И эти люди не только подчинились и стали великолепными солдатами, они не только изгнали из своих рядов недостойных, но растерзали негодяя Шарло, который бросил в принцессу де Ламбаль топор, а потом нес ее голову на острие пики.
Теперь ждали только Келлермана, без него ни на что нельзя было решиться.
19-го Дюмурье получил донесение, в котором сообщалось, что его офицер с армией находится в двух милях от него, на левом фланге.
Дюмурье немедленно отправил ему приказ.
Он предлагал ему стать на следующий день лагерем между Данпьером и Элизой, по другую сторону Овы.
Место было выбрано прекрасное.
Отправляя этот приказ Келлерману, Дюмурье видел, как перед ним в горах Люны разворачивалась прусская армия; таким образом, пруссаки оказались между ним и Парижем и, следовательно, ближе к Парижу, чем он сам.
Было вполне вероятно, что пруссаки искали столкновения.
Дюмурье приказал Келлерману занять боевые позиции на высотах Вальми и Жизокура. Келлерман ошибся и разбил свой лагерь на высотах Вальми.
Это была величайшая ошибка или же страшное коварство.
Расположившись таким образом, Келлерман не мог развернуться, пока вся его армия не пройдет по узкому мосту; он не мог занять правый фланг Дюмурье, потому что на его пути лежало непроходимое болото; он не мог занять место и на левом фланге, потому что их разделяла бездна.
Отступать тоже было некуда.
Может быть, именно это и нужно было старому Эльзасцу? В таком случае он весьма преуспел. Прекрасное место для победы или смерти!
Герцог Брауншвейгский с изумлением смотрел на наших солдат.
— Все, кто там расположился, — заметил он прусскому королю, — решили не отступать!
Однако прусской армии дали понять, что Дюмурье отрезан, а также уверили прусского короля, что это войско портных, бродяг и сапожников, как называли его эмигранты, побежит с первым пушечным выстрелом.
Генерал Шазо не позаботился о том, чтобы занять высоты Жизокура, — они проходили вдоль главной Шалонской дороги, — а ведь именно с этих высот он мог бы ударить с флангов по колоннам неприятеля; пруссаки воспользовались его небрежностью и сами завладели этими позициями.
После этого они ударили с флангов по частям Келлермана.
Утро было туманное, однако это ничего не значило: пруссаки знали, где находится французская армия: на высотах Вальми, где же еще ей было находиться?
Шестьдесят пушек грянули разом; прусские артиллеристы палили наугад; впрочем, они стреляли в большое скопление народа, и особая точность при этом была не нужна.
Французской армии, в которой доселе царило необыкновенное воодушевление, особенно тяжело было вынести первые удары; эти люди умели атаковать, но не умели ждать.
Случай, — именно случай, а не хитрость — она-то была незаметна, — обернулся сначала против нас; снаряды пруссаков подожгли два зарядных ящика, и те взорвались. Возницы спрыгнули с лошадей, чтобы укрыться от взрывов; их приняли за дезертиров.
Келлерман пришпорил коня и подъехал к месту свалки, где дым еще мешался с туманом.
Вдруг в его лошадь угодило ядро и убило ее наповал; однако всадник, к счастью, остался цел и невредим; он пересел на другого коня и поехал догонять обратившиеся в бегство батальоны.
Было одиннадцать часов утра; туман начал рассеиваться.
Келлерман увидел, что пруссаки выстраиваются тремя колоннами, перед тем как атаковать плато Вальми; он тоже построил своих солдат в три колонны и, проезжая вдоль строя, обратился к ним с такими словами:
— Солдаты! Приказываю вам не стрелять! Дождитесь неприятеля и — в штыки!
Надев шляпу на острие сабли, он крикнул:
— Да здравствует нация! Сразимся за нее и победим!
В то же мгновение целая армия следует его примеру: все солдаты надевают шляпы на штыки и кричат: «Да здравствует нация!» Туман растаял, дым рассеивается, и герцог Браушвейгский в лорнет видит нечто странное, необычное, неслыханное: тридцать тысяч французов не двигаются с места; обнажив головы, они размахивают ружьями, отвечая на огонь неприятеля криком: «Да здравствует нация!»
Герцог Брауншвейгский покачал головой; если бы он был один, прусская армия не сделала бы больше ни шаг, однако при сем присутствовал король, он жаждал увидеть сражение, и герцогу Брауншвейгскому пришлось повиноваться.
Пруссаки поднялись в мрачной решимости на глазах короля и герцога Брауншвейгского; они пересекли пространство, отделявшее их от французов, и стали похожи на прежнюю армию Фридриха: каждый солдат был словно железным кольцом прикован к тому, кто шел впереди.
Вдруг в середине огромная змея будто лопнула; однако ее куски сейчас же срослись. Пять минут спустя она опять была взрезана, но снова удалось восстановить стройность рядов колонны.
Двадцать пушек Дюмурье открыли огонь по флангам и осыпали их огненным градом: голова колонны никак не могла подняться, потому что ее тянуло назад дергавшееся под обстрелом в конвульсиях туловище.
Герцог Брауншвейгский понял, что сражение проиграно, и приказал играть отступление.
Король приказал дать сигнал атаки, встал во главе солдат и повел свою покорную и храбрую инфантерию под двойной огонь Келлермана и Дюмурье — он был разбит, Нечто возвышенное парило над этой молодой армией: это была вера!
— Я не видел фанатиков, подобных им, со времен крестовых походов! — признался герцог Брауншвейгский.
Да, это были фанатики, фанатики свободы.
Герои 92-го! Они только что открыли счет победам в войне, которой суждено было захватить умы всей Европы, всего мира.
20 сентября Дюмурье спас Францию.
На следующий день Национальный конвент потряс народы Европы, провозгласив Республику!
Глава 16. 21 СЕНТЯБРЯ
21 сентября в полдень, прежде чем в Париже стало известно об одержанной накануне Дюмурье победе, означавшей спасение Франции, двери Манежа распахнулись, и в зал медленно, торжественно, бросая друг на друга вопрошающие взгляды, вошли семьсот сорок девять членов, составлявших новое Собрание.
Из этих семисот сорока девяти человек двести были членами прежнего Собрания.
