Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Стив Эриксон

Явилось в полночь море

Небезызвестны мне также беды и страдания житейские, но я не боюсь их, а смело иду им навстречу. Однако я хорошо знаю, что хотя и смело иду навстречу великим бедам и ужасам жизни, все же мужество мое не есть мужество веры… Кьеркегор
Я – фонтан крови в форме девушки. Бьорк
* * *

Если ты стоишь на краю океана отчаяния, я хочу привязать тебя к мачте моих снов .

Теперь она смеется, читая это, и пытается вспомнить, казались ли ей эти слова такой же нелепостью четыре месяца назад, в Лос-Анджелесе. Может быть, и нет – тогда она была в более отчаянном положении. Но теперь ей почти восемнадцать, и эти слова просто очень смешат ее. Вот что сделают с вами толика возраста и мудрости и взгляд издали.



Это первая строчка из объявления, помещенного в газете сразу после Нового года. Объявление, измятое и пожелтевшее, будто бы намного древнее, чем на самом деле, висит теперь на стене ее номера в отеле.

Еще там висят статьи из рекламных журналов, описывающие таинственные города – Будапешт, Дублин, Рейкьявик, Сан-Себастьян, – города, которые, как ей всегда казалось, она никогда не увидит. С другой стороны, она никогда не думала, что увидит Токио. Еще там висят статьи из литературных журналов – о Фланнери О\'Коннор [1], Умму Култхум [2], Иде Люпино [3], Суджате Бхатт [4], Ханне Хох [5], Большой Маме Торнтон [6], Геди Ламарр [7], Кати Экер [8] и Азии Каррере. [9]

Кроме объявления, на стене висит еще одна вырезка из газеты за то же число, где говорится, как в канун Нового года, когда пробило полночь, ровно две тысячи женщин и детей шагнули в пропасть со скалы в Северной Калифорнии. Во всяком случае, статья утверждает, что это произошло, когда пробило полночь, хотя тут газета не совсем точна, да и не только тут. Например, это не было тщательно организованным массовым самоубийством, как предполагает газета. И было их не ровно две тысячи. Семнадцатилетняя американка, живущая в этой комнате, точно уверена в цифрах, потому что сама была там двухтысячным номером. А теперь она здесь, в Токио, так что арифметика тут несложная.



Месяц назад, когда она уже прибыла в Токио, но еще не поселилась в этом номере на верхнем этаже отеля «Рю», Кристин пару недель жила в рёкане [10] на берегу, у самой воды.

В своей комнатушке в рёкане она так же вешала вырезки и статьи на стену над чайным столиком в углу. Горничная каждый день их снимала. Она никогда ни слова не говорила Кристин, как и та ей, и они продолжали молчаливый поединок за статьи на стене. Горничная явно считала подобные украшения неуместными, но Кристин проделала весь этот путь из Калифорнии не для того, чтобы кто-то говорил ей, что можно, а чего нельзя вешать на стены.

Потом Кристин переехала в «Рю», один из вращающихся отелей воспоминаний в токийском районе Ка-буки-тё, среди множества баров и борделей, стриптиз-клубов, массажных салонов и порношопов. Поскольку ей никогда ничего не снится, во сне она особенно четко слышит гул вращения отеля. Он не совсем похож на механический шум вроде часового – по звучанию и ощущениям гул скорее сходен с вибрацией камертона, отдающейся в стенах комнаты и в полу под татами. Когда цилиндр отеля совпадает в своем вращении с одной из дверей на улицу, открывается какой-нибудь из проходов к городским кварталам. Иногда, в определенное время дня, длинные пульсирующие голубые коридоры выводят Кристин в Гиндзу, и оттуда она идет к заливу и уличному рынку, куда в ранние утренние часы рыбачьи лодки привозят свежего тунца.



В первые две недели в Токио, когда Кристин жила в рёкане, она каждое утро ходила на рынок и, завтракая свежим суси, обильно мазала его васаби – злым зеленым хреном, который она предпочитает рыбе. Теперь, живя в «Рю», она по-прежнему иногда ходит на набережную, как, например, в это утро, когда, поняв, что васаби у торговца кончился, она с серьезным видом отказалась от суси и отодвинула нетронутую миску через стойку. Извините, покачала она головой, и вскипевший торговец взорвался, громко негодуя по-японски. Они разгоряченно препирались, несмотря на то что совершенно не понимали друг друга. «Как вы не понимаете, что весь смысл суси – в васаби!» – пыталась втолковать торговцу Кристин, но тот, как она это называла, был недоходчив – до него не доходил главный смысл.

