Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Михаил Березин



Эвтаназия

Я сладко спал, обхватив пишущую машинку руками, когда в дверь забарабанила тетя Тая и прокричала:

– К тебе пришли!

Очевидно, этим ударам я и обязан своим последним сновидением: по саване несется стадо слонов. Сейчас они меня растопчут… растопчут… Резко вскинув голову, я попытался высвободиться из объятий Морфея. При этом прямой луч солнца долбанул меня, да так, что искры из глаз посыпались. И на какое-то мгновенье все вокруг превратилось в негатив: черный холодильник на фоне серой стены.

– Гендос! – не унималась тетя Тая. – Ты меня слышишь?

Она почему-то пребывала в уверенности, что дверь у меня звуконепроницаемая – такая солидная, выкрашенная красно-коричневой краской. Хотя в действительности через нее можно было расслышать любой шорох, порожденный в общественных помещениях нашей дружной коммунальной квартиры. Словно это не дверь вовсе, а мегафон какой-нибудь. К прочим бедам она рассохлась, образовав две приличные щели, из-за которых сквозняк постоянно шарил в моих рукописях.

Я отпер. Коридор с тусклой лампочкой и обшарпанными кухонными столами засвидетельствовал мне свое почтение. Все было как обычно: дырки в стенах, щербатый, потемневший от времени, паркет да тетя Тая в очках с толстыми стеклами. Вот только за ее спиной маячило удивительное создание с папочкой цвета маренго. Я отодвинул тетю Таю в сторону и протер глаза. Теперь я уже не был уверен, что проснулся. Возможно, наоборот, бодрствовал-бодрствовал – да и забылся в тяжком бреду. Она была в модном темном платье-пальто. И с папочкой цвета маренго в руках. На шее – голубой газовый платок, руки обтянуты лайковыми перчатками, ботинки – фиолетовые, на высоком каблуке.

Впрочем, в самой по себе одежде не было ничего из ряда вон выходящего. В престижном кабаке и не такое увидишь. И не на такую сумму, даже с учетом упомянутого платья-пальто. А вот таких созданий… Какое там – в кабаке! Я был твердо уверен, что они вообще больше не водятся на необъятных просторах нашей великой и бездонной.

„Она смотрелась розой на пустыре\" (фраза из „Мейнстрима\").

Конечно, она могла оказаться работницей, скажем, „Голоса Америки\". Или каких-нибудь там „Таймс\", „Миррор\", хрен его знает еще чего. И на ломанном русском языке объявить мне, что ее интересуют представители русской параллельной культуры.

А я – действительно представитель параллельной культуры, причем настолько параллельной, что с официальной она не пересекается ни одной своей гранью. И никогда не пересечется. Так что здесь все чики-тики.

Но она молчала, и я, чем просто пялить глаза, снова протер их.

Мой приятель Евлахов как-то выразился в свойственной ему манере: что, дескать, внешность – кинескоп души. И я с ним полностью согласен. Только у одних это бесконечная заставка или рекламный ролик, а у других – что-то из Бергмана, Тарковского, Феллини или Вуди Алена.

Она не походила на топ-модель, поэтому о рекламном ролике не могло быть и речи. Заставка? Никогда!

„У нее были удивительно белая кожа – с румянцем на щеках – и синие глаза, в глубине которых угадывались очертания затонувших корветов\" (фраза из „Еще раз „фак\"!\"). И слегка обветренные – с засохшей потрескавшейся пленочкой – чувственные губы. Темные волосы были заплетены в косу, переброшенную через плечо.

Она напоминала солистку группы „Чикаго\".

И еще – героиню романов Скотта Фицджеральда.

Посланница Века Джаза – вот она кто! Цель поймана, художественный образ определен.

– Ко мне? – недоверчиво спросил я.

– Да, вроде бы… – тетю Таю тоже одолевали сомнения.

– Ты подумай сама, разве это возможно? – Я коснулся рукой своей трехдневной щетины. – Мирно сосуществовать такие люди способны только на разных материках. И к тому же если у них нет геополитических интересов. А у меня они есть.

Тетя Тая прыснула со смеху; мы всегда без усилий понимали друг друга.

– Это провокация ЦРУ, – продолжал я развязно. И глянул прямо в глаза посетительнице: – Ду ю спик инглыш?

Она улыбнулась:

– О, ес!

(Пить дать – „Вашингтон пост\". Или, в крайнем случае, „Франкфуртер альгемайне цайтунг\".)

– И у вас нет геополитических интересов?

Предполагалось, что если она и не говорит по-русски, то выражение „геополитические интересы\" просто обязана знать. Как представительница западной державы.

– Спектр моих интересов весьма широк, поэтому я и искала именно вас. При условии, разумеется, что вы – Твердовский.

Ого! Она произнесла это скороговоркой – низким, грудным, выразительным голосом. Значит, все-таки, ко мне? И к тому же, вроде, не иностранка. И к тому же, судя по ответу, вполне умненькая девочка. Чудеса!

Обескураженный, я поплелся в комнату. Она не задумываясь вошла следом, прикрыла дверь, вычеркивая тетю Таю, и огляделась. При этом вряд ли взгляд ее смог опереться на что-либо приятное. Разве на пишущую машинку, сиротливо торчащую посреди круглого дубового стола. Сам стол относился к наиболее распространенной в коммуналках мебели, которой уже более сотни лет, но ей не дарован титул „антикварная\", и она ровным счетом ничего не стоит. Три разномастных стула принадлежали совершенно иному поколению, поскольку в совокупности им было от силы года четыре, но и эта „молодежь\" большой ценности не представляла. Еще в комнате находились холодильник „Саратов\" самой первой модели и узкая армейская кровать, символизирующая мою приверженность аскетизму. Мой платяной шкаф – того же странного племени, что и стол, – обитал в коридоре. В комнате я держал только халат и спортивный костюм, нижняя часть которого сейчас находилась на мне.

Еще она могла лицезреть сорокалетнего мудозвона, высокого, худого и жилистого, с волосатой грудью и торчащими во все стороны ребрами, успевшего состариться раньше, нежели повзрослеть. О трехдневной щетине я, кажется, уже упоминал.

– Вас никогда на армейской кровати не насиловали? – поинтересовался я.