Национальный конвент был избран после сентябрьских событий, и потому можно было заранее ожидать, что это будет контрреволюционное собрание. Более того: членами его были избраны многие аристократы; их прежние слуги голосовали за них из демократических соображений.
В числе новых депутатов были также буржуа, врачи, адвокаты, преподаватели, приведенные к присяге священники, литераторы, журналисты, торговцы. Итак, в массе своей они сами не знали, к какой партии примкнуть; по меньшей мере пятьсот представителей не были ни жирондистами, ни монтаньярами; сама жизнь определит их будущее место в Собрании.
Однако всех их объединяла общая ненависть — к тому, что произошло в сентябре, а также к парижским депутатам, которые почти все были членами коммуны и которые были повинны в кровавых сентябрьских событиях.
Можно было подумать, что пролитая в те дни кровь хлынула рекой через зал заседаний в Манеже и отделила монтаньяров от остальных членов Собрания.
Даже центр, словно стремясь отодвинуться подальше от кровавого потока, сместился вправо.
Кроме того, Гора — вспомним людей и события тех дней — являла собою прелюбопытное зрелище.
Все нижние ряды, как мы уже сказали, были заняты коммуной; выше сидели члены знаменитого комитета по надзору, организовавшего бойню; на самом верху этого треугольника покачивались три физиономии, три выразительнейшие маски, придававшие Горе сходство с трехглавой гидрой.
Прежде всего — холодное и бесстрастное лицо Робеспьера; пергаментная кожа плотно обтягивает его узкий лоб; он часто мигает, пряча глаза за очками; вытянутыми руками он судорожно вцепился в колени наподобие египетской статуи, высеченной из самого прочного мрамора; этот сфинкс будто только один и владел тайной Революции, однако никто не осмеливался его об этом расспрашивать.
Рядом с ним — некрасивое, но одухотворенное лицо Дантона с перекошенным ртом, подвижное, отмеченное печатью вдохновения; у него невероятных размеров тело человека-быка; однако несмотря на все это он привлекателен: чувствуется, что сердце истинного патриота заставляет вздрагивать эту плоть и изливаться эту лаву и что его огромная рука, повинующаяся первому его побуждению, с одинаковой легкостью готова разить врага и поднять поверженного недруга.
А помимо этих двух лиц, таких разных, позади них, над ними, мелькал не то чтобы человек — человеческим существам непозволительно быть до такой степени безобразными, — но чудовище, химера, видение отвратительное и в то же время смехотворное — Марат! Его бронзовое лицо налито желчью и кровью; у него наглый, способный кого угодно смутить взгляд; его невыразительный, большой рот словно предназначен изрыгать ругательства; у него кривой, тщеславный нос, втягивающий через широко раздувающиеся ноздри ветер популярности, который носился над сточной канавой; Марат одет не лучше самого грязного своего почитателя: голова его обвязана грязной тряпкой, на ногах подбитые гвоздями башмаки без пряжек, а зачастую и без шнурков; на нем — грубые штаны, испачканные или, точнее, пропитанные грязью; его рубашка распахнута на худой груди, чересчур широкой для человека его роста; у него черный, грязный, засаленный узкий галстук, не скрывающий омерзительные уродливые сочленения на его шее, которые настолько неудачно пригнаны друг к другу, что голова то и дело никнет влево; его руки с толстыми пальцами грязны, они всегда угрожающе размахивают, грозят кулаками, а в перерывах между угрозами ерошат сальные волосы. Все это вместе, то есть туловище великана на ножках карлика, вызывало отвращение, и потому первым движением любого человека при виде этого чудовища было отвернуться; однако пока голова отворачивалась, глаза успевали на мгновение задержаться и во всем его облике прочитать: 2 сентября! — и уж тогда человек не мог отвести взгляда и в ужасе замирал, словно увидев голову Медузы.
Вот этих троих жирондисты и обвиняли в стремлении к диктатуре. Те же со своей стороны обвиняли жирондистов в попытках федерализма.
Еще о двух людях пойдет речь в нашем рассказе; эти двое сидят на противоположных скамьях Собрания: Бийо и Жильбер; Жильбер — на крайней справа, между Ланжюине и Керсеном; Бийо — на крайней слева, между Тюрио и Кутоном.
Члены бывшего Законодательного собрания ни на шаг не отступали от Конвента; они пришли торжественно отречься от власти и передать свои полномочия в руки своих последователей.
Франсуа Де Нефшато, последний председатель распущенного Собрания, поднялся на трибуну и взял слово.
«Представители нации! — сказал он. — Законодательное собрание прекратило свою деятельность; оно вручает вам бразды правления.
Целью ваших усилий будет дать французам свободу, законы и мир: свободу, без которой французы не могут жить; законы — самое надежное основание для свободы; мир — единственную цель войны.
«Свобода, законы, мир» — эти три слова были выбиты греками на Дверях Дельфийского храма; вам же предстоит начертать их по всей французской земле».
Законодательное собрание просуществовало год.
Оно пережило страшные события огромной важности 20 июня, 10 августа, 2 — 3 сентября! Оно оставляло Францию в состоянии войны с двумя северными державами, в состоянии гражданской войны в Вандее, с долгом в два миллиарда двести миллионов ассигнаций и победой при Вальми, одержанной накануне, о которой, однако, еще не всем было известно.
Петион единодушно избран председателем.
Кондорсе, Бриссо, Рабо-Сент-Этьен, Верньо, Камю и Лазурс были избраны секретарями: из шести человек — пять жирондистов.
Весь Конвент, за исключением, может быть, тридцати или сорока членов, хотел установления Республики; правда, на одном из собраний у г-жи Ролан жирондисты решили, что пойдут на дискуссию об изменениях в правительстве только в свой час, в свое время, в своем месте, иными словами, — когда они завладеют исполнительными комиссиями, а также учредительной комиссией.
Однако 20 сентября, в день сражения при Вальми, другие бойцы в другом месте военных действий вели еще более значительное сражение!
Сен-Жюст, Лекинио, Пани, Билло-Варенн, Колло д\'Эрбуа и еще несколько членов будущего Собрания обедали в Пале-Рояле; они решили, что завтра бросят своим врагам слово Республика.
