не вижу, а вы вряд ли рассчитываете перелезть через изгородь: она будет повыше меня.
— Попробую, — сказал Митон, — попробую.
И он удвоил свои старания.
— Осторожнее, добрая женщина! — вскричал Фриар с отчаянием человека, окончательно теряющего голову. — Ваш осел наступает мне на пятки!.. Попридержите коня, господин всадник, не то он нас раздавит… Черт побери, друг возчик, ваша оглобля переломает мне ребра!..
Пока метр Митон цеплялся за кусты, чтобы перебраться по ту сторону изгороди, а кум Фриар тщетно искал какого-нибудь отверстия, чтобы проскользнуть в него, незнакомец поднялся, раздвинул, словно циркуль, свои длинные ноги и перемахнул через изгородь, да так, что не задел ни одной ветки.
Метр Митон последовал его примеру, порвав, однако, штаны. Но с кумом Фриаром дело обстояло хуже: ему никак не удавалось перебраться и, подвергаясь все большей опасности, он испускал душераздирающие вопли. Тогда незнакомец протянул свою длиннющую руку, схватил Фриара за гофрированный воротник и, как ребенка, перенес через изгородь.
— Уф! — воскликнул Фриар, ступив на твердую землю. — Что там ни говори, а я перебрался через изгородь благодаря этому господину. — Затем, выпрямившись, чтобы разглядеть незнакомца, которому он едва доходил до груди, метр Фриар продолжал: — Век бога за вас молить буду, сударь! Вы истинный Геркулес, честное слово! Это так же верно, как и то, что я зовусь Жаном Фриаром. Скажите мне свое имя, сударь, имя моего спасителя…
У Слово «друг» добряк произнес со всем пылом глубоко благодарного сердца.
— Меня зовут Брике, сударь, — ответил незнакомец, — Робер Брике к вашим услугам.
— Смею сказать, вы мне здорово услужили, господин Робер Брике. Жена благословлять вас будет. Но, кстати, где моя бедная женушка? О боже мой, боже, ее раздавят в этой толпе!.. Проклятые швейцарцы, они годны лишь на то, чтобы давить людей!
Не успел кум Фриар произнести этих слов, как ощутил на своем плече чью-то руку, тяжелую, как рука каменной статуи.
Он обернулся, чтобы взглянуть на нахала, разрешившего себе подобную вольность.
То был швейцарец.
— Фы хотите, чтоп фам расмосшили череп, трушок? — произнес богатырского сложения солдат.
— Мы окружены! — вскричал Фриар.
— Спасайся, кто может! — подхватил Митон.
И оба пустились наутек, сопровождаемые насмешливым взглядом и беззвучным смехом длиннорукого и длинноногого незнакомца.
II. Что происходило у Сент-Антуанеких ворот
Одну из собравшихся здесь групп составляли горожане, оставшиеся вне городских стен, после того как ворота были неожиданно заперты. Люди эти столпились возле четверых или пятерых всадников весьма воинственного вида, которые изо всех сил орали:
— Ворота! Ворота!
Робер Брике подошел к горожанам и принялся кричать громче всех:
— Ворота! Ворота!
В конце концов один из всадников, восхищенный мощью его голоса, обернулся к нему, поклонился и сказал:
— Ну не позор ли, сударь, что среди бела дня закрывают городские ворота, словно Париж осадили испанцы или англичане?
Робер Брике внимательно посмотрел на говорившего. Это был человек лет сорока — сорока пяти, по-видимому начальник всадников.
Робер Брике, надо полагать, был удовлетворен осмотром, ибо он в свою очередь поклонился и ответил:
— Вы правы, сударь! Десять, двадцать раз правы, — добавил он. — Не хочу проявлять излишнего любопытства, но осмелюсь спросить, по какой причине, на ваш взгляд, принята подобная мера?
— Да, ей-богу же, они боятся, как бы не съели ихнего Сальседа, — сказал кто-то.