Хорошенькое начало! А, собственно, почему я должен интересоваться чем-то другим, если меня интересует именно это? Меня, может, в данный момент ничто другое вообще не интересует. Я уже давно жил по принципу: что естественно, то не стыдно. И потом, чем тебе не глобальный геополитический интерес? Есть женщина и есть армейская кровать, ну и возникает определенная ситуация, при которой данную женщину на данной армейской кровати могут изнасиловать. Без отягчающих последствий, естественно. Я ведь не садист. Этим вопросом я как бы желал сообщить объекту: готовность номер один. И как бы с нетерпением ждал ответной реакции.

В ожидании я с логической непоследовательностью натянул на себя верхнюю половину спортивного костюма. Хотя, следуя логике, должен был бы снять нижнюю.

– Пока нет, – совершенно спокойно ответила она.

А могла ведь вспыхнуть и убежать, или, на худой конец, гневно возмутиться.

Тут я впился взглядом в белую кожу, в нецелованные губы, из которых пить да пить – и еще останется, в эту неспокойную, туго обтянутую грудь.

– А что, неплохая мысль, – просипел я. – Приходите через недельку, я как раз созрею, дойду до нужной кондиции.

– То есть, вы хотите сказать, что через недельку достигнете необходимой степени озверения?

– Именно, – с готовностью кивнул я. – Достигну. Самыми рекордными темпами.

– Тогда нам лучше переговорить сегодня.

Она стянула с себя перчатки и расстегнула темное платье-пальто, оказавшееся на поверку плащом, под которым – голубая блузка и темная юбка с отливом, а под ними – не мое собачье дело, – и расположилась возле стола, положив папочку цвета маренго на одну из моих рукописей.

Когда она начала расстегивать плащ, а я-то думал, что это – платье-пальто, сердечко у меня екнуло…

У нее была такая фигура, что возникало непреодолимое желание оказаться с ней на каком-нибудь тропическом необитаемом острове, где вообще одежда как явление – вещь бесполезная. Да, необитаемый остров – конструктивная идея! Я рядом – и больше никого. Обнаженка нон-стоп, и все такое прочее. А природа берет свое, вынуждая ее считаться с реальностью. Пожалуй, необитаемый остров для меня – единственный шанс. Но для того, чтобы им воспользоваться, нужно отправиться куда-либо по морю, и чтобы она была на том же судне. И потом судно взорвать, а ее спасти, но чтобы спаслись только мы вдвоем во избежание всяких недоразумений. Причем, заплыть нужно довольно далеко: куда-нибудь в Полинезию – вроде бы, Сомерсет Моэм ее описывал в романтических тонах. Или Меланезию… В общем, это неважно, главное – придумать, как пронести взрывчатку на корабль. Корабль должен быть большой, коль ему суждено доплыть до Полинезии. Следовательно и взрывчатки понадобится много. Черт! Я ничего не смыслю во взрывчатке… Где-то на заднем плане промелькнуло мартышечье лицо Коли Чичина.

– „Эвтаназия\", – произнесла посетительница, скосив взгляд.

– Г-рр? – занятый своими мыслями, я не сразу сообразил, что она это прочла на одном из листов, валявшихся на столе. Мне показалось, что она это просто сказала, и меня проняла дрожь. Я даже напрочь забыл про необитаемый остров: ведь об этом моем начатом романе было известно одному лишь Евлахову. Но потом до меня дошло, откуда она это взяла, и я снова вспомнил про необитаемый остров и подумал, что его бы следовало как-нибудь назвать.

– Меня величают Геннадием Эдуардовичем. Прозвище – Антипончик. Это из-за такой невообразимой полноты. – Встав в профиль, я напрягся, одновременно демонстрируя свои мощи и чувство юмора. – Есть и другое прозвище: Кум Тыква, но происхождение его долго объяснять. Можно просто Гендос.

– Момина, – сказала она.

– Простите?

– Момина.

Я сделал предположение, что это – фамилия, и она отдала должное моей проницательности. При этом тоже продемонстрировав чувство юмора. Мол, все мы тут не лыком шиты, а не только некоторые. Чувствовала она себя здесь явно в своей тарелке, что само по себе казалось странным, поскольку она была существом из совершенно другого мира. А вот я – достойный предтсавитель этих запредельных мест – почему-то ощущал дискомфорт.

Я еще раз проверил щетину – все в порядке, на месте. Что ж, Момина так Момина, один черт. Хотя, если бы была Мамина, а то Момина… Тут уже и до Муминой рукой подать. А возможные варианты – Мемина, Мимина и Мямина. Мямина – Мямлина, но это уже, пожалуй, из другой оперы. Хотя нет: от Мямлиной – к Мамлиной, а там и Мамлеева… А Мамлеева я не очень люблю. Сразу ясно, что здесь без чертовщинки не обошлось. Эх, как же тебе объяснить, моминой-размоминой, что трахнуть посланницу Века Джаза предопределено именно мне? Несмотря на внешнее убожество. И внутреннее тоже. Почему бы действительно такой девушке, как она, хотя бы раз в жизни не забыть об убожестве партнера? Ну убог! Так ведь переспать с таким тоже интересно. Еще интереснее, чем с каким-либо мачо недоделанным. Хоть для галочки. Или для экзотики, в конце концов. Согласен на любые побудительные мотивы. Кстати, Убожество – классное название для острова. Двое с острова Убожества – звучит. Нужно будет озаглавить так следующую свою вещь. Вспомнился роман Эрве Базена „Счастливцы с острова Отчаяния\". В отношении писателя Базена у меня были другие планы, но, наверное, стоило еще раз все взвесить.

– К вашим услугам, гражданка Момина. – Я даже, козел вонючий, шаркнул ножкой. Когда мужчина шаркает ножкой в женщине пробуждается инстинкт убийцы.

И в ней пробудился – я это видел. Она улыбнулась и заявила, что является давней моей поклонницей, поскольку прочла все мои книги.

– Все – это сколько? – поинтересовался я.

– Ну, вообще-то, три… Хотя для того, чтобы стать вашей поклонницей, достаточно было и одной. Остальное я прочла только в силу специфического интереса.

– Г-рр?

Я принялся массировать себе позвоночник – где-то на уровне лопаток. Руки у меня, как у орангутанга, и прекрасно справляются с подобной задачей.

А я еще, болван, вообразил, что „Разъяренный мелкий буржуа\" ценной бандеролью отправился в Орегон, Соединенные Штаты Америки. Весьма и весьма неудовлетворен подобным открытием. И где-то даже уязвлен. А где-то нет.

– Мне даже известно, где вы их купили, – небрежно бросил я, с маниакальным упорством прощущывая позвонок за позвонком. – В „Лучшем друге\", не так ли? У Мустафы.

– „Мейнстрим\" и „Еще раз „фак\"!\" были куплены в „Академкниге\", – возразила она. Причем произнесла это настолько целомудренно: „Еще раз „фак\"!\" – что отныне я не смог бы изнасиловать ее даже через год.

– Но уж „Разъяренного мелкого буржуа\" вы наверняка купили в „Лучшем друге\". Признайтесь. Мне, вообще-то, по фонарю, но все же приятнее разговаривать с человеком, когда точно знаешь, в каком именно магазине он купил твои книги.

– Неужели? – улыбнулась она. – Уау! Впрочем, „Разъяренного мелкого буржуа\" я действительно купила в „Лучшем друге\". Вы угадали.

– Ха! – взвился я. – Угадал! Там был куплен единственный экземпляр! Широко распахнутыми глазами она уставилась на меня.

– Впрочем, что тут удивительного? – Она самодовольно улыбнулась. – Это ведь только я такая извращенка.

Я задумчиво поскреб щетину. Ну так может – после подобных признаний – сразу и в люльку? Уж не знаю, что на меня, вдруг, накатило. Почему мозги мои вывернуло наизнанку и я был способен думать только о трахе. Ведь я вовсе не пи[]страдалец какой-нибудь и к тому же не являюсь жертвой вынужденного воздержания. Ева одна чего стоит – при случае познакомлю.

– Хотите чаю? – спохватился я. – Хавка у меня водится нечасто, но хороший чай есть всегда – из провинции Юньань. Без хавки, как выяснилось, прожить можно довольно долго, а вот без чая – фиг.

– Хочу, – сказала она, – с удовольствием. Я обожаю этот сорт.

– Хавка, – проговорила она. – Шарман.

– Между прочим, я с трудом вас разыскала, – сказала Момина, когда я с пустым чайником словно уж выползал из комнаты.

Коридор с тусклой лампочкой и обшарпанными стенами снова поприветствовал меня. Я проследовал на кухню. Здесь было всего лишь две газовые плиты и чугунная ванна, которой никто не пользовался. Для остального места не хватило, поэтому кухонные столы располагались в коридоре. Мой кухонный стол привалился к моему же шкафу, и они смотрелись что тебе закадычные приятели, один из которых уже не стоит на ногах. Я поставил чайник на огонь и отправился в ванную бриться. Если уж она настолько малахольная, что ей нравятся мои книги, так может я ее все же… того? Здесь и сегодня? А то это как-то слегка обременительно: взрывчатка, корабль, Полинезия, необитаемый остров… Если дело выгорит, то это будет первый в моей жизни гонорар, полученный за годы литературного рабства.

Ванная комната была у нас раза в три больше кухни, однако самой ванны в ней не было. В углу примостился унитаз, а ближе ко входу из стены торчал железный рукомойник. Над рукомойником красовался квадратный след – память о разбитом когда-то зеркале. Думаю, зеркало раскокошили еще до войны, зато над следом находилась розетка, которая до сих пор подавала признаки жизни. Выше розетки в ванной был только бачок, с которого уныло свисала железная цепь без ручки.

Электробритва хранилась у меня в одном из ящиков кухонного стола – чтоб вам было понятно, где я ее взял. Я зажужжал, задумчиво уставившись в квадрат, на месте которого когда-то было зеркало. Наверное нужно было объяснить ей, откуда взялось это идиотское слово „хавка\". Момина сказала: „Шарман\", и я ее прекрасно понимаю. Если уж подобные слова утвердились в лексиконе писателя… Но это было излюбленное словечко в нашей компании – в писательской, между прочим. Для нас в равной степени было неприемлемо делать культ как из самой еды, так и из ее отсутствия. Оставалось относиться к кулинарии с легким презрением. Не то, чтобы мы регулярно недоедали – недоедали мы редко. Но качество еды практически всегда оставляло желать лучшего: хавка – она и есть хавка. А еще у нас было любимое словечко „нехило\". В смысле – не слабо. Или – круто. Я выдул плоды покоса в унитаз. Время от времени по непонятным для остальных жильцов причинам унитаз засорялся, и приходилось основательно поработать вантусом, чтобы восстановить его проходимость. И только мне было известно в чем тут дело. Я улыбнулся, смакуя собственные воспоминания. Потом бухнулся перед унитазом на колени и исступленно помолился на бачок. С некоторых пор я стал регулярно этим заниматься.

Но, унитаз, разумеется, забивался не от того, что я молюсь на бачок. Это я к тому, что вдруг вам так показалось. Просто я излагаю обстоятельства достаточно сумбурно. Долгие годы занятия литературой утвердили меня во мнении, что излагать обстоятельства каким-либо более приемлемым образом я неспособен. Если сумбур творится у автора в голове, наивно искать ясность в его книгах. Или иначе: если у автора нет царя в голове, откуда он возьмется в его книгах? Так что, если кто любит про царей, нет тут царя. Нет и никогда не было. Унитаз есть – это правда, и молитвы есть. Но они никак не связаны друг с другом. Никакой метафизики. И никаких царей. Мы свергли их сами знаете когда.

Чтобы продемонстрировать читателю, какой сумбур творится у меня в голове, я решил поместить тут трактат о революции. Я не специалист в данной области, однако это не имеет никакого значения. Мысли-то какие-то у меня есть, а о мыслях и речь: какие они у меня путанные и как чохом я вываливаю их на ни в чем неповинные страницы. Начал о Моминой, а закончу революцией. Дабы вы осознали степень отсутствия в голове царя. И я бы действительно написал трактат, да облом, и главное – все равно ведь потом вышвырну нахрен. Зачем мудозвону доказывать, что он мудозвон? Это итак с первых же слов понятно. В итоге пришлось снова материлизовываться в ванной комнате.

Я поднялся с колен и вернулся на кухню, чайник уже кипел вовсю.

– Еще удивительно, что вы вообще меня нашли, – сказал я Моминой, отворяя дверь и появляясь перед ней в клубах пара. – Как вам это удалось?

Она как раз просматривала мою „Эвтаназию\". Разумеется, безо всякого разрешения.

– Когда опубликуете? – поинтересовалась она, перелистывая страницу.

– Думаю, никогда.

– Тоже мне, Сэлинджер!

– Г-м, охота вам обзываться. Просто вам в виде исключения я дам почитать в рукописи. А больше все равно никому не интересно.

„Тоже мне Сэлинджер\" можно было понять, как и „тоже мне, Бог\", т.е. другими словами „а не пошел бы ты, мальчишка, прогуляться\"?

Я поставил на стол чашки. Забыл упомянуть, что над столом находилось несколько открытых книжных полок, которые я смастерил собственными руками, и на нижней из них рядом с книгами стояли две чашки с видами города Портленда, штат Орегон.

– Я шла по следу, – сказала она. – Словно гончая… Или борзая? Как правильнее?

– Легавая, – не преминул я тут же отквитаться за Сэлинджера.

Мой вариант, видимо, ей не очень понравился, и она сморщила носик.

– Меня пинали словно шарик в пинг-понге. Поначалу я сунулась в трехкомнатную квартиру на проспекте Ленина, оттуда меня направили на Маяковскую в двухкомнатную, там меня, в свою очередь, завернули в однокомнатную на Фонвизина, и наконец я добралась сюда.

– Все верно, – подтвердил я. – Этапы большого пути. Одному жить в трехкомнатной квартире – это же пытка.

Убедительно? По-моему, не очень. Ну да ладно.

Я насыпал чай прямо в чашки и залил его кипятком. Она внимательно наблюдала за моими действиями.

– Ба, а куда же подевалась наша замечательная щетина? – всплеснула вдруг она руками. – Поздравляю, вы сбрили половину своей индивидуальности! За вами нужен глаз да глаз.

От возмущения у меня даже засвербило в носу. Я, видите ли, пекусь, чтобы во время процесса у нее не возникало отрицательных эмоций, чтобы не натереть невзначай эти нежные щечки и еще кой-какие места своей безжалостной наждачкой… а она…

– Половина индивидуальности – это все же половина, – угрюмо отозвался я. – У меня еще остались волосы на груди. Давайте-ка ваше платье, в смысле – плащ, сюда, у меня здесь достаточно тепло.

Она не стала возражать. Внутри у меня все замерло. Я швырнул плащ на кровать, в объятия своему халату: тот уже в нетерпении протягивал рукава. „Давайте-ка ваше платье\" – какая божественная мелодия! Теперь бы и саму Момину туда…

Вообще-то, по трезвому размышлению, „куда же подевалась наша щетина\" звучало вполне многообещающе. Пожалуй, зря я так. Если уж и щетина „наша\", то… И потом, „за вами нужен глаз да глаз\". Да, за мной нужен глаз – не возражаю. И еще какой глаз! Вот, в точности, как у нее. Я сел за стол.

– Вы знаете, когда я читала ваши книги, я подметила одну любопытную особенность. – Она размешивала ложечкой сахар. – Собственно, это и сделало меня сразу же вашей поклонницей. Вы берете какую-нибудь известную, очевидно, понравившуюся, вам вещь, сдираете с нее два-три верхних слоя, словно шкуру с барана, и уже на обнаженную тушу наращиваете что-то свое. По сути, это даже нельзя назвать подражанием, поскольку то, что получается в итоге, казалось бы, с оригиналом не имеет ничего общего. И все же это, по-видимому, подражание. Только на другом, гроссмейстерском уровне.

От неожиданности я разинул пасть. Шальная пуля, подумалось мне. Не может же она, в самом деле… Да кто она такая? Да это исключено!

И тут я услышал свой собственный хохот, от которого у меня же у самого кровь в жилах застыла.

– И что же, по-вашему, я… освежевал, если вы предпочитаете такую терминологию, когда работал над „Мейнстримом\"?

– „Зимнюю войну в Тибете\" Дюренматта, – ответила она.

Бинго!

Далее лучше было не продолжать. Чтобы лишний раз не получить щелчок по носу. Лучше не продолжать! Не продолжать!!!

– М-м… А что я… препарировал во время написания „Еще раз „фак\"!\"?

– Одну из повестей Сэлинджера: „Выше стропила, плотники\".

Бинго!

– Но откуда… Черт побери!

Я вылил на себя горячий чай и вскочил с места. Вновь коридор судорожно засвидетельствовал мне свое почтение. Выхватив из шкафа старые джинсы, я напялил их вместо спортивных штанов. Одновременно ощущая, как распиравшее меня до сей поры либидо превращается в воздушный шар, в который выстрелили из револьвера. П-ш-ш-ш-ш-ш… Влечение к Моминой улетучилось, гавкнулось, обернулось чуть ли не собственной противоположностью. Приступ вожделения оказался столь же недолговечен, сколь и всепоглащающ.

– Во всяком случае с „Разъяренным мелким буржуа\" у вас номер не пройдет! – Как будто это еще могло иметь какое-то значение.

Она кивнула.

– С „Разъяренным мелким буржуа\" действительно пришлось повозиться. Поначалу я решительно ничего не могла понять, пока случайно не посмотрела „Двойную жизнь Вероники\" Кшиштофа Кисьлевского и до меня наконец не дошло, что на сей раз вы изменили литературе с кинематографом.

– Значит вы утверждаете, что „Разъяренного мелкого буржуа\" я сростил с „Двойной жизнью Вероники\"? – У меня еще оставалась слабая надежда.

– Не совсем так, – сказала она. – Вернее такой ответ, пожалуй, был бы неполным. Потому что кое-каких компонентов все же не доставало. Я пересмотрела весь „Декалог\", но не сумела ничего обнаружить. И только когда добралась до сборника „Три цвета\"…

– Какой? – прохрипел я. – Какой цвет?

– Насколько помню, один из фильмов назывался „Синее\", второй – „Белое\" и третий – „Красное\". По цветам французского знамени.

– И российского тоже, – прохрипел я. – Какой цвет? – У меня едва не вырвалось „сука\".

С победной улыбкой она воззрилась на меня.

– Разумеется, „Синее\".

Бинго!

– Ты – ведьма!!! – прохрипел я.

„Ведьма\", пожалуй, благозвучнее, нежели „сука\". Да и, к тому же, справедливее: ведь только ведьма могла догадаться, что „Разъяренный мелкий буржуа\" – смесь „Двойной жизни Вероники\" и „Синего\".

– Не стоит удивляться, – проговорила она. – Просто я тоже любительница глубоких бурений: интересуюсь тем, что у произведения внутри.

– А я думал, я один такой ненормальный.

– Я тоже! С наслаждением зарываюсь в недра талантливых произведений, силовые линии которых уходят вглубь от поверхности! В заурядных произведениях ведь нет глубины, они плоские, как бумага, на которой они написаны.