— Ежели они его подхватят, — молвил Сен-Жюст, — они пропали, потому что мы окажемся первыми, кто его произнес; если же они его отклонят, они тоже пропали, потому что, противодействуя этому страстному желанию народа, они будут захлестнуты непопулярностью, которую мы обрушим на их голову.
Колло д\'Эрбуа вызвался выступить в Собрании.
Вот почему как только Франсуа де Нефшато передал полномочия бывшего Собрания новому, Колло д\'Эрбуа попросил слова.
Слово было ему предоставлено.
Он поднялся на трибуну; это было паролем для самых нетерпеливых.
— Граждане представители! — обратился он к Собранию. — Я предлагаю следующее: пусть первым же своим декретом только что созванное Собрание упразднит королевскую власть.
Его слова были восторженно встречены сидевшими в зале и на трибунах.
Воспротивились лишь два общепризнанных республиканца: Баррер и Кинетт. Они потребовали спросить сначала мнение народа.
— Мнение народа? Зачем? — удивленно спросил бедный сельский священник. — Чего тут обсуждать, когда все и так согласны? Короли в моральном отношении — то же, что чудовища в отношении физическом; королевские дворы — центры всех преступлений; история королей — мартиролог наций!
Все спрашивали друг друга, кто этот человек, который только что произнес короткую, но энергичную речь, посвященную истории монархии. Мало кто знал его имя: его звали Грегуар.
Жирондисты почувствовали, что им нанесен удар: они оказались в хвосте у монтаньяров.
— Составим декрет немедленно! — крикнул с места Дюко, друг и ученик Верньо. — Декрет не нуждается в мотивировках; после событий Десятого августа, послуживших преамбулой вашего декрета об упразднении монархии, это будет история преступлений Людовика Шестнадцатого!
Итак, равновесие было восстановлено: монтаньяры потребовали упразднения монархии, а жирондисты предложили установить Республику.
Республика была установлена не соответствующим декретом, а в результате единодушного голосования.
Народные представители не только сломя голову бросались в будущее ради того, чтобы уйти от прошлого, но и готовы были окунуться в неизвестность из ненависти к уже известному.
Провозглашение Республики отвечало чаяниям народа; это означало узаконивание долгой борьбы, которую народ вел со времени коммун; это означало оправдание Жакерии, восстания майотенов, Лиги, Фронды, Революции; это означало передачу венца толпе в ущерб интересам монархии.
Всем гражданам стало так легко дышаться, что можно было подумать: с груди каждого свалилась тяжесть трона.
Ослепление длилось недолго, зато было сильным: все думали, что провозгласили настоящую республику, ради которой и пожертвовали революцией.
Ну, ничего! Сделано большое Дело, и это еще более столетия будет оказывать влияние на весь мир.
Настоящие республиканцы, наиболее чистые во всяком случае, те самые, что призывали к Революции без насилия те, кто на следующий же день расшибет себе лоб о триумвират Дантона, Робеспьера и Марата — жирондисты, — были на вершине счастья! Республика была самой заветной их мечтой; благодаря им на руинах двадцати столетий был только что создан образец политического института власти. При Франциске I и Людовике XIV Франция была Афинами; теперь же она становилась Спартой.
Это было прекрасной возвышенной мечтой.
А вечером они собрались на банкете у министра Ролана. Там присутствовали Верньо, Гаде, Луве, Петион, Буайе-Фонфред, Барбару, Жансоне, Гранжнев, Кондорсе — не пройдет и года, как они соберутся все вместе на другом банкете, по-своему более торжественном, чем этот! — однако в эту минуту никто не задумывался о грядущем, закрывая глаза на то, что ждет его в будущем и сознательно набрасывая покров неизвестности на необъятный океан, куда все они вступали и откуда уже доносился рев Мальстрема из скандинавских баллад, который должен был поглотить если не весь корабль, то по крайней мере его команду.
Идея созрела, она приняла определенные очертания она облеклась в плоть, она так и стояла у них перед глазами: молодая Республика в шлеме и с копьем Минервы; чего еще им было желать?
Пирушка продолжалась два часа, и во все это время сотрапезники обменивались соображениями, свидетельствовавшими об их самоотверженности; люди эти говорили о своей жизни как о вещи, им уже не принадлежавшей; она была в руках нации. Они оставляли себе честь, и только; впрочем, в случае необходимости они были готовы пожертвовать ради нации и честным именем.
Были среди них и такие, что в безумном вихре надежд, свойственных юности, уже видели, как перед ними открываются безоблачные и бесконечные дали; это были молодые горячие головы, те самые, что только вчера вступили в эту борьбу, самую волнующую из всех, — борьбу с трибуны: это были Барбару, Ребекки, Дюко, Буайе-Фонфред.
Были и другие — они останавливались посреди дороги, дабы передохнуть, прежде чем пройти свой путь до конца; это были те, кто пережил суровые дни Законодательного собрания; среди них были такие, как Гаде, Жансоне, Гранжнев, Верньо.
Были, наконец, и третьи — они полагали, что уже достигли цели своего путешествия, и понимали, что скоро популярность им изменит; улегшись в тени едва появившейся листвы на древе Республики, они печально спрашивали себя, стоит ли подниматься, снова перепоясываться и брать в руки посох, и все ради того, чтобы споткнуться о первое же препятствие; таков был Ролан, так Думал и Петион.
Однако кому же, по мнению всех этих людей, принадлежало будущее? Кто был автором, кто мог в будущем заняться усовершенствованием юной Республики? Верньо.
Когда трапеза подходила к концу, он наполнил свой бокал и поднялся.
— Друзья мои! — молвил он. — Я хочу предложить тост.
Все поднялись вслед за ним.
— За то, чтобы Республика существовала вечно! Все подхватили:
— За то, чтобы Республика существовала вечно! Он поднес было бокал к губам.
— Погодите! — остановила его г-жа Ролан. У нее на груди была приколота свежая роза, едва распустившаяся, словно новая эра, в которую все они вступали; она сняла розу и, подобно древней афинянке, бросающей розовые лепестки в кубок Перикла, оборвала с цветка лепестки и опустила их в бокал Верньо.