— Клянусь головой, — раздался звучный голос, — еда довольно паршивая.
Робер Брике обернулся в сторону говорившего, чей акцент выдавал несомненнейшего гасконца, и увидел молодого человека лет двадцати — двадцати пяти, опиравшегося рукой на круп лошади того, кто казался начальником.
Молодой человек был без шляпы — очевидно, он потерял ее в сутолоке.
Метр Брике был весьма наблюдателен. Он быстро отвернулся от гасконца, видимо не считая его достойным внимания, и перевел взгляд на всадника.
— Но ведь ходят слухи, что Сальсед — приспешник господина де Гиза, значит, это уж не такое жалкое кушанье, — сказал он.
— Да неужто так говорят? — спросил любопытный гасконец, весь превратившись в слух.
— Да, конечно, говорят, — ответил, пожимая плечами, всадник. — Но теперь болтают много всякой чепухи!
— Ах вот как! — вмешался Брике, устремляя на него вопрошающий взгляд и насмешливо улыбаясь. — Итак, вы думаете, что Сальсед не имеет отношения к господину де Гизу?
— Не только думаю, но уверен в этом, — ответил всадник. Тут он заметил, что Робер Брике сделал движение, означавшее: «А на чем основывается ваша уверенность?» — и добавил: — Подумайте сами: если бы Сальсед был одним из людей герцога, тот не допустил бы, чтобы его схватили и доставили из Брюсселя в Париж связанным по рукам и ногам, или по крайней мере попытался бы силой освободить пленника.
— Освободить силой, — возразил Брике, — дело весьма рискованное. Удалась бы эта попытка или нет, а господин де Гиз признал бы тем самым, что устроил заговор против герцога Анжуйского.
[4]
— Господина де Гиза такое соображение не остановило бы, — сухо продолжал всадник, — уверен в этом, и раз он не вступился за Сальседа, значит, Сальсед не его человек.
— Простите, что я настаиваю, — продолжал Брике, — но сведения о том, что Сальсед заговорил, вполне достоверны.
— Где заговорил? На суде?
— Нет, не на суде, сударь, — во время пытки. Но разве это не все равно? — спросил метр Брике с плохо разыгранным простодушием.
— Конечно, не все равно. Хорошенькое дело!.. Пусть болтают, что он заговорил, — согласен; однако, что именно он сказал, неизвестно.
— Еще раз прошу извинить меня, сударь, — продолжал Робер Брике. — Известно, и во всех подробностях.
— Ну, так что же он сказал? — раздраженно спросил всадник. — Говорите, раз вы так хорошо осведомлены.
— Я не хвалюсь своей осведомленностью, сударь; наоборот, и стараюсь от вас что-нибудь узнать, — ответил Ирине.
— Давайте договоримся! — нетерпеливо молвил всадник. — Вы утверждаете, будто известны показания Сальседа. Что же он сказал? Ну-ка.
— Я не могу ручаться, что это его доподлинные слова, — проговорил Робер Брике; видимо, ему доставляло удовольствие дразнить всадника.
— Но, в конце концов, какие же речи ему приписывают?
— Говорят, он признался, что участвовал в заговоре в пользу господина де Гиза.
— Против короля Франции, разумеется? Старая песня!
— Нет, не против его величества короля Франции, а против его светлости герцога Анжуйского.
— Если он в этом признался…
— Так что? — спросил Робер Брике.
— Так он негодяй! — нахмурясь, произнес всадник.
— Да, — тихо сказал Робер Брике, — но он молодец, если сделал то, в чем признался. Ах, сударь, железные сапоги, дыба и котелок с кипящей водой хорошо развязывают языки порядочным людям.
— Истинная правда, сударь, — сказал всадник, смягчаясь и глубоко вздыхая.