– А я захватываю чужие недра, использую то, что уже создали другие?

– Именно, – сказала она.

Презренная бездарь, вот я кто. Цель поймана, художественный образ определен.

– Вы литератор? – поинтересовался я.

– Нет.

– Литературовед?

– Нет.

– Литературный критик?

– Нет.

– Тогда кто же вы, черт подери?!

– Пытливый читатель. Разве этого мало?

В наступившей тишине внезапно раздался рык леопарда – заработал холодильник. Шарики в моей голове перестали панически прыгать, с силой отскакивая от черепной коробки, и в оцепенении замерли. И я вдруг ощутил все разом, как единое целое: осень, комнату, залитую белым солнцем, и эту обворожительную юную ведьму, лакающую янтарный напиток.

– Я и отцу своему всегда помогала, – добавила она, улыбнувшись (не мне – своему воспоминанию). – Даже когда я была еще маленькой, он с удовольствием меня выслушивал. Говорил, что у меня идеальный литературный слух.

– Отцу?

– Моя фамилия Момина, – напомнила она.

– Ах, да!

Следовало, конечно, самому догадаться. Был такой писатель Момин в годы застоя. Неплохой, между прочим, писатель, да вы и сами, наверное, помните. Но с другой стороны – ничего особенного. Таких много в эпоху коммерциализации литературы сошло с дистанции.

Нет, ну не дурак ли я, в самом деле? Ее фамилия Момина, а я – Мамлеев. Причем здесь, на хрен, Мамлеев? Хотя ассоциация все же любопытная: я словно чувствовал загодя, что здесь не без писателя (помните, как у Булгакова в „Собачьем сердце\" – здесь не без водолаза?)

– Отцу – мое почтение. Он еще пишет?

– Папа погиб в автомобильной катастрофе полгода назад.

Что ж, финал вполне литературный, хоть и избитый. В слух я произнес:

– Соболезную.

– Спасибо.

Она взяла в руки перчатки и снова швырнула их на стол.

– Вместе с „Мейнстримом\" опубликованы три ваших рассказа, – сказала она.

Разговор стал напоминать горный слалом, на виражах которого еще нужно было устоять на ногах.

– Это потому, что оставалось немного места, и в типографии предложили тиснуть что-нибудь дополнительно практически бесплатно. Пришлось устроить себе небольшое упражнение для пальцев. А что?

– Значит вы издаетесь за собственный счет? Неужели вы располагаете необходимыми средствами?

Я замялся.

– Был один источник, да весь вышел. Поэтому „Эвтаназию\" я и пишу для потомков.

– Что же это за загадочный источник такой?

– Неважно.

Для потомков, спохватился я. Я всерьез, кретин, расчитываю, что пишу для потомков?!

– Рассказы сделаны под Бориса Виана, но уже чисто внешне. На этот раз вы имитировали стиль, сочинив свою собственную историю. Ведь в рассказах Виана нет глубины, они плоские, как бумага, на которой они написаны. А за эпатажем скрывается пустота. Эпатаж вообще одеяние невидимок.

– В них нет глубины, а у меня нет имени, – опечалился я. – Очень жаль, иначе вы бы смогли защитить на мне диссертацию.

– Как трогательно: человек без имени, – пошутила она.

– Я уже упоминал о своих именах, каждое из которых ношу с достоинством. Но среди них нет литературного. Несмотря на изданные книги.

На всякий случай я перечислил еще раз: Антипончик, Кум Тыква, Гендос, ну и Геннадий Эдуардович Твердовский. Прошу любить и жаловать. Или не любить и не жаловать. Пожалуй, в знак борьбы с литературными штампами выберу последнее: не любить и не жаловать. Лучше любить и ублажать. Или там любить и обожать. Или любить и оказывать всяческие знаки внимания.

Одним словом, перед вами в одном лице Антипончик, Кум Тыква, Гендос и Геннадий Эдуардович Твердовский. Прошу любить, обожать, ублажать и оказывать всяческие знаки внимания. Вот так – без штампов – пожалуй, лучше. Оказывается и борьба с литературными штампами может приносить дивиденты.

Момина допила чай.

– Думаю, пора мне уже перейти к цели своего визита, – сказала она.

– Ах, есть еще и цель, – насторожился я.

Чего доброго выяснится, что и она не отказалась бы меня изнасиловать на правах коллеги по глубокому бурению. Меня ведь на армейской кровати тоже еще никто не насиловал. А уязвленный автор – хуже импотента. Сначала нужно заниматься делом, а уж потом критику наводить.

– То, что я сейчас рассказала о рассказах, илюстрирует многогранность вашего имитаторского дара (это на ее совести – „рассказала о рассказах\", со столь дивным литературным слухом можно бы выражаться и поизящнее). Нет, имитаторского – не совсем верно. Вы просто пользуетесь чужим инструментарием для работы над собственными вещами. Чужими шаблонами и формами. Чужими интегральными схемами, которые запрятаны в глубине корпуса и практически не видны (фраза, достойная моего приятеля Тольки Евлахова). Возможно, вы – лентяй, но дело не в этом, причины меня не интересуют. Я пытаюсь выразиться поточнее, потому что это важно. Читатель чувствует, что это – не дешевая поделка, что внутри что-то действительно происходит, ворочается, дышит, но вот что именно его, как правило, не интересует… Черт возьми, – сказала она, – кажется, я запуталась. Пошла по кругу.

– …Хорошо, – сказала она и взяла в руки папочку цвета маренго. – В последние годы мой отец неожиданно прославился, выдвинулся в ряды наиболее почитаемых писателей, которого к тому же знали и охотно издавали за рубежом…

– Позвольте, – перебил я ее. – Возможно, я и ошибаюсь, но мне не удается вспомнить ни одной книги Момина, вышедшей за последнее десятилетие.

– Погодите торжествовать, – сказала она. – Как раз десять лет тому назад отец взял себе псевдоним.

– Какой?

– Середа.

– Не может быть! – воскликнул я. – Виктор Середа и Виктор Момин – одно и то же лицо?

– Да. А вы не столь уж проницательны, если вас это удивляет.

– Ну, во-первых, я почти не читал Момина, хотя, разумеется, я читал Середу. Во-вторых, я никогда не задавался целью проводить какие-либо литературные параллели, я ведь не „пытливый читатель\" – я и писатель-то, как вы изволили заметить, не очень пытливый. А, в-третьих, для чего это вдруг понадобилось Момину брать себе такой псевдоним? Он что, намного благозвучнее? Я бы не сказал.

– На этот вопрос мне и самой сложно ответить. Мало того, он не стремился афишировать, что он – Середа, об этом было известно только его литературным агентам. Однако, если понадобится, я смогу предъявить доказательства, это не проблема.

– Да, наверное, не стоит. К тому же совершенно непонятно, какое все это имеет отношение ко мне.

– Мой отец погиб пол года назад, – сказала она. – Возвращался с матерью из деревни, и их машина врезалась в панелевоз… После него осталось несколько незавершенных рассказов, ну да Бог с ними. Пьесу, которую вчерне он закончил, я, пожалуй, доведу сама. Но у него в архиве я обнаружила начатый роман… на мой взгляд, просто великолепный. Естественно, я сужу по той части, которую он успел написать. И я хочу, чтобы роман закончили вы.

Я с трудом удержался, чтобы не расхохотаться. Я сидел, словно истукан, а изнутри меня распирал гомерический хохот. Наконец, когда я не выдержал и раскрыл рот, выяснилось, что это вовсе не хохот, а гнев, который до поры до времени притворялся хохотом.

– Дописать роман за Середу? Вы с ума сошли!

– Представьте, какой вокруг поднимется шум! Последний роман Виктора Середы, появившийся в печати уже после его трагической гибели. Я думаю, совокупный гонорар составит около двухсот тысяч долларов: за право публикации у нас и за рубежом. И за право экранизации. Никак не мень…

Тут она осеклась, потом вытянула вперед руку и указательным пальцем с силой застучала по клавишам пишущей машинки: „фывапролджэ…\"

– Я вовсе не алчная, – сказала она. – Просто мне хочется вас заинтересовать. Поэтому половину этих денег я и предлагаю вам. Вам помешают сто тысяч долларов?

– К вашему сведению, меня уже неоднократно втягивали в подобные авантюры. Разумеется, тогда речь шла о вещах более приземленных: к примеру, написать очередную серию о Резанном, прикрывшись именем автора первого романа. Я бы даже мог – и с успехом – писать за Чейза. Не верите?

– Ну, если вы – шут гороховый, тогда пожалуйста. Ведь речь сейчас совсем о другом. Середа был серьезным прозаиком с мировым именем. Напишите так, чтобы никто не догадался, что это написал не он, и вы уже состоялись.

– Состоялся, как имитатор! Торквемада был Великим Инквизитором. А я, как вы справедливо заметили, Великий Имитатор. Но даже об этом никто кроме вас не догадывается. Значит, не такой уж Великий.

– Сколько вам предлагали за роман о Резанном? – спросила она.

– Триста долларов.

– А я предлагаю сто тысяч.

Она сделала шесть ударов по клавишам машинки: „100 000\".

Я вытащил лист из каретки, скомкал его и бросил на пол.

– Я не сумею написать за Середу, – признался я.

Честно говоря, я был польщен, что столь искушенное в писательских вопросах существо вообразило, будто я способен на подвиг. Но я не был способен на подвиг. Я бы никогда не закрыл своим телом амбразуру дота. В крайнем случае, я бы слепил этот дот из глины и улегся, заведомо зная, что внутри нет пулемета.

– Перелицевать один из его романов я бы еще смог, – добавил я. – Но самостоятельно дописать половину…

– Поэтому вы и сидите в дерьме, – резко сказала она.

– Поэтому и сижу, – согласился я. – И, между прочим, не вижу в этом ничего трагического. У нас в стране, если вдуматься, вообще каждый сидит в дерьме. Если вся страна – авгиевые конюшни…

– Это в переносном смысле, – перебила она меня. – Не нужно передергивать. Вы-то сидите в дерьме настоящем. Проели собственную жилплощадь, а теперь сидите в дерьме.

– Причем, по уши, – уточнил я. – Вы уже дезертировали из армии моих поклонниц? Скажите „да\", и я, пожалуй, вздохну с облегчением.

Ложь, конечно – от начала и до конца. Во-первых, не существовало никакой армии, а только Евлахов и Ева – колоритные члены банды. Вроде латиносов-генералов из страны, которую невозможно разглядеть на карте. А во-вторых, Момину я бы тоже не задумываясь втянул в эту банду и даже произвел бы ее в фельдмаршалы или генералиссимусы, но она-то ведь знала истинную цену моим талантам. О каком поклонении тут могла идти речь? То, чего она от меня добивалась, ведь не означало признания. Она-таки хотела меня поиметь – я не обманулся в предчувствиях. Правда без помощи армейской кровати, но суть-то от этого не менялась. И поскольку подобное со мной случалось впервые, я судорожно пытался разобраться: нравится ли мне, что меня хотят поиметь или нет.

– Уверена, что вам бы удалось, если бы вы захотели, – не унималась она. – Я вам выплачу аванс в тысячу долларов и впридачу дам компьютер.

И тут я сделал такое, чего ранее не делал ни разу в жизни: схватил чашку с видом Портленда, штат Орегон, и расколошматил ее о стену. Осколки брызнули во все стороны, а на обоях остался след из частичек заварки, напоминающий сколопендру.

– Зачем вам это нужно? – спросил я, глядя на нее в упор.

– Хотите верьте, хотите нет, но деньги меня интересуют в последнюю очередь. Главное – память об отце. Я хочу, чтобы роман, который он задумал, увидел свет. Но только роман, который он задумал. Любую фальшь я уловлю мгновенно.

– Охотно верю, – отозвался я.

Что естественно, то не стыдно: похоже, мне понравилось, что меня хотят поиметь. Во всякой случае, когда на мою невинность покушаются посланницы Века Джаза.



Она протянула мне папочку цвета маренго.

– Пока не нужно, – запротестовал я. – Я ведь еще не дал окончательного согласия. Для начала перечитаю все его романы. А там посмотрим.

– У вас есть его книги?

– Только „Избранное\" Середы. Но я знаю, где можно достать остальное.

Она покосилась на мои босые ноги.

– Осторожнее, – сказала она. – Не порежьтесь об остатки своей замечательной чашки.

– В любом случае печатаю я не ногами.

– Идите к черту!

Она поднялась и ловко выхватила плащ из объятий моего халата. Я помог ей одеться. Перчатки она зажала в кулаке. Потом открыла папку и извлекла из нее почтовый конверт.

– Здесь мой адрес и номер телефона, – сказала она. – А внутри – тысяча долларов. Мне бы хотелось, чтобы вы побыстрее истратили хотя бы часть этой суммы, тогда вам уже не отвертеться.

– Плохо вы меня знаете, – сказал я.

– Ничего, это дело поправимое.

Я проводил ее до входной двери.

– Звоните, – сказала она.

– Позвоню.

– И спасибо за чай.

Потом двери закрылись, вычеркивая ее. Правда, я это здорово придумал? Ведь когда двери закрываются, они действительно вычеркивают кого-то из вашей жизни, по крайней мере, на время.

На обратном пути я столкнулся с Кузьмичем, выползающим из своей комнаты. Кузьмич был инвалидом войны и с трудом передвигался без посторонней помощи. У него была коляска, в которой он выкатывался во двор. Но со стороны кухни проход загромождали кухонные столы, и ему приходилось пользоваться услугами табурета: толкал его перед собой, затем опирался на него же и делал маленькие шажки вперед. Короче, двигался на манер рельсоукладчика. То, что Кузьмич был с табуретом, означало, что ему нужно на кухню или в ванную.

– Паек еще не поступил? – хмуро поинтересовался он.

– Да вроде нет. Возможно, завтра.

Кузьмич недовольно засопел. Раньше он работал в мастерской по ремонту часов. Когда пару месяцев назад я утопил свои многострадальные тикалки в кастрюле с борщом, он взялся их починить. И они действительно ожили, но идут с тех пор с сумасшедшей скоростью. Пришлось разработать специальную таблицу, в котором часу на сколько они успевают убежать – я выставляю их каждый день в одно и то же время, – и эту таблицу, нанесенную на картонку, везде носить с собой.

Вернувшись в комнату, я бросил взгляд на конверт. Может купить себе „Ситизьен\"? Или проявить немного терпения, срубить капусту за роман Середы и обзавестись „Ролликсом\"? Наверное, с „Ролликсом\" борщ был бы вкуснее.

Вот так история!

Я выглянул в окно. Солнце уже успело скрыться за домами и подсвечивало края набежавших облаков, придавая небу всколоченный вид. На кривой скамейке сидела тетя Тая. Чуть поодаль валялся на земле здоровенный жлоб – алкоголик Стеценко. Он почти всегда тут устраивался, люди уже перестали на него обращать внимание.

Ей бы тоже паек не помешал, подумал я о тете Тае. Что-то на сей раз Кислицын запаздывает.



Момина рассказала мне, что ее отец никогда не составлял планов своих будущих произведений. Делал лишь заметки общего характера, создавал что-то вроде увертюры – и все. Он относился к той немногочисленной породе писателей, которых именуют импровизаторами, поскольку во время работы они имеют в голове лишь самое смутное очертание финала. А иной раз и того не имеют.

Счастливые люди – они одновременно являются и читателями и писателями. Писатель пишет, а читатель тут же с интересом прочитывает.

Возможно, у Середы и имелось в голове некое смутное очертание финала, но ведь голова-то разбилась о панелевоз. Мой друг Евлахов как-то рассказывал, что существуют специальные магнитофоны для автомобилей, которые состоят из двух частей: небольшой внешней и той, что намертво крепится к панели. Покидая автомобиль, владелец забирает внешнюю часть с собой. И даже если вору удается заполучить остальное, он все равно не может этим воспользоваться. Я вспомнил об этом потому, что оказался в положении подобного вора. Мне всучили половинку магнитофона, а я должен сделать так, чтобы музыка зазвучала. Да чтобы она при этом еще была божественной.



Я лежал на своей армейской кровати и читал „Избранное\" Виктора Середы. Мысли об „Эвтаназии\" совершенно выветрились из головы. А ведь еще утром для меня не существовало ничего более важного.

Вот так занимаешься чем-то годы напролет, занимаешься, пыжишься изо всех сил, пыжишься, а потом к тебе является некто с утверждением, что это – туфта. И ты сразу же сам начинаешь понимать, что – туфта. И что все эти годы ты угробил именно на создание туфты. Отсекал видимую часть айсберга от классных произведений, наращивая на них всякую муть, а получившихся кентавров загонял в стойло параллельной культуры. Для пущей конспирации. Или в память о близких товарищах?

Как-то я натолкнулся на высказывание незабвенного Джеймса Хэдли Чейза. Он объяснял, на каком принципе построены все его произведения: живет себе на свете человек – не тужит, и тут на его горизонте появляется женщина…

Недурной автор: с помощью одного единственного принципа сварганил более сотни романов!

Через плотно прикрытую дверь в мою комнату беспрепятственно проникали различные звуки. По кухне поелозил табурет Кузьмича, прошагала с подругой тетя Тая. А чуть позже, после окончания трудового дня, в квартиру начала стекаться семья Сердюков. Пожалуй, придется уделить им немного внимания, чтобы потом, при упоминании о Сердюках, вы не пожимали недоуменно плечами: что еще за Сердюки, откуда Сердюки? Прежде всего они были интересны тем, что уже лет двадцать пять стояли в очереди на квартиру. И все эти годы прожили вчетвером в одной комнате. Старшее поколение потихоньку вымерло, зато каким-то загадочным образом появились дети. Сейчас и дети уж подросли. У сына Антона был тот же размер ноги, что и у меня – сорок третий. А у главы семейства Валерия Сердюка размер и вовсе был сорок четвертый, и все же оба уступали мне в росте – до меня вообще мало кто дотягивается.

Только вы не подумайте, что моя информированность о размерах обуви Сердюков является следствием нашей особенно близкой дружбы. Или что я тайком измеряю их штиблеты, когда они выставляются на ночь для проветривания. Дело в том, что их ноги в какой-то момент меня достали, и пару раз я приходил в состояние такого остервенения, что с удовольствием повыдергивал бы их нафиг.

Собственно, рассказывать я собирался не об этом… Хотя, какая хрен разница: тоже ведь о Сердюках. Но этот путь ведет в тупик, и любой добросовестный рассказчик… Впрочем, похоже у Сердюков все пути ведут в тупик.

Нет, вы только полюбуйтесь на этого борзописца! И ему еще доверили воссоздать роман Середы, силовые линии которого – ну и выраженьице! – устремлены вовсе не вглубь произведения, как подобает добропорядочным силовым линиям, а, скорее, наоборот – в тлен и небытие. Элементарная ситуация: взялся за историю о Сердюках, тут же отвлекся на ноги, и теперь не знаю, как выбраться обратно. Заблудился в трех соснах, так сказать. Достаточно было бы навести какой-нибудь элементарный мостик, но я даже на это неспособен. Что ж, возвращаюсь напрямую, через заросли и овраг.

Валерий работал в организации, в которой получение квартиры отнюдь не считалось делом нереальным. Это – раз. Однако против него строились всяческие козни. Это – два. Какие именно – сказать затруднительно, поскольку я-то живу тут недавно и хронику квартиры восстанавливаю по крупицам с чужих слов, а подробнее про козни тетя Тая забыла. Может она бы и вспомнила, если бы эти подробности приходилось добывать в поте лица своего. Однако они становились достоянием всего двора благодаря истошным воплям жены Валерия Вали: публичное побиение безответного муженька децибелами. Когда же наконец Сердюки прочно утвердились на верхней позиции в списке первоочередников, эта коза принялась крутить носом. В твердом убеждении, что, поскольку квартира у них уже фактически в кармане, ей нужно в полной мере насладиться правом выбора. А тут подоспела перестройка и система государственного строительства затрещала по швам. Сердюки заволновались. Все же они успели принять очередное предложение, тем более дом казался перспективным: был расположен не в захолустье каком-нибудь, а в самом центре города. Улицу перегородили в двух местах могучими железобетонными балками и начали строительство. Возвели каркас, распределили квартиры. Сердюки походили по своей будущей жилплощади, обсуждая, как лучше расставить мебель. Даже поругались на этой почве. И тут что-то произошло: они до сих пор не разобрались, что именно. То ли закончились какие-то деньги, то ли накрылась женским органом какая-то контора, то ли приняли какой-то очередной умный закон. Строительство встало намертво и стоит по сей день. Время от времени Сердюки навещают свою квартиру, делятся впечатлениями, скажем, в этом году пол в их спальне впервые порос бурьяном. Недавно Антон поступил в военное училище и теперь ночует дома только по выходным, так что им стало немного легче. Пятнадцатилетняя Вита еще ходит в школу, но Валя уже строит планы, как будет выдавать ее за человека с жилплощадью. Уф!

Достаточно на сегодня о соседях? Не возражаю. Тем более, что мне еще предстоит читать Середу.



И дочитал – к половине третьего ночи. Потом еще долго ворочался на своей армейской кровати. Хорошо пишет, зараза! Что будем делать? Вешаться? Я уже чувствовал, что готов дать задний ход. Треснулся лбом о стену – не помогло. Обычная ситуация: поначалу возникает ощущение „не боги горшки обжигают\". Ведь слова, которыми оперирует писатель, тебе вроде хорошо знакомы. И речь всего лишь о складывании, компоновке, комбинировании этих слов. Но потом выясняется, что слова – самый неподатливый материал в мире… Я снова треснулся лбом о стену – даже очки с носа соскочили: читал и писал я в „очках-битловках\" с маленькими круглыми стеклами. Потом достал конверт Моминой, вытащил оттуда баксы и сжег их в сортире на совке Кузьмича. Купюры корчились вместе с портретами американских президентов…

Что там говорил Сартр? Что гений – не дар, а путь, избранный в отчаянной ситуации?

Я опять забрался в люльку и уснул почти счастливый.



На следующее утро явился Кислицын с рюкзаком „4 you\" за плечами и высыпал на стол поверх рукописей гору всякой снеди. Рядом улеглись три большие целлофановые сумки: я соглашался принимать продукты лишь при наличии сопутствующих товаров. Правда, зачем нужны сумки Кислицын не знал.

Вестовому Кислицыну было за шестьдесят, но выглядел он как огурчик: маленький, лысый, проворный, с живыми глазками.

– Накладную подписать? – сонно побалагурил я.

Рюкзаки „4 you\" считались атрибутом молодежной экипировки. Мне часто попадалась реклама, на которой парень или девушка были запечатлены голышом с рюкзаком этой фирмы в руках. Мол, при наличии подобного рюкзака больше ничего и не нужно. Я представил себе Кислицына в чем мать родила на фоне этого рюкзака. Получилось! Все же не зря я столько лет насиловал собственное воображение.

Голенький теперь вестовой Кислицын поинтересовался, что передать по линии.

– Послать к чертовой бабушке.

– Ты уверен?

– Иначе они не смогут чувствовать себя спокойно. Представляешь, какая кондрашка их хватит, если я передам, к примеру… пламенный поцелуй.

Голенький курьер Кислицын хихикнул. Перчик его при этом как-то нервно трепыхнулся. Нет, все же рюкзаки „4 you\" предназначены исключительно для молодежи. А воображение иной раз способно обернуться своей отрицательной гранью. Я поторопился снова облачить Кислицына в костюм.

Утро было хоть и позднее, но я еще нежился в постели. Кислицын попытался выяснить, нет ли у меня каких-то особых пожеланий. Почесываясь, я сполз с кровати. Спал я голым в любое время года. И сейчас поднялся, распрямляясь во всей своей красе. Теперь уже я стоял перед ним в чем мать родила, мы с Кислицыным словно бы поменялись ролями.

– Разве у такого человека могут быть какие-либо пожелания?

В прошлый раз в ответ на это прозвучало „красавчик\". Сейчас он сказал:

– Счастливчик.

И добавил, что скоро придет со шмотками. Вообще-то, чувствовалось, что он совершенно не представляет, как ему со мной себя держать. Вернее, чего от меня можно ожидать, на какие еще фокусы я способен. Быстро осуществить свою курьерскую задачу и исчезнуть стало, по-моему, пределом его желаний.

И вот он вполне профессионально исчез – как исчезают подчиненные с глаз самодура-начальника, – а я принялся делить продукты на три равные части и, шлепая босиком вокруг дубового стола, раскладывать их по сумкам. Продукты эти обладали как минимум одним неоспоримым достоинством: были запаяны и завинчены наглухо. И как следствие – лишены запаха. Так, вроде бутафории какой-нибудь. Словно я на театральной сцене разбрасываю пластмассу в виде салями и ветчины. В противном случае можно было бы сбрендить, ей-Богу. Чуть позже я натянул халат и потащил одну из сумок тете Тае, а вторую – Кузьмичу. Третью я намеревался взять на улицу (все равно ведь нужно было отправляться за книгами Момина ибн Середы). У тети Таи как обычно повлажнели глаза, когда она меня благодарила, а Кузьмич только хмуро пробормотал: „Угу\", словно я являлся представителем райсобеса и выполнял свои прямые обязанности.