Серым днем серый город исчезает. Возможно, какое-нибудь эмпирическое исследование докажет, что в течение дня никакого Токио и не существует, а люди просто блуждают по пустынной равнине, заросшей кустиками тумана, которые принимают форму магазинов, домов, отелей, храмов. Но ночью город сверкает подобно взметнувшейся из черной воды аркаде фонтанов, и в лабиринтах самого запутанного города в мире Кристин фиксирует себя на городском пейзаже, напевая какую-нибудь песенку, любую, так как Токио существует в вибрирующем затишье – это водоворот беспорядочного движения в полном молчании, нет ни сигналящих автомобилей, ни уличных торговцев, ни громко сквернословящих пешеходов, лишь слышится гул подземки Яманотэ, как звуковой хребет души Токио, да в воздухе стоит гул, схожий с жужжанием вращающегося отеля «Рю», которое Кристин слышит во сне. В последнее время она напевает «Апрельское небо» – песню какой-то английской группы из восьмидесятых. [11]

Возможно, ей вспомнилась эта песня, потому что сейчас как раз апрель: «Взявшись за руки средь битвы, Вместе спим на кромке бритвы, А весь мир летит к чертям». С берега Токийского залива она наблюдает за ярко маячащим огнем на той стороне, который привлек ее внимание в первый же день. Что это за свет и откуда он исходит? Для окна он кажется ночью слишком ярким, а для звезды слишком близким. А днем ни света, ни его источника не видно вовсе.



Конечно, Кристин находит это очень странным, что, почти нигде не побывав за свои семнадцать лет – даже никогда не выезжая из городка в Северной Калифорнии, где она выросла, – четыре месяца назад она оказалась здесь, в Токио, чтобы работать девушкой для воспоминаний в отеле «Рю». В свободные часы она пишет в тетрадке мемуары и разговаривает сама с собой: а что, Кристин, не нахальство ли это, как тебе кажется, – писать мемуары в семнадцать лет? – но в конце концов, решает она, за месяцы, что прошли с тех пор, как она покинула дом, случилось много интересного, и если не сама она, то, возможно, эти месяцы достойны мемуаров.

В этот вечер ей слегка нехорошо. В последнее время Кристин постоянно чувствует усталость, тошноту и спазмы в животе. Но она откладывает в сторону тетрадь и встает с циновки, чтобы подготовиться к встрече со старым доктором-японцем – своим главным клиентом, – надевает свое единственное, светло-голубое платье, которое привезла из Лос-Анджелеса. В первые недели в Токио она так похудела, что в конце концов платье стало впору, но теперь оно опять тесно. Кристин еще не говорила хозяйке отеля почему.

С трудом застегивая пуговицы на платье, она замечает, что написанное на ее теле число почти стерлось. Оно расположено прямо над бедром – 29.4.85. Любой, кто увидел бы это число на ее теле, решил бы, что это – какой-то секретный код; даже для самой Кристин это число – загадка. Она знает, что это за число, но не понимает его смысла. Человек, написавший его несмываемым черным маркером два месяца назад, тоже не знал, что означают эти цифры, – впрочем, как и торговец, продающий суси без васаби, он всегда был очень недоходчив. Однако Кристин до сих пор помнит выражение его лица, когда он писал эти цифры.



Старичок-доктор всегда настаивает на встречах только с Кристин и ни с кем другим, а его визиты участились до пяти-шести в неделю.

Многие клиенты отеля предпочитают выбрать одну девушку и посещать только ее. В отличие от окружающих отелей любви «Рю» – отель воспоминаний, где девушки торгуют не телом, а воспоминаниями, а по своей природе память более склонна к моногамии, чем вожделение. Кристин – крупная девушка, склонная к избыточному весу, около пяти футов восьми дюймов ростом, выше многих приходящих к ней мужчин, ее не назовешь красавицей, хотя мужчин в Токио привлекают короткие светлые волосы, которые в Штатах казались ничем не примечательными. Но популярна она из-за того, что умеет слушать, и еще из-за своего острого ума. В своей юной жизни она частенько вела себя, возможно, чересчур умно и понимает это, как и все остальные. Иногда она думает про себя, что языковой барьер – это даже хорошо, а то ее острый язычок всегда доставлял ей неприятности.

Наряду с умом и умением сопереживать, посетители отеля также ценят Кристин за то, что она американка. Как американку японцы считали ее естественным каналом поступления современной памяти. Будучи дочерью Америки, Кристин олицетворяет уничтожение Западом древней японской памяти, и потому она – ее госпожа и хозяйка, с красной бомбой в одной руке и красной бутылкой газировки в другой.



Без двадцати одиннадцать Кристин спускается по лестнице в холл на первом этаже, где девушки обычно приветствуют посетителей.

Она видит, что старичок-доктор уже удалился в крохотную будочку, где теперь и сидит за столиком на двоих, опрятно одетый, как всегда в пальто и галстуке, и дремлет в темноте. На столике перед козеткой, где он, прислонившись к стене, отдыхает, стоит белая роза в маленькой вазочке. Безмятежная фарфоровая маска с женским лицом наблюдает за происходящим в будочке с высоты дверного проема, повешенная там, чтобы приковать посетителя к месту и возбудить старые, бессильные воспоминания.

