Александр Дюма
Графиня де Монсоро
Том II
ЧАСТЬ II
Глава 1.
УЛИЦА ФЕРОНРИ
У Шико были крепкие ноги, и он, конечно, не преминул бы воспользоваться этим преимуществом и догнать человека, ударившего Горанфло дубинкой, если бы поведение незнакомца и особенно его спутника не показалось шуту подозрительным и не навело его на мысль, что встреча с этими людьми таит опасность, ибо он может неожиданно узнать их, чего они, по всей видимости, отнюдь не желают. Оба беглеца явно старались поскорее затеряться в толпе, но на каждом углу оборачивались назад, дабы удостовериться в том, что их не преследуют.
Шико подумал, что он может остаться незамеченным, только если пойдет впереди. Незнакомцы по улицам Монэ и Тирешап вышли на улицу Сент-Оноре; на углу этой последней Шико прибавил ходу, обогнал их и притаился в конце улицы Бурдонэ.
Дальше незнакомцы двинулись по улице Сент-Оноре, держась домов, расположенных на той стороне, где хлебный рынок; шляпы их были надвинуты на лоб по самые брови, лица – прикрыты плащами до глаз; быстрым, по-военному четким шагом они направлялись к улице Феронри. Шико продолжал идти впереди.
На углу улицы Феронри двое мужчин снова остановились, чтобы еще раз оглядеться.
К этому времени Шико успел опередить их настолько, что был уже в средней части улицы.
Здесь, перед домом, который, казалось, вот-вот развалится от ветхости, стояла карета, запряженная двумя дюжими лошадьми. Шико приблизился и увидел возницу, дремавшего на козлах, и женщину, с беспокойством, как показалось гасконцу, выглядывавшую из-за занавесок. Его осенила догадка, что карета ожидает тех двух мужчин. Он обошел ее и, под прикрытием двойной тени – от карсты и от дома, нырнул под широкую каменную скамью, служившую прилавком для торговцев зеленью, которые в те времена дважды в неделю продавали свой товар на улице Феронри.
Не успел Шико забиться под скамью, как те двое были уже возле лошадей и снова остановились, настороженно оглядываясь.
Один из них принялся расталкивать возницу, и так как тот продолжал спать крепким сном праведника, отпустил в его адрес весьма выразительное гасконское проклятие. Между тем его спутник, еще более нетерпеливый, кольнул кучера в зад острием своего кинжала.
– Эге, – сказал Шико, – значит, я не ошибся: это мои земляки. Нет ничего удивительного, что они так славно отлупили Горанфло, ведь он ругал гасконцев.
Молодая женщина, признав в мужчинах тех, кого она ждала, поспешно высунулась из-за занавесок тяжелого экипажа. Тут Шико смог разглядеть ее получше. Лет ей можно было дать около двадцати или двадцати двух. Она была очень хороша собой и чрезвычайно бледна, и, будь то днем, по легкой испарине, увлажнявшей на висках ее золотистые волосы, по обведенным синевой глазам, по матовой бледности рук, по томности ее позы нетрудно было бы заметить, что она находится во власти недомогания, истинную природу которого очень скоро выдали бы ее частые обмороки и округлившийся стан.
Но Шико из всего этого увидел только, что она молода, бледна и светловолоса.
Мужчины подошли к карете и, естественно, оказались между нею и скамьей, под которой скорчился в три погибели Шико.
Тот, что был выше ростом, взял в свои ладони белоснежную ручку, протянутую ему дамой, поставил одну ногу на подножку, положил локти на край дверцы и спросил:
– Ну как, моя милочка, сердечко мое, прелесть моя, как мы себя чувствуем?
Дама в ответ с печальной улыбкой покачала головой и показала ему свой флакон с солями.
– Опять обмороки, святая пятница! Как бы я сердился на вас, моя любимая, за то, что вы так расхворались, если бы сам не был виновником вашей приятной болезни.
– И какого дьявола притащили вы госпожу в Париж? – довольно грубо спросил второй мужчина. – Что за проклятие, клянусь честью! Вечно к вашему камзолу какая-нибудь юбка пристегнута.
– Э, дорогой Агриппа, – сказал тот, что заговорил первым и казался мужем или возлюбленным дамы, – ведь так тяжело разлучаться с теми, кого любишь.
И он обменялся с предметом своей любви взглядом, исполненным страстного томления.
– С ума можно сойти, слушая ваши речи, клянусь спасением души! – возмутился его спутник. – Значит, вы приехали в Париж заниматься любовью, мой милый юбочник? По мне, так и в Беарне вполне достаточно места для ваших любовных прогулок и не было нужды забираться в этот Вавилон, где сегодня вечером мы, по вашей милости, уже раз двадцать чуть-чуть не попали в беду. Возвращайтесь в Беарн, коли вам хочется амурничать возле каретных занавесочек, но здесь – клянусь смертью Христовой! – никаких интриг, кроме политических, мой господин.
При слове «господин» Шико возымел желание приподнять голову и поглядеть, но он не мог сделать этого без риска быть обнаруженным.
– Пусть себе ворчит, моя милочка, не обращайте внимания. Стоит ему прекратить свою воркотню, и он наверняка заболеет, у него начнутся, как у вас, испарины и обмороки.
– Но, святая пятница, как вы любите поговорить, – воскликнул ворчун, – уж если вам охота любезничать с госпожой, садитесь, по крайней мере, в карету, там безопаснее, на улице вас узнать могут.