— Подумаешь! — вмешался гасконец, который, вытягивая шею то к одному, то к другому собеседнику, прислушивался к разговору. — Сапоги, дыба, котелок — какие пустяки! Если этот Сальсед заговорил, то он негодяй, да и хозяин его тоже.
— Ого! — молвил всадник, будучи не в силах сдержать раздражение. — Громко же вы поете, господин гасконец.
— Я?
— Да, вы.
— Я пою на мотив, который мне по вкусу, черт побери! Тем хуже для тех, кому мое пение не нравится.
Всадник сделал гневное движение.
— Потише! — раздался чей-то негромкий, но повели тельный голос.
Робер Брике тщетно попытался уяснить, кто это сказал.
Всадник с трудом сдержал себя.
— А хорошо ли вы знаете тех, о ком говорите, сударь? — спросил он у гасконца.
— Знаю ли я Сальседа?
— Да.
— Совсем не знаю.
— А герцога де Гиза?
— Тоже.
— А герцога Анжуйского?
— Еще меньше.
— Известно ли вам, что господин де Сальсед храбрец?
— Тем лучше. Он храбро примет смерть.
— И что если господин де Гиз устраивает заговоры, то сам в них участвует?
— Черт побери! Да мне-то какое дело до этого?
— И что монсеньер герцог Анжуйский, прежде называвшийся Алансонским, велел убить или допустил, чтобы убили всех, кто за него стоял: Ла Моля, Коконна, Бюсси и других?
— Наплевать мне на это!
— Как! Вам наплевать?
— Мейнвиль! Мейнвиль! — тихо прозвучал тот же голос.
— Конечно, наплевать! Я знаю только одно, клянусь кровью Христовой: сегодня у меня в Париже спешное дело, а из-за этого бешеного Сальседа у меня под носом заперли ворота.
— Ого! Гасконец-то шутить не любит, — пробормотал Робер Брике. — И мы, пожалуй, увидим кое-что любопытное.
При последнем замечании собеседника кровь бросилась в лицо всаднику, но он обуздал свой гнев.
— Вы правы, — сказал он, — к черту всех, кто не дает нам попасть в Париж!
«Ого! — подумал Робер Брике, внимательно следивший за тем, как меняется в лице всадник. — Похоже, что я увижу нечто более любопытное, чем ожидал».
Пока он размышлял таким образом, раздался звук трубы. Вслед за этим швейцарцы, орудуя алебардами, проложили себе путь в толпе и заставили ее выстроиться по обе стороны дороги.
По этому проходу стал разъезжать уже упомянутый нами офицер, которому, судя по всему, вверена была охрана ворот. Затем, с выбывающим видом оглядев толпу, он велел трубить.
Это было тотчас же исполнено, и воцарилась тишина, которую, казалось, невозможно было ожидать после такого волнения и шума.
Тогда глашатай, в расшитом лилиями мундире и с гербом города Парижа на груди, выехал вперед, держа в руке какую-то бумагу, и прочитал гнусавым, как у всех глашатаев, голосом:
— «Доводим до сведения жителей нашего славного города Парижа и его окрестностей, что все городские ворота будут заперты сегодня до часу пополудни и что ранее указанного срока никто не вступит в город. На то воля короля и постановление господина парижского прево».
Глашатай остановился передохнуть. Присутствующие, воспользовались этой паузой, чтобы выразить удивление и недовольство долгим улюлюканьем, которое глашатай, надо отдать ему справедливость, выдержал и глазом не моргнув.
Офицер повелительно поднял руку, и тотчас же снова наступила тишина.
Глашатай продолжал без смущения и колебания — видимо, привычка закалила его против всяческих проявлений народных чувств:
— «Мера сия не касается тех, кто предъявит опознавательный знак или кто окажется вызванным письмом или приказом, составленным надлежащим образом.
Дано в управлении парижского прево по чрезвычайному повелению его величества двадцать шестого октября в год от рождества господа нашего тысяча пятьсот восемьдесят пятый».
— Трубить в трубы! — послышалась команда.