Старичок-доктор рассказывал Кристин о своей жизни, и она обещала, когда он закончит, взамен рассказать о своей. Девушке это кажется очевидно неравной сделкой – ее ничтожные семнадцать лет за восемьдесят лет старого доктора. Доктор превосходно говорит по-английски; хотя родился он в Японии, большую часть жизни провел в Соединенных Штатах и вернулся сюда лишь десять лет назад. Этим можно объяснить, кроме прочего, и его привязанность к девушке-американке.

Но сегодня, когда Кристин заходит в темную будку, он не здоровается с ней. Так как в этот вечер она чувствует себя особенно усталой, она на мгновение раздражается, надеясь, что он не слишком многого ожидает от нее в этот сеанс. Впрочем, она тут же напоминает себе, что он – печальный старик с печальной жизнью и печальными воспоминаниями и что ее доброта очень много для него значит.

– Здравствуйте, – говорит она, будучи до сих пор не уверенной, как называть его согласно традиции – «доктор» или же «Кай-сан».

И только после того, как она присаживается рядом с ним на козетку и заглядывает в его мирное лицо со спокойно закрытыми глазами, а он не издает ни звука, она наконец понимает, что он мертв.



Сохраняя спокойствие, Кристин встает с диванчика и высовывает голову за занавеску, в зал, и подзывает хозяйку отеля – Мику. Когда Мика заходит в будку и видит старого доктора, лицо ее становится таким же белым, как в дни молодости, когда она была гейшей в Киото. Женщины смотрят друг на друга; Мика отворачивается от тела, достает из складок кимоно крохотный сотовый телефон и набирает номер. Она задергивает за собой занавески будки.



Кристин хочет вернуться в свою комнату, но никак не может оставить старика одного. Ожидая кого-нибудь, кто придет за телом, она снова садится в темноте рядом с доктором. В смерти он кажется не таким печальным, каким она всегда видела его при жизни. И что, теперь он совершенно пуст, покинут своими воспоминаниями или плывет куда-то на одном из них, которое принесло ему утешение? Может быть, пока он сидел там, дожидаясь Кристин, его мысли плыли, а потом, споткнувшись об одно спасительное воспоминание, он мгновенно решился и сделал свой выбор, как путешественник, который бежит рядом с проходящим поездом, чтобы запрыгнуть в него, ухватив свой последний и лучший шанс вырваться навсегда?



Проходит несколько минут, а Кристин все ждет. Чтобы разорвать неловкое молчание, она заводит непринужденный разговор. Думая о рассказе, который доктор так и не довел до конца, она кокетливо, с наигранным разочарованием говорит: – Что же, доктор, теперь я, значит, так и не узнаю, чем все закончилось? – но тут же осознает, что вот этим все и закончилось. Кто бы подумал, удивляется она про себя, что чья-то жизнь может закончиться раньше, чем воспоминания? Пару раз Кристин встает со скамеечки и высовывает голову из-за занавески. Мика на другом конце зала все еще говорит по телефону. Несколько других девушек, кажется, уловили, что что-то не так, и собрались у будки, глядя на Кристин. Двое заговаривают с ней по-японски. Она качает головой и задергивает занавеску изнутри.

В конце концов, не может же она просто оставить его здесь, даже если никто не просит ее подождать. Кристин помнит свое обещание, что когда доктор закончит свою историю, она расскажет свою; зная обо всех не сдержанных обещаниях в его жизни, ни одно из которых, впрочем, не было таким тягостным, как данные самому себе, она не может не сдержать самое последнее. И потому, пока они вместе дожидаются, пока текут минуты и запад полночи становится востоком, Кристин начинает свой рассказ; ей представляется верным начать с того, что произошло четыре месяца назад, в ее последнюю ночь в городишке под названием Давенхолл в дельте Сакраменто, где она выросла.

– Поскольку мне никогда не снятся сны, – начинает она, – однажды ночью я проснулась и вышла поискать хоть какой-нибудь.



Но хотя она и слышала, что у мужчин, когда им снится сон, бывает эрекция, ей определенно не хотелось снов какого-нибудь давенхолльского китаезы – старых, сморщенных, иссохших снов. Теперь, рассказывая свою историю старому японскому доктору, Кристин быстро пропускает эту часть, так как ей не хочется его шокировать, даже мертвого.

– В конце концов, – говорит она старому доктору, – сны – это всего-навсего воспоминания о будущем, верно? Но я жила в таком маленьком городишке на маленьком островке в дельте, что у него не было никакого будущего.

И потому в ту ночь, убедившись, что ее дядя все так же пребывает в пьяном отупении за стойкой бара, она тихо прокралась из своей комнаты на задах местной таверны в проулок, где голые ветви деревьев царапали лунный свет над головой, а темнота звенела жужжанием комаров.

Беззвучно Кристин двигалась мимо домов на главной улице к местной гостинице, через старинное фойе, отделанное деревом, по лестнице наверх, из комнаты в комнату, высматривая какого-нибудь случайного заезжего чужака. По тому, как обнаруженный в темноте человек храпел, она поняла, что он пьян.

– От него несло водкой, – говорит Кристин мертвому доктору в отеле «Рю». – То есть запах водки, по идее, нельзя различить, но не забывайте, я всю жизнь прожила в баре.

И тогда она стянула джинсы и несколько минут гладила себя, пока не почувствовала, что внутри все стало горячо и влажно. Тогда, сев верхом на спящего, она ввела его внутрь.



Ей не терпелось увидеть в уме вспышку его сна, и она двигалась на нем быстрее и быстрее. Когда он пошевелился, сонный, то в смятении потерял эрекцию, не достигнув оргазма, и пробормотал имя чужой женщины – наполовину в отчаянии, наполовину в надежде:

– Энджи?

Тысячу лет назад, в последние мгновения десятого века, в древней кельтской деревне в двенадцати километрах от побережья Бретани ровно тысяча мужчин, женщин и детей ждали в своих деревянных лодках, что в полночь на них накатит апокалиптический приливный вал. В свете луны было видно, как над долиной на сваях возвышаются лодки, которые, как считали жители, подхватит приливом тысячелетний потоп и пустит на волю волн. И только перед самой полуночью деревенские старейшины, к своему ужасу, поняли, что им кого-то не хватает, что на самом деле их не тысяча, а 999 – число года, подходящего к концу. Поскольку деревня не хотела встретить свой конец вместе с годом, это казалось зловещим просчетом. С высоты своих приподнятых лодок сельчане увидели тысячного в башне, возвышавшейся на северо-западе, по направлению к морю: из верхнего окна выглядывала девушка.

В панике маша рукой односельчанам, запертая в башне, не в силах вынести мысль о колоссальной стене воды, накатывающейся через поля и разбивающей ее вдребезги вместе с башней, девушка забралась на окно, посмотрела в ночь и, вытянув руки, прыгнула навстречу смерти.

Все видевшие это закричали в своих лодках, началось смятение. Отца семнадцатилетней девушки, который с запозданием понял, что это его дочь была в башне, удерживали, чтобы он не бросился к ней. Они боялись, что неудержимое полуночное море смоет и его. Он взвыл при виде падения дочери.

– Убийцы! – тщетно кричал отец, указывая на священнослужителей, наблюдавших за драмой с кормы лодки.

Позже, в первые дни одиннадцатого века, когда полночь расплаты придет и уйдет без всякого проявления небесного гнева, в близлежащих деревнях сложится некая легенда, а пока были только вопросы и слухи: уснула ли девушка в башне и ее просто забыли, когда в бешеной суете спешили укрыться в лодках? Или она отстала нарочно, мучимая совестью за какой-то грех, который и привел ее в башню? Или именно из-за того, что она была тысячной, священники намеренно заперли ее, сочтя подходящей жертвой некоему языческому богу или друиду, который придет к власти, когда первая тысяча лет уступит место второй…

В последние мгновения двадцатого века, не протестуя вслух и не ликуя безмолвно, две тысячи женщин и девочек на побережье Северной Калифорнии («Во всяком случае, так утверждали газеты, – сообщает Кристин своему сосредоточенному слушателю в темноте отеля „Рю“, – но я могу вам сказать точно: их было всего тысяча девятьсот девяносто девять») молча шагнули с края высокой скалы и пропали в черных волнах. Никогда не узнать, чего они ожидали после финального шага со скалы в пустоту. Возможно, они верили, что в ночи для них откроется какая-то дыра и они ступят в вечность. Возможно, они верили, что их на лету подхватит открытая ладонь космоса. Скорее всего, они сами не знали, во что верить, поскольку до этого самого момента не имели представления о том, что ожидает их в конце странствия, начавшегося одиннадцатью неделями раньше в запустении южного Айдахо. Мужчины-жрецы этого культа замыкали шествие, спрятав руки в белых одеждах. Лишь когда несколько женщин в хвосте процессии, менее решительных в своей вере, осознали наконец, что происходит, и попытались сбежать, руки жрецов показались из белых одежд, и в них были длинные кривые ножи, и жрецы размахивали этими ножами отрешенно и методично, как будто косили высокую траву.



Еретичка в душе, Кристин вырвалась на свободу.

– Вы понимаете, – продолжает она, – я вообще с этим культом ничего общего не имела. Я просто поскорее сбежала из Давенхолла и с острова, поскольку… Ну, в это не следует углубляться, – заверяет она мертвеца. – Допустим, я просто убежала со всех ног. И вот я стою у дороги где-то к северу от Сакраменто, из одежды у меня – только то, что на мне, и еще книги – Бронте [12], Сандрар [13] и Кьеркегор [14] в холщовой сумке, – и тут из-за поворота появляется вся эта процессия.

И как раз в этот момент жрецы-священнослужители обеспокоились результатом последнего пересчета стада: получилось 1999, то есть кого-то по пути потеряли. Чего – именно в этот Новый год – никак нельзя было допустить. Как и прежние священнослужители, они если во что-то и верили, так это в точное выполнение ритуалов, и потому с радостью прихватили с собой молоденькую девушку, чтобы дополнить число жертвенных барашков.