– Ты прав, Агриппа, – сказал влюбленный гасконец. – Вы видите, милочка, советы у него совсем не такие скверные, как его физиономия. Дайте-ка мне местечко, прелесть моя, если вы не против, чтобы я сел возле вас, раз уж я не могу встать на колени перед вами.
– Я не только не против, государь, – ответила молодая дама, – я этого жажду всей душой.
– Государь! – прошептал Шико, невольно приподняв голову, которая крепко стукнулась о камень скамьи. – Государь! Что это она говорит?.
Между тем счастливый любовник воспользовался полученным разрешением, и пол кареты заскрипел под дополнительным грузом.
Вслед за скрипом раздался звук продолжительного и нежного поцелуя.
– Клянусь смертью Христовой! – воскликнул мужчина, оставшийся на улице. – Человек и в самом деле всего лишь глупое животное.
– Пусть меня повесят, если я хоть что-нибудь в этом понимаю, – пробормотал Шико. – Но подождем. Терпение и труд все перетрут.
– О! Как я счастлив! – продолжал тот, кого назвали государем, ничуть не обеспокоенный брюзжанием своего друга, брюзжанием, к которому он, по всей видимости, давно уже привык. – Святая пятница! Сегодня прекрасный день: одни добрые парижане ненавидят меня всей душой и убили бы без малейшей жалости, другие добрые парижане делают все возможное, чтобы расчистить мне дорогу к трону, а я держу в своих объятиях милую женщину! Где мы сейчас находимся, д\'Обинье? Я прикажу, когда стану королем, воздвигнуть на этом месте памятник во славу доброго гения Беарнца.
– Беа…
Шико не договорил – он набил себе вторую шишку по соседству с первой.
– Мы на улице Феронри, государь, и она тут не очень-то приятно пахнет, – ответил д\'Обинье, который вечно был в дурном настроении и, когда уставал сердиться на людей, сердился на все, что придется.
– Мне кажется, – продолжал Генрих, ибо наши читатели уже, без сомнения, узнали короля Наваррского, – мне кажется, что я вижу, вижу ясно всю свою будущую жизнь: я король, я сижу на троне, сильный и могущественный, хотя, возможно, и менее любимый, чем сейчас. Мой взгляд проникает в это будущее вплоть до моего смертного часа. О моя дорогая, повторяйте мне еще и еще, что вы меня любите, ведь при звуке вашего голоса сердце мое тает!
И в приступе грусти, которая его иной раз охватывала, Беарнец с глубоким вздохом опустил голову на плечо своей возлюбленной.
– Боже мой! – испуганно воскликнула молодая женщина. – Вам дурно, государь?
– Вот-вот! Только этого недоставало, – возмутился д\'Обинье, – нечего сказать, хорош солдат, хорош полководец и король, который падает в обморок!
– Нет, нет, успокойтесь, моя милочка, – сказал Генрих, – упасть в обморок возле вас было бы счастьем для меня.
– Просто не понимаю, государь, – заметил д\'Обинье, – почему это вы подписываетесь «Генрих Наваррский»? Вам следовало бы подписываться «Ронсар» или «Клеман Маро». Тело Христово! И как это вы ухитряетесь не ладить с госпожой Марго, ведь вы оба души не чаете в поэзии!
– Ах, д\'Обинье, сделай милость, не говори мне о моей жене. Святая пятница! Ты же знаешь поговорку… Что, если мы вдруг встретимся здесь с Марго?
– Несмотря на то, что она сейчас в Наварре, верно?
– Святая пятница! А я, разве я сейчас не в Наварре? Во всяком случае, разве не считается, что я там? Послушай, Агриппа, ты меня прямо в дрожь вогнал. Садись, и поехали.
– Ну нет уж, – сказал д\'Обинье, – езжайте, а я пойду за вами. Я вас буду стеснять, и, что того хуже, вы будете стеснять меня.
– Тогда закрой дверцу, ты, беарнский медведь, и поступай, как тебе заблагорассудится, – ответил Генрих.
– Лаварен, туда, куда ты знаешь! – обратился он затем к вознице.
Карета медленно тронулась в путь, а за ней зашагал д\'Обинье, который порицал друга, но считал необходимым оберегать короля.
Отъезд Генриха Наваррского избавил Шико от ужасных опасений: не такой человек был д\'Обинье, чтобы оставить в живых неосторожного, подслушавшего его откровенный разговор с Генрихом.
– Следует ли Валуа знать о том, что здесь произошло? – сказал Шико, вылезая на четвереньках из-под скамьи. – Вот в чем вопрос.
Шико потянулся, чтобы вернуть гибкость своим длинным ногам, сведенным судорогой.
– А зачем ему знать? – продолжал гасконец, рассуждая сам с собой. – Двое мужчин, которые прячутся, и беременная женщина! Нет, поистине это было бы подлостью! Я ничего не скажу. К тому же, как я полагаю, оно не так уж и важно, поскольку в конечном-то счете правлю королевством я.
И Шико, в полном одиночестве, весело подпрыгнул.
– Влюбленные – это очень мило, – продолжал он, – по д\'Обинье прав: наш дорогой Генрих Наваррский влюбляется слишком часто для короля in partibus
1. Всего год тому назад он приезжал в Париж из-за госпожи де Сов. А нынче берет с собой очаровательную крошку, предрасположенную к обморокам. Кто бы это мог быть, черт возьми? По всей вероятности – Ла Фоссез. И потом, мне кажется, что если Генрих Наваррский серьезный претендент на престол, если он, бедняга, действительно стремится к трону, то ему не мешает малость призадуматься над тем, как уничтожить своего врага, Меченого, своего врага, кардинала де Гиза, и своего врага, милейшего герцога Майеннского. Мне-то он по душе, Беарнец, и я уверен, что, рано или поздно, он доставит неприятности этому богомерзкому живодеру из Лотарингии. Решено, я ни словечком не обмолвлюсь о том, что видел и слышал.
Тут в улицу ввалилась толпа пьяных логистов с криками:
– Да здравствует месса! Смерть Беарнцу! На костер гугенотов! В огонь еретиков!
К этому времени карета уже свернула за угол стены кладбища Невинноубиенных и скрылась в глубине улицы Сен-Дени.
– Итак, – сказал Шико, – припомним, что было: я видел кардинала де Гиза, видел герцога Майеннского, видел короля Генриха Валуа, видел короля Генриха Наваррского. В моей коллекции не хватает только принца; это – герцог Анжуйский. Так отправимся же на поиски и будем искать его, пока не обнаружим. А на самом деле, где мой Франциск Третий, клянусь святым чревом? Я жажду лицезреть его, этого достойного монарха.
И Шико направился в сторону церкви Сен-Жермен-л\'Оксеруа.
Не только Шико был занят поисками герцога Анжуйского и обеспокоен его отсутствием, Гизы также искали принца, и тоже безуспешно. Монсеньер герцог Анжуйский не был человеком, склонным к безрассудному риску, и позже мы увидим, какие опасения все еще удерживали его вдали от друзей.
На мгновение Шико показалось, что он нашел принца. Это случилось на улице Бетизи. У дверей винной лавки собралась большая толпа, и в пей Шико увидел господина Монсоро и Меченого.
– Добро! – сказал он. – Вот прилипалы. Акула должна быть где-нибудь поблизости.
Шико ошибался. Господин де Монсоро и Меченый были заняты тем, что у дверей переполненного пьяницами кабачка усердно потчевали вином некоего оратора, подогревая таким способом его косноязычное красноречие.
Оратором этим был мертвецки пьяный Горанфло. Монах повествовал о своем путешествии в Лион и о поединке в гостинице с одним из мерзопакостных приспешников Кальвина.
Господин де Гиз слушал этот рассказ с самым неослабным вниманием, улавливая в нем какую-то связь с молчанием Николя Давида.
Улица Бетизи была забита народом. К круглой коновязи, в ту эпоху весьма обычной для большинства улиц, были привязаны кони многих дворян-лигистов. Шико остановился возле толпы, окружившей коновязь, и навострил уши.
Горанфло, разгоряченный, разбушевавшийся, без конца сползавший с седла то в одну, то в другую сторону, уже раз грохнувшийся на землю со своей живой кафедры и снова, с грехом пополам, водворенный на спину Панурга, лепетал что-то несвязное, но, к несчастью, все же еще лепетал и поэтому оставался жертвой настойчивых домогательств герцога и коварных вопросов господина де Монсоро, которые вытягивали из него обрывки признаний и клочья фраз.
Эта исповедь встревожила Шико совсем на иной лад, чем присутствие в Париже короля Наваррского. Он чувствовал, что приближается момент, когда Горанфло произнесет его имя, которое может озарить мрачным светом всю тайну. Гасконец не стал терять времени. Он где отвязал, а где и перерезал поводья лошадей, ластившихся друг к другу у коновязи, и, отвесив парочку крепких ударов ремнем, погнал их в самую гущу толпы, которая при виде скачущих с отчаянным ржанием животных раздалась и бросилась врассыпную.
Горанфло испугался за Панурга, дворяне – за своих коней и поклажу, а многие испугались и сами за себя.
Народ рассеялся. Кто-то крикнул: «Пожар!», крик был подхвачен еще десятком голосов. Шико, как стрела, пронесся между людьми, подскочил к Горанфло и, глядя на него горящими глазами, при виде которых монах сразу протрезвел, схватил Панурга под уздцы и, вместо того чтобы последовать за бегущей толпой, бросился в противоположную сторону. Очень скоро между Горанфло и герцогом де Гизом образовалось весьма значительное пространство, которое в то же мгновение заполнил все прибывающий поток запоздалых зевак.
Тогда Шико увлек шатающегося на своем осле монаха в углубление, образованное абсидой церкви Сен-Жермен-л\'Оксеруа, и прислонил его и Панурга к стене, как поступил бы скульптор с барельефом, который он собирается вделать в стену.
– А, пропойца! – сказал Шико. – А, язычник! А, изменник! А, вероотступник! Так, значит, ты по-прежнему готов продать друга за кувшин вина?
– Ах, господин Шико! – пролепетал монах.
– Как! Я тебя кормлю, негодяй, – продолжал Шико, – я тебя пою, я набиваю твои карманы и твое брюхо, а ты предаешь своего господина!
– Ах! Шико! – сказал растроганный монах.
– Ты выбалтываешь мои секреты, несчастный!
– Любезный друг!
– Замолчи! Ты доносчик и заслужил наказание. Коренастый, сильный, толстый монах, могучий, как бык, но укрощенный раскаянием и особенно вином, не пытался защищаться и, словно большой надутый воздухом шар, качался в руках Шико, который тряс его.