Верньо печально улыбнулся, осушил свой бокал и, склонившись к сидевшему по левую от него руку Барбару, шепнул ему на ухо:
— Увы! Боюсь, что эта возвышенная душа ошибается! Не розовые лепестки, а кипарисовые ветви надо бы бросать в наши бокалы! Мы пьем за Республику, омывшую стопы в сентябрьской крови, и одному Богу известно, не пьем ли мы теперь за собственную смерть!.. Впрочем, это не имеет значения!.. — прибавил он, поднимая глаза к небу. — Если бы это вино было моей кровью, я и тогда выпил бы его за свободу и равенство!
— Да здравствует Республика! — хором воскликнули все присутствовавшие.
Почти в то самое время, когда Верньо предлагал свой тост, а сотрапезники отвечали ему дружно: «Да здравствует Республика!», напротив Тампля протрубили трубы и вслед за тем наступила тишина.
Через раскрытые окна своих комнат король и королева услыхали, как член муниципалитета твердым, громким, звучным голосом прочитал декрет об упразднении королевской власти и об установлении Республики.
Глава 17. ЛЕГЕНДА О КОРОЛЕ-МУЧЕНИКЕ
Читатели могли заметить, с какой беспристрастностью мы, сохраняя форму романа, давали нашим читателям возможность собственными глазами увидеть все, что было ужасного, жестокого, доброго, прекрасного, величественного, кровавого, низменного в людях и следовавших одно за другим событиях.
Сегодня людей, о которых мы говорим, уже нет в живых; и лишь события, увековеченные историей, никогда не умирают и навсегда остаются с нами.
Итак, мы можем вызвать из могил всех лежащих там людей, лишь немногие из которых умерли своей смертью; мы можем сказать Мирабо: «Восстань, трибун!», Людовику XVI: «Встань, мученик!»; мы можем сказать: «Вставайте все, кого зовут Фавра, Лафайетом, Байи, Фурнье-американцем, Журденом-Головорезом, Майяром, Теруань де Мерикур, Барнавом, Буйе, Гаменом, Петионом, Манюэлем, Дантоном, Робеспьером, Маратом, Верньо, Дюмурье, Марией-Антуанеттой, г-жой Кампан, Барбару, Роланом, г-жой Ролан, королем, королевой, крестьянином, трибуном, генералом, убийцей, газетчиком — встаньте! Встаньте и скажите, если я не так (хотя кто может похвастаться, что постиг все ваши тайны!) представил вас своим современникам, простым людям и великим мира сего, женщинам — особенно женщинам! — то есть матерям наших сыновей, которым я хочу преподать урок истории, предстаньте и скажите, какими вы были на самом деле. Я увидел вас такими!»
Мы можем сказать событиям, вставшим по обе стороны дороги, по которой мы идем: «Великий и светлый день четырнадцатого июля; мрачные и угрожающие ночи пятого-шестого октября; кровавая гроза на Марсовом поле, во время которой пороховой дым пронзали молнии, а пушечный грохот сливался с громом; пророческое вторжение двадцатого июня, ужасная победа десятого августа, омерзительные воспоминания о втором-третьем сентября! Все ли я о вас сказал? Правильно ли я вас изложил? Не допустил ли я сознательной лжи? Не пытался ли я о чем-нибудь умолчать или что-нибудь оклеветать?»
И люди, как и события, ответят: «Ты искал истину без ненависти, без страсти; ты верил в то, что говоришь правду, когда на самом деле этого не было; ты оставался верен всем знаменитостям прошлого, безучастен к ослеплению настоящим, доверчив к обещаниям будущего; ты заслуживаешь оправдания, если не достоин большего!»
Итак, то, что я начал не как избранный судья, а как беспристрастный рассказчик, будет доведено до конца; а к этому концу нас неумолимо приближает каждый шаг. Наш рассказ стремительно катится под уклон, и немного предстоит ему остановок с 21 сентября, дня гибели монархии, до 21 января, дня смерти короля.
Мы слышали, как звонко была провозглашена Республика под окнами королевской тюрьмы служащим муниципалитета Любеном; это событие и привело нас в Тампль.
Возвратимся под мрачные своды замка, в котором находятся король, ставший простым смертным; королева, остававшаяся королевой; святая, которой предстоит стать мученицей, и два несчастных ребенка, виноватых в своем происхождении и оправданных по малолетству.
Король находился в Тампле; как он там очутился? Имел ли кто-нибудь целью заранее сделать его тюрьму постыдной?
Нет.
Петиону сначала пришла в голову мысль перевезти его в центр Франции, поселить в Шамборе и содержать его там как короля, находящегося на отдыхе.
Представьте, что все европейские монархи заставили бы молчать своих министров, генералов, свои манифесты и ограничились бы тем, что следили бы за происходящим во Франции, не желая вмешиваться во внутреннюю политику французов, в низложение 10 августа, в это существование, ограниченное стенами прекрасного замка, в чудесном климате, среди знаменитых садов Франции, что было бы не самым суровым наказанием для человека, искупающего не только свои грехи, но также ошибки Людовика XV и Людовика XIV.
Вандея восстала: бунтовщики собирались нанести удар со стороны Луары. Причина показалась убедительной: от Шамбора пришлось отказаться.
Законодательное собрание предложило Люксембургский дворец, — флорентийский дворец Марии Медичи, знаменитый своим уединением, своими садами, соперничающими с садами Тюильри, и не менее подходящий в качестве резиденции для отстраненного от власти короля.
Однако коммуна высказалась против, объяснив это тем, что из дворца подземный ход ведет в катакомбы: может быть, это было всего лишь предлогом коммуны, желавшей иметь короля под рукой; однако это был благовидный предлог.
И коммуна проголосовала за Тампль. Она имела в виду не башню, а дворец Тампль, бывшее владение главы ордена тамплиеров, а затем одно из мест развлечений графа д\'Артуа.
Во время переезда королевской семьи, даже несколько позднее, когда Петион уже перевез ее во дворец, когда члены королевской семьи были размещены, когда Людовик XVI уже отдает распоряжения по благоустройству, в коммуну поступает донос, и Манюэля отправляют в Тампль чтобы перевести королевскую семью из дворцовых покоев в башню.