Эта точность, если можно так выразиться, «спасла» Кристин в ночь на тридцать первое декабря, за двадцать четыре часа до Великого Прыжка, когда Кристин бродила вверх-вниз в темноте по разбитому на склоне холма культовому лагерю, от одного спального мешка к другому, все так же выискивая сон, как в свою последнюю ночь в Давенхолле. Проспал ли молодой священнослужитель, которого она выбрала, свое изнасилование девушкой или только прикидывался, никто не знает. Импровизированный трибунал продолжался до утра, и шквал произнесенных шепотом обвинений в конце концов разбудил обитателей лагеря. Наступивший вскоре рассвет обязывал к окончательному решению. Священнослужителя изгнали. Кристин, двухтысячную, «простили», без особой благодарности с ее стороны, – ей было в большой степени наплевать. Благодарности было бы еще меньше, знай она, что намечалось на вечер.

Потом, в 23.57 тридцать первого декабря, весь тщательный математический расчет жрецов пошел насмарку. Вдруг осознав, что происходит, Кристин побежала от берега, так быстро, как только несли ее ноги, в ушах у нее бушевал океан, перед глазами, размахивая ножами, метались жрецы.

– Знаете, у меня даже мелькнула мысль, не остановиться ли и не спросить ли кого-нибудь из них, откуда у них такая уверенность. Понимаете?

В мертвой тишине комнаты в отеле воспоминаний, сидя рядом с мертвым старичком-доктором, она на мгновение задумалась, не является ли весь ее рассказ, с учетом обстоятельств, несколько бестактным, но продолжила:

– Как они могли быть так уверены, что, прежде чем они встретили меня, женщин на самом деле было не тысяча девятьсот девяносто восемь? Понимаете? Но маньяк, который гнался за мной, размахивал таким огромным мачете, что я подумала – уж лучше, пожалуй, отложу этот разговор.

И Кристин, оказавшись моложе и резвее гнавшихся за ней священнослужителей, так и не найдя искомого сна, единственная из всей паствы пережила последний удар полуночи.



Пробежав почти полторы мили по шоссе № 1 и оказавшись где-то между Мендосино и Бодега-Беем, она наконец убедила себя в том, что больше никто за ней не гонится, и сбавила скорость. Тяжело дыша и прислушиваясь, она пошла в темноте по обочине; услышав, как навстречу ей приближается машина, она ступила на проезжую часть в свет несущихся на нее фар и бешено замахала руками. Машина чуть не наехала на нее, еле успев отвернуть, но в последнее мгновение Кристин отскочила в сторону.

– Через два часа я наконец поймала попутку – тот же самый фургон, только теперь они возвращались оттуда, куда до того так спешили.

В машине ехали две женщины под тридцать, и та, что сидела на пассажирском сиденье, не очень обрадовалась остановке.

– Куда тебе? – спросила та, что была за рулем.

– Подальше от побережья, – ответила Кристин.



Довольная тем, что удаляется от прибрежных скал, Кристин больше ни о чем не задумывалась. Поскольку сны ей никогда не снились, она сознавала, что беседа между двумя женщинами на переднем сиденье происходила наяву, хотя сама она сидела сзади и дремала.

Женщины разговаривали таким же напряженным шепотом, как и священнослужители накануне вечером. «Ты с ума сошла: подхватила девчонку, – говорила та, что сидела справа. – О чем ты думала?» Женщина за рулем ответила: «Она же еще девчонка и к тому же могла бы сказать кому-нибудь, что видела нас. Ты разве сама не видела, что мы чуть не сбили ее по дороге туда?» И снова пассажирка: «Ну, и что теперь? Мы же не можем просто вышвырнуть ее где-нибудь». И снова водительница: «Пока оставим ее с собой, посмотрим», – а потом начала хихикать, а ее подруга оглянулась на Кристин, проверяя, что она делает.

Кристин притворилась спящей. Водительница все хихикала.

– Прекрати, – оборвала ее подруга.

Та замолкла, а через мгновение проговорила:

– Дай-ка. – И пассажирка, поколебавшись, передала ей бутылку, из которой водительница отхлебнула. Поднаторевшая за ночи, проведенные в комнате на задах Давенхолльского бара, Кристин распознала запах бурбона.



В Бодега-Бее они свернули налево, проехали через округ Марин, по мосту Золотые Ворота и перед самым рассветом уже катили по Ломбард-стрит к центру города. Кристин никогда раньше не была в Сан-Франциско, если не считать того, что родилась там, и смотрела в окно, пользуясь дневным светом и забыв о подслушанном подозрительном разговоре. Пару раз пассажирка оборачивалась, и Кристин замечала, что водительница тоже посматривает на нее в зеркало заднего вида.

– Есть хочешь? – спросила она.

– Да, – ответила Кристин.

– В Норт-Биче заедем в одну маленькую булочную. – Она все смотрела на Кристин в зеркало. – А что ты там делала на дороге?

– Ну, знаете ли, – сказала Кристин, – можно ведь и у вас спросить то же самое, – а про себя подумала: что, Кристин, тебе всегда обязательно умничать?

– Ха-ха, – проговорила женщина за рулем, не найдя в ее словах ничего смешного, а подчеркнутое молчание ее подруги гласило: ну, что я тебе говорила?

Если не считать одинокого флага, развевавшегося в конце улицы, в городе не было никаких признаков праздника. Пройдет еще час или два, прежде чем Кристин убедится, что полуночный прилив не смел все и вся и что этот Новый год ничем особенно не отличался от предыдущих девяноста девяти, так же как и от девятисот до того. Женщины остановились у булочной на Коламбус-стрит и зашли внутрь. Жуя круассан и запивая его эспрессо, Кристин сменила стратегию, перейдя к смиренным оправданиям.

– Это долгая история, – кротко сказала она, – но спасибо вам, что подобрали меня. Можно еще круассан и кофе?

Ей купили еще круассан. Женщины смотрели, как Кристин ест; та, что сидела за рулем, потягивала кофе, а другая курила сигарету.

– Можешь пока остаться с нами, – сказала первая, а вторая продолжала молча смотреть на Кристин сквозь сигаретный дым.

Их звали Изабель и Синда. Сначала Кристин путалась, кто есть кто. После завтрака они проехались по городу и в конце концов остановились перед отелем на Грант-авеню, неподалеку от Юнион-сквер, где полчаса просидели в машине, глядя то на отель, то друг на друга. «Этот?» – Изабель за рулем спрашивала Синду, которая сверялась с адресом на водительских правах, явно чужих. Поглядывая на Кристин, они пошептались о чем-то между собой и наконец вышли из машины. Все трое беспечно вошли в холл, миновали стойку с портье и старшим коридорным и вошли в лифт, на котором, воспользовавшись ключом, поднялись на самый верх.

Выйдя из лифта, они оказались в пентхаузе. Кристин, которая никогда не была в большом отеле, не говоря уж о пентхаузах, он показался невероятно роскошным и изысканным. На самом деле это был небольшой, хотя и ухоженный пентхауз в небольшом, хотя и шикарном отеле. Отель располагался неподалеку от Драконовых Ворот перед Чайнатауном, где не наблюдалось даже наступления Нового года – что уж там говорить о новом тысячелетии. Глядя в окно отеля, Кристин только и могла подумать: вот, опять меня окружают лишь старые китайские сны. Теперь ей мешали спать звуки Чайнатауна – китайское бормотание и грохот медных гонгов, эхом разносящиеся в пещере подсознания.



Изабель сказала, что пентхауз принадлежит ее брату. Но хотя там были фотографии симпатичного молодого человека с родителями и друзьями и даже с кем-то, кого можно было принять за сестру, признаков присутствия Изабель в его жизни не наблюдалось. Изабель и Синда прошлись по апартаментам с беспристрастным любопытством абсолютных, явных чужаков, подбирая разные предметы и с безразличием отбрасывая их. У них не было ни малейшего намерения прибраться, и они не подавали виду, что кто-то еще должен здесь появиться. Когда звонил телефон, они не брали трубку. Они жили там несколько дней, и Кристин слышала, как по прошествии некоторого времени сообщения, которые записывал автоответчик, становились все более озадаченными и обеспокоенными, пока Изабель не прикрутила громкость.

Изабель, поживей и безрассудней из двоих, в целом была симпатичнее, чем можно было подумать поначалу, глядя на ее тонкие губы и маленькие глазки. У нее были темные волосы до плеч. Синда, вечный пассажир, была более худощава, с короткими светлыми волосами чуть длиннее, чем у Кристин. Она почти никогда не говорила с Кристин – ни за вечерним спагетти в Норт-Бич, ни днем, когда женщины запросто приканчивали большую бутылку «Джека Дэниэлса», ни за утренним кофе, когда к полудню они наконец вылезали из спальни, где спали вместе. И потому Кристин, считавшая, что Синда ее не любит, была поражена, когда на четвертую ночь та попыталась ее поцеловать в отместку Изабель, которая поцеловала Кристин на третью ночь – к великому возмущению Синды.

– Вот тогда я и поняла, что пора сматываться, – говорит Кристин старичку-доктору в отеле «Рю». Она полностью завладела его вниманием.

В уходящие часы этой последней ночи в Сан-Франциско, одна в темноте своей спальни, Кристин слышала, как Изабель и Синда в соседней комнате затеяли жуткую перепалку. От темы верности и желания они переходили к более таинственным фразам, которые, с одной стороны, ничего не объясняли, а с другой стороны, все подтверждали. Теперь стало очевидным, что кто бы ни жил в этом пентхаузе, Изабель он братом не приходился, и на самом деле его знакомство с двумя женщинами началось лишь в канун Нового года и тогда же закончилось, а кульминации достигло в отчаянной гонке на отдаленную свалку милях в ста к югу от Сан-Франциско. Это сумасшествие, захлебывалась Синда, что мы вообще приехали не куда-нибудь, а именно сюда и остаемся здесь, на что Изабель расхохоталась и сказала, что Синда слишком волнуется. Это всего лишь вопрос времени, продолжала Синда, прежде чем кто-нибудь явится и начнет задавать вопросы, и что нам тогда делать с девчонкой, было вообще глупо брать ее с собой в ту ночь, тебе все игрушки подавай, а, Изабель, вечно ты со своими игрушками, и так далее, и так далее, с нарастающей истерикой в голосе, пока наконец Кристин не услышала, как Изабель ответила, очень ровно и спокойно, все веселье из ее голоса вдруг исчезло: успокойся, ты совсем расклеилась; мы уберемся отсюда, когда надо будет, и с девчонкой разберемся, когда надо будет.

Потом послышалось, как Синда заплакала, а Изабель начала хихикать, так же как в машине в ту ночь, когда они подобрали Кристин. Потом хихиканье Изабель затихло вместе с Синдиным плачем, а еще минут через сорок пять – зная, что люди спят крепче всего сразу после того, как заснули, особенно если они пьяны, – Кристина встала и в темноте оделась. Она заглянула в соседнюю спальню, зашла, стянула со стула чьи-то джинсы и, пошарив в карманах, нашла немного денег и ключи от машины и от пентхауза.

– Я взяла деньги, – признается Кристин, – и взяла ключ от пентхауза: мне он был нужен, чтобы запустить лифт.

Она была уверена, что шум лифта разбудит женщин, поскольку шахта находилась прямо за стеной их спальни. Пока она ждала в темноте, казалось, прошла вечность.



Ее мешок книг сгинул заодно со старым тысячелетием, шмякнувшись со скалы в океан вместо нее, так что у Кристин ничего не осталось, кроме одежды на себе да кое-каких денег. Вместе с тем, что она забрала у Изабель и Синды, получалось триста девятнадцать долларов.

Часть их ушла на автобусный билет из Сан-Франциско по шоссе № 1 через Санта-Круз и Монтерей. Потом автобус удалился от побережья, чтобы объехать извилистую и опасную дорогу через Биг-Сур, потом опять выехал к побережью на шоссе № 1 у Сан-Луис-Обиспо и, делая по пути множество коротких остановок, направился в Санта-Барбару. Мексиканские рабочие, для которых поездка вдоль побережья была таким же обычным делом, как проехаться на автобусе по городу, заходили и выходили. Кристин прибыла в Лос-Анджелес на станцию Голливуд на Вайн-стрит в пятый день нового года, дождливым утром, когда было невозможно понять – город так тих, потому что дремлет, или же находится в своего рода оцепенении, естественном для места, где время так мало значит.

Того, что осталось от трехсот девятнадцати долларов, хватило на три дня. В первые утренние часы после своего прибытия Кристин под дождем прошла мили две по бульвару Сансет; проезжавшие мимо полицейские машины притормаживали, полисмены присматривались к ней и ехали дальше. Ее вполне бы устроило провести ночку-две в тюрьме. Ее также вполне бы устроило признаться в любом злодействе, лишь бы туда попасть. На следующий день, несмотря на усталость, ею продолжал двигать адреналин от почти случившегося соприкосновения с вечным блаженством пять дней назад и с неизвестной судьбой, что сулил смертельный флирт с Изабель и Синдой. Чуть южнее Стрипа она поселилась в отеле под названием «Хэмблин».

Отель был достаточно обшарпанный, и оставшихся у Кристин финансов хватило заплатить за три ночи вперед. Надув их с платой за четвертую ночь, она тайком сбежала за пару часов до рассвета и снова попытала удачу, помогшую ей выжить в Новый год, прокатившись по бульвару Санта-Моника с мужчиной, который, к счастью, был более склонен приставать к семнадцатилетним мальчикам, чем к семнадцатилетним девушкам. Заметив через ветровое стекло в полчетвертого ночи ее рослую фигуру и стриженые волосы, он обманулся ровно настолько, чтобы пустить девушку в машину, а потом, раздосадованный, неохотно довез ее до Сенчури-сити. Там Кристин поспала в нише одной из башен, а в начале девятого ее разбудил охранник.

К этому времени весь новогодний адреналин начал подходить к концу. Ей не давал расслабиться лишь тот факт, что возвращаться ей было все равно некуда, и она бродила по Сенчури-сити, опрокидывая в поисках еды помойные баки, как животное, а потом направилась по бульвару Пико, где остановила ехавшего на машине парня примерно ее лет, с которым в случае чего смогла бы справиться. Когда они доехали до берега, он, похоже, с великой радостью ее высадил. Шатаясь по улицам Багдадвиля без каких-либо перспектив, равно как и без снов, она попрошайничала у ресторанов, пока ее не прогоняли. Лишь презрение и враждебность нарушали тишину охватившей город депрессии. Эту ночь Кристин провела на улице, а следующую – в кухне прибрежного гриль-бара, где ее пожалела ночная повариха. Дважды Кристин чуть не отдалась за деньги: сначала – огромному негру, кружившему по кварталу в красном «шевроле», а потом – бисексуальному арт-дилеру, который стосковался по развлечениям, отупев от скуки в своей пустой галерее, окруженный мрачной серией художеств, состоящей из восьми черных холстов. Кристин даже не могла с полной уверенностью сказать, почему отвергла его – по моральным или же по эстетическим причинам.



Позже, переехав в свободную комнату дома Жильца в Голливуд-Хиллз, она чуть лучше поймет, какая таинственная сила привлекла ее внимание к объявлению в газете недельной давности.

Если ты стоишь на краю океана отчаяния, я хочу привязать тебя к мачте моих снов — так начиналось объявление в разделе знакомств. Кристин сидела в прибрежном гриль-баре, прихлебывая из миски суп, налитый ей жалостливой поварихой. Только что на пятой странице она прочла про массовое убийство-самоубийство двух тысяч женщин и детей на побережье Северной Калифорнии.Мне не нужна жена, мне не нужна подружка. Мне не нужна любовница, горничная, кухарка или уборщица. Мое сердце не нуждается ни в чем, кроме того, чтобы остаться наедине с воспоминаниями, которые уже изранили его. Красота так же не обязательна, как и ум. Лучше всего будет, если ты в отчаянном положении. Лучше всего будет, если ты либо абсолютна в своем самопознании и обладаешь такой сверхъестественной уверенностью в своей сущности, что никакое физическое осквернение не может нарушить ее, либо абсолютна в своем освобождении от какого-либо интереса в самой себе и находишься в столь первобытной гармонии с животными потребностями организма, что патология перестает иметь значение. Тем, в ком это объявление пробуждает лишь гневный протест, просьба не обращаться. Тебе будут предоставлены жилье, собственная комната, доступ на кухню и в большую часть помещений дома, 100 долларов в неделю и досуг в то время, когда ты не нужна. Разумеется, ты свободна в любой момент разорвать соглашение и уйти. Проба – без вознаграждения.

– Что ж, – вздыхает она перед мертвым старичком-доктором, – слова о том, что красота не обязательна, меня определенно утешили, хотя там и был номер абонентского ящика, чтобы послать фотографию.

На самом деле Кристин втайне питала надежду, что она не такая уж невзрачная, как говорила.

– Я знаю, что глаза у меня слишком широко расставлены, – признает она, – и губы слишком тонкие. – Но один уголок их так привлекательно изгибался вверх, складываясь в лукавую улыбку. Волосы у нее были непримечательного грязно-светлого цвета, обкорнанные, как у военнопленного. Она была крупной девушкой и слишком остро ощущала это, определенно сожалея о своих лишних десяти фунтах, ни один из которых, конечно же, не имел совести отложиться в груди, зато все прочно засели на бедрах. Перечитав несколько раз объявление, Кристин задумалась, не полагает ли его автор, что она еще и дура.

– Он, наверное, думает: вот еще одна семнадцатилетняя идиотка, которая не знает, что значит «сверхъестественно», – сказала она себе.

И все же у нее осталось чувство, что объявление адресовано именно ей. В надежде, что после звонка эта девица наконец уйдет, бармен разрешил ей воспользоваться телефоном. Вообще-то она ему даже нравилась, но он уже предвидел момент во вполне обозримом будущем, когда она слишком засидится. Рядом с почтовым адресом под текстом объявления был дан и телефон, который соединил Кристин с автоответчиком.

– Э-э-э, – проговорила она в трубку, прокашливаясь, – мы, девушки на краю океана отчаяния, не всегда носим при себе портфолио с фотографиями формата «а-четыре». Я звоню из гриль-бара Джея на Оушен-авеню в Багдадвиле, неподалеку от… – Она повернулась к бармену.

– От бульвара Пико, – подсказал он.

– От бульвара Пико. Сегодня… среда…

– Пятница, – поправил бармен.

– Пятница… одиннадцатое…

– Тринадцатое.

– Тринадцатое января. И я буду здесь завтра в полдень… в субботу, и на следующий день тоже.

Бармен поморщился. Кристин повесила трубку. Дохлебав остатки своего супа, она побрела по направлению к пляжу, где и провела ночь на молу, куря сигареты, чтобы заглушить голод. В субботу пошел дождь, и под дождем, средь бела, то есть сера дня, она разделась прямо на пляже, сложила одежду на камень и искупалась. Несколько прохожих с Оушен-авеню видели ее, и двое представителей явно кретинского, как она решила, племени юнцов не могли оторвать от нее глаз. Несколько секунд она вызывающе гладила свои груди у них на виду – так, смеха ради, – а потом решила, что лучше это дело прекратить, пока у них дым из ушей не пошел.

Но в этот день в гриль-баре никто не появился, и ей пришлось еще одну ночь провести на молу за старой каруселью. Теперь она уже чуть ли не тосковала о старых добрых деньках с Изабель и Синдой. Расхаживая туда-сюда по молу под дождем, она рылась в мусоре, но без особого успеха, и дошла до того, что стала слизывать побуревшую горчицу с бумажек из-