Тотчас же раздался хриплый лай труб.
Толпа за цепью швейцарцев и солдат зашевелилась, словно извивающееся тело змеи.
— Что это означает? — вопрошали наиболее мирно настроенные.
— Наверно, опять какой-нибудь заговор!
— Это устроено, чтобы помешать нам войти в Париж, — тихо сказал своим спутникам всадник, со столь диковинным терпением сносивший дерзкие выходки гасконца. — Швейцарцы, глашатай, запреты, трубы — все ради нас. Клянусь честью, я даже горд этим.
— Дорогу! Дорогу! Эй вы там! — кричал офицер, командовавший отрядом. — Тысяча чертей! Или вы не видите, что загородили проход тем, кто имеет право войти в городские ворота?
— Ручаюсь головой, кое-кто пройдет в Париж, хотя бы все горожане на свете стояли между ним и заставой, — сказал, бесцеремонно протискиваясь сквозь толпу, гасконец, чьи дерзкие речи вызвали восхищение метра Робера Брике.
И действительно, он мгновенно очутился в проходе, расчищенном швейцарцами.
Можно себе представить, с какой поспешностью и любопытством обратились все взоры на человека, которому посчастливилось выйти вперед, когда ему велено было оставаться на месте.
Но гасконца мало тревожили эти завистливые взгляды. Он гордо остановился, напрягая тело под тонкой зеленой курткой. Из-под слишком коротких потертых рукавов на добрых три дюйма выступали костлявые запястья. Глаза были светлые, волосы курчавые и желтые либо от природы, либо из-за дорожной пыли. Длинные мускулистые ноги напоминали ноги оленя. На одной руке была надета вышитая кожаная перчатка, в другой он вертел ореховую палку. Он огляделся по сторонам и, решив, что упомянутый нами офицер самое важное в отряде лицо, подошел прямо к нему.
Офицер с минуту молча осматривал гасконца. Тот, нисколько не смущаясь, делал то же самое.
— Вы, видно, потеряли шляпу? — спросил наконец офицер.
— Да, сударь.
— В толпе?
— Нет. Я получил письмо от своей подруги и стал его читать у речки, за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра унес и письмо и шляпу. Я побежал за письмом, хотя пряжка у меня на шляпе — крупный бриллиант. Схватил письмо, но, когда вернулся за шляпой, оказалось, что ветром ее снесло в реку и она уплыла по направлению к Парижу… Какой-нибудь бедняк разбогатеет на этом деле. Пускай!
— Так что вы остались с непокрытой головой?
— А разве в Париже я шляпы не достану, черт побери? Куплю шляпу еще красивее старой и украшу бриллиантом в два раза крупнее.
Офицер едва заметно пожал плечами. Но это движение не ускользнуло от гасконца.
— В чем дело? — сказал он.
— У вас есть пропуск? — спросил офицер.
— Конечно, есть, и не один, а целых два.
— Одного достаточно, был бы он в порядке.
— Но, если я не ошибаюсь — да нет, черт побери, не ошибаюсь, — я имею удовольствие беседовать с господином де Луаньяком? — спросил гасконец, вытаращив глаза.
— Вполне возможно, сударь, — сухо ответил офицер, отнюдь не в восторге от того, что его признали.
— С господином де Луаньяком, моим земляком?
— Отрицать не стану.
— С моим кузеном!
— Ладно, давайте пропуск.
— Вот он.
Гасконец вытащил из перчатки искусно вырезанную половину карточки.
— Идите за мной, — сказал Луаньяк, не взглянув на карточку, — вы и ваши спутники, если с вами кто-нибудь есть. Мы проверим пропуска.
И он встал у самых ворот.
Гасконец с непокрытой головой последовал за ним.
Пятеро мужчин потянулись вслед за гасконцем.
На первом из них была великолепная кираса такой изумительной работы, что казалось, она была создана самим Бенвенуто Челлини.
[5] Однако фасон кирасы вышел из моды, и потому, несмотря на свое великолепие, она вызывала не восторг, а насмешку.
Второй спутник гасконца шел в сопровождении толстого седоватого слуги: тощий и загорелый, он казался прообразом Дон Кихота, точно так же как слуга его мог сойти за прообраз Санчо Пансы.
У третьего на руках был десятимесячный младенец, за кожаный пояс мужчины держалась жена, за юбку которой цеплялись два ребенка — один четырех, другой пяти лет.
Четвертый мужчина тащился хромая, с длинной шпагой на боку.
Наконец, шествие замыкал красивый молодой человек верхом на породистом вороном коне.
По сравнению с прочими он казался настоящим королем.
Вынужденный продвигаться вперед достаточно медленно, чтобы не опережать своих сотоварищей, молодой человек на мгновение задержался.
В тот же миг он почувствовал, как кто-то дернул его на ножны шпаги, и обернулся.
Внимание его привлек черноволосый юноша, невысокий, гибкий, изящный, с горящим взглядом и в перчатках.
— Что вам угодно, сударь? — спросил всадник.
— Сударь, прошу вас о милости.
— Говорите, только поскорее, пожалуйста, видите, меня ждут.
— Мне надо попасть в город, сударь, мне это крайне необходимо, понимаете?.. А вы одни, вам нужен паж, который оказался бы под стать вашей внешности.
— Так что же?
— Услуга за услугу: проведите меня в город, и я буду нашим пажом.
— Благодарю вас, — сказал всадник, — но я не нуждаюсь в паже.
— Даже в таком, как я? — спросил юноша и так странно улыбнулся, что ледяная оболочка, в которую всадник пытался заключить свое сердце, начала таять.
— Я хотел сказать, что не могу держать слуг.
— Да, я знаю, вы небогаты, господин Эрнотон де Карменж, — молвил паж.
Всадник вздрогнул. Но, не обращая на это внимание, юноша продолжал:
— Поэтому о жалованье мы говорить не станем, наоборот, это вам заплатят в сто раз больше, если вы согласитесь исполнить мою просьбу. Позвольте же служить вам, хотя мне и самому случалось отдавать приказания.
И юноша пожал всаднику руку, что со стороны пажа было довольно бесцеремонно. Затем, обернувшись к уже известной нам группе всадников, он сказал:
— Я пройду, это главное… Вы, Мейнвиль, постарайтесь сделать то же самое любым способом.
— Пройти — еще не все, — ответил дворянин. — Нужно, чтобы он вас увидел.
— О, не беспокойтесь! Если я пройду через эти ворота, он меня увидит.
— Не забудьте условного знака.
— Два пальца, приложенные к губам, не так ли?
— Правильно, а теперь — да поможет вам бог!
— Ну как, господин паж, вы готовы? — спросил владелец вороного коня.
— К вашим услугам, хозяин, — ответил юноша.
И он легко вскочил на круп лошади позади своего спутника, который поспешил присоединиться к остальным избранникам, уже вынимавшим пропуска.
— Черти полосатые! — произнес Робер Брике, следивший за ними взглядом. — Да это целый караван гасконцев, разрази меня гром!
III. Проверка
Проверка, предстоявшая шестерым избранникам, которые на наших глазах вышли из толпы и приблизились к воротам, оказалась несложной.
Им нужно было вынуть из кармана половину карточки и вручить ее офицеру, который сравнивал ее с другой половиной, и, если обе они подходили, права носителя карточки были доказаны.
Гасконец без шляпы был первым. С него и началась проверка.
— Ваше имя? — спросил офицер.
— Мое имя, господин офицер? Да оно написано на этой карточке.
— Неважно, скажите свое имя! — нетерпеливо повторил офицер. — Или вы не знаете, как вас зовут?
— Отлично знаю, черт побери! А если бы и забыл, вы могли бы мне напомнить, ведь мы с вами земляки и даже родичи.
— Имя ваше, тысяча чертей!.. Неужели вы воображаете, что у меня есть время разглядывать людей?
— Ладно. Зовут меня Пардикка де Пенкорнэ.
— Пардикка де Пенкорнэ? — переспросил господин де Луаньяк, которого мы станем называть отныне именем, данным ему гасконцем.
Бросив взгляд на карточку, он прочел:
— «Пардикка де Пенкорнэ, 26 октября 1585 года, ровно в полдень».
— Сент-Антуанские ворота, — добавил гасконец, тыча сухим черным пальцем в карточку.
— Отлично. В порядке. Проходите, — сказал господин де Луаньяк. — Теперь вы, — обратился он ко второму.
Подошел человек в кирасе.
— Ваша карточка? — спросил Луаньяк.
— Как, господин де Луаньяк, — воскликнул тот, — неужто вы не узнаете сына одного из ваших друзей детства? Я так часто играл у вас на коленях!
— Нет.
— Пертинакс де Монкрабо, — продолжал с удивлением молодой человек. — Вы меня не узнали?
— На службе я никого не узнаю, сударь. Вашу карточку!
Молодой человек в кирасе протянул ему карточку.
— «Пертинакс де Монкрабо, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Проходите.
Молодой человек, несколько ошалевший от подобного приема, присоединился к Пардикке, который дожидался у самых ворот.
Подошел третий гасконец, тот самый, с которым была жена и дети.
— Ваша карточка? — спросил Луаньяк.
Послушная рука гасконца тотчас же погрузилась в кожаную сумку, висевшую у него на правом боку.
Но тщетно: обремененный младенцем, он не мог найти требуемой бумаги.
— Что вы, черт побери, возитесь с этим ребенком, сударь? Вы же видите, он вам мешает.
— Это мой сын, господин де Луаньяк.
— Ну так опустите сына на землю.
Гасконец повиновался. Младенец заревел.
— Вы что, женаты? — спросил Луаньяк.
— Так точно, господин офицер.
— В двадцать лет?
— У нас рано женятся, вы же знаете, господин де Луаньяк, вы сами женились восемнадцати лет.
— Ну вот, — заметил Луаньяк, — и этот меня знает.
Тем временем приблизилась женщина с двумя ребятами, уцепившимися за ее юбку.
— А почему бы ему и не быть женатым? — спросила она, выпрямляясь и отбрасывая с загорелого лба черные волосы, слипшиеся от дорожной пыли. — Разве в Париже прошла мода жениться? Да, сударь, он женат, и вот еще двое детей, зовущих его отцом.
— Да, но это дети моей жены, господин де Луаньяк, как и тот высокий парень, что держится позади нас… Подойди, Милитор, и поздоровайся с нашим земляком, господином де Луаньяком.
Подошел, заткнув руки за пояс, юноша лет шестнадцати — восемнадцати, сильный, ловкий, своими круглыми глазами и крючковатым носом напоминавший сокола.
На нем была шерстяная вязаная накидка, замшевые штаны облегали мускулистые ноги. Рот, наглый и чувственный, оттеняли нарождавшиеся усики.
— Это мой пасынок Милитор, господин де Луаньяк, старший сын моей жены, она по первому мужу Шавантрад и в родстве с Луаньяками; Милитор де Шавантрад к вашим услугам… Да поздоровайся же, Милитор! — И тут же он нагнулся к младенцу, который с ревом катался по земле. — Замолчи, Сципион, замолчи, малыш, — приговаривал он, продолжая искать карточку по всем карманам.
Тем временем Милитор, вняв увещаниям отчима, слегка поклонился, не вынимая рук из-за пояса.
— Ради всего святого, давайте же карточку, сударь! — нетерпеливо вскричал Луаньяк.
— Поди-ка сюда и помоги мне, Лардиль, — покраснев, обратился к жене гасконец.