Манюэль прибывает на место, изучает комнаты, предназначенные для размещения Людовика XVI и Марии-Антуанетты, и выходит пристыженный.
Башня для жительства совершенно непригодна; в ней ночует лишь привратник, который не в состоянии предложить достаточно места, располагая небольшими комнатами и грязными кроватями, кишащими насекомыми.
В этих комнатах чувствуется еще большая обреченность, нависшая над вымирающим родом, нежели в постыдной предумышленности судей.
Национальное собрание не торговалось, когда речь зашла о расходах на содержание короля. Король любил покушать, и мы не собираемся его в этом упрекать: это было свойственно всем Бурбонам; но он делал это не вовремя Он ел, и с большим аппетитом, во время резни в Тюильри. И не только его судьи упрекали его во время суда за эту несвоевременную трапезу, но, что гораздо важнее, история, сама неумолимая история, отметила это в своих анналах.
Итак, Национальное собрание выделило пятьсот тысяч ливров для расходов на стол короля.
В течение четырех месяцев, пока король оставался в Тампле, расходы составляли сорок тысяч ливров, то есть десять тысяч в месяц или триста тридцать три франка в день; в ассигнатах, что правда — то правда, но в то время на ассигнатах теряли не более шести — восьми процентов.
У Людовика XVI было в Тампле трое слуг и тринадцать лакеев, прислуживавших ему за столом. Его обед состоял ежедневно из четырех первых блюд, двух блюд с жарким по три ломтя мяса в каждом, четырех закусок, трех компотов, грех тарелок с фруктами, графина с бордосским графина с мальвазией графина с мадерой.
Только король с сыном пили вино; королева и принцессы пили воду.
С этой, материальной, стороны королю жаловаться было не на что.
Но чего ему действительно не хватало, так это воздуху, физических нагрузок, солнца и тени.
Привыкший охотиться в Компьене и Рамбуйе, в парках Версаля и Большого Трианона, Людовик XVI теперь вынужден был довольствоваться не двором, не садом, не прогулкой даже, а выжженной солнцем голой площадкой с четырьмя газонами увядших цветов и несколькими чахлыми, корявыми деревцами, с которых осенний ветер сорвал все листья.
Там ежедневно в два часа пополудни и прогуливался король со всей своей семьей; мы неверно выразились: там ежедневно в два часа пополудни выгуливали короля и всю его семью.
Это было неслыханно жестоко, однако менее жестоко, нежели подвалы мадридской инквизиции, палки совета десяти в Венеции, казематы Шпильберга.
Обращаем ваше внимание на то, что мы оправдываем коммуну не больше, чем королей; мы лишь хотим сказать, что Тампль был притеснением, притеснением страшным, роковым, неуместным, потому что суд превращался в мучительство, а обвиняемый — в мученика.
А теперь посмотрим, как выглядят герои нашей истории, за жизнью которых мы взялись наблюдать.
Король, близорукий, с обвислыми щеками, с выпяченными губами, двигавшийся тяжело, переваливаясь с ноги на ногу, был похож скорее на разорившегося добряка фермера; его печаль была соизмерима разве что с огорчением землепашца, у которого молния спалила амбар или град побил пшеницу.
Королева держалась, как всегда, надменно, холодно, отчасти вызывающе; в Дни своего величия Мария-Антуанетта внушала любовь; в час своего падения она могла заставить себе повиноваться, но ни у кого не вызывала жалости: жалость рождается там, где есть симпатия, а королеву никак нельзя было назвать симпатичной.
Принцесса Елизавета была в белом платье, символизировавшем чистоту ее тела и души; ее светлые волосы стали еще красивее с тех пор, как она была вынуждена носить их распущенными из-за отсутствия цирюльника; принцесса Елизавета была так хороша в голубых лентах на чепце и по талии, что казалась ангелом-хранителем всей семьи.
Наследная принцесса, несмотря на всю прелесть своего возраста, не вызывала к себе большого интереса; она была австриячкой как ее мать и бабка; ее хищный взгляд уже теперь светился презрением и гордостью, точь-в-точь как взгляд Марии-Антуанетты и Марии-Терезии.
Юный дофин, златовласый, болезненно-бледный, не мог не вызывать интереса; в его ярко-синих глазах загоралось иногда совсем не детское выражение; он все понимал, достаточно было матери лишь посмотреть на сына, а порой ему настолько удавались Детские плутни, что они заставляли плакать даже его палачей. Однажды несчастный мальчик провел самого Шометта, эту остромордую куницу, эту очкастую ласку.
— Ужо займусь я его воспитанием, — говорил бывший клерк прокурора г-ну Гю, камердинеру короля, — но для этого надо будет сначала разделаться с его семейством, чтобы он забыл о своем происхождении.
Коммуна была жесюка и в то же время неосторожна: жестока потому, что окружала короля плохими слугами, доходившими порой даже до оскорблений и ругательств; неосторожна, потому что показывала монархию слабой поверженной пленницей.
Каждый День она посылала в Тампль под видом офицеров муниципалитета все новых сторожей; они входили, испытывая лютую ненависть к королю, а выходили врагами Марии-Антуанетты, но почти все сочувствовали при этом королю, детям, прославляли принцессу Елизавету.
И действительно, что видели они в Тампле вместо волка, волчицы и волчат? Славное семейство буржуа, мать, отчасти гордячку, некое подобие Эльмиры, страдавшей даже тогда, когда кто-нибудь задевал край ее платья; но никаких черт тирана они не замечали!
Как же проходил обычно день королевской семьи?
Расскажем об этом со слов Клери.
Однако сначала бросим беглый взгляд на тюрьму, а потом переведем его на узников.
Король был заключен в маленькой башне; маленькая башня примыкала к большой, не имея с ней внутреннего сообщения; она образовывала прямоугольник с двумя башенками по бокам; в одной из этих башенок небольшая лестница вела из нижнего этажа в находившуюся на площадке галерею; в другой располагались кабинеты, сообщавшиеся с каждым из этажей башни.
Все здание имело пять этажей. Во втором находились передняя, столовая и кабинет; третий этаж был разделен приблизительно таким же образом; самая большая комната служила спальней королеве и дофину; вторую, отделенную от первой небольшой темной передней, занимали наследная принцесса и принцесса Елизавета; необходимо было пройти через эту комнату, чтобы попасть в кабинет башни, а этот кабинетик был не что иное, как то, что англичане называют ватерклозетом, общий для всех членов королевской семьи, а также офицеров муниципалитета и солдат.
Король жил на четвертом этаже, где было столько же комнат, сколько на третьем; он спал в самой большой комнате; кабинет в башне служил ему комнатой для чтения; несколько поодаль находилась кухня, которой предшествовала темная комната; в ней с самого начала и до того, как они были разлучены с королем, жили г-н де Шамильи и г-н Гю; после исчезновения г-на Гю она была опечатана.
Пятый этаж был заперт; первый этаж, отведенный первоначально под кухни, никак не использовался.
А теперь перейдем к рассказу о том, как королевская семья жила в такой тесноте в комнатах, представлявших собой нечто среднее между тюрьмой и апартаментами.
Об этом мы и хотим поведать читателям.
Король обыкновенно поднимался в шесть часов утра; он брился сам; Клери его причесывал и одевал; сразу же после этого король переходил в комнату для чтения, иными словами — в библиотеку архивов Мальтийского ордена, насчитывавшую более полутора тысяч книг.
Однажды король в поисках книг указал г-ну Гю пальцем на сочинения Вольтера и Руссо.
Он шепнул:
— А знаете, эти двое погубили Францию!
Входя в эту комнату, Людовик XVI опускался на колени и молился несколько минут, потом читал или работал до девяти часов; тем временем Клери убирал комнату короля, готовил завтрак и сходил вниз, к королеве.
Оставшись один, король усаживался, ради забавы переводил Вергилия или Горация: чтобы продолжать образование дофина, он сам решил снова засесть за латынь.
Комнатка эта была крохотная; дверь всегда оставалась широко распахнута: член муниципалитета безотлучно находился в спальне и наблюдал за тем, что делает король.
Королева отпирала свою дверь с приходом Клери, чтобы до его появления туда не мог зайти офицер.
Клери причесывал дофина, помогал королеве привести в порядок свой туалет и проходил в комнату наследной принцессы и принцессы Елизаветы для оказания тех же услуг. В эти недолгие, но драгоценные минуты Клери успевал передать королеве и принцессам новости; он знаком давал им понять, что должен им нечто сообщить: королева или одна из принцесс заговаривали с офицером, а Клери тем временем торопливо передавал остальным все необходимое.
В девять часов королева, дети и принцесса Елизавета поднимались к королю, где подавался завтрак; во время десерта Клери убирал комнаты королевы и принцесс; некто по имени Тизон и его жена были приставлены к Клери под предлогом помощи, а на самом деле шпионили за королевской семьей и даже за офицерами муниципалитета. Муж, бывший служащий городской заставы, был суровый и злой старик, неспособный на человеческие чувства; жена из любви к обожаемой дочери, с которой она была разлучена, доносила на королеву в надежде увидеться со своим ребенком
.
В десять часов утра король спускался в комнату королевы и проводил там весь день; он занимался почти исключительно воспитанием дофина, разучивая с ним отрывки из Корнеля и Расина, давал ему уроки географии, учил его составлять и читать карту. Франция за три года была разделена на департаменты, и вот изучением этой-то новой географии королевства и занимался с сыном король.
Королева со своей стороны занималась образованием наследной принцессы; во время этих занятий королева впадала порой в мрачную и глубокую задумчивость, такое выражение горя все-таки имело некоторое преимущество перед слезами; когда это случалось, наследная принцесса не мешала ее горю: на цыпочках уходила прочь, подав брату знак не шуметь; королева более или менее продолжительное время была поглощена своими размышлениями потом слеза показывалась на ее ресницах, катилась по щеке, падала на пожелтевшую, цвета слоновой кости, руку, после чего несчастная пленница, почувствовав себя на мгновение свободной в мыслях, в воспоминаниях, почти всегда неожиданно бывала вырвана из задумчивости а, озираясь, возвращалась с опущенной головой и разбитым сердцем в свою темницу.
В полдень все три дамы отправлялись в комнату принцессы Елизаветы сменить утренние туалеты; в эти мгновения целомудренная коммуна позволяла им побыть в одиночестве: при переодевании дам никто из офицеров не присутствовал.
В час пополудни, если позволяла погода, королевскую семью выводили в сад; четверо офицеров муниципалитета во главе с командиром легиона Национальной гвардии сопровождали, вернее следили за ними в это время. Поскольку в Тампле находилось несколько каменщиков, занятых на строительных работах по разрушению старых домов и сооружению новых стен, пленники могли гулять лишь в определенной части Каштановой аллеи.
Клери также участвовал в прогулках, он упражнялся вместе с принцем с мячом или битой.
В два часа все поднимались в башню. Клери подавал обед; ежедневно в этот час в Тампль приходил Сантер в сопровождении двух адъютантов; он тщательно осматривал апартаменты короля и королевы.
Король иногда к нему обращался, королева — никогда; она позабыла о 20 июня и о том, чем была обязана этому человеку.
После обеда все спускались во второй этаж; король играл с королевой или с сестрой в пике или триктрак. В это время Клери мог пообедать.
В четыре часа у короля был послеобеденный отдых: он устраивался на козетке или в большом кресле; наступала глубокая тишина: принцессы брали в руки книгу или вышивание, и все замирали, даже маленький дофин.
Людовик XVI засыпал почти мгновенно: как мы уже сказали, он всегда находился в зависимости от своих физических потребностей. Король спал полтора-два часа. После его пробуждения беседа возобновлялась; звали находившегося поблизости Клери, и тот занимался с дофином чистописанием; после урока юного принца отводили в комнату принцессы Елизаветы, где он играл в мяч или в волан.
С наступлением вечера вся королевская семья собиралась за столом: королева вслух читала что-нибудь забавное или поучительное, принцесса Елизавета сменяла королеву, когда та уставала. Чтение продолжалось до восьми часов в восемь часов дофин ужинал в комнате принцессы Елизаветы — члены королевской семьи при сем присутствовали: король брал подшивку «Меркурия Франции», найденную им в библиотеке, и предлагал детям загадки и шарады.
После ужина дофина королева заставляла сына прочитать такую молитву:
«Господь всемогущий, давший мне жизнь и искупивший мои грехи! Я люблю Тебя! Продли дни моего отца, а также всей моей семьи, защити нас от наших врагов; дай госпоже де Турзель силы вынести все, что ей пришлось перевить из-за нас».
Потом Клери раздевал и укладывал дофина, около него садилась одна из принцесс и сидела до тех пор, пока он не заснет.
Каждый вечер в этот час рядом с Тамплем проходил разносчик газет, выкрикивая дневные новости; Клери был уже начеку: он передавал услышанные новости королю.
В девять часов король ужинал.
Клери относил на подносе ужин той из принцесс, что дежурила у постели дофина.
Покончив с ужином, король возвращался в комнату королевы, подавал ей и сестре руку в знак прощания, целовал детей, поднимался к себе, уходил в библиотеку и читал там до двенадцати часов.
Дамы запирались у себя; один из офицеров муниципалитета оставался в комнатушке, разделявшей обе их спальни; другой следовал за королем.
Клери стелил себе рядом с кроватью короля; однако, прежде чем лечь, Людовик XVI ждал, пока поднимется новый офицер, чтобы узнать, кто дежурит и видел ли он его раньше. Муниципальные офицеры сменялись в одиннадцать часов утра, в пять часов вечера и в полночь.
Такая жизнь безо всяких изменений продолжалась до тех пор, пока король оставался в малой башне, то есть до 30 сентября.
Как видит читатель, положение было неутешительное, и это вызывало тем больше жалости, что все невзгоды переносились с большим достоинством; даже наиболее враждебно настроенные охранники смягчались: они приходили следить за отвратительным тираном, разорившим Францию, перестрелявшим французов, призвавшим на помощь иноземцев, а также за королевой, сочетавшей в себе похотливость Мессалины с распущенностью Екатерины II, а вместо того они видели одетого в серое добряка, которого они зачастую принимали за королевского камердинера; он ел и пил с аппетитом, спокойно спал, играл в триктрак или пике, учил сына латыни и географии и загадывал шарады своим детям; видели и его жену, гордую и высокомерную, это верно, однако полную достоинства, спокойную, смиренную, не утратившую привлекательности; она учила дочь вышивать, сына — молиться, вежливо разговаривала со слугами и называла камердинера «мой друг».
В первые минуты все испытывали ненависть: каждый из этих людей, настроенных враждебно и жаждавших мести, поначалу давал выход этим чувствам; однако мало-помалу человек смягчался; он уходил утром из дому с угрожающим видом и высоко поднятой головой, а возвращался вечером печальный, с поникшей головой; жена поджидала его, сгорая от любопытства.
— А-а, вот и ты! — восклицала она.
— Да, — коротко отвечал муж.
— Ну как, видел тирана?
— Видел.
— Он кровожадный?
— Да нет, похож на рантье из Маре.
— Что делает? Верно, бесится! Проклинает Революцию! Он…
— ..Он все время занимается с детьми, учит их латыни, играет с сестрой в пике и загадывает шарады, чтоб позабавить жену.
— Неужто его не мучают угрызения совести?
— Я видел, как он ест: это человек с чистой совестью; я видел, как он спит: могу поручиться, что кошмары его не мучают.
И жена тоже задумывалась.
— Стало быть, он не такой уж жестокий и не так виноват, как говорят?
— Насчет вины мне ничего не известно, а вот что не жесток — за это я отвечаю; несчастный он — вот это уж точно!
— Бедняга! — вздыхала жена.
Вот что происходило: чем более коммуна унижала своего пленника, тем очевиднее всем становилось, что это такой же человек, как все прочие; и тогда другие люди проникались жалостью к тому, в ком они признавали себе подобного.
Эта жалость высказывалась порой непосредственно королю, дофину, Клери.
Однажды каменотес прорубал в стене, в передней, отверстия, чтобы поставить там огромные запоры. Пока он завтракал, дофин играл его инструментами; тогда король взял у мальчика из рук молоток и долото и, будучи умелым слесарем, стал показывать, как нужно с ними обращаться.
Мастеровой из угла, где он сидел, закусывая хлебом и сыром, с удивлением следил за происходящим.
Он не вставал перед королем и принцем: он поднялся перед отцом и сыном; еще не успев прожевать, он подошел к ним, сняв шляпу.
— Ну что ж, — проговорил он, обращаясь к королю, — когда вы выйдете из этой башни, вы сможете похвастаться, что трудились над собственной тюрьмой!
— Эх! — вздохнул в ответ король. — Как и каким образом я отсюда выйду?
Дофин заплакал; мастеровой смахнул слезу; король выронил молоток и долото и вернулся в свою комнату, которую долго мерил большими шагами.
На следующий день часовой стоял, как обычно, у входа в комнату королевы; это был житель предместья, одетый хоть и бедно, но опрятно.
Клери был в комнате один, он читал. Часовой не сводил с него внимательных глаз.
Спустя некоторое время Клери, вызванный кем-то из членов королевской семьи, встает и хочет выйти; однако часовой, робко преградив ему путь, едва слышно говорит:
— Выходить запрещено!
— Почему? — спрашивает Клери.
— Приказом мне предписано не спускать с вас глаз.
— С меня? — переспрашивает Клери. — Вы наверное ошибаетесь.
— Разве вы не король?
— Так вы не знаете короля?
— Я никогда его не видел, сударь; да, признаться, я бы предпочел увидеть его не здесь.
— Говорите тише! — шепнул Клери. Показав на дверь, он продолжал:
— Я сейчас зайду в эту комнату, и вы увидите короля: он сидит у стола и читает.
Клери вошел и рассказал королю о том, что произошло; король встал и прошелся из одной комнаты в другую, чтобы славный малый успел вволю на него насмотреться.
Не сомневаясь в том, что именно ради него король так беспокоится, часовой заметил Клери:
— Ах, сударь, до чего король добр! Я никак не могу поверить в то, что он совершил зло, в котором его обвиняют.
Другой часовой, стоявший в конце той самой аллеи, где гуляла королевская семья, дал однажды понять именитым узникам, что ему необходимо передать им некоторые сведения. Сначала никто словно не замечал его знаков; потом принцесса Елизавета подошла к часовому узнать, не с ней ли он хочет говорить. К несчастью, то ли из страха, то ли из робости молодой человек с тонкими чертами лица так ничего и не сказал: только две слезы выкатились у него из глаз, и он пальцем показал на кучу щебня, где, по-видимому, было спрятано письмо. Под предлогом, что ищет в камнях биты для принца, Клери стал рыться в щебне; однако офицеры, несомненно, догадались, что он там ищет, и приказали ему отойти, а также под страхом разлуки с королем запретили заговаривать с часовыми.
Впрочем, далеко не все имевшие дело с узниками Тампля проявляли чувства почтительности и сострадания: во многих из них ненависть и жажда мести настолько глубоко укоренились, что самый вид несчастья короля, которое он переносил достойно и как обыкновенный буржуа, не мог отвлечь этих людей от их чувств, и потому король и королева подвергались грубым нападкам, проклятиям, а порой даже оскорблениям.
Однажды дежуривший у короля офицер по имени Джеймс, преподаватель английского языка, стал неотступно следовать за королем. Король вошел в свой кабинет для чтения — офицер вошел вслед за ним и сел рядом.
— Сударь! — с обычной кротостью обратился к нему король. — Ваши коллеги имеют обыкновение оставлять меня в этой комнате одного, принимая во внимание то обстоятельство, что дверь всегда остается отворена и я не могу избежать их взглядов.
— Мои коллеги вольны поступать, как им заблагорассудится, я же буду делать так, как мне удобно.
— Позвольте, сударь, обратить ваше внимание на то, что комната слишком мала и в ней невозможно находиться двоим — В таком случае перейдите в большую, — грубо возразив офицер.
Король поднялся и ни слова не говоря возвратился в свою спальню, куда дежурный отправился за ним следом и продолжал преследовать короля вплоть до того времени, пока его не сменили.
Однажды утром король принял дежурного офицера за того же, которого он видел накануне; мы уже сказали, что в полночь обыкновенно происходила смена караула.
Король подошел к нему и сочувственно проговорил:
— Ах, сударь, я очень сожалею, что вас забыли сменить!
— Что вы хотите этим сказать? — грубо оборвал его офицер.
— Я хочу сказать, что вы, должно быть, устали.
— Сударь, — отвечал этот человек, которого звали Менье, — я пришел сюда следить за тем, что вы делаете, а вовсе не для того, чтобы вы утруждали себя заботой о том, что делаю я.
Нахлобучив шляпу, он подошел ближе.
— Никому, и вам в меньшей степени, чем кому бы то ни было еще, — прибавил он, — не позволено в это вмешиваться!
В другой раз королева осмелилась обратиться к члену муниципалитета.
— Как называется квартал, в котором вы проживаете, сударь? — спросила она у одного из присутствовавших во время обеда.
— Отечество! — с гордостью отвечал тот.
— Но мне кажется, что отечество — это вся Франция? — возразила королева.
— Если не считать той ее части, что занята вызванными вами врагами.
Кое-кто из комиссаров никогда не разговаривал ни с королем, ни с королевой, ни с принцессами, ни с юным принцем, не прибавив непристойного эпитета или какого-нибудь грубого ругательства.
Однажды член муниципалитета по имени Тюрло сказал Клери достаточно громко, чтобы король не упустил ни слова из его угрозы:
— Если эту проклятую семейку не гильотинирует палач, я готов сделать это собственными руками!
Выйдя на прогулку, король и члены королевской семьи должны были миновать огромное число часовых, многие из которых были расставлены даже внутри малой башни. Когда мимо проходили командиры легионов или офицеры, часовые брали на караул; однако, когда следом за ними проходил король, они опускали ружья или поворачивались к нему спиной.
То же было и с внешней охраной, стоявшей в оцеплении вокруг башни: когда проходил король, они нарочно надевали головные уборы и садились; однако едва узники удалялись, как они вставали и снимали шляпы.
Оскорблявшие заходили еще дальше: однажды часовой, недовольный тем, что должен дежурить и отдавать честь членам муниципалитета и офицерам, написал на внутренней стороне ворот:
«Гильотина работает постоянно и ждет тирана Людовика XVI!»
Это было новое изобретение, имевшее огромный успех, и у часового нашлось немало последователей: вскоре все стены в Тампле, особенно на лестнице, ведшей в покои королевской семьи, оказались испещрены надписями вроде этих:
«Госпожа Вето у нас попляшет!»
«Ужо мы посадим жирного борова на диету!»
«Долой трехцветную ленту! Пора передушить волчат!»
Другие надписи наподобие пояснений под гравюрами растолковывали угрожающие рисунки.
На одном из таких рисунков был изображен повешенный; внизу надпись гласила:
«Людовик принимает воздушную ванну».
Но наиболее озлобленными в Тампле были башмачник Симон и минер Роше.
Симон совмещал несколько обязанностей: он был не только башмачник, но и член муниципалитета; кроме того, он являлся одним из шести комиссаров, которым надлежало наблюдать за работами и службами в Тампле. По этой причине он вообще не покидал башню.
Этот человек, ставший знаменитым благодаря измывательствам над принцем, был воплощением грубости; всякий раз, как он появлялся у пленников, он изобретал все новые притеснения.
Если камердинер требовал чего бы то ни было от имени короля, он говорил:
— Пускай Капет просит сразу все, что ему нужно: я не намерен ради него бегать по лестницам!
Роше вел себя точно так же, а ведь это был совсем не злой человек: это он 10 августа забрал у входа в Национальное собрание юного дофина из рук матери и посадил его на председательский стол. Из тюремщика, которым был Роше, он превратился в офицера армии Сантера, потом стал привратником в башне Тампль; обыкновенно он ходил в военной форме, носил бороду и длинные усы, на голове у него была меховая шапка, на боку — сабля, а на поясе — связка ключей.
Он был рекомендован на это место Манюэлем скорее для того, чтобы следить за королем и королевой, и затем, чтобы им не причиняли зла, нежели для того, чтобы он сам причинял им зло; он был похож на ребенка, которому поручили охранять клетку с пташками и приказали следить, чтобы никто их не мучил, а он ради забавы сам вырывает г них перышки.