Один Панург восстал против насилия, учиняемого над его другом, и все пытался брыкнуть Шико, но удары его копыт не попадали в цель, а Шико отвечал на них ударами палки.
– Это я-то заслужил наказание? – бормотал монах. – Я, ваш друг, любезный господин Шико?
– Да, да, заслужил, – отвечал Шико, – и ты его получишь.
Тут палка гасконца перешла с ослиного крупа на широкие, мясистые плечи монаха.
– О! Будь я только не выпивши, – воскликнул Горанфло в порыве гнева.
– Ты бы меня отколотил, не так ли, неблагодарная скотина? Меня, своего друга?
– Вы мой друг, господин Шико! И вы меня бьете!
– Кого люблю, того и бью.
– Тогда убейте меня, и дело с концом! – воскликнул Горанфло.
– А стоило бы.
– О! Будь я только не выпивши, – повторил Горанфло с громким стоном.
– Ты это уже говорил.
И Шико удвоил доказательства своей любви к бедному монаху, который жалостно заблеял.
– Ну вот, – сказал гасконец, – то он волк, а то овечкой прикидывается. А ну, влезай-ка на Панурга и отправляйся бай-бай в «Рог изобилия».
– Я не вижу дороги, – сказал монах, из глаз его градом катились слезы.
– А! – сказал Шико. – Коли бы ты еще вином плакал, которое выпил! По крайней мере, хоть протрезвел бы, может быть! Но нет, оказывается, мне еще и поводырем твоим нужно сделаться.
И Шико повел осла под уздцы, в то время как монах, вцепившись обеими руками в луку седла, прилагал все усилия к тому, чтобы сохранить равновесие.
Так прошествовали они по мосту Менье, улице Сен-Бартелеми, мосту Пти-Пон и вступили на улицу Сен-Жак. Шико тянул осла, монах лил слезы.
Двое слуг и мэтр Бономе, по распоряжению Шико, стащили Горанфло со спины осла и отвели в уже известную нашим читателям комнату.
– Готово, – сказал, вернувшись, мэтр Бономе.
– Он лег? – спросил Шико.
– Храпит…
– Чудесно! Но так как через денек-другой он все же проснется, помните: я не хочу, чтобы он знал, как очутился здесь. Никаких объяснений! Будет даже неплохо, коли он решит, что и вовсе не выходил отсюда с той славной ночи, когда он учинил такой громкий скандал в своем монастыре, и примет за сон все, что случилось с ним в промежутке.
– Понял, сеньор Шико, – ответил трактирщик, – но что с ним стряслось, с этим бедным монахом?
– Большая беда. Кажется, он поссорился в Лионе с посланцем герцога Майеннского и убил его.
– О, бог мой!.. – воскликнул хозяин. – Так значит…
– Значит, герцог Майеннский, по всей вероятности, поклялся, что не будь он герцог, если не колесует его заживо, – ответил Шико.
– Не волнуйтесь, – сказал Бономе, – он не выйдет отсюда ни за что на свете.
– В добрый час! А теперь, – продолжал гасконец, успокоенный насчет Горанфло, – совершенно необходимо разыскать герцога Анжуйского. Что ж, поищем!
И он отправился во дворец его величества Франциска III.
Глава 2.
ПРИНЦ И ДРУГ
Как мы уже знаем, во время вечера Лиги Шико тщетно искал герцога Анжуйского на улицах Парижа.
Вы помните, что герцог де Гиз пригласил принца прогуляться по городу; это приглашение обеспокоило принца, всегда отличавшегося подозрительностью. Франсуа предался размышлениям, а после размышлений он обычно делался осторожней всякой змеи.
Однако в его интересах было увидеть собственными глазами все, что произойдет на улицах вечером, и поэтому он счел необходимым принять приглашение, но в то же время решил не покидать свой дворец без подобающей случаю надежной охраны.
Всякий человек, когда он испытывает страх, хватается за свое излюбленное оружие, и герцог тоже отправился за своей шпагой, а этой шпагой был Бюсси д\'Амбуаз.
Должно быть, герцог был основательно напуган, если уж он решился на такой шаг. Бюсси, обманутый в своих надеждах касательно графа де Монсоро, избегал герцога, и Франсуа в глубине души понимал, что на месте своего любимца, если бы, разумеется, заняв его место, он одновременно приобрел и его храбрость, он сам испытывал бы по отношению к принцу, который его так жестоко предал, нечто большее, чем простое презрение.
Что касается Бюсси, то молодой человек, подобно всем избранным натурам, гораздо живее воспринимал страдания, чем радости: как правило, мужчина, бесстрашный перед лицом опасности, сохраняющий хладнокровие и спокойствие при виде клинка и пистолета, поддается горестным переживаниям скорее, чем трус. Легче всего женщины заставляют плакать тех мужчин, перед которыми трепещут другие мужчины.
Бюсси был словно одурманен своим горем; он видел, что Диана принята при дворе как графиня де Монсоро, возведена королевой Луизой в ранг придворной дамы; он видел, что тысячи любопытных глаз пожирают эту красоту, не имеющую себе равных, красоту, которую он, можно сказать, открыл, извлек из могилы, где она была погребена. В течение всего вечера он не отрывал горящего взора от молодой женщины, но она ни разу не подняла на него своих опущенных глаз, и, среди праздничного блеска, Бюсси, несправедливый, как всякий по-настоящему влюбленный мужчина, Бюсси, который предал забвению прошлое и сам истребил в своей душе все призраки счастья, порожденные в ней прошлым, Бюсси не подумал, как должна страдать Диана от того, что ей нельзя поднять глаза и увидеть среди всех этих равнодушных или глупо любопытных лиц лицо, затуманенное милой ее сердцу печалью.
«Да, – сказал себе Бюсси, видя, что ему не дождаться от Дианы взгляда, – женщины ловки и бесстрашны только тогда, когда им надо обмануть опекуна, мужа или мать, но они становятся неумелыми и трусливыми, когда требуется заплатить простой долг признательности; они так боятся, чтобы их не сочли влюбленными, так высоко расценивают свою малейшую милость, что, желая привести в отчаяние того, кто их домогается, способны без всякой жалости разбить ему сердце, если им придет в голову такая фантазия. Диана могла мне откровенно сказать: „Благодарю за все, что вы для меня сделали, господин де Бюсси, но я вас не люблю!“ Я бы или умер на месте, или излечился. Но нет! Она предпочитает, чтобы я любил ее понапрасну. Однако этому не бывать, потому что я ее больше не люблю. Я презираю ее».
И с сердцем, преисполненным ярости, он отошел от придворных, окружавших короля.
В эту минуту лицо его не было тем лицом, на которое все женщины взирали с любовью, а все мужчины со страхом: лоб Бюсси был нахмурен, глаза блуждали, рот исказила кривая усмешка.
Идя к выходу, он увидел свое отражение в венецианском зеркале и сам себе показался отвратительным.
«Я безумец, – решил он. – Как! Из-за одной женщины, которая мною пренебрегает, я оттолкнул от себя сотню других, готовых сделать меня своим изораипиком. Но из-за чего она мною пренебрегает, вернее, из-за кого?
Не из-за этого ли долговязою скелета с бледным, как у покойника, лицом, который все время торчит в двух шагах от нее и не сводит с нее ревнивого взгляда.., и тоже делает вид, что меня не замечает? Подумать только, стоит мне захотеть, и через четверть часа он будет лежать под моим коленом, безмолвный и холодный, с клинком моей шпаги в сердце; подумать только, стоит мне захотеть, и я могу залить ее белоснежное платье кровью того, кто приколол к нему эти цветы; подумать только, стоит мне захотеть, и, не в силах заставить любить себя, я заставил бы, по крайней мере, бояться меня и ненавидеть.
О! Лучше ее ненависть, лучше ненависть, чем безразличие!
Да, но это было бы мелко и пошло: так поступил бы какой-нибудь Келюс или Можирон, если бы келюсы и можироны умели любить. Лучше быть похожим на того героя Плутарха, которым я всегда восхищался, на юного Антиоха – он умер от любви, не отважившись ни на одно признание, не произнеся ни слова жалобы. Да, я буду хранить молчание! Да, я, сражавшийся один на один со всеми самыми грозными людьми этого века, я, выбивший шпагу из рук самого Крийона, храбреца Крийона, – он стоял передо мною безоружный, и жизнь его была в моей власти, – я погашу свое страдание, удушу его в своем сердце, как Геракл удушил гиганта Антея, и ни разу не дам ему возможности коснуться ногой его матери – надежды. Нет ничего невозможного для меня, для Бюсси, которого, как Крийона, зовут храбрецом; все, что свершили античные герои, свершу и я».
При этих словах молодой человек расслабил свои конвульсивно скрюченные пальцы, которыми раздирал себе грудь, провел ладонью по мокрому от пота лбу и медленно направился к двери. Его кулак уже поднялся было, чтобы грубо отбросить портьеру, но Бюсси призвал на помощь все свое терпение и выдержку и вышел – с улыбкой на устах, ясным челом.., и вулканом в сердце.
Правда, встретив по дороге герцога Анжуйского, он отвернулся, ибо почувствовал, что всех душевных сил недостанет ему, чтобы улыбнуться или хотя бы поклониться этому человеку, который называл его своим другом и так подло предал.
Проходя мимо, принц окликнул его по имени, но Бюсси даже не повернул головы.
Он возвратился к себе. Положил на стол шпагу, вынул из ножен кинжал и отцепил ножны, сам расстегнул плащ и камзол и упал в большое кресло, откинув голову на щит с родовым гербом, украшавший спинку.
Слуги, заметив отсутствующий вид их господина, решили, что он хочет вздремнуть, и удалились. Бюсси не спал – он грезил.
Он просидел так несколько часов, не замечая, что в другом конце комнаты тоже сидит человек и пристально за ним наблюдает, не двигаясь, не произнося ни звука, по всей вероятности ожидая повода, чтобы словом пли знаком обратить на себя его внимание.
Наконец ледяная дрожь пробежала по спине Бюсси, и веки его затрепетали; наблюдатель не шевельнулся.
Вскоре зубы графа начали выбивать дробь, пальцы скрючились, голова, внезапно налившаяся тяжестью, скользнула по спинке кресла и упала на плечо.
В это мгновение человек, который следил за ним, со вздохом поднялся со своего стула и подошел к Бюсси.
– Господин граф, – сказал он, – вас лихорадит. Граф поднял лицо, красное от жара.
– А, это ты, Реми, – пробормотал он.
– Да, граф, я вас ждал здесь.
– Почему?
– Потому, что там, где страдают, долго не задерживаются.
– Благодарю вас, мой друг, – сказал Бюсси, протягивая Одуэну руку.
Реми стиснул в своих ладонях эту грозную руку, ставшую теперь слабее детской ручонки, и с нежностью и уважением прижал к своей груди.
– Послушайте, граф, надо решить, что вам больше по душе: хотите, чтобы лихорадка взяла над вами верх и убила вас – оставайтесь на ногах; хотите перебороть ее – ложитесь в постель и прикажите читать вам какую-нибудь замечательную книгу, в которой можно почерпнуть хороший пример и новые силы.
Графу ничего другого не оставалось, как повиноваться; он повиновался.
Друзья, явившиеся навестить Бюсси, застали его уже в постели.
Весь следующий день Реми провел у изголовья графа. Он выступал в двух качествах – врачевателя тела и целителя души. Для тела у него были освежающие напитки, для души – ласковые слова.
Но через сутки, в тот самый день, когда господин де Гиз явился в Лувр, Бюсси огляделся и увидел, что Реми возле него нет.
«Он устал, – подумал Бюсси, – это вполне естественно! Бедный мальчик, ему так нужны воздух, солнце, весна, К тому же его, несомненно, ожидает Гертруда. Гертруда всего лишь служанка, но она его любит… Служанка, которая любит, стоит больше королевы, которая не любит», Так прошел весь день. Реми все не возвращался, и как раз потому, что его не было, Бюсси особенно хотелось его видеть. В нем поднималось раздражение против бедного лекаря.
– Эх, – уже не раз вздохнул он, – а я-то верил, что еще существуют признательность и дружба! Нет, больше я ни во что не хочу верить!
К вечеру, когда улицы стали наполняться шумной толпой народа, когда наступившие сумерки уже мешали ясно различать предметы в комнате, Бюсси услышал многочисленные и очень громкие голоса в прихожей.
Вбежал насмерть перепуганный слуга.
– Монсеньер, там герцог Анжуйский, – сказал он.
– Пусть войдет, – ответил Бюсси, нахмурившись при мысли, что его господин проявляет о нем заботу, тот господин, даже любезность которого была ему противна.
Герцог вошел. В комнате Бюсси не было света: больным сердцам милы потемки, ибо они населяют их призраками.
– Тут слишком темно, Бюсси, – сказал герцог. – Это должно наводить на тебя тоску.
Бюсси молчал, отвращение сковывало ему уста.
– Ты так серьезно болен, – продолжал герцог, – что не можешь мне ответить?
– Я действительно очень болен, монсеньер, – пробормотал Бюсси.
– Значит, поэтому ты и не был у меня эти два дня? – сказал герцог.
– Да, монсеньер, – подтвердил Бюсси. Герцог, задетый лаконизмом ответов, сделал несколько кругов по комнате, разглядывая выступавшие из мрака скульптуры и щупая ткани.
– Ты неплохо устроился, Бюсси, по крайней мере, на мой взгляд, – заметил он. Бюсси не отвечал.
– Господа, – обратился герцог к своей свите, – обождите меня в соседней комнате. Решительно, мой бедный Бюсси серьезно болен. Почему же не позвали Мирона? Лекарь короля не может быть слишком хорош для Бюсси.
Один из слуг Бюсси покачал головой, герцог заметил это движение.
– Послушай, Бюсси, у тебя какое-нибудь горе? – спросил он почти заискивающим тоном.
– Не знаю, – ответил граф.
Герцог приблизился к нему, подобный тем отвергаемым влюбленным, которые, по мере того как их отталкивают, становятся все мягче и нежнее.
– Ну что же это такое? Поговори же со мной наконец, Бюсси! – воскликнул он.
– О чем я могу с вами говорить, монсеньер? – Ты сердишься на меня, а? – прибавил герцог, понизив голос.
– Сержусь? За что? К тому же на принцев не сердятся, какой в этом прок? Герцог замолчал.
– Однако, – вступил на этот раз Бюсси, – мы даром теряем время на всякие околичности. Перейдемте к делу, монсеньер.
Герцог посмотрел на Бюсси.
– Я вам нужен, не так ли? – спросил тот с жестокой прямотой.
– Господин де Бюсси!
– Э! Конечно же, я вам нужен, повторяю. Думаете, я так и поверил, что вы пришли навестить меня из дружбы? Нет, клянусь богом, нет! Ведь вы никого но любите.
– О! Бюсси! Как можешь ты обращаться ко мне с подобными словами!
– Хорошо, покончим с этим. Говорите, монсеньер! Что вам нужно? Если ты принадлежишь принцу, если этот принц притворяется до такой степени, что называет тебя «мой друг», то, очевидно, надо быть ему благодарным за это притворство и пожертвовать ему всем, даже жизнью. Говорите!
Герцог покраснел, но было темно, и никто не увидел его смущения.
– Мне ничего от тебя не было нужно, Бюсси, – сказал он, – и напрасно ты думаешь, что я пришел с каким-то расчетом! Я всего лишь хотел взять тебя с собой прогуляться немного по городу. Ведь погода такая чудесная! И весь Париж взволнован тем, что нынче вечером будут записывать в члены Лиги.
Бюсси поглядел на герцога.
– Разве у вас нет Орильи? – спросил он.
– Какой-то лютнист!
– О! Монсеньер! Вы забываете про остальные его таланты. Мне казалось, что он у вас выполняет и другие обязанности. Да и помимо Орильи у вас есть еще десяток или дюжина дворян: я слышу, как их шпаги стучат о панели моей прихожей.
Портьера на дверях медленно отодвинулась.
– Кто там? – спросил высокомерно герцог. – Кто смеет без предупреждения входить в комнату, где нахожусь я?
– Это я, Реми, – ответил Одуэн и торжественно, не проявляя ни малейших признаков смущения, вступил в комнату.
– Что это еще за Реми? – спросил герцог.
– Реми, монсеньер, – ответил молодой человек, – это лекарь.
– Реми больше, чем мой лекарь, монсеньер, – добавил Бюсси, – он мой друг.
– А! – произнес задетый этими словами герцог.
– Ты слышал желание монсеньера? – спросил Бюсси, готовый встать с постели.
– Да, чтобы вы сопровождали монсеньера, но…
– Но что? – сказал герцог.
– Но вы, господин граф, не будете его сопровождать, – продолжал Одуэн.
– Это еще почему?! – воскликнул Франсуа.
– Потому, что на улице слишком холодно, монсеньер.
– Слишком холодно? – переспросил герцог, пораженный тем, что ему возражают.
– Да, слишком холодно. И поэтому я, отвечающий за здоровье господина де Бюсси перед его друзьями и особенно перед самим собой, запрещаю ему выходить.
Несмотря на эти слова, Бюсси все же поднялся на постели, но Реми взял его руку и многозначительно пожал ее.
– Прекрасно, – сказал герцог. – Если прогулка столь опасна для вашего здоровья, оставайтесь.
И Франсуа, в крайнем раздражении, сделал два шага к двери.
Бюсси не шевельнулся. Герцог снова возвратился к кровати.
– Так, значит, решено, ты не хочешь рисковать?
– Вы же видите, монсеньер, – ответил Бюсси, – мой лекарь запрещает мне.
– Тебе следовало бы позвать Мирона, Бюсси, это опытный врач.
– Монсеньер, я предпочитаю врача-друга врачу-ученому, – возразил Бюсси.
– В таком случае прощай.
– Прощайте, монсеньер.
И герцог с большим шумом удалился.
Как только он покинул дворец Бюсси, Реми, провожавший его взглядом до самого выхода, бросился к больному.
– А теперь, сударь, вставайте, пожалуйста, и как можно скорее.
– Зачем?
– Чтобы отправиться на прогулку со мной. В комнате слишком жарко.
– Но ты только что говорил герцогу, что на улице слишком холодно.
– С тек пор как он ушел, температура изменилась.
– Значит?.. – сказал, приподнимаясь, заинтересованный Бюсси.
– Значит, теперь, – ответил Одуэн, – я убежден, что свежий воздух пойдет вам на пользу.
– Ничего не понимаю, – сказал Бюсси.
– А разве вы понимаете что-нибудь в микстурах, которые я вам даю? Тем не менее вы их проглатываете. Ну, живей! Поднимайтесь! Прогулка с герцогом Анжуйским была опасна; с вашим лекарем она будет целительной. Это я вам говорю. Может быть, вы мне больше не доверяете? В таком случае откажитесь от моих услуг.
– Ну что ж, пойдем, раз ты этого хочешь, – сказал Бюсси.
– Так надо.
Бледный и дрожащий Бюсси встал на ноги.
– Интересная бледность, красивый больной! – заметил Реми.
– Но куда мы пойдем?
– В один квартал, где я как раз сегодня сделал анализ воздуха.
– И этот воздух?
– Целителен для вашего заболевания, монсеньер. Бюсси оделся.
– Шляпу и шпагу! – приказал он. Он надел первую и опоясался второй. Затем вышел на улицу вместе с Реми.
Глава 3.
ЭТИМОЛОГИЯ УЛИЦЫ ЖЮСЬЕН
Реми взял своего пациента под руку, свернул налево, в улицу Кокийер, и шел по ней до крепостного вала.
– Странно, – сказал Бюсси, – ты ведешь меня к болотам Гранж-Бательер, это там-то, по-твоему, целительный воздух?
– Ах, сударь, – ответил Реми, – чуточку терпения. Сейчас мы пройдем мимо улицы Пажевен, оставим справа от нас улицу Бренез и выйдем на Монмартр; вы увидите, что это за прелестная улица.
– Ты полагаешь, я ее не знаю?
– Ну что ж, если вы ее знаете, тем лучше! Мне не надо будет тратить время на то, чтобы знакомить вас с ее красотами, и я без промедления отведу вас на одну премилую маленькую улочку. Идемте, идемте, больше я не скажу ни слова.
И в самом деле, после того как Монмартрские ворота остались слева и они прошли около двухсот шагов по улице, Реми свернул направо.
– Но ты меня дурачишь, Реми, – воскликнул Бюсси, – мы возвращаемся туда, откуда пришли.
– Эта улица называется улицей Жипсьен или Эжипсьен, как вам будет угодно, народ уже начинает именовать ее улицей Жисьен, а вскорости и вовсе будет называть улицей Жюсьен, потому что так звучит приятней и потому что в духе языков – чем дальше к югу, тем больше умножать гласные. Вы должны бы знать это, сударь, ведь вы побывали в Польше. Там, у этих забияк, и до сих пор по четыре согласных кряду ставятся, и поэтому разговаривают они, словно камни жуют, да при этом еще бранятся. Разве не так?
– Так-то оно так, – сказал Бюсси, – но ведь мы сюда пришли не затем, чтобы изучать филологию. Послушай, скажи мне: куда мы идем?
– Поглядите на эту церквушку, – сказал Реми, не отвечая на вопрос, – какова? Ах, монсеньер, как отлично она расположена: фасадом на улицу, а абсидой – в сад церковного прихода! Бьюсь об заклад, что до сих пор вы ее не замечали!
– В самом деле, – сказал Бюсси, – я ее не видел. Бюсси не был единственным знатным господином, который никогда не переступал порога церкви святой Марии Египетской, этого храма, посещаемого только народом и известного прихожанам также под именем часовни Кокерон.
– Ну что ж, – сказал Реми, – теперь, когда вы знаете, как эта церковь называется, монсеньер, и когда вы вдоволь налюбовались ею снаружи, войдемте, и вы поглядите на витражи нефа: они любопытны.
Бюсси посмотрел на Одуэна и увидел на лице молодого человека такую ласковую улыбку, что сразу понял: молодой лекарь привел его в церковь не затем, чтобы показать ему витражи, которые к тому же при вечерних сумерках и нельзя было толком разглядеть, а совсем с другой целью.
Однако кое-чем в церкви можно было полюбоваться, потому что она была освещена для предстоящей службы: стены ее украшали наивные росписи XVI века; такие фрески еще сохранились в немалом количестве в Италии благодаря ее прекрасному климату, а у нас сырость, с одной стороны, и вандализм, с другой, стерли со стен эти предания минувших времен, эти свидетельства веры, ныне утраченной. Художник изобразил для короля Франциска I и по его указаниям жизнь святой Марии Египетской, и среди наиболее интересных событий простодушный живописец, великий друг правды если не анатомический, то, по крайней мере, – исторической, в самом видном месте часовни поместил тот щекотливый эпизод, когда святая Мария, за отсутствием у нее денег для расчета с лодочником, предлагает ему себя вместо оплаты за перевоз.
Справедливости ради мы вынуждены сказать, что, несмотря на глубочайшее уважение прихожан к обращенной Марии Египетской, многие почтенные женщины округи считали, что художник мог бы поместить этот эпизод где-нибудь в другом месте или хотя бы передать его во так бесхитростно; при этом они ссылались на то или, вернее сказать, красноречиво умалчивали о том, что некоторые подробности фрески слишком часто привлекают взоры юных приказчиков, которых их хозяева, суконщики, приводят в церковь по воскресеньям и на праздники.
Бюсси поглядел на Одуэна, тот, на мгновение превратившись в юного приказчика, с превеликим вниманием разглядывал эту фреску.
– Ты что, собирался пробудить во мне анакреонистические мысли твоей часовней святой Марии Египетской? – спросил Бюсси. – Если это так, то ты ошибся. Надо было привести сюда монахов или школьников.
– Боже упаси, – сказал Одуэн. – Omnis cogitatio libi-dinosa cerebrum inficit
2.
– А зачем же тогда?..
– Проклятие! Не глаза же выкалывать себе, прежде чем войти сюда.
– Послушай, ведь ты привел меня не для того, чтобы показать мне колени святой Марии Египетской, а с какой-то другой целью, правда?
– Только для этого, черт возьми! – сказал Реми.
– Ну что ж, тогда пойдем, я на них уже насмотрелся.
– Терпение! Служба кончается. Если мы выйдем сейчас, мы обеспокоим молящихся.
И Одуэн легонько придержал Бюсси за локоть.
– Ну вот, все и выходят, – сказал Реми. – Поступим и мы так же, коль вы не возражаете.
Бюсси с заметно безразличным и рассеянным видом направился к двери.
– Да вы этак и святой воды забудете взять. Где ваша голова, черт возьми? – сказал Одуэн.
Бюсси послушно, как ребенок, пошел к колонне, в которую была вделана чаша с освященной водой.
Одуэн воспользовался этим, чтобы сделать условный знак какой-то женщине, и она при виде жеста молодого лекаря, в свою очередь, направилась к той же самой колонне.
Поэтому в тот момент, когда граф поднес руку к чаше в виде раковины, поддерживаемой двумя египтянами из черного мрамора, другая рука, несколько толстоватая и красноватая, но тем не менее несомненно принадлежавшая женщине, протянулась к его пальцам и смочила их очистительной влагой.
Бюсси не смог удержаться от того, чтобы не перевести свой взгляд с толстой, красной руки на лицо женщины; в то же мгновение он внезапно отступил на шаг и побледнел – во владелице этой руки он признал Гертруду, полускрытую черным шерстяным покрывалом.
Он застыл с вытянутой рукой, забыв перекреститься, а Гертруда, поклонившись ему, прошла дальше, и ее высокий силуэт обрисовался в портике маленькой церкви.
В двух шагах позади Гертруды, чьи мощные локти раздвигали толпу, шла женщина, тщательно укутанная в шелковую накидку; изящные и юные очертания ее хрупкой фигуры, прелестные ножки тут же заставили Бюсси подумать, что во всем мире нет другой такой фигуры, других таких ножек, другого такого облика.
Реми не пришлось ничего ему говорить, молодой лекарь только посмотрел на графа. Теперь Бюсси понимал, почему Одуэн привел его на улицу святой Марии Египетской и заставил войти в эту церковь.
Бюсси последовал за женщиной, Одуэн последовал за Бюсси.
Эта процессия из четырех людей, идущих друг за другом ровным шагом, могла бы показаться забавной, если бы бледность и грустный вид двоих из них не выдавали жестоких страданий.