Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Идем.

Профессор встретил их приветливо, будто и не было недавнего противостояния, сжатых кулаков и испепеляющих взглядов — глаза в глаза. Возможно, отходчивость старого чудака и была той связующей его нитью с Фаустом, вокруг которой не первый год вилась их незамысловатая жизнь. Фауста удивляло, что Профессор, беспомощный в обыденной жизни, в отвлеченных спорах вдруг проявлял несговорчивость и непримиримость, словно от этого зависело, будет ли поутру свет. Это было противоестественно, но может потому и сохранялся их союз.

Впрочем, справедливости ради, они не всегда жили вдвоем: случалось, приходили нуждающиеся, пригреваемые и отогреваемые Профессором, появлялись женщины, приводимые Фаустом, но через некоторое время уходили, часто без видимой внешней причины. Так побывал у них Юнец, замерзавший в сугробе, подобранный сердобольным стариком, так приблудилась к их очагу Кисочка. К женщинам Фауста Профессор относился спокойно, ровно, деля продукты на три или четыре части точно так же, как делил пополам. Только Кисочку он выделил из остальных, время от времени разговаривая с ней о чем-то простом и добром, понятном даже собаке, если бы таковая у них водилась. Цапу он принял сразу: засуетился, задвигал нелепо руками. Странно вздергивая обросший многодневной щетиной подбородок, сразу же предложил обедать.

— Будьте любезны, — придвинул ей единственный уцелевший стул, — позвольте осведомиться, как вас зовут?..

Фауст открыл рот, пораженный обилием вежливых слов, доступных Профессору. Но девушка принимала все, как должное.

— Не знаю. А разве это обязательно? Цапой, правда, иногда, — и стрельнула кокетливо глазом, отчего Фауст засомневался, что она не знает.

— Цапа? Хм… Цапа. Ну что за имя для молодой красивой девушки? Прежде так кошек называли, а вы ведь не вполне из этого семейства. Если вы позволите, я буду звать вас Маргаритой. Маргарита, а?!

— Слишком длинно, — прокомментировал Фауст, которого занимал этот обряд представления — знакомства-именования.

— Маргарита, можно — Марго. Раньше, очень давно, наряду с полным именем пользовались кратким, ласкательным. В отношениях с близкими людьми.

— А мне нравится — Маргарита. И Марго.

Ближе к вечеру к ним заглянул Юнец. Вид у него был важный и таинственный.

— Иду на войну, — небрежно заметил он, протягивая руку к огню, косо усмехнулся, — сделал рейд по глубоким тылам, есть оружие. Вот.

В руке его появился пистолет. Глаза Юнца светились торжеством.

— Там еще есть гранатомет и пара гранат к нему. Они у меня узнают, кто такой Авва…

— Эта штука похожа на ту, из которой Толстяк щелкнул оратора, — матовый отблеск металла притягивал взгляд Фауста.

— Ты заметил? — Юнец источал довольство. — Толстяка нет, а она осталась. И еще кое-что осталось.

— Ты бы меньше трепал, об отряде своем подумай.

— Отряд уже в берлоге Толстяка. У них все в порядке: у меня дисциплина.

— А вернется Толстяк?

— Не вернется. Уже не вернется. У Крохи рука твердая.

— Ну-ну, — сказал Фауст, чувствуя растерянность перед какой-то несуразностью происходящего.

Молчала Маргарита, а Профессор вдруг разволновался.

— Что ж мы так его провожаем? Как чужого, незнакомого. Человек на войну идет. Вы, — он повернулся к Юнцу, — мужественный и по-своему очень правильный. Это хорошо, что у вас есть вера. Пожалуйста, служите ей до конца. И постарайтесь вернуться живым и невредимым. Мы будем ждать вас.

— То-то, — сказал растроганный Юнец и ушел. Фауст лежал с открытыми глазами возле тлеющего костра и смотрел в черное небо, куда уходил, свиваясь, сизый дымок от поленьев. Ему пришло в голову, что, возможно, не только дым, но все с этой земли уходит, отслужив, туда в черноту, в бесконечность. Придет момент, и туда же отправятся Профессор, Юнец и Маргарита, и он сам, все дело в сроках. Вспомнил про Соседку и почувствовал, что она тоже не спит, тоже смотрит в небо, пытается представить себе будущую жизнь с безногим ветераном и, конечно, воображает что-то светлое, доброе. Ему захотелось представить подобное для себя и Профессора. Ну например, как у них от Маргариты будет ребенок. И вот же ж интересно, как это — ребенок, новый человек? Даже не очень верится. А если получится, тогда его нужно будет учить жить и не убивать. Гермы мечтают о ребенке, чтобы сделать его солдатом, чтобы выплатить государству гражданский долг. Но ведь солдат — это профессиональный убийца, а где-то глубоко внутри еще и мародер, а он не хочет видеть своего сына убийцей.

Кто-то приближался крадучись. По шагам — ребенок или маленький человек. Фауст придвинул к себе самодельную пику, затаился. Это был один из отряда Юнца. Их можно легко отличить по одинаковой одежде, коротко стриженным волосам и черным повязкам на лбу. Приближаясь к костру, посланец намеренно толкнул несколько камешков, предупредив тем о своем приходе, потом натянул черную повязку на глаза.

— Вот, Авва передал, — оказал он Фаусту, глядя в сторону от огня, и протянул что-то в целлофановой упаковке, похожее на палку.

— А он сам?

— Ушел на войну. Он сказал, вы о нем еще услышите. Скоро.

— А это что?

— Не знаю. Авва передал. Можно есть.

Посланец Юнца исчез неслышно. Из убежища выглянул Профессор, воззрился недоверчиво на подарок.

— Бог ты мой, это же колбаса, настоящая копченая колбаса. Я уж думал, никогда не увижу такого. Марго, иди сюда, будет пир. Фауст, зови Гермов, пусть попробуют…

Ночь выдалась беспокойной: слишком тихой. Потом откуда-то издалека пошел гул, мощный и ровный, но Фауст не был уверен, что это канонада. Возможно, это грохочет море, наступающее на город, думал он, иногда просыпаясь. Или начались новые землетрясения, как было раньше. Затем снова стало неестественно тихо. Уже под утро где-то рядом грохнули один за другим два взрыва.

— Тревожно, тишина, — поделился с Профессором Фауст замечанием, когда рассвело. — Как ты думаешь, может, уже везде кончились заряды и бомбы, и ракеты, и война тоже кончилась?

— Вряд ли, — ответил тот. — Похоже, воевать у нас в генах. Утверждали, будто человек стал человеком, когда взял в руку палку, чтобы убить животное, мне кажется, первой жертвой человека был другой человек, поскольку сознание убийства возможно при идентификации себя с другим существом. То есть прежде соотнести себя с объектом охоты, сравнить, а мерой может служить только он сам. Животные для проточеловека столь же неопределенная сущность, как река, камнепад, молния. Раньше даже наука такая существовала, история называлась, она хранила имена и подвиги самых выдающихся убийц.

— А с чего все началось у нас? — спросила Маргарита.

— Что? — не понял Профессор.

— Ну, война.

— Этого, наверное, никто уже не помнит и не знает достоверно. Кажется, с истребления стариков и старух, чтобы не было лишних ртов и хватало продуктов на живущих. Или, скорее всего, с уничтожения интеллигенции. Да-да, это вероятнее. Никакое правительство не признает своих ошибок и в первую очередь стремится избавиться от тех, кто понимает, что к чему. Кто видит ошибки. Потом нужно было вытравить память о прежней жизни, вычистили общество от стариков и старух. А когда памяти не осталось, все стало разваливаться само. Но, может, все было не так. Да и какая разница? Во все века человечество избавлялось от тех, кто отставал, и тех, кто уходил вперед. Приходило время, и многие понимали: не тех убирали, и законы, придуманные в оправдание этим акциям — ложные законы. И писали потомкам об этих ошибках, чтобы те их не повторяли. Зря писали: не потеряв, не узнаешь истинной цепы. Вот и росла цена от веку в век…

— Ой, я такая дурочка, — рассмеялась Маргарита. — Ну ничегошеньки не понимаю.

— И слава богу, — сказал Профессор, потихоньку остывая. — Наверное, кто понял, что произошло и происходит, с ума посходили.

— Ну что, слышали? — из пролома вынырнул Юнец, торжествующе осмотрел всех троих.

— Вы… Вы уже вернулись? — Профессор от неожиданности присел. — А война как?

— Ага, вернулся. Гранат-то было всего две. Если бы было больше, пришлось бы возиться.

— Позавтракаете с нами? — Маргарита сняла с огня котел.

— Конечно, — Юнец важно кивнул. — Трудная вещь, скажу я вам — война. После нее аппетит — зверский. Но как бабахнуло? А?! Я и сам не ждал. Представьте: колючая проволока, башня, пулеметы — тра-та-та-та-та! — а я — раз! — вж-ж-бац! И еще раз — вж-ж-бац! И — победа!

Профессор сидел, повесив голову перебирая пальцами камушки. Фауст во все глаза смотрел на Юнца, пытаясь представить себя на его месте. Что-то не складывалось у него, Маргарита тоже прятала глаза. Появилась Соседка, молча прошла, села. С ней произошла разительная перемена, и тут же внимание всех сфокусировалось на ней. Пахло от нее чем-то сладким и тревожным. Что-то такое сделала она со своим лицом, точно стерла с него годы и неудачи. Волосы ее были уложены в прическу. Платье на ней было почти новое, красное-красное, по-видимому, долго сберегаемое к такому случаю. Фауст смотрел на нее и удивлялся, впервые понимая, что красота может быть и такой вот, неприметной, непритязательной…

— Соседка, ты — красавица! — выдохнул Фауст. — Что ж ты не бежишь, не торопишься в бюро труда? Когда этот лысый заведующий тебя увидит, он умрет от зависти к самому себе!

Она повернула к нему лицо, и он увидел пустые глаза.

— Нет ни бюро, ни заведующего. Опоздала я, вчера надо было поспешать к нему. А сегодня пришла, — там две вот такие дыры в стенах, — она обвела руками вокруг. — Башня сорвана. Горело.

— Пойду я, — поднялся Юнец, — расскажу своим о победе… Вж-ж-бац!

— Я вовнутрь забралась, думаю, может, живой да раненый. Голову его нашла. Большая, верно. И лысая, как ты и рассказывал. — Соседка замолчала, потом продолжала. — Да, пролетарии приходили, говорили, кто-то ночью из гранатомета бил. Диверсанты, наверно. Лучше бы я туда вчера пошла… А студень ты напрасно не взял.

Она встала, поклонилась всем. Уходила медленно, точно пытаясь вспомнить нечто жизненно важное. В одном месте зацепилась полой, но не остановилась, не обернулась. Вырванный клок платья потащился за ней, затирая следы голых ступней по пыли.

— Война, — неуверенно хриплым голосом произнес Фауст, не понимая впрочем, пытается ли он этим словом оправдать Юнца или развеять мысли о Соседке, или что-то еще…

— М-м-м, — Профессор стискивал ладонями виски.

— Схожу, пожалуй, к ней, — Маргарита достала из тайника остатки вчерашней колбасы, отрезала половину. — Угощу. Ей поговорить надо…

Через несколько минут она вернулась. С колбасой, которую положила на место.

— Не взяла, что ли? — спросил Фауст.

— Она там висит на проводе. Такая красивая и такая страшная. Язык вывалился — черный-черный.

— Ну почему?.. Почему именно вчера он надумал воевать? — выкрикнул Профессор. — Абсурд какой… Господи, дай нам силы не возыметь надежды!.. Ты хоть сняла ее?

— Зачем? Дождь пойдет и смоет.

Пришла Гермина. Склонилась над огнем. Поворошила угли.

— Герм говорит, — начала она, — ночью все крысы ушли на ют, к реке. Он тоже ощущал тревогу и после слышал гул. Утром он ходил туда: Западного квартала больше нет. Мы вместе потом туда ходили: большая-большая дырка в земле, а домов нет. Герм считает, там когда-то добывали руду или что-то, а земля не выдержала и провалилась. А мне кажется, это наказание жителям квартала. Они все сейчас в аду.

Профессор, до того сидевший безучастно, при последних словах Гермины вскинулся.

— В аду? Откуда ты знаешь про ад?

— Приходил тут один, называл себя по-чудному. Рассказывал о боге едином, утверждал, что скоро наступит тысячелетнее царство господне и кончится хаос. Правительство ругает на все корки, клянет войну и всех подряд обвиняет в потере человеческого облика. Как же он называет себя?..

— Сыном бога?

— Нет…

— Мессией… Христом… Словом…

— Н-нет…

— Ну как тогда?

— Не помню. Он такой большой, на голову выше вот его, — Гермина кивнула на Фауста, — голос у него — внутри все в комок сжимается, вовсе и не бывает таких голосов. А слова из него текут-текут, свиваются, и не вырваться. Только не все понятно. Рассказывал, будто тридцать лет провел в пустыне, только ему многие не верят. Откуда узнал, что тридцать, если зиму от лета не отличить и новый год объявлять некому? Да и где пустыню нашел, когда вся Земля давным-давно стала одним городом? Или была такой сначала? Это всем известно, да он говорит еще, скоро придет сын человечий и укажет всем дорогу на небо. Странный он, огромный, как бы даже и не человек.

Профессор смотрел на Гермину во все глаза. Он был взволнован и дышал тяжело.

— Где он живет? Где он? Куда пошел?

— Хм-м, — Гермина пожала плечами. — Болтали, будто он явился из Западного квартала. Он ушел оттуда, и квартал провалился сквозь землю. Да он сегодня будет проповедовать, да — про-по-ве-до-вать, — девушка с гордостью осмотрела собравшихся: вот какое слово, — в пять часов. Я и заскочила узнать, сколько сейчас. Герм тоже хочет послушать и посмотреть, охоты не будет, раз крысы ушли. Вспомнила, как его зовут — Ивонна!

Они опоздали. На набережной уже толпился народ — много больше того, что ожидал увидеть Фауст, — часть зевак расположилась на каменных и бетонных плитах, точно в цирке. Проповедник, стоя на небольшом обломке парапета, по пояс возвышался над остальными. Стискивая в левой руке посох, он яростно жестикулировал правой, низвергая на слушателей поток гневных слов, обличений, обвинений. Голос его легко покрывал робкий шепот толпы и плеск воды в обрушенных взрывом фермах моста. Лицо проповедника было страшно и красиво, и Фауст сделал для себя еще одно крохотное открытие: красота может быть разрушительной, а внушающее страх — красивым.

— И примите страдание и очиститесь чрез него, как Иов, о ком рассказывал я вам вчера. Ибо послано сие свыше, испытать вашу веру и неверие, — гремел голос. — Но близок уже день, на коем отделяет семена от плевел, праведников от грешников, и воздастся каждому по делам его. Верьте и ждите. Скоро придет к вам сын человечий, сын господа Бога моего. И принесет миру Свет. И укажет дорогу из этой юдоли слез и смерти.

Проповедник вдруг замолчал, легко спрыгнул с импровизированной трибуны, двинулся вперед. Подойдя к Фаусту, положил ему руку на плечо, заглянул пытливо в его глаза.

— Истинно говорю, — пророкотал он, — вот на ком лежит печать…

И он снова впился своими глазами в глаза Фауста.

Пронзительный взгляд этого высокого сильного старика обжег его, Фаусту показалось, что земля качнулась под его ногами и поплыла. И еще показалось, что под этим взглядом рождается в нем что-то новое, выпрастывается мучительно из жесткой скорлупы, покрывавшей его долгие годы.

— Сними одежды и войди в воды реки. Омойся. Пусть воды унесут твои грехи прочь. И выйдешь чист телом и духом. И сердце свое отверзнешь несчастным и униженным. И муку примешь, и смерть раннюю, и будешь хулим, станешь свят…

Над набережной сгустилась темнота. Теперь все смотрели на Фауста, непонятно почему выделенного Ивонной из тысячной толпы. Дико звучало для всех предложение войти в реку и омыться: давным-давно реки стали стоками для нечистот и кислот — и последовать такому призыву мог разве что сумасшедший. И если бы Фауст отшатнулся от проповедника, впечатление от предыдущей речи было бы смазано, и авторитет его был бы подорван. Но Фауст колебался, подогревая невольно любопытство зевак. Есть более простые способы умереть, думал он, стаскивая с себя одежду и делая первый шаг. Он едва ли мог сейчас определить свои чувства и ощущения. Внутри он словно расслоился на несколько частей, из которых половина восстала против призыва безумного старика, а другая, зачарованная светом его глаз, уже подчинилась. Эта вторая часть уже не принадлежала Фаусту, не была им, она растворилась в сотнях людей, воззрившихся на него, и видела его, замершего в нерешительности у кромки воды. Фауст зябко передернул плечами, подумал, что пожалуй сегодня пойдет снег, и ступил в реку. Его собственная, не загипнотизированная часть сознания ждала удара, боли, рисовала картину того, как вздуются на ступнях и щиколотках волдыри, лопнут, и поток воды станет смывать с костей, оголяя их, куски белой плоти. Она напоминала о тех женщинах-демонстрантах, попавших под дождь и не добравшихся до Западного квартала. Но убежденность Ивонны рождала ответную веру, и Фауст даже не очень удивился тому, что ничего страшного не произошло. Свивались, журча, водовороты вокруг его ног. Кололась ледяными иглами холода вода.

Он вошел по колено. По пояс. По грудь. Идти дальше было боязно, и он повернул лицом к берегу. При виде толпы мелькнула мысль, что когда он выйдет, она убьет его. Никто не должен выделяться. Незаменимых нет. Широко распахнуты глаза Профессора, Маргариты и Гермов. И вся толпа — это глаза, недоверчивые, удивленные, враждебные, сомневающиеся. Новый толчок страха: в стороне от всех стояли музыканты и смотрели на него. Автоматы, инструменты, плащи из кислотоупорной ткани… Молчат, неподвижные. Взгляд Фауста метнулся по толпе, нашел те глаза, Ивонны, успокаивающий взмах ресницами в ответ на его немой вопрос. Он успокоился. Набрав в рот воздуха, нырнул, окунулся с головой в неведомый ему доселе мир. Тотчас в душе его взвился ужас, он закричал, и вода хлынула в разверстый рот. Она не была кислой, она была вкусной, вкуснее питьевой воды. Вынырнув, он повел шалыми глазами по берегу и не увидел ненависти. Зачерпнув воду пригоршнями, выпил. И еще раз, чтобы все удостоверились.

Из края в край прошел гул. Потом снова стало тихо.

Медленно ощупывая дно, он вышел из реки. Подошел Ивонна, коснулся пальцами лба, начертил у лица рукой крест.

А к реке уже шли люди. Сами. Молча. Точно завороженные. Раздевались, открывая свету язвы, рубцы, стигматы, покрывающие их немощные тела. Входили в воду.

— Мы увидимся еще, — сказал Фаусту Ивонна. — Теперь иди…

И он снова послушался старика. Развернулся, побрел медленно к своему жилью… Его существо было охвачено новыми, неведомыми ранее ощущениями, и он силился разобраться в них. На смену холоду, к которому он привык с детства, пришло ощущение жары и силы. В голове наступила особенная ясность, когда разом охватываешь множество вещей и видишь их не раздельно, а в связи. Но и это составляло лишь миллионную часть новых ощущений, остальное он не мог определить и назвать. Знал, например, что сзади идут Профессор с Маргаритой, чуть дальше — Гермы. И нет в них злобы, а из удивления рождаются новые чувства.

Несколько дней Фауст метался в лихорадке. Его то сжигал изнутри огонь, и тогда казалось, что его облили напалмом, и тело растворяется, растекается огненным месивом, то сковывал холод, и он осознавал себя кусочком стекла и боялся пошевелиться и вздохнуть поглубже, чтобы не рассыпаться на осколки. Бывало черно и страшно, бывало светло и радостно. Случалось, склонялись над ним лица Профессора, Маргариты, Гермины, Ивонны. Но они были расплывчаты. До его сознания доходил голос и обрывки разговоров, то о банде Юнца, то о правительстве, то вдруг грохотал Ивонна голосом Профессора: «Избави бог от надежды нас…» Потом он во сне вспомнил мать. Она бегала за ним по какому-то огромному, но пустому дому, и звала его, и плакала, а он прятался от нее и смеялся. Он сознавал эту женщину матерью, но сколько ни пытался, не мог увидеть ее лица. И тогда понимал: все это понарошку, все — игра. И слезы ее — тоже. Тем более, что эта женщина, возможно, я не была мамой: ведь у нее нет лица. И вдруг он увидел ее всю, и сердце его захлестнула теплая волна. Он напрягся, и сон кончился.

Фауст лежал с закрытыми глазами и старался не упустить видение, тающее вдали, как дым костра, уходящий в черное небо. Но образ уже исчез, истаял, осталась темная пустота. Он заплакал.

— Господи, — зашептал совсем рядом Профессор, — погляди, Маргарита — он плачет. Видишь — это слезы. Я думал, мы совсем разучились плакать.

— Живой, — отозвалась девушка, а на руку Фауста упала тяжелая теплая капля.

— Вы плачете… — снова зашептал Профессор. — Плачьте, прошу вас, плачьте. Такое дано только людям — плакать и смеяться. Плакать и смеяться — как это достойно людей! Теперь я знаю: вам нужно читать стихи. Я буду читать их вам каждый день. Многие я забыл, но вспомню… Поэзия очистит ваши души. И боязно даже представить, когда-нибудь всю землю заселят здоровые и красивые, как вы, люди, а не такие выродки, как я, — и Профессор растопырил шестипалую ладонь.

— Ну зачем так? — всхлипывая, произнесла Маргарита. — Вы не выродок. Вы лучше всех нас. Вы… я не знаю, кто вы…

— Довольно, довольно. Неси бульон, покормим его и — на площадь. Лучше не опаздывать.

— Что там, на площади? — еле слышно спросил Фауст.

— Правительство приезжает. Говорят, сам Глава будет выступать, а после будто бы станут одежду и продукты раздавать…

— Разве уже Новый год?

— Нет-нет, в честь приезда правительства. Ты лежи, набирайся сил.

Маргарита и Профессор ушли. Фауст полежал еще некоторое время, прислушиваясь к себе. Потом поднялся. Хватаясь руками за стены, преодолевая слабость, головокружение, двинулся к выходу. Выбравшись наружу, захлебнулся чистым воздухом и светом. Было настолько тепло, что от предметов вокруг поднималось марево. Небо истекало на землю голубизной и светом; оно было почти таким же голубым, как в день, когда он увидел впервые облако. А где-то еще выше чувствовалось солнце, огромное, горячее, словно живое. Из расселины в камне выглянуло несколько травинок, в робкой зелени которых прятался крохотный сиреневый цветок. Фаусту захотелось потрогать его, только прикоснуться, но он не посмел, страшась невольно разрушить ростки, лишь повел ладонью вокруг, ощущая или воображая ток жизни в растении. Потом поднялся, побрел к площади.

Огромная воронка в центре площади была окружена машинами, транспортерами, танками. Возле них сновали и суетились люди в форме войск охраны внутреннего порядка. Часть из них растаскивали кабели от передвижной атомной силовой установки к усилителям и громкоговорителям, установленным в разных местах, другая проверяла систему ограждения, представляющую собой цепь столбиков с разрядниками на вершинах. На крыше бронированного прицепа полукружием располагались кресла для членов правительства, а перед ними, похожие на засохшие цветы, покачивались микрофоны. Возле них суетился разбитной человечек, выкрикивая: «Раз… раз… раз… Левый сектор, вторая группа — не слышно. Раз… раз…»

Из конца в конец площадь была забита народом, который с любопытством взирал на приготовления. Хотя в центре было сравнительно свободно, в одном или двух местах образовались стихийно водовороты, задние надавили на передних, и те, втиснутые в пространство между разрядниками, попадали. Солдаты войск охраны быстро растащили баграми тела, посбрасывали их в воронку, не удосуживаясь проверить, есть ли среди них живые. По ближним к трибуне рядам ходили с бумажками в руках. Один из них оказался рядом с Фаустом и сунул ему листок.

— Что это? — поинтересовался Фауст.

— Вопросы. Когда Глава Правительства спросит, есть ли у народа вопросы, ты бросишь бумажку вон в тот ящик. Понял? А потом Глава Правительства ответит на него.

«Сколько Вам, дорогой и любимый нами Отец наш, лет?» — значилось на листке.

— Можно, я брошу? — попросила Фауста стоявшая рядом женщина. — Прошу вас. Очень.

Он равнодушно отдал ей бумажку. Удивился, с какой благодарностью она взглянула на него. «Надо Профессора с Марго найти, они должны быть где-то неподалеку», — подумал Фауст, но в этот момент на крыше прицепа появился человек в дорогом костюме, шагнувший прямиком к микрофонам.

— Прошу тишины и внимания! — сказал оратор, и голос его, расслоившись, повторил слова со всех сторон. — Незабываемый день! Великий день, который навечно отпечатается в наших сердцах! Сегодня с вами, достопочтенные жители нашего города, будет разговаривать великий Отец, наш Глава Правительства и Государства. Сегодня вы сможете воочию лицезреть членов нашего кабинета и Мать Правительства. Сегодня вы сможете засвидетельствовать им свою любовь. Трудно говорить в такой день, трудно передать словами преданность, наполнявшую наши сердца, трепет, который объемлет наши души, объединяет их в одно целое — душу Города. Послушные дети, мы сегодня станем внимать их речам, каждое слово врезая в память сердца. Мы встречаемся с теми, кто долгие годы ведет мудрую внешнюю и внутреннюю политику, кто ежечасно заботится о нашем благополучии. Неоценим их вклад в дело демократизации и совершенствования нашего общества, мудростью проникнуты разработанные Правительством долгосрочные программы внешне и внутриполитического курса государства. Поприветствуем их!

Оратор стал щелкать ладонью по ладони, поднося их возможно ближе к микрофонам, а усилители разнесли хлопки по площади. Солдаты войск охраны тоже стали хлопать. Женщина, выпросившая у Фауста листок с вопросом, завизжала, забилась в конвульсиях и упала. Шум нарастал: одни аплодировали, другие выкрикивали здравицы в адрес Главы. Как-то исподволь в сумятицу звуков вплелся единый ритм. Повернув голову, Фауст нашел причину, его породившую: раздвигая толпу, к трибуне продвигался строем отряд Юнца. Построенные по росту бойцы отряда, в одинаковых хламидах, все с черными повязками на глазах, внушали уважение своей монолитной сплоченностью. Шагали в ногу, плечом к плечу, по трое в ряд, точно не замечая стоящих на их пути людей. Сам Юнец шел впереди, командуя: «Раз… раз… раз-два-три… Стой. Налево. Вольно!». В тот же момент на крышу прицепа стали выходить члены правительственного кабинета — пять стариков в вычурных одеждах, позвякивая медалями, значками, орденами. За ними появилась женщина, Мать Правительства — догадался Фауст и наконец сам Глава, в мундире, застегнутом наглухо, штанах с лампасами шириной в ладонь, грузный, одутловатый, насупленный. Глава мешковато придвинулся к микрофонам, прокашлялся в них, хмыкнул пару раз, сказал: «Нда…» Затем он надел очки, взял в руки пачку бумаги, брезгливо морщась, полистал.

— Братья и сестры! — начал он, усиленно двигая челюстями, точно разжевывая сухожилие. — Товарищи мои! Сегодня от имени и по поручению правительства нашей державы я обращаюсь к вам, главной движущей силе общества, чтобы в очередной раз подчеркнуть, как далеко мы продвинулись вперед в деле созидания государства равных возможностей. Ощутимого прогресса добились мы во всех областях деятельности: политике, экономике, культуре. Новые горизонты знаний распахнула нам наука. Космические аппараты, ракеты стали повседневной реальностью, о чем столетиями мечтали лучшие умы человечества. Но позвольте по порядку.

В области политики мы добились разительных результатов на пути совершенствования инфраструктуры нашего общества, в деле демократизации всех жизненно важных процессов выдвинутый лозунг «Все для человека, все для блага человека» получил новое звучание, наполнился новым, более отвечающим духу времени содержанием. Ныне мы вправе сформулировать его иначе: «В обществе равных социальных возможностей, торжества демократии все равны и незаменимых нет!». Утверждать это нам позволяет глубокое понимание тех исторических процессов, которые являются движителями любого человеческого содружества… Однако не следует думать, будто на этом пути снесены все преграды. Встречаются еще в нашей, в целом здоровой среде, отдельные личности, именующие себя интеллигентами или гуманистами, которые надеются подорвать устои общества. Их одолевают упаднические настроения, они часто смотрят на запад, в сторону заката, демагогически утверждая, мол оттуда придет спасение. Скажем же твердое «нет» носителям этой чуждой нашему светлому обществу идеологии. Но просто сказать мало, надо твердо и последовательно очищать наши ряды от такого рода личностей.

Глава Правительства прокашлялся, перелистнул несколько страниц.

— Знаменательных успехов мы добились за отчетный период в экономической сфере. Основным показателем здесь следует считать уничтожение нами такого социального зла, как безработица. Испокон веку безработица была бичом любой экономической формации, а уровень ее — показателем неблагополучия существующего государственного устройства. Мы с этим покончили: обеспечена стопроцентная занятость всего трудоспособного населения. Гармонично и планово развиваются все области нашей экономики. Стали и чугуна выплавляется на пятнадцать процентов больше, чем в тот же период года, предшествовавшего отчетному. Правда, мы свернули жилищное строительство, но только потому, что по оценкам наших экспертов общий жилой фонд города и страны, включая незадействованные пока площади, пригодные для жилья, значительно превышает подушную потребность населения и на целый порядок превышает нормы, существовавшие в довоенный период. Далеко вперед шагнуло наше здравоохранение. Уровень заболеваемости среди населения с коэффициентом Берка и Линдера практически равняется нулю, при том что количество людей, имеющих медицинское образование, в пересчете на душу населения неуклонно растет. Но все ли сделано нами в этом направлении? Скажем принципиально к откровенно — не совсем. В отдельных местах, на отдельных участках вяло, неэффективно, зачастую формально велась борьба с такими пороками, как табакокурение, алкоголизм, наркомания, проституция. Усилиями всего народа эта борьба обретает силу, размах. Мы близки к тому, чтобы навсегда покончить с этими пороками, разъедавшими человечество в течение многих веков.

Благодаря мудрому внутреннему курсу нашего правительства коренные изменения произошли в области культуры, которая, и мы вправе с гордостью констатировать это, стала подлинно народной. Было время, художники, писатели, поэты творили в одиночку, закрываясь в четырех стенах от сограждан. Ясно, что это было проявлением крайнего индивидуализма, чуждого нашему сознанию. Будь у меня время, я бы рассказывал вам обо всех этих Роденах, Ван Гогах, Шагалах, Сидурах, Пастернаках, всю жизнь добивавшихся признания и славы, ушедших из жизни такими же нагими, какими они в нее вошли. Оторвавшись от своего народа, поставив себя вне его, они получили то, что искали — забвение. Мы ясно сказали подобного рода творцам, в кавычках, конечно — нам с ними не по пути. Сказали открыто, определенно, прямо в глаза. И что же? Одного глотка вольного воздуха, ворвавшегося в их затхлое жилье, оказалось довольно, чтобы они расстались с жизнью или замолчали вовсе, понимая, что не пробиться индивидуалистам там, где имеет место культурное движение масс. Теперь наши трудящиеся, имеющие достаточно времени для творческой активности, способны в полной мере проявить себя, в деле творчества перед ними открылась захватывающая дух перспектива. Только теперь эти процессы в области духовной культуры стали подлинно народными: они происходят внутри народа, для народа, руками народа. Ныне каждый может стать кем захочет и будет с благодарностью принят обществом. Каждый может реализовать себя в любой области. Торжество демократических революционных преобразований в наши дни достигло своего апогея. Мы с вами — свидетели и участники, созидатели и реформаторы новой эпохи, эпохи абсолютного равенства… Пусть пока мы не способны удовлетворить все потребности, но мы добились главного — завоевали и отстояли политические, экономические и социальные свободы!..

Глаза Правительства замолчал, придвинул к себе стакан с водой, начал пить маленькими глотками, не прекращая жевательных движений.

— О чем он говорил? — спросил Фауста его сосед слева.

— До конца не понял, — ответил Фауст, — но кажется о том, как нам хорошо живется.

— Да, несладко ему приходится: попробуй придумать столько слов, а потом все проговорить… Я так, бывает, целый день молчу, — присовокупил сосед.

Глава Правительства поставил стакан, поднял правую руку вверх, вперед ладонью, стал ею помахивать. Члены Правительства, солдаты войск охраны и кое-кто из толпы на площади, до того аплодировавшие сдержанно, принялись хлопать усерднее.

— Что он сейчас-то делает? — опять обратился к Фаусту его сосед.

— Черт его разберет… Может, к молчанию призывает?

— Дак молчат же все…

— Отстань, не знаю…

— Прошу вас, сограждане, задавайте вопросы, — проговорил Глава с видом облегчения, избавляясь от пачки бумаг с речью, — не стесняйтесь…

— Жратву когда начнут давать? И одежду? Ведь обещали! — прозвучал в наступившей тишине голос, который без сомнения принадлежал Герму.

Фауст физически ощутил, как напряглись вокруг него люди.

— Вопросы, пожалуйста, на листочках, — выскочил вперед оратор, открывавший митинг, — распорядитель. — Записывайте на листочки и опускайте в ящики. Только в письменном виде. На реплики с места отвечать не положено…

— Жратву когда будете давать? И одежду? — снова закричал Герм. — Туча идет, холодно стало.

— Вот тут поступил вопрос, — заговорил Глава, разворачивая поданную распорядителем бумажку — «Наш горячо любимый и всеми уважаемый Глава Правительства, огромное вам спасибо за искреннюю заботу о нас!». Вот такая записка. Но это не вопрос. Это надо понимать как пожелание всему правительству мне лично работать еще лучше на благо своего народа. Спасибо и вам, неведомый товарищ, за правильную оценку…

Договорить он не успел: ему в висок ударил обломок железобетона. Едва Глава Правительства сделал шаг назад, как в лоб ему врезался другой камень. Фаусту не приходилось гадать, чьей рукой пущены снаряды. А над площадью повисла тишина, в которой отчетливо было слышно звяканье орденов, медалей, подвесок и значков на груди Главы, бьющегося в судорогах за пуленепробиваемым ограждением на площадке Члены правительства посползали с кресел и тоже стали невидимы. Солдаты охраны растерянно обводили толпу взглядами, держа автоматы наготове. Площадь безмолвствовала.

— Теперь ничего не дадут точно, — разочарованно произнес кто-то, повернулся уходить, но тотчас получил в спину две пули.

— А-а-а, — прорезал тишину растерянности и оцепенения визг какой-то женщины, впереди Фауста произошло движение, и на свободное пространство около столбиков разрядников вывалился Герм.

Лицо его было залито кровью, он еле держался на ногах, слабо пытаясь уклониться от ударов женщины, вооруженной железным прутом.

— Он — убийца, — выдохнула соседка Фауста, просившая у него листок с вопросом Главе, как сомнабула двинулась вперед, прыгнула на мальчишку и впилась зубами ему в горло.

Коротко треснули автоматные очереди, но буквально за мгновение до этого Фауст успел удержать Гермину, рвущуюся к брату, повиснув на ее плечах всей тяжестью тела. Женщины упали на тело растерзанного ими, но в последний миг бывшая соседка Фауста подняла голову, обвела взглядом людей. В нем не было ненависти, в нем светились торжество и благодарность.

Снова стало тихо. Невыключенные микрофоны разносили над площадью голоса членов правительства, прячущихся за барьером.

— Неконтролируемая ситуация…

— Везде одно и то же… Интересно, кто следующий?

— Всем сразу выходить не следует, вот что я скажу.

— Так ему и надо, старому перхуну.

— Должен кто-то выступить от членов Правительства. Не можем же мы здесь лежать вечно.

— Вы — распорядитель, вы и выступайте.

— Позвольте, вы — Мать Правительства, да и жена покойного.

— Вы не хуже моего знаете, что мы спим с ним в разных машинах. Последние двенадцать лет. Отодвиньте лучше его от меня: дурно пахнет…

— Пусть выступит глава войск охраны внутреннего порядка.

— Нет-нет. Что я им скажу?

— Скажете, что это несчастный случай, что незаменимых нет. Требуется, мол, сейчас провести демократические выборы, и на траур жмите, на траур… Да выключите кто-нибудь микрофоны, вас женщина просит.

— Как же я буду говорить, если микрофоны выключат?

Толпа на площади безмолвствовала. Оцепенение прошло, но солдаты войск охраны направляли оружие в сторону малейшего движения, и уйти возможным не представлялось.

— Вставайте же, старый дурак, и говорите-говорите-говорите. Я вам приказываю. Молчание страшно.

Из-за барьера на крыше прицепа появилась голова старика со съехавшим набок париком. Потом он показался, весь, успокаивающе помахивая руками, начал говорить дрожащим голосом.

— Братья и сестры мои! Товарищи! Не надо бросать камни! Давно умный человек сказал: не убий! Как он был прав! Я вас призываю к тому же, а мы в свою очередь готовы рассматривать произошедшее на наших глазах… как несчастный случай. И теперь мы скорбим, скорбим всем сердцем по ушедшему безвременно государственному деятелю. Крепом и трауром обошьют знамена, приспустят флаги, и мы простимся с ним, горячо любимым. Но горечь утраты не затмит нам глаза: нам нужен новый Глава Правительства. Пусть наши внешние и внутренние враги не радуются, не празднуют: в демократическом государстве, ведомом твердой рукой правительства, нет незаменимых. Мы не дадим им ни минуты передышки… не дозволим воспользоваться моментом нашей безграничной скорби. В этом деле, конечно, нужен трезвый, взвешенный подход, но нельзя и тянуть время. Оперативности требует от нас текущий момент: завтра может быть поздно. Поэтому я предлагаю провести демократические выборы прямо сейчас, и не вижу лучшей кандидатуры на пост главы, чем… чем…

Старик поправил парик, почувствовав себя непринужденней, наклонился к лежащим за барьером и спросил громким шепотом: «Кого предлагаю-то?» И усилители разнесли над головой людей:

— Кого предлагаю-то?

— Кого угодно, только быстрее, — ответил звонко голос Матери Правительства. — Вот этого давай, ему все одно скоро помирать.

— Из толпы надо бы кого, обмолодить кровь, так сказать.

— Болван! Из быдла?!

— Себя предлагаю, — снова зашептал Глава войск охраны, выпрямился гордо. — Я предлагаю избрать Главой Правительства…

— Ивонну! Ивонну! Он мудрый! Знает! Ивонну! — раздалось сразу в нескольких местах. — Ивонну!

Четверо мужчин подняли на плечи проповедника, понесли его к машинам, Фауст почувствовал, как быстрее забилось его сердце при виде седой патлатой головы, четкого профиля лица. Этот человек в рубище, и сейчас не выпускавший из рук посох, открыл ему нечто в нем самом. Возвышаясь над толпой, он внимательно осматривает лица людей, словно ищет кого. Но вот нашел: глаза проповедника наткнулись на горящий взгляд Фауста. И вновь успокаивающий взмах ресницами, точно благословение, и — мука знания своей судьбы в заостренных чертах.

— Ивонну! Ивонну! — поддержали первых еще несколько голосов.

— Он рукой крест делает… Он тридцать лет в пустыне просидел… Он говорит громко, дух захватывает…

— Братья и сестры мои! — скривился старичок на трибуне. — Подумайте хорошенько: того ли вы предлагаете? Что за человек? Не было ли в его прошлом темных пятен? Может, раньше он заблуждался и ошибался, и вы выберете недостойного?! Нельзя же так-го! Трезвый, взвешенный подход — главное. Есть другие, скажу откровенно, более достойные кандидаты. Есть! Всю жизнь в трудах и заботах об отечестве, всю жизнь на должностях, на виду. А вы — какого-то Ивана! Ну как он мог в пустыне сидеть, если там жарко так, что не присядешь! Лжец он. Я предлагаю…

Его слова утонули в выкриках толпы. Сквозь нарастающий шум понемногу пробился звук ритмических притоптываний и прихлопываний двух или трех десятков ног. Вначале едва различимый, он понемногу нарастал, вовлекая прочие звуки, вовнутрь себя.

— Авва, Авва, Авва, — скандировали бойцы отряда Юнца, все это время стоявшие строем. — Авва, Авва…

С удивлением Фауст заметил, как многие из окружавших его людей тоже начали прихлопывать, и губы их, точно помимо воли, выталкивали: «Авва, Авва…» На свободное пространство перед разрядниками вышел Юнец, величественным жестом простер руки перед собой. Потом он повернулся к передвижной атомной энергетической установке, указал на ограждение. Взвыла сирена, и Юнец беспрепятственно пошел вовнутрь охраняемой электрическим полем зоны. Он подошел к капитану охраны и что-то шепнул ему, прежде отвесив изысканный поклон Матери Правительства, по чьему жесту ограждение было снято. Тотчас несколько солдат бросились в толпу, извлекли из нее Ивонну, увели его вовнутрь фургона. Смолкла сирена, по шарам-разрядникам пробежала голубая искра. А Юнец-Авва уже был на вершине прицепа, встал к микрофонам, гордо выпрямившись.

— Вы сделали правильный выбор, братья и сестры, мои бывшие враги, мои будущие друзья! Я знаю путь, который приведет нас к светлому будущему, ознаменующему новую эру в жизни общества. Этот путь — дисциплина. Она — залог успешного государственного строительства. Она позволит нам покончить с темным наследием прошлого: алкоголизмом, табакокурением, наркоманией и проституцией. Дисциплина, и только она, откроет нам дорогу ко всеобщей свободе. Свобода и равенство — вот о чем издавна мечтали люди земли. Но нельзя забывать, что идет война. Там, на полях сражений, гибнут за нашу демократию лучшие сыны родины. А значит, и мы должны приложить все усилия, чтобы они могли умереть спокойно… Но перед нами множество проблем, которые еще предстоит разрешить. Одна из них — наличие среди нас интеллигентов-гуманистов, вынашивающих злобные планы реставрации прежнего режима. Я вам покажу одного из них…

Юнец, до того ежесекундно сверявший направление речи с выражением лица Матери Правительства, переломился над барьером, указывая пальцем на человека внизу. Тотчас от того отхлынули стоящие рядом, и Фауст увидел на свободном пятачке Профессора, беспомощно озирающегося вокруг. «Нет! Не сметь!» — хотел крикнуть Фауст, но горло его сдавил спазм, а толпа уже сомкнулась. А в рупорах бился гневный голос Юнца-Аввы, но слова не достигали сознания Фауста, лопались мыльными шарами над головами обезумевших людей.

— Этот человек долго маскировался… Он вел пропаганду… чуждая нашему здоровому обществу идеология… Мы понесли утрату в лице прежнего Главы… Мы сохраним память об этом достойном человеке, как велит долг… Ему будут оказаны все почести, этого требует от нас сложный исторический момент… Немного времени, и вы будете поголовно счастливы… Мы пересмотрим законодательные акты…

Фауст с трудом держался на ногах. Перед глазами плыл белесый туман, пронизаемый радужными струями в такт толчкам сердца. Он успевал думать сразу о тысяче вещей, и это было мучительно. Вспомнился вечер, когда снаружи бушевала метель, раз за разом откидывавшая в сторону полог и выстужавшая жилье, а он сидел у костра и ждал Профессора. Потом тот появился, клонясь от тяжести тела человека, замерзавшего в сугробе. Это был долговязый белобрысый малый, с едва пробивающимся над верхней губой пушком, одним словом — Юнец. Едва отогревшись и съев третью часть приготовленного Фаустом на двоих, он высокомерно уставился на Фауста и спросил у Профессора: «Кто это?», так, словно не он, а Фауст — тогда, впрочем, носивший другое имя, — был пришлым здесь. А Профессор ответил спокойно, как на само собой разумеющееся: «Друг. Брат твой. Человек». А потом Юнец, обращаясь к огню, бормотал слова клятвы спасать и уберегать от смерти всех детей, и научить их быть силой, настоящими воинами… Всплыло в памяти лицо Соседки, заискивающе предлагавшей ему студень из конских копыт и голяшек, только бы он не ходил к индуске. А вот и индуска, Цапа, Маргарита, смеясь шлепает его снизу по ладони, на которой — алюминиевая бляшка с номером — права гражданства, гарантированные государством…

— Долой культуру! — вещал Юнец, яростно жестикулируя, — Довольно! Мы наконец должны осознать себя совершенно свободными, избегать любого влияния. Поэтому никто больше не имеет права писать на стенах воззвания, лозунги, призывы, объявления. Митинги, демонстрации и уличные шествия разрешается проводить только с моего личного разрешения, выраженного соответствующим документом по установленной форме. Антинародной, антигосударственной, антидемократической с сего момента признается любая критика в адрес правительства. За дискредитацию государственных органов и нарушение вышеизложенных указов лица, повинные в этом, подлежат уничтожению…

— Где Ивонна? — крикнул кто-то из заметно поредевшей толпы.

Юнец ухмыльнулся, кивнул капитану войск охраны, и тот принес что-то, завернутое в тряпку, с поклоном подал новому Главе правительства.

— Вот он! — возвестил Юнец-Авва, вздымая за волосы голову проповедника, показывая ее во все стороны. — Он нарушил указ о дискредитации правительства. Его пример, думаю, вразумит всех ретивых… Этот жестокий акт был продиктован необходимостью, высшими соображениями госбезопасности. Он явился инициатором свершившегося на наших с вами глазах преступления — убийства Главы Правительства, о чьей безвременной кончине мы скорбим ныне, кому намерены воздать по смерти почести, соответствующие его делам и начинаниям…

На душе Фауста было пусто и тревожно: вот не стало еще одного знающего выход. Небо, принявшее обычный иссеро-желтый оттенок, прижалось к земле, как липнет к прохожим похотливая девка, пропахшая потом многих мужчин. Где-то в недрах этой тверди копилась злобой туча, прячущая солнце от людей. Площадь бетонная, серая, раздвинулась в границах, опустела и, окруженная завалами домов, обесцвеченных кислотой, уподобилась огромной воронке, медленно всасывающей людей — два-три десятка стариков и больных, готовых претерпеть что угодно, только бы получить обещанные дары, и других — в прорезиненных плащах, сматывающих кабель и собирающих на прицепы громкоговорители, и сами машины, и танки, и бронетранспортеры, ощетинившиеся пулеметами… В эту пропасть, не имеющую дна, скатывалось само время. Только воспитанники Юнца-Аввы стояли недвижно тремя стройными шеренгами, безучастные к окружающему, все с черными повязками на глазах. Гермина, склоненная над Гермом, покачивает его голову на коленях, баюкает напевно, как уснувшее дитя.

— А я его побила сегодня утром, за то, что он не хотел идти на площадь, — сказала она, глядя сквозь Фауста. — Знаешь, он ведь был совершенно ребенок. Считал, что дети родятся от того только, что двое спят рядом. Он всегда приходил с охоты, ложился со мной и лежал тихо-тихо… Он не умел спать по ночам и просто лежал. Думал, будто так родятся дети. Вначале часто спрашивал меня, не чувствую ли я чего такого…

Фауст старался не смотреть на Гермину: боялся встретиться с ней глазами. Он глядел на двух женщин, лежащих рядом, одна так и сохранила улыбку. Ему пришло в голову, что улыбка — это не всегда радость. Улыбаться, верно, умеют и злость, и ненависть, и страх… Смерть тоже умеет улыбаться. Фауст подошел к Маргарите, застывшей у тела Профессора, присел с ней рядом.

Площадь совсем обезлюдела, даже солдаты охраны, ощутив страх перед этой серой немой пустотой, поспешили попрятаться в металлических чревах транспортеров. В машинах правительственного кортежа срочным порядком задраивали окна и люки. Мрачная кавалькада тронулась, выхлестывая в воздух сизые клубы дыма, лязгая и грохоча. Когда последнее бронированное чудовище катилось мимо Фауста и Маргариты, задние дверцы его приоткрылись, и на бетон вывалилось что-то, завернутое в белую простыню.

— Подарки для жителей города, — прокомментировал Фауст. — Дождались, значит. Пойду посмотрю…

Это был подарок правительства городу особенного рода — бренные останки бывшего Главы. Подняв голову, Фауст обнаружил, что тела Герма, Профессора и Главы образуют равносторонний треугольник. Ему стало неприятно от осознания взаимосвязи этих троих совершенно разных людей, и он оттащил тело Главы и сбросил его в яму. Возвратясь к Маргарите, он понял еще одну причину раздражения: в выражении лица у всех было что-то сходное.

— Мы ведь не оставим его здесь? — спросила Маргарита.

— Его надо похоронить по-людски.

Они подняли Профессора и понесли к руинам. Одно место показалось Фаусту удобным. Затем они вернулись к Гермине и помогли ей перенести туда же Герма. В воздухе уже закружили первые снежинки, и они торопливо закидали яму камнями, обломками кирпича и бетона.

— Крысы растащат, — равнодушно произнесла Гермина.

— Не растащат. Помогите, — Фауст выворотил несколько глыб из-под стоящей рядом стены и обрушил ее на захоронение.

Через плечо он бросил взгляд на площадь. Двадцать с лишним человек из отряда Аввы-Юнца по-прежнему стояли тремя стройными шеренгами. Недвижные. Застывшие. Слепые. Они так и будут стоять, — понял он, — подчиняясь какому-то более властному закону, чем закон сохранения жизни.

— А они как же? — произнес вполголоса, скорее для себя, нежели для девушек, но те поняли и бросились за ним.

— Вы почему здесь стоите? — кричал Фауст на ходу. — Сейчас будут снег, газ, кислота… Бежать надо. Прятаться…

— Авва приказал ждать его. Авва все знает, — монотонно ответил ему старший отряда, в котором он без труда узнал посланца с колбасой.

— Кроха, — выскочило в памяти имя бойца, — Кроха, я приказываю тебе спасать отряд. Юнец, то есть Авва, давал клятву беречь детей…

— Авва приказал ждать его, Авва знает…

— Нет больше Аввы, есть Глава Правительства. Аввы нет! Ушел, уехал, растворился… Время дорого, но давай как мужчина с мужчиной…

— Это не мужчина, — тихо сказала Маргарита, — это — девушка.

Она подошла к Крохе и зашептала ей на ухо, показывая глазами на Фауста. Та повернула к нему лицо, перехваченное по глазам черной перевязью, казалось, о чем-то напряженно думала.

— Теперь командуй, — обратилась Маргарита к мужчине.

— Отряд! Кругом! — крикнул он, но тут же задохнулся от ненависти к себе. — Ребята, бежим скорее за мной.

И они побежали за ним, Маргаритой и Герминой. Все так же строем, по трое, перестроившись на ходу. Памятуя про их завязанные глаза, Фауст повел их не напрямик, а по свободным участкам, бывшим некогда, по словам Профессора, улицами и скверами. На выходе с площади сердце его захлестнула струя горячей крови: навстречу им, тоже строем, по трое в ряд двигались музыканты, прижимая к черным прорезиненным плащам инструменты, придерживая локтями оружие за спиной. Впервые он так близко увидел их лица и удивился, до чего они не похожи друг на друга, как все они отличаются от других его знакомых и соседей. Глубоко запавшие глаза, напитанные внутренним жаром, резко очерченные черты, сухие длиннопалые кисти рук. Позади всех шагал дирижер — невысокого роста старик с гривой седых волос, разметавшихся поверх скинутого капюшона. Он кольнул шильцем взгляда из-под разлапистых бровей Фауста — или это только показалось тому, — слегка поклонился.

В убежище они ворвались, когда в воздухе было уже полно снежинок — непривычно крупных, пушистых, белых до голубизны. Фауст с разбега выбил дверь, ведущую на лестничную площадку, попросил Гермину увести детей вниз.

— Разрешите обратиться? — вытянулся перед ним по стойке смирно последний из входивших бойцов. — Докладывает номер двадцать седьмой. Двадцать четвертый споткнулся, упал, остался лежать. Разрешите идти?

— Ничего не понял, — оказал Фауст. — Какой двадцать четвертый?

— Докладывает номер двадцать седьмой… — мальчишка снова отчеканил фразу.

— Почему ж ты сразу не крикнул? Почему не помог? Мог ведь позвать кого-нибудь.

— В строю запрещается разговаривать: дисциплина превыше всего.

— Ладно, потом разберусь с вашими номерами и дисциплиной, которая запрещает помогать упавшим, — бормотал Фауст, доставая из тайника плащ, снятый им с музыканта, подстреленного Чушкой, и выскакивая наружу.

Отставший — номер двадцать четвертый — лежал неподалеку от площади. Он свернулся в клубок, спрятав под одежку все открытые части тела. «Молодец, — думал Фауст, отряхивая с него снежинки, — хоть это догадался сделать».

— Ныряй сюда, малыш, — Фауст распахнул плащ, — идем.

Поднимался ветер, не позволяя хлопьям упасть на землю, подбрасывал их вверх, кружил. С площади доносились звуки музыки, и легко было вообразить, что не ветер, а она правит танцем снежинок. Легко было вообразить, будто сейчас звуки правят всем на свете, а снегопад — это тоже музыка, видимая, осязаемая, злая.

— Бетховен. Соната № 14. «Лунная», — проговорил Фауст, вспомнив Профессора и его высказывание, что музыка — это жизнь, и смерть, и любовь.

— Шопен. Баллада № 1 соль минор, сочинение 23, — поправил его тихий голос из-под накидки.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю…

А на площади играли музыканты, отложив до времени оружие, пряча от снега изъеденные кислотой и изборожденные внутренней болью лица. И ветер задувал колючие, жесткие снежинки в сине-зеленые глотки духовых. Комочки снега подпрыгивали на глади литавров и барабанов. Хрупкие льдинки ложились на грифы струнных и таяли под пальцами, бесчувственными к кислоте, холоду, живущие мечтой, пришедшей из далекого прошлого.

Маргарита ждала Фауста у входа.

— Мне почему-то казалось, что с тобой что-то должно произойти, — сказала она, пряча от него глаза.

Возле крохотного костерка, разведенного на обычном месте, сидела Кроха, которая при появлении Фауста встала, вытянулась, глядя прямо перед собой.

— Докладывает номер первый. — начала она. — Отряд занимается отдыхом и обследованием новой территории…

— Прекрати, — обрубки ее слов не укладывались в мелодию, все еще звучавшую в его голове. — Пожалуйста, не надо.

— Фауст, — позвала его Маргарита. — Посмотри, Фауст: время остановилось. Давно остановилось.

Она держала в руке будильник Профессора, осторожно потряхивала, прислушивалась.

— Давно остановилось, — машинально повторил он. Затем подтолкнул мальчишку, замершего в нерешительности, к выходу на лестницу, — ступай к своим, малыш.

Тот сделал несколько робких шагов, выставив перед собой руки. Нащупав проем двери, переступил порог, робко двинулся вперед, напряженно слушая темноту.

— Он же совсем слепой, — прошептала Маргарита.

— Да. Двадцать четвертый ничего не видит, — объяснила холодно Кроха, отвечая на немой вопрос Фауста, — давно не видит. Не помню, сколько. Вначале его хотели убить, но Авва запретил. Ему только выдавили глаза и выкинули их на площадь.

— Кто?

— Никто. Все.

— Но зачем?

— Он врал. Врал, что видел свою мать и помнит ее. Врал, что на небе по ночам светятся огоньки, называются звезды, хотя каждый знает: там пусто и темно. Говорит, что там, где-то далеко, возможно, тоже существуют планеты, как наша, и там живут люди, похожие на нас, только лучше, много врал.

— Да нельзя же за это уродовать людей! Нельзя!

— Дисциплина одна для всех, она основа управления. В обществе равных у всех все должно быть одинаковое. А у него были воспоминания.

— Чушь собачья, — Фауста бесили эти фразы, внушенные Юнцом, бесила повязка на глазах Крохи, из-за которой он не мог видеть их выражения, а следовательно оценить, насколько искренни слова. — Прошу тебя, отведи этого малыша вниз.

— Есть!

Фауст отвернулся. Он подошел к костру, присел, поворошил угли. Маргарита, стараясь не производить шума, расположилась рядом. Она осторожно положила свою ладонь поверх его, слегка стиснула пальцы.

Это обыденное движение-прикосновение породило в душе Фауста смятение, взметнуло белый вихрь чувств, неизвестных дотоле. Давно, очень давно любое прикосновение пробуждало в нем неприязнь, ненависть, агрессивность, воспринималось как покушение на его жизнь. Приспособившись к этому миру, он научился различать их, безопасные от несущих угрозу, даже предчувствовать. Но по сегодняшний день в нем жило чувство собственной обособленности, и весь мир делился на две неравные части, большую и меньшую: он и все остальное. Теперь появилось новое: он и Маргарита — одно, он и целый мир — одно, и дело заключалось даже не в тех определенных и названных людьми чувствах, не в осознании близости и взаимопонимания его и молодой женщины — а во внутреннем проникновении. В общении с Профессором Фауст не однажды приближался к этой черте, но никогда не переступал. А сейчас…

— О чем ты думаешь? — Марго не шевелится, точно боясь порвать тончайшую нить, связавшую их.

— Не знаю. Сразу о многом. Мне кажется, я тебя люблю, — он скосил глаза, страшась увидеть на ее лице неудовольствие или насмешку, заторопился. — Я не вполне отчетливо это себе представляю и словами высказать не сумею… Еще думаю, как разубедить пацанов в высшем авторитете Юнца, чем разбудить их, и эту казарменную дисциплину роботов, будущих солдат-убийц, сделать осознанной, подчиненной большему человеческому долгу, чем долг перед замкнутой группкой… Удивляюсь тому, что музыканты играют на площади: снег идет, а они играют. И мимо нас прошли спокойно, не начали стрелять… Мне еще кажется, я понял, почему Ивонна чертил рукой крест. Вот смотри…

Из кучки дров, припасенных для поддержания огня, он вытащил две прямых палки, одну длиннее, другую короче.

— Видишь: палки, ничего особенного, что одна, что две, что куча — дрова. Но вот я накладываю меньшую серединой на большую, примерно на треть от верхнего края. Те же две палки, но в сознании они сливаются в одну сущность — крест. Уже неделимую. Расположи их под острым углом друг к другу, смести меньшую — ощущение цельности странным образом разрушается. Наверное, потому, что в окружающем нас можно увидеть, отыскать такое соединение или наложение. Если же ввести два крохотных условия: одна палка проходит через другую посредине и под прямым углом, — новая сущность. Может статься, крест был самой первой конструкцией, созданной человеком рукотворно. Он, возможно, древнее и колеса, и рубила, и каменного топора. Смысл его доступен любому разумному существу, независимо от уровня развития. Ну, представь, мы с тобой попали в незнакомое место, кругом невообразимый хаос, нагромождение непонятных предметов, и вдруг — крест. Сразу станет ясно: здесь побывало до нас разумное существо. А?!

Маргарита, сидевшая до того неподвижно, вдруг расхохоталась.

— Знаешь, Фауст, — заговорила она, перемежая слова приступами смеха. — Иногда ты мне представляешься таким умным… А иногда — ну мальчишка мальчишкой. Понахватался у Профессора ученых слов и лопочешь невесть что. Вот ответь, ну какую практическую пользу могут принести твои размышления о палках и кресте?

— Не знаю, Марго. Впрочем… я хочу вырубить такой знак на плите, под которой Профессор с Гермом. Мы уйдем насовсем, нас не станет, будут другие люди или не люди, кто-то, что-то, ведь фоновый уровень радиации настолько высок, что, по-видимому, скоро камни начнут думать: и они поймут, что плита лежит не просто так, не сама по себе. Они поймут этот знак, как предостережение.

Маргарита задумалась, морща лоб.

— Может, ты и прав. Только как они догадаются что там — Профессор и Герм.

— Да так ли важно, как их звали? Меня раньше тоже звали по-другому…

— Герм… Гермина… Почему Профессор дал им такие имена? Они значат что-нибудь?

— Он рассказывал, будто бы в незапамятные времена была страна Древняя Греция. Там существовал обычай устанавливать на дорогах столбы с изображением ихнего бога. Эти столбы и называли гермами, они отмечали середину расстояния между городами. Дошел до герма, значит, полпути позади. Наверное, Профессор вкладывал в это слово какой-то смысл…

Серой тенью в проеме лестничной площадки появилась Гермина. Фауст поднялся на ноги, ему стало отчего-то неуютно, неловко перед ней.

— Они цепляли баграми людей, пораженных током, и сбрасывали в яму… Ни в чем не повинных. Даже в собственной гибели: их насильно втолкнули между разрядниками. А там, наверное, остались и живые. Мне кажется, я слышала стоны… Пойду…

— Нельзя, там музыканты, — вскинула голову Маргарита.

— Не ходи, оставайся, я пойду, — заговорил Фауст. — Плащ всего один, а от меня будет больше пользы. Может быть, музыканты не станут стрелять в меня?

Он взял в свои ладони ладони Маргариты, чтобы еще раз ощутить ее тепло, чтобы таким образом испросить ее благословения, и вышел. Недавнее ощущение со-видения, со-чувствования, со-знания окружающего, родившееся от прикосновения женщины, разрасталось внутри Фауста, распространилось и на Гермину, и на отряд Юнца-Аввы, бывший в его представлении одним целым, и на тех, кто был поражен током, кого сбросили в яму, он словно вместил их всех вовнутрь себя, потеснив собственное, агрессивное ко всему чужому. Со-видение, со-ведание вызвали резонанс, побуждающий к мысли и действию. Вместе с этим пришел страх перед многим множеством неопределенностей: раньше все было понятно и ясно, он делал то, что было необходимо в данную минуту, чего требовало тело, лучше его самого ведающее, как спастись, и он был — тело, и только Профессор был чем-то значимым вовне. И пришла боль — будто то нежное розовое существо, выбившееся из жесткой скорлупы на берегу реки, по сути — он сам, выросло и теперь взялось отдирать от себя приросшие к телу куски прежней оболочки, с кровью, плотью: вспомнились женщины-демонстрантки и сернокислый дождь, и он сам, маленький, любопытствующий, скорчившийся в укрытии, смакующий подробности поражения Человека.

Фауст скинул капюшон. Он стоял перед музыкантами. Старик-дирижер удивленно всматривался в его лицо, ни о чем не спрашивал. Молча ждали его слова и остальные.

— Там люди, — Фауст кивнул в сторону ямы, — может оказаться, среди них остались живые…

— Я видел тебя, — сказал дирижер сухим надтреснутым голосом. — Ты входил в реку. Первый. Потом уже другие решились. А это кто?

Он кивнул за спину Фауста. Тот оглянулся. В нескольких шагах позади него стояла Гермина.

— Это Гермина, — ответил Фауст, пораженный появлением девушки. — У нее сегодня не стало брата… Тот убил бывшего Главу Правительства, а толпа убила его. Она… она мне сестра…

— И чего вы хотите?

— Там, в яме, наверное, остались раненые. Их надо спасти.

— Зачем? — глаза дирижера не выражали ничего, кроме давней усталости, возможно превосходящей меру его сил.

— Они — люди. Мы перенесем их к себе. Они такие же как мы и имеют право жить.

— Вот как, значит: жить. — Старик опустил свою седую голову, затем обернулся к остальным, резким тоном приказал на непонятном языке.

Тотчас несколько музыкантов отложили инструменты и оружие, следом за Герминой начали спускаться в воронку.

— Вероятно, вам понадобится врач, — старик жестом остановил движение Фауста. — Герартц! Подойдите. Вы отправитесь с ними: они нуждаются в помощи. Захватите саквояж с медикаментами. И скрипку.

Тем временем из-за вздыбленных плит показалась Гермина. Потом мужчины вытащили наверх двух раненых.

— Я дам вам людей перенести их в убежище, — продолжал дирижер. — Пусть твоя сестра проводит, а ты, прошу, останься…

Смысл этих слов не дошел до сознания Фауста: он не мог отвести взгляд от женщины, просившей у него бумажку — вопрос к Главе, — листок по-прежнему выглядывал из сжатого кулака, — бросившуюся на Герма. Улыбка на ее лице сменилась гримасой страдания и боли. Она лежала в прежней позе, только выражение лица изменилось, да снег, покрывший все кругом, уже начавший оседать, стаял на открытых участках ее тела.

— Герартц! — позвал Фауст и указал глазами на женщину.

Прежде чем врач успел двинуться, к той подскочила Гермина, недоброе предчувствие всколыхнуло Фауста, он отвернулся, чтобы не стать свидетелем расправы.

— Она тоже жива…

— Хорошо, еще двое пойдут, — кивнул дирижер, всматриваясь в девушку, обескураженный той гаммой чувств, противоречивых, напряженных до крайнего предела, вместившихся в три коротких слова: она тоже жива… — Герартц, по-видимому, вам придется задержаться подольше. Кто бы мог подумать?..