Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ОЛЕСЬ ГОНЧАР

ПОДСОЛНУХИ

Ожидая, пока разыщут председателя колхоза, скульптор сидел на крыльце конторы и спокойно попивал минеральную воду. Стояла сильная жара. Молодые деревца устало опустили ветви, будто хотели совсем свернуться и укрыться в собственной тени. Безлюдный двор, просторный, песчаный и горячий, напоминал собой кусочек пустыни, случайно заброшенный сюда. Был час обеденного перерыва, и все живое попряталось в тень, притаилось, затихло. Лишь в конторе кто-то изредка пощелкивал на счетах да над цветниками гудели неугомонные пчелы. После городского шума и грохота, после утомительной дороги скульптор отдыхал. Снял галстук, расстегнул ворот рубахи и почувствовал себя почти как дома.

Его покой неожиданно был нарушен табунком полуголых, до черноты зажаренных солнцем мальчишек. Выпорхнув откуда-то из-за стены в увидев на крыльце незнакомого пожилого человека в белом костюме, они остановились, крайне заинтересованные: кто бы это мог быть?

Стали энергично высказывать разные предположения:

— Лектор, а может, опять кандидат наук?

— Наверное, приехал по зеленому конвейеру.

— Или за мериносами…

— Гляди, какая лысина: хоть на коньках катайся!..

Скульптор добродушно усмехался, любуясь ребятами. Мысленно он уже начинал лепить их стройные фигурки, переводил из глины в бронзу, выставлял на видных местах в городском саду.

Тем временем подошел председатель, приветливый краснощекий человек с искристыми неуловимыми глазами. Откуда-то ему уже было известно, что скульптор приехал лепить знатную колхозницу Меланию Чобитько.

— Сейчас все организуем, — заверил председатель. — Я уже дал команду: Мелания придет сюда, — и, дружелюбно оглядев гостя, пригласил его в свой кабинет.

В просторном, залитом солнцем кабинете было пышно и багряно от знамен. Порядок во всем, блеск и чистота бросались в глаза.

— О, у вас, как у министра! — заметил скульптор.

Председатель принял его комплимент довольно спокойно.

— А как же… Вот поляков здесь принимал, еще и стульев не вынесли. Прошу, садитесь, — указал он гостю место против себя.

Усевшись, они некоторое время молча изучали друг друга. Председатель застыл за столом, как кобчик, зоркий, крутошеий, весело настороженный. В первый момент скульптору странно было видеть на блестящем стекле стола рядом с резным письменным прибором загорелые руки председателя и черные рукава его пиджака. Однако вскоре скульптор и в этом нашел своеобразную привлекательность и гармонию. Эти узловатые руки тоже стоили того, чтобы их вылепить.

— Расскажите мне, пожалуйста, о вашей героине, — попросил скульптор, кладя ногу на ногу. — Я о ней знаю только из газет.

— Про нее и в журналах писалось…

— Читал. И фотографии вырезал, правда, одни только профили: анфас нигде не попадался.

— Что ж вам о ней рассказать?.. — мялся председатель, видимо, не зная, что именно нужно от него этому лысому субъекту с холеным, как будто накрахмаленным лицом. — Золотой человек. Скромная, работящая, настоящая патриотка. У нас ее очень уважают. Отец погиб на фронте, кончила семь классов. Звезду заработала на кукурузе, а в этом году взялась еще и за подсолнухи.

— Это все хорошо, но для меня этого слишком мало. Вы понимаете, товарищ председатель… Как бы вам это попроще?.. Одним словом, мне не анкета ее нужна, — меня интересует ее душа, характер.

Хозяин задумался, вздохнул. Поди разбери вас, кому что надо: тому дай анкету, тому душу, а тому еще что-нибудь.

— Характер вы сами увидите. Тихий, добрый… Относительно же души, — усмехнулся, поглядев в потолок, председатель, — не знаю, откроется ли она вам.

— А почему бы и нет?

— Да так… Душа — вещь тонкая, к ней особенные ключи нужны. Но позвольте поинтересоваться: зачем вам душа? Вы же будете лепить, вам, так сказать, фигуру дай, физиономию лица.

— О нет, не только это! — горячо возразил скульптор, и председатель сразу почувствовал, что залез не в свои сани. — Внешность, конечно, для нас тоже много значит, но подлинные источники красоты…

Гость не успел закончить свою мысль. В дверь кто-то сдержанно постучал.

— Заходи! — крикнул председатель, видимо, по стуку узнав посетителя.

Дверь открылась, и в кабинет, сверкая Золотой Звездой, несмело вошла плотная девушка в черном шерстяном жакете, повязанная снежно-белым платком. Скульптор скорее угадал, нежели узнал в ней Меланию Чобитько.

— Вы меня звали, Иван Федорович?

— Звал. Вот познакомься: товарищ скульптор приехал тебя лепить.

Знакомясь, скульптор окинул девушку острым взглядом профессионала. И ему сразу стало понятно, почему она появлялась в газетах только в профиль. Мелания не могла похвастать красотой, и фотокорреспонденты, вероятно, немало потрудились, подыскивая для нее позу, когда девушка выглядела бы лучше, чем была в действительности. Что ж, фотографам это удается, но как быть скульптору?

Председатель посадил Меланию по правую руку от себя, под знаменами и венками из сухих рисовых колосьев. Смотрел на нее ободряюще, почти восторженно, как на писаную красавицу. Кто знает, может, Мелания и казалась ему такой? Но она сама, видимо, хорошо сознавала свое несовершенство и все время смущалась под внимательным, изучающим взглядом скульптора, будто в чем-то провинилась перед ним. Сидеть ей было нестерпимо трудно. Ей мешали собственные плечи, собственные руки и ноги, и вся она, казалось, сама себе мешала.

— Вот, значит, Мелаша, наш уважаемый гость, товарищ скульптор, — зачем-то еще раз пояснил председатель. — Он хочет лепить тебя для выставки.

Председатель лукаво посмотрел на Меланию, и скульптор посмотрел, и она сама как бы взглянула на себя со стороны.

— Такое придумали! — сгорая от стыда, потупилась девушка. — Нашли кого!..

Скульптор следил за ней с беспощадностью мастера-профессионала. Мелания как бы нарочно взялась разрушить все его творческие замыслы. Держалась принужденно, через силу, мешковато, и чем дальше, тем эта нескладность не только не уменьшалась, а, наоборот, еще больше бросалась ему в глаза. Он понимал, что нелегко будет девушке сидеть перед столичным скульптором, зная заранее, чего он хочет, желая ему угодить и не умея угадать, как именно. Он все ждал, что вот Мелания придет в себя, освоится, станет вести себя свободно, естественно. Но где там!.. Сидит как на иголках и то и дело криво улыбается Ивану Федоровичу, прикрывая губы платочком. Вначале это забавляло, но потом начало раздражать. Может, она вообще не умеет быть иной, может, эта неуклюжая, примитивная манерность уже въелась в существо девушки, стала второй натурой, и ничем ее не выбьешь?! Кстати, зачем она вырядилась, как на свадьбу? Ах, Мелания, Мелания, трудно тебя лепить!..

Разговор не клеился. Мелания слова не могла сказать, чтоб не взглянуть на председателя и не спросить глазами: так ли, мол, впопад ли? Скульптору было обидно за нее. Такая здоровая, свежая, нарядная — и в то же время совсем беспомощная… Будь такая возможность, она бы, видимо, с радостью согласилась, чтобы председатель и говорил, и шутил, и позировал вместо нее, лишь бы только самой избавиться от этой мороки. «Неужели она всегда такая? — нервничал скульптор. — Неужели не бывает у нее… этой… искры?»

— Скажите, у вас есть родственники, друзья? — спросил он, заходя с другой стороны.

Мелания густо покраснела.

— Родственники есть, — чуть слышно прошептала после паузы. — И друзья… О каких друзьях вы спрашиваете?

— Она еще не замужем, — брякнул председатель, неприязненно взглянув на скульптора.

Скульптор понял, что дал маху, что это бестактно и не надо было вовсе об этом спрашивать. Да разве все предусмотришь, разве угадаешь, как к ней подойти!..

С какой стороны ни заходил — все она была не та, какой он хотел и надеялся ее увидеть. Попробуй-ка выхвати характер из этого хаоса небрежных линий, неуклюжих жестов!..

«Все это типичное не то! — наконец горько признал скульптор. — И мне, собственно, здесь нечего делать. Возвращаться, пока не поздно! Но чем же теперь отговориться, как выпутаться из всей этой истории? Чтоб ее не обидеть, так, будто ничего и не было? Ведь она, в сущности, ни в чем не виновата… Так же, впрочем, как и я».

— Вот, Мелаша, ты имеешь шанс, — весело сказал председатель. — Когда-то только богинь лепили, а теперь уже и до нас очередь дошла. Вперед прогрессируем. Разве не так?

— Лучше бы вы взяли мою подругу… Ганю.

— Ганя Ганей, а ты тоже не прибедняйся. Лепись… Теперь перед нами еще одна проблемка: надо где-нибудь устроить гостя.

— Да я ненадолго, — предусмотрительно начал отступать скульптор. — Возможно, завтра и уеду.

— Как?! — поразился председатель. — За ночь вылепите?

— Лепить я, собственно, буду дома, в своей мастерской. А здесь разве что сделаю какие-нибудь заготовки. — В голосе скульптора послышались нотки оправдания. — У меня свой метод. Для меня главное — увидеть живого человека, запечатлеть в памяти, чтоб уже потом…

— Ну, это дело ваше, — перебил председатель. — Не мне судить о вашем методе. Но устроить вас мы должны. Сейчас что-нибудь придумаем.

— Что тут думать, — мягко вмешалась Мелания. — Если уж ко мне приехали, так пусть у меня и останавливаются. Никого с места не сгонят.

— В самом деле, — подхватил председатель, который, очевидно, на это и рассчитывал, — у тебя просторно, спокойно, малышей нет. Ты там уже прояви инициативу.

— Не беспокойтесь. Голодать не будут.

Все поднялись. Скульптор пошел в угол к своему чемодану, но Мелания оказалась более проворной, чем он: чемодан уже был у нее в руке. Несмотря на искренние протесты гостя, она понесла его багаж.

— Если уж взялась, то не выпустит, — смеялся председатель, провожая гостя на крыльцо. — У нас такие кадры.

Легко и быстро шла Мелания через колхозный двор. Скульптор с непривычки едва поспевал за ней. В эти минуты он чувствовал себя, больше чем когда бы то ни было, немощным, изношенным и стареющим человеком.

Хата у Мелании была как в веночке: прохладно, зелено, чисто. Пол засыпан травой, печь разрисована петухами, стол накрыт вышитой скатертью. На месте божницы этажерка с книгами, над ней портрет Ули Громовой, вырезанный из какого-то журнала.

Вскоре на столе появились миски и тарелки. Скульптор искоса посматривал на них тревожным взглядом вечно запуганного диетика.

— Прошу вас, не ставьте столько… Я диетик.

Мелания на мгновение растерялась:

— Так что же это будет?

— А ничего не будет.

— Нет, вы скажите, что вам можно, я все достану. Сливки употребляете? Яйца, молоко, мед? Вы уже сами выбирайте, потому что я не знаю. — Поставила на выбор, подала чистый рушник. — Будьте добры, чем богаты, тем и рады.

Скульптор ел, и каждый кусок застревал у него в горле. Вот завтра он уедет, ничего не сделав, потерпев еще одно творческое поражение. Сколько этих поражений только за послевоенные годы! Там формализм, там патриархальность, там еще какая-нибудь чертовщина. «Может, взгляд притупился, может, я уже чего-то не вижу? — думал скульптор, давясь белым душистым хлебом Мелании. — Генералы мне удавались, почему же не удается простой человек труда? Ехал сюда, надеясь глубже постичь его, проникнуться его высоким, благородным пафосом, а чем все это конается? Позором! Разочаровался и удрал. Что после этого скажет обо мне председатель колхоза, что подумает эта недалекая, наивная, но добрая и хорошая Мелания?» Раньше скульптор как-то мало обращал внимания на таких, как они, а сейчас это его уже беспокоило, их мнение было для него совсем не безразлично. «А может, другой сумел бы вылепить Меланию? — вдруг промелькнуло жестокое предположение, и скульптор стал перебирать в памяти своих коллег, преимущественно молодых талантливых мастеров. — Может, они лучше видят, может, я просто выдохся или чем-нибудь ошибаюсь и не могу постичь, открыть ее душу? О, это было бы ужасно!»

Звеньевая тем временем переоделась в другой комнате и стояла на пороге, босая, подтянутая, привлекательная в своем рабочем костюме.

— Мне надо идти… У меня подсолнухи… А вы тут отдыхайте. Вот кровать, вот простыни.

— Благодарю.

Мелания вышла, в хате сразу потемнело: со двора она тихо прикрыла ставень. Заботилась о том, чтоб не жарко было уважаемому гостю!

До вечера скульптор успел и отдохнуть, и набросать несколько портретов ребятишек, которых он видел возле конторы, и походить с председателем артели по хозяйству. Они побывали на фермах, в кузнице, на электростанции. Слух о приезде скульптора уже успел облететь село, и всюду гостя встречали приветливо и любезно. На ферме щебетливые доярки устроили ему настоящий допрос, живо интересуясь, кого он уже вылепил на своем веку, и хорошо ли у него выходит, и в какой позе он изобразит Меланию Чобитько.

— Вылепите нашу Милю такой, чтоб все на нее заглядывались, — требовали колхозницы. — Она этого достойна!

Когда он вошел в кузницу, кузнецы перестали грохотать своими молотами и, закурив, с готовностью отвечали на его вопросы. Гость хочет знать, кто это здесь так влюблен в цветы?

— А это ж наши девчата… Везде понасеяли: и возле конторы, и возле клуба, и даже около кузницы. Началось с того, что Мелашка…

Ах, опять Мелашка! Куда ни ткнешься, всюду попадешь на ее след.

— Такая уж она у вас ловкая?

— Эге!.. Видно, мало вы ее знаете… Неусыпный, преданный, золотой человек.

— Восход солнца всегда в поле встречает.

— Вы уж ее, товарищ скульптор, не обидьте… Дайте волю своему таланту.

Дать волю своему таланту!.. Скульптора и трогало и угнетало то уважительное внимание, которое проявляли колхозники к нему и к его искусству. Ему казалось, что он не заслужил такого почета и такого доверия. Совесть его была неспокойна, он чувствовал себя человеком, который, помимо своей воли, присваивает себе то, что ему не принадлежит.

Чем дальше, тем больше убеждался скульптор в том, что ему надо немедленно уезжать отсюда. Нечего сидеть на шее у этих честных, работящих людей, скрывать от них свое творческое бессилие, злоупотреблять их гостеприимством. Они с тобой почему-то нянчатся, они от тебя чего-то ждут, а ты… Чем ты их порадуешь? Езжай прочь, это для тебя самый лучший выход!.. Тебя беспокоит, как они потом истолкуют твой поступок? Об этом уже сейчас можно догадаться: не Мелания, а ты будешь виноват во всем… Она для них «золотой человек», независимо от того, вылепишь ты ее или нет.

— Вот это наша электростанция, — пояснил Иван Федорович, выходя на плотину, в конце которой видно было массивное красное строение. — Разве не красавица, а?

— Красавица, — согласился скульптор и, остановившись, загляделся на бешеный водопад, на бушующее сиянье снежно-белой пены. — Давно построили?

— Пустили в позапрошлом году, а строительство начали еще в сорок четвертом. Вся эта плотина, можно сказать, насыпана женскими руками. Прекрасные у нас женщины, если подумать… Если бы мне ваш талант, я бы всех наших колхозниц вылепил как героинь современной эпохи!

— Попробуйте, — улыбнулся скульптор, — и вы убедитесь, что это не так просто.

— А я и не говорю, что просто… Но ведь заслуживают, честное слово! Возьмите хотя бы прошлые годы: мы еще где-то на фронтах бьемся, на тех Одерах и Балатонах, а они здесь, как гвардейцы, и молотилку по полю на себе перетаскивают, и вот такую плотину возводят к нашему приходу. Думаете, поднять сотни кубометров земли — это так уж просто? Между прочим, Мелашка здесь тоже отличилась, не выпрягалась из тачки дни и ночи…

Слушая председателя колхоза, скульптор представлял себе Меланию в различных обстоятельствах, однако уже ничто не могло поколебать его первого впечатления. И в поле за молотилкой, и на тяжелых земляных работах во время строительства электростанции — всюду Мелания оставалась одинаковой, той некрасивой, скованной, неуклюжей, какой он встретил ее сегодня в конторе. Напрасно теперь Иван Федорович силился как-нибудь поправить положение и снова поднять свою колхозницу в глазах скульптора. «Я отдаю должное ее повседневному героизму, ее славным делам, — думал гость о Мелании, — но разве этим заменишь, этим компенсируешь то, чего, к сожалению, не хватает ей лично?»

— Люди у вас действительно прекрасные, и я понимаю ваши чувства, Иван Федорович. Хотел бы, чтоб и вы меня поняли…

— Да что тут понимать!.. Вы, значит, решили все-таки ехать?

— Решил.

— Ну хорошо. На завтра меня вызывают в район, так заодно уж подброшу и вас до станции, чтоб лошадей лишний раз не гонять.

Разошлись холодно. Иван Федорович, буркнув, что ему надо к трактористам, подался через плотину в степь, а скульптор направился домой (так мысленно назвал он хату Мелании).

По дороге скульптора ждал маленький конфуз: он заблудился. Все хаты казались ему на один манер: всюду, как и у Мелании, подведены голубым, везде под застрехами белеют изоляторы и в стенах исчезают провода, во всех окнах одинаково пламенеют лучи солнца, которое, уже побагровев, садится на той стороне реки, за горой.

«И нужно же такому случиться! — горевал скульптор, останавливаясь у чьей-то калитки. — Среди бела дня — и заблудился! Куда теперь?»

В это время на другом конце улицы поднялась туча розовой пыли, возвращалось стадо с пастбища, и волей-неволей надо было куда-то сворачивать.

Но куда?

Скульптор не подозревал, что рядом, у него за спиной, уже стоят наготове спасители. Это были те самые ребятишки, с которых он рисовал эскизы на будущее. Стояли как будто равнодушно, заложив руки за спину и закусив губы, чтоб не смеяться. Они, вероятно, все время шли следом, заметили, как он миновал хату Мелании и как растерялся, увидев стадо, запрудившее перед ним улицу.

— Мы вас проводим, — уверенно сказал белоголовый смельчак лет восьми. — Мы знаем, куда вам надо.

— А куда?

— К Мелашке Чобитьковой.

— Верно.

— Только давайте быстрее, потому что вас череда запылит.

— А вас нет?

— Мы не боимся.

Смущенно оглядываясь, скульптор двинулся за ребятами.

— Хаты у вас одинаковые, сбили меня с толку.

— Это вам только кажется, что одинаковые. А зайдите в середину, так они очень разные!

— Возможно, не спорю.

— А что все побелены и голубым подведены, так это к Первому мая готовились. Субботник был.

— Завхоз одинаковую синьку для всех привез… Чтоб не поссорились, говорит… Вам вот сюда.

— Вижу, уже вижу… Спасибо, что проводили.

— Не за что!

Скульптор вошел во двор, притворил за собой калитку и облегченно вздохнул.

Мелании дома еще не было.

Вернулась она уже после захода солнца со снопом травы и васильков, собранных где-то на полевой меже.

Своего квартиранта застала на огороде. Слонялся среди зеленых зарослей, приглядывался, принюхивался ко всему, что она посадила и посеяла.

— Изучаете?

— Да нет, так интересуюсь. Это и вся ваша грядка?

— А зачем мне больше? Основная моя грядка там. — Мелания весело показала рукой куда-то за гору. — Это у меня так, бесплатное приложение.

— Я здесь вижу одни лишь цветы. Крученые панычи, и анютины глазки, и фиалки… А где же ваши подсолнухи, кукуруза?

— Все там, — засмеялась Мелания и снова махнула рукой за гору.

Скульптор не смеялся.

— А такое, как помидоры, капуста и всякая другая петрушка?

— Такое в артели получают. У нас почти все берут из артели. Там овощи лучше и вызревают раньше.

— Климат другой, что ли?

— Не климат, а поливное хозяйство, — спокойно возразила Мелания. — Дома из-за какой-нибудь капусты надо было все лето под коромыслом гнуться. Кому охота? Ни почитать, ни в кино… А в артели мы водокачку поставили.

— Интересно!.. Крестьянская усадьба явно изменяет свое лицо, свой характер. Гречку и жито возле хаты уже совсем, наверное, никто не сеет?

— А зачем? Жита наши в поле, и гречки наши в поле. Севооборот у хаты не введешь. Здесь пора давать место цветникам, клумбам, садикам… Это пусть, а остальное… Что касается остального, я своим полям доверяю. Будет в артели — будет и у меня!

— Выходит, все ваше там?

— И мое все там, и я вся там, — засмеялась девушка.

Добродушная, веселая, она в этот момент понравилась скульптору. Ему хотелось сейчас увидеть выражение ее лица, но сумерки сгустились, и, кроме девичьего силуэта со снопом в руке, он ничего не видел.

— Надо идти, — спохватилась Мелания, направляясь к хате. — Сегодня еще комсомольское собрание… А ключ у вас?

— У меня. Если не потерял.

— В другой раз оставляйте его вот здесь, за ставнем.

— Да ведь я… завтра уеду.

— Уже?..

— Уже… Может, осенью приеду.

«Ага, осенью… После дождичка в четверг… Сказали бы уже прямо, что не подошла, не понравилась!»

— Вам виднее, — глухо промолвила девушка, отпирая хату. В голосе ее слышалась приглушенная обида.

Скульптор виновато молчал. Хотел как-то утешить ее, объяснить ей все… Но поймет ли?

Сидел на завалинке, стыдясь войти в хату. Там шумело радио, возилась неутомимая Мелания. Что она думает о нем? Ведь теперь ей все понятно, не так она, пожалуй, наивна, как это ему вначале показалось.

Вскоре к Мелании забежали девушки, вероятно, ее подруги по звену. Притворно пугаясь одетого в белый костюм скульптора, они шмыгнули мимо него в дверь, и сразу в комнате зазвенел смех, зазвучали девичьи выкрики и шутки. Вспоминали какого-то Дмитра из «Хвыли коммунизма», потом выяснилось, что Дмитро влюблен в Меланию; и скульптора уже не удивляло, что кто-то может быть в нее влюблен.

Вечер был прекрасный, звездный, песенный. Воздух посвежел, наполнился прохладными запахами ночных цветов.

Где-то возле клуба гремел громкоговоритель, из Большого театра транслировали концерт.

Мелания вышла с девушками наряженная, как на праздник. Сказав гостю, что ужин на столе, схватила подруг под руки, и так гурьбой они исчезли в сумерках. Скульптор еще долго слышал их громкий смех и, допуская, что девушки могли смеяться над ним, не в силах был обидеться. Поднялся и, устало спотыкаясь, пошел спать.

На другой день скульптор уезжал с Иваном Федоровичем на выездной тачанке.

С Меланией скульптор даже не простился. Утром, когда он поднялся, на столе его уже ждал приготовленный диетический завтрак, а самой девушки и след простыл: побежала на работу. Пришлось запереть гостеприимную хату и положить ключ за зеленый ставень, как было сказано ему накануне.

И вот теперь он едет, покачивается с председателем на тачанке. Неудобно так выезжать, не простившись: в самом деле будто удирает.

— Иван Федорович, — обратился он к председателю, — нельзя ли заскочить на минутку к Мелании? Туда, где она работает.

— Как это нельзя? — откликнулся председатель. — Все можно! Правда, круг сделаем, ну да это небольшой минус… Газуй, Мишка, через вторую бригаду, — приказал он кучеру.

— Это что у вас посажено? — спросил скульптор, показывая на зеленую кустистую плантацию.

— Арахис.

— Впервые слышу.

— Земляные орехи. Те, что вы знаете под именем жареных китайских орешков… Растут они, конечно, не жареные, — зачем-то добавил председатель.

Узкая дорога потянулась вверх между глинистыми косогорами, покрытыми кустарником. Впереди, где-то совсем близко, поперек дороги синело небо, сзади, в просторных низинах, на километры раскинулись плавни. Ниже плавней спокойно блестела речка, а вдоль нее сгрудилось белыми хатками село. Вон и хата Мелании с крылатыми ставенками… Загляделась на юг, искоса поблескивает окнами, как бы отворачиваясь от залетного гостя…

Лошади захрапели, напрягаясь на подъеме, и всем пришлось сойти. Шагая по обочине дороги, скульптор то и дело подбирал со склонов глину, разминал ее пальцами.

— Богатые глины! — бормотал он, обращаясь к председателю. — Можно лепить.

— Видите, а вы переночевали — и айда. Я, откровенно говоря, планировал использовать ваше пребывание. Думал, для нашего клуба вы что-нибудь такое, знаете… Какой-нибудь шедевр… Глин у нас непочатый край!

Выбрались на гору, в поле, и скульптор неожиданно остановился.

— Позвольте, — застыл он на месте, — что это?

От восторга у него перехватило дыхание. То, что он увидел, на мгновение ошеломило и ослепило его: на широчайшей равнине, сколько хватал глаз, ярко золотились подсолнухи. Стояли до самого горизонта пышноголовые, стройные, неисчислимые и все, как один, повернутые к своему небесному образцу, к солнцу. Казалось, они и сами излучают свет своими желто-горячими коронами, и, может, поэтому вокруг было как-то особенно ясно, чарующе и празднично, словно в заповеднике солнца. Тут даже воздух, казалось, переливался золотистыми оттенками.

Кучер остановил лошадей и равнодушно стал закуривать, а председатель направился со скульптором к подсолнухам. Горячее цветение пьяняще дохнуло на них густым неповторимым ароматом.

— Вот это Меланьины, — с удовольствием пояснял председатель. Вот и табличка выставлена, читайте. А дальше пошли — уже других.

Скульптор зачарованно смотрел в даль, заполненную до самого небосклона яркоголовым солнечным братством.

— Нет, это что-то неземное! — тихо восклицал он. — Даже не верится, что все это яркое, совершенное, божественное выросло из простой серой массы, из пыли, из земли!..

— Не само выросло, — пошутил председатель. — Посадили, выпестовали — вот и выросло… Живые люди плюс агротехника и плюс, конечно, природа. Вон они где, те, что все это вылепили!

В глубине золотых плантаций белой чаечкой вынырнула чья-то косынка. За ней показалась вторая, третья…

— Вылепили, говорите?

— А как же. Мастера!.. Во всяком деле есть и свои мастера, и свое, так сказать, вдохновенье.

Девушки двигались междурядьями, медленно приближаясь к дороге. Там, где они проходили, с подсолнухами творилось что-то удивительное. Утрачивая свой царственный дремотный покой, они неожиданно оживали, казалось, сами, разогнавшись, летели навстречу друг другу, и, соединившись на мгновение в поцелуе, снова разлетались в разные стороны, и опять свободно смеялись, шаловливо покачивались, перемигиваясь с солнцем.

— Что они делают? — обратился к председателю удивленный скульптор.

— О! Да разве вы не знаете? Искусственное опыление! Чтобы не ждать, как говорится, милостей от природы!

В первой из девушек скульптор узнал Меланию. Так вот какая она, настоящая! Что-то почти величественное было сейчас в ее позе, во взгляде, в движеньях. Не шла, а как бы наплывала из золотистого душистого моря, гордо выпрямившись, легко и ритмично позванивая в свои золотые литавры. Увлеченная работой, она, видимо, совсем не замечала скульптора: ей было не до него. Лицо вдохновенно разгорелось и, осветившись какими-то новыми мыслями, стало как бы тоньше, интеллектуальнее, богаче; на нем появилось много новых, неожиданных оттенков. Откуда взялись и красота, и характер, и идеальная чистота линий!

Скульптор почувствовал вдруг, как наяву молодеет, как уменье и талант вновь возвращаются к нему. Запомнить, схватить вылепить! Вот здесь, сейчас, в это мгновение!

— Здравствуйте, девчата! — крикнул, поднимаясь на цыпочки, председатель. — Пчелы на вас жалуются: хлеб у них отбиваете.

Пыльца вьется над девушками, как золотой дымок, оседает на косынки, на ресницы, на брови…

Молча смотрит Мелания на скульптора, будто припоминает кто он и зачем он здесь. Разгоряченная, переполненная счастьем она вся еще живет в другой сфере, где чувствует себя властительницей, где можно держаться свободно и естественно. Той скованности, принужденности, неуклюжести, которые так раздражали скульптора накануне, как не бывало.

— Мелания! — бормочет он. — Мелания!..

И взволнованно умолкает.

Девушка с достоинством ждет, что будет дальше. Глаза ее лучатся, душистые подсолнухи ласково кладут свои головы ей на плечи, на грудь.

— Мелашка, — поспешил на выручку председатель. — Наш уважаемый гость уже уезжает… Так они хотели с тобой…

— Ничего я не хотел, — с неожиданной решимостью сказал скульптор. — И никуда я не поеду! Я остаюсь здесь, я открою свою мастерскую под этим небом! Ясно?

Мелания переглянулась с подругами и сдержанно улыбнулась:

— Вам виднее.

Заняла новое междурядье, и через минуту ее полные загорелые руки уже снова нырнули в подсолнухи, плавно касаясь их дисков, с девичьей нежностью, с классической грациозностью.

Подруги, следуя ее примеру, тоже стали каждая на свое место, и шершавая горячая чаща зашелестела, веселые подсолнухи начали дружно целоваться; девушки двинулись в противоположный конец плантации.

— Сбросьте мой чемодан, — сказал скульптор, не поворачиваясь к тачанке, — и можете ехать.

Стоял словно завороженный… Исчезло все постороннее. Видел только море подсолнухов, белую косынку и артистические изгибы рук, которые, ритмично поднимаясь, плавно позванивали в золотые литавры.

1950

БОРИС ПОЛЕВОЙ

ВКЛАД

С того самого дня, когда бригада Сетьстроя прибыла в эти знаменитые теперь края, Петр Синицын как-то сразу разочаровался в своей профессии.

Нет, «разочаровался» — не то слово. Все было сложнее…

Петр Синицын по-прежнему любил трудное, опасное дело монтажника-верхолаза. Со стороны, издали, мачты высоковольтных электропередач кажутся легкими, ажурными, точно парящими в воздухе над простором степей или трудолюбиво шагающими гуськом через леса по широкой просеке, прорубленной для них. На самом деле это тяжелые стальные сооружения. Поднять, установить и укрепить их на бетонных подушках, а потом на большой высоте подвесить к ним провода и громозащитные тросы — дело нелегкое. Оно требует большой ловкости, сообразительности и умения, решительности, если надо, идти на разумный риск. Петр Синицын, трудовой путь которого начался в этой бригаде сетьстроевцев, сразу оценил живое дело, привык к нему, увлекся им и начал считать самым интересным и увлекательным из всех дел, какими занимаются люди. К тому же — что там говорить! — приятно сознавать, что ты прокладываешь свет, двигаешь культуру в далекие районы, в пустынные края, в степь, в тайгу.

Но вот стальные мачты зашагали по трассе стройки. С их вершины, с высоты птичьего полета, в погожие дни можно было видеть окрестности километров на пятнадцать — двадцать. Перед Петром Синицыным начали открываться картины больших, непонятных ему строительных работ, сменявшие одна другую. Среди изрытой, развороченной степи юный монтажник видел в облаках пыли целые стада больших и сложных машин; машины эти казались ему сверху живыми существами, а маленькие люди, сидящие в их кабинах и так умело управляющие ими, — мозгом этих гигантов.

Все это было так необычайно, что всегда дисциплинированный монтажник, иной раз забыв работу, застывал, безмолвно и очарованно созерцая происходящее. Среди работающих на стройке было много его погодков, самых обыкновенных парней и девушек… И он завидовал им, уверенно хозяйничающим на всех этих сооружениях, управляющим машинами и механизмами, по сравнению с которыми его собственный инструмент казался ему простым, как каменный топор. О стройке, которая поднималась над ископанной, взлохмаченной землей, каждый день писали в газетах. Страна следила за работой этих парней и девушек, а он, Петр Синицын, со своими товарищами продолжал ставить все одни и те же, похожие одна на другую мачты, тянуть бесконечные провода, совершенно одинаковые и в тайге, и в степи, и на трассе огромных строительств.

Вот тут-то Синицын и почувствовал, что начал к своей профессии охладевать. Видя, что это уже начинает отражаться и на работе, он однажды доверил тревожные свои мысли мастеру Захарову, который когда-то приобщил его к сложному делу верхового монтажа. Захаров, или, как все его называли, Захарыч, человек покладистый и даже осуждаемый начальством за мягкость и панибратство с подчиненными, с недоумением посмотрел на своего ученика, потом вдруг покраснел до испарины и пустил такую очередь соленых, дореволюционного качества, словечек, что Петр отскочил от него и поспешил убраться, не ожидая ответа по существу.

Но вечером, приняв от бригады работу, мастер сам подошел к Синицыну, взял его за плечо маленькой жесткой рукой и, посмотрев в сконфуженные глаза парня, сказал с упреком:

— Петька, профессия баловства не терпит!

Квартировали в ту пору монтажники в доме на окраине поселка. В большой комнате помещалось человек шесть. Мастер жил здесь же, в уголке, отгороженном одеялом. Ночью, когда все уже храпели на разные голоса, Синицын ворочался и не мог уснуть. Разговор с мастером снова и снова приходил на ум.

Вдруг Петр услышал, как в углу скрипнул топчан и кто-то на ощупь, осторожно обходя спящих, пробирается к нему.

— Маешься? — услышал он рядом с собой шепот Захарыча. — И мне что-то не спится… Вертелся, вертелся, аж бока болят… Я што! Меня можешь какими хошь словами критиковать — выслушаю. Ты дело наше обидел. Профессия — в нее, брат, верить надо.

Синицын молчал. Его поражало, как этот мастер, из которого обычно слова не вытащишь, вдруг так разговорился.

— Вот ты толкуешь — машины. Верно, знаменитые машины. Сам любуюсь. А разве в машине дело? Главное в том, кто в ней сидит. Посади в нее дурака, он машину угробит и дела не сделает. А человек с умом — он и с простыми кусачками себя проявит. Вот ты в нашем деле усомнился, на стройку потянуло. Стройка — она, конечно… А вот не поставим мы вовремя на Волге мачты и упоры, не перекинем линию — всей стройке задержка: машины станут, питаться им нечем.

Мастер склонился к парню и зашептал ему в ухо. Он был на совещании: предстоит работа огромной важности, невиданная, небывалая. Нужно подвесить между двумя береговыми упорами провода длиной в полтора километра. Да где подвесить! Метрах в ста над рекой. И когда? Теперь вот, срочно, до паводка, а то как раз левобережье без тока и оставишь.

— Слыхал? Вот и разумей, что такое верхолаз-монтажник! И помни, парень: важно, что ты умеешь, да ум, да сердце, да к делу любовь. А если все это есть, будь ты хоть перевозчиком на пароме, придет твой час — проявишься, и народ тебе свое спасибо скажет…

Ночной этот разговор, тихие эти слова припомнил Петр Синицын некоторое время спустя, когда над рекой на обоих берегах уже возвышались огромные ажурные мачты, уходящие в синеву неба, а на них, слегка провисая над стремниной, протягивались толстые, впрочем, едва различимые снизу, провода. Небывалая в истории техники задача была уже решена, решена умно, смело, вовремя. Но вот за день до того, как по проводам этим должен был пойти ток, контролеры выяснили, что над серединой реки на одной из фаз произошел обрыв жилы провода.

Страшное это было открытие. Опускать провод вниз нельзя: На реке уже началось судоходство. Задержать сдачу линии невозможно: механизмы стройки, все эти многочисленные земснаряды, экскаваторы, уже заняли исходные позиции, ждут тока. Оставалось одно: найти человека — и не просто человека, а отличного мастера, который взялся бы по проводам, висящим более чем в ста метрах над уровнем реки, добраться до места обрыва и там, качаясь над бездной, наложить бандаж. Такой работы никому еще из монтажников Сетьстроя производить не доводилось, да и вряд ли вообще доводилось делать что-нибудь подобное хотя бы одному верхолазу в мире.

Как когда-то на фронте на опасное, героическое дело вызывали обычно охотника, так и здесь инженер, собрав лучших монтажников, спросил, не возьмется ли кто-нибудь из них добровольно совершить этот трудный и опасный подвиг.

Наступило молчание. Монтажники, загораживаясь ладонями от солнца, смотрели на провисший, покачивающийся над водой провод, стараясь разглядеть на нем роковой обрыв. Призматический бинокль переходил из рук в руки. Через его сильные линзы можно было даже рассмотреть завитки оборвавшейся жилы. И люди стояли в тягостном молчании, прикидывая в уме свои силы и расстояние, которое нужно карабкаться по проводу, высоко над бездной. Каждый мысленно совершал этот опасный путь, и каждый чувствовал, как от одних только мыслей об этом начинает учащенно биться сердце и дыхание становится прерывистым.

Петр Синицын тоже был тут. Когда инженер вызвал охотника, он вдруг вспомнил, как Захарыч говорил ему ночью, что в каждой профессии настает час, когда человек может проявить себя. Эта мысль мелькнула у него в голове, и, прежде чем даже созрело окончательно взвешенное решение, он приблизился к инженеру и торопливо сказал:

— Я полезу. — Потом ревниво взглянул на остальных монтажников и прибавил, уже оспаривая свое право на риск. — Я полезу, я наложу бандаж!

Сердце его колотилось так, что он даже испугался, как бы этого не услышал начальник, решавший его судьбу. Он даже попятился от инженера. Вызвались и еще охотники. Инженер неторопливо всматривался в их загорелые лица, видневшиеся из-под мятых кепок.

Инженеру предстояло принять решение, от которого зависела не только своевременная подача тока строительству, но, может быть, и человеческая жизнь; взгляд его остановился на взволнованном юном лице, на котором даже под густым загаром угадывался возбужденный румянец.

— Пойдет Синицын, — сказал инженер как можно спокойнее. И отдал распоряжение принять меры безопасности.

Обычно думают, что верхолаз — человек, лишенный ощущения пропасти, этого могущественнейшего чувства, возникающего и укореняющегося в человеке в те моменты, когда он младенцем делает свои первые шаги по земле. Нет, тягостное это чувство живет даже в самых опытных высотниках, и только воля обуздывает его, позволяя трудиться где-нибудь на шпиле с тем же расчетливым мастерством, как и на твердой земле. Верхолаз, знающий, что такое высота, и научившийся хладнокровно на ней работать, стоя на земле, не может без волнения смотреть на своего товарища, находящегося наверху.

И сейчас, когда Петр Синицын с инструментальной сумкой через плечо проворно карабкался на вершину стальной мачты, о которую, как казалось снизу, распарывали свои груди сырые весенние облака, за ним с волнением следили его товарищи. На их глазах Петр становился все меньше и меньше. Вот уже не стало видно его лица. Только силуэт его фигуры то стушевывается, то проясняется среди торопливых грязноватых тучек.

— И ветер еще, чтоб его!.. — сказал кто-то из наблюдавших за ним верхолазов.

— И сырость… Провод-то, он теперь скользкий, — добавил другой.

— Тише вы! — простонал Захарыч, не отрывая глаз от маленькой фигурки, как будто этот тихий шепот на земле мог отвлечь, рассеять внимание того, кто там, наверху, оторвавшись от железных ферм мачты, медленно, очень медленно начал двигаться по проводу, качавшемуся над пропастью.

— Пошел!.. А провод-то, провод-то как парусит!

— Не каркать! — рычит Захарыч, а сам шепчет чуть слышно: — Осторожней, осторожней! Перехватывайся, отдыхай…

Большая река живет между тем своей обычной жизнью. Маленький шустрый буксирчик тянет за собой баржи с тесом. Катер волочит огромную барку-паром, палуба ее сплошь покрыта людьми и машинами. Большой теплоход плывет, как лебедь. Маленький человечек, медленно перемещающийся там, наверху, на раздуваемых ветром проводах, с земли еле виден, но его уже заметили отовсюду. Взоры людей устремлены к нему…

Мастеру Захарову, которому самому приходилось так вот ремонтировать провода, хотя, конечно, не на такой высоте и не при таких невероятных обстоятельствах, начинает казаться, что все эти взоры, тарахтенье катерного мотора, гудки пароходов как-то мешают тому, кто, вися над пропастью, медленно движется к месту обрыва.

— Петруха… Петя… Петенька, осторожней, осторожней! — шепчет он, и когда кто-то из монтажников прикладывает к глазам бинокль, он с маху его вырывает: — Не смей! Не в цирке!..

Инженер, который дал Синицыну разрешение, уловив конец фразы, думает: «В цирке! Что стоит самый сложный цирковой номер, в сотый раз повторяемый на ограниченной высоте, над распростертой сеткой, по сравнению с тем, на что вызвался вот этот парень, повисший сейчас над бездной! Сто четырнадцать метров над уровнем воды!» Математический мозг инженера сам собой производит подсчет: скорость падения в первую, во вторую, в третью секунду… Боже, какая страшная скорость! И все-таки нужно послать туда катер. Под провода, на всякий случай… Хотя какой может быть случай! Удар об воду — и…

— К катеру! — командует он.

Взревев мотором, катер стремительно отрывается от причала и, точно привязанный, начинает кружить по реке под проводом. В нем — инженер, мастер Захаров и водитель, вихрастый паренек в тельняшке. Он так бледен, что слой загара кажется на его лице зеленоватым, а веснушки черными.

Захаров ложится на корме, чтобы не терять своего ученика из виду.

— Да не трещи ты мотором, черт конопатый! — зловеще шепчет он мотористу. — Не тещу катаешь! Ходи на малом газу… — Всем своим существом, взором, мыслями мастер с тем, кто, продвигаясь метр за метром, уже почти достиг середины реки. Самое горячее его желание сейчас — быть наверху, рядом с учеником, и только большой опыт, говорящий, что в верхолазном деле, там, где достаточно одного, двоим нечего делать, да самодисциплина высотника мешают ему просить у инженера позволения лезть на помощь Петру…

А Петр Синицын между тем уже добрался до места обрыва жилы.

Вначале, когда он поднялся на вершину гудящей, ощутительно вибрирующей под ударами ветра мачты и перед ним протянулись провода и тросы, которые, как это было видно отсюда, будто плавали вперед и назад, ему стало страшно до дрожи в ногах. Высотник с первых же своих трудовых шагов, он научился справляться с этим тягучим, томительным чувством, которое охватывает человека, когда он находится на краю пропасти. Синицын никогда без нужды не смотрел вниз и приучил себя воспринимать все окружающее его на высоте как бы лежащим на земной поверхности.

Но тут не было твердой опоры для ног и рук. Тросы, но которым предстояло двигаться, раскачивались и как бы стремились выскользнуть из-под него. Щемящий холодок, рожденный где-то под ложечкой, быстро сковал все мускулы. Руки и ноги потеряли обычную эластичность, стали неповоротливыми. И, может быть, впервые за всю свою работу, верхолаз почувствовал каждой точкой своего тела, как вздрагивает и раскачивается верхушка мачты.

Что же, слезать назад? Он хотел смерить взглядом расстояние, отделяющее его от земли, посмотрел вниз. Перед глазами развернулась стройка, отлично видная сверху. Широко простираясь в излучине реки, она вся курилась дымами многих труб, куталась в облака пыли. Словно плавучие дома, стояли на рейде землесосные снаряды, за ними тянулись похожие на огромные сосиски плавучие пульповоды. У опоясанного причалами мола теснились суда, краны неутомимо снимали с барж фасонное железо, стальные фермы, пачки теса, бревен, мешки с цементом — и вновь металл, и вновь бревна…

Вся окрестность до самого горизонта кипела трудом.

Что же, слезать?

Слезать назад?.. Да как это могло прийти в голову! Вперед, только вперед!..

Цепким, пружинистым движением Петр Синицын соскользнул на провод и, радостно — да, именно радостно! — ощущая, как вновь становится эластичным все тело, а руки обретают цепкость, двинулся по нему. Сомнения, опасения, колебания сразу остались позади. Мысль, воля, энергия — все сосредоточилось в одном твердом решении: добраться до обрыва, наложить бандаж.

Карабкаясь по раскачивающемуся проводу, Петр уже ни о чем не думал, кроме того, как бы сделать движения более точными; он ничего не видел, кроме своей парусящей опоры, то обнимаемой сырым туманом, то вырисовывающейся с необыкновенной четкостью… И все в нем соединилось в стремлении не поскользнуться, сохранить равновесие, добраться, починить. Он не смотрел вниз, но, думая об опасности, двигался расчетливо, сантиметр за сантиметром карабкаясь там, где, казалось бы, не смогла пройти и кошка.

И странно — это удивило даже его самого, — он не заметил, как добрался до места. Вот он проклятый обрыв. Провод второй фазы, завитки жилы… И почему она, черт ее подери, все-таки оборвалась тут, над рекой? Может быть, проглядели и подняли провод с дефектом? Нет, место обрыва еще золотится крупитчатым изломом — ясно, жила лопнула, когда провод уже висел. Впрочем, теперь все равно — надо чинить, скорее чинить!

Петр Синицын медленно раскачивается над бездной. Накладывает бандаж. Работа пустяковая сама по себе, но сделай ее вот тут, на проводе, который все время качается! И еще этот ветер — он то стихает, то неожиданно бьет с упругой силой, будто прячется, а потом выскакивает на тебя исподтишка, стараясь столкнуть вниз.

— Нет, шалишь, не выйдет! — цедит сквозь зубы Петр, а руки работают, работают…

И вот все окончено. Можно возвращаться. Но происходит событие, которое сразу меняет все. Выскальзывают плоскогубцы. Переворачиваясь в воздухе, нехитрый этот инструмент медленно, как это кажется сверху, падает вниз. Глаза монтера невольно провожают его до того мгновения, пока, пробив волну, плоскогубцы скрываются под водой.

Впервые после того, как Петр Синицын оторвался от стальных креплений мачты, он отчетливо видит под собой желтоватую взлохмаченную реку, кое-где просвечивающую янтарными клиньями мелей. Белые барашки гуляют по воде, чайки кружат где-то далеко внизу, и маленький катер, на котором монтажник различает и инженера и мастера, вертится внизу.

Петр видит даже, как Захарыч, сложив руки рупором, должно быть, что-то кричит. А тут, рядом, покачиваясь, гудят под ветром провода и тросы. Глядя на них, верхолаз снова, как было там, на мачте, каждой клеткой своего тела, сразу покрывшегося испариной, ощущает и страшную высоту, и неустойчивость парусящих проводов, и злую силу ветра.

Сразу же появляется головокружение. Руки, потеряв веру в свою силу, вцепляются в провод и начинают противно дрожать. Все точно расплывается. Медленно теряя равновесие, Петр, судорожно взмахнув рукой, валится со своей зыбкой опоры в серую шевелящуюся бездну…

— А-а-ах!

Этот неопределенный крик вырывается одновременно и у мастера, который лежит, смотря вверх, на корме катера, и у инженера, и у монтажников, наблюдающих с берега за работой товарища, и у многочисленных пассажиров парома, идущего от стройки в обратный рейс, — у всех, кто видит в этот момент Петра Синицына.

Петр сорвался с провода. Но через мгновение его увидели повисшим на цепи монтерского пояса, пристегнутой к проводу. Верхолазы бросились к мачте, карабкаются вверх. Катер кружит по воде под тем местом, где на головокружительной высоте беспомощно висит раскачиваемый ветром человек.

Кровь медленно течет по подбородку инженера, от волнения прокусившего себе губу. Мастер снова приложил руки ко рту и во всю мощь легких кричит:

— Петь, Петь! Не болтайся… Виси спокойно… Отдыхай, Петя, отдыхай, копи силы! Слышь? Силы копи!

На мгновение руки мастера бессильно опускаются, он растерянно смотрит на инженера.

— Не слышит — ветер, волна… Да не трещи ты мотором, окаянная сила! Глуши свой паршивый примус!

И, снова приложив руки ко рту, Захаров кричит до хрипа, до красных кругов в глазах, до дрожи во всем теле:

— Петя, виси, виси! Накопишь силы — раскачивайся, цепляйся ногами за провод! Петя! — И вдруг, оборачиваясь к инженеру, он хрипит окончательно сорванным голосом: — Услышал…

Но Петр Синицын не услышал ничего.

Оправившись от падения, он перевел дыхание и понял, что цепь и пояс, которыми он иногда на работе пренебрегал, спасли его. Но надолго ли? Он знал, что в реку не упадет. Это сразу дало возможность обдумать положение.

Не может быть, чтобы не было выхода! Не висеть же вот так над рекой на цепи, как бы крепка она ни была! Ведь вот дополз же он, и бандаж наложен, и дефект устранен, и ток давать можно.

Эти мысли окончательно привели его в себя. Но как же быть? Если он будет так вот висеть, начнут опускать провод. Обязательно опустят! Вот уже и сейчас лезут на мачту… Огромная работа… А главное, поднять провод снова смогут не скоро, на это нужны недели. Как же, как же быть?

Он не слышал, что кричал ему с катера мастер Захаров. Ветер уносил все, что тот силился сообщить ученику. Но недаром мастер славился умением учить молодых: Петр сам сообразил, что нужно делать.

На несколько томительных минут он затих, вися над бездной в полном покое, если, конечно, можно говорить о покое в его положении. Копил силы. Отдохнув, принялся раскачиваться на цепи. Он раскачивался все шире и шире… Вот нога его уже коснулась провода. Еще, еще! Ах, как кружится голова!.. Еще немного… Провод неясно мелькает рядом… Верхолаз весь напрягся, сжался в комок и, сжавшись, зацепился за провод сплетенными ногами.

Теперь он перестал быть игрушкой ветра. Он может сознательно управлять движениями. Это уже хорошо. Еще некоторое время он отдыхал, вися вниз головой. Теперь он даже не боится, он уверен в себе. Провод не придется опускать. Перехватываясь руками по цепочке, которая спасла его, он дотягивается до провода. Рывок — и он уже снова на проводе.

Нет, он не слышал восторженных криков, прокатившихся по реке. Он ничего не видит и не слышит: он отдыхает, выключив все органы чувств, экономя каждое движение.

Потом, собрав силы, уже уверенно, балансируя, цепко перехватываясь руками, он движется обратно к мачте.

Те, кто внимательно следит за ним снизу, поражаются, как быстро он на этот раз проходит расстояние до твердой опоры. Ему же, наоборот, путь этот кажется мучительно медленным, и каждое свое перемещение он отмечает как маленькую победу.

Петр устал. Порой движется как бы механически, но движется… Воля и вера в себя, только что выдержавшие такую проверку, безошибочно ведут его. Вот рука касается наконец металла мачты. Все чувства, приглушенные усталостью, вспыхивают с новой силой. Радость распирает грудь; кажется, будто и сердцу становится тесно.

Это не только радость спасения — нет, это радость неизмеримо большая.

«И моя копеечка не щербата», — удовлетворенно цедит он сквозь зубы любимую поговорку Захарыча, слезая с мачты.

Впрочем, когда на земле Петра Синицына обступают товарищи и мастер Захаров, глядящий теперь на него не с обычной своей снисходительностью, а с почтением, когда все наперебой начинают его хвалить, поздравлять, он только хрипло, с трудом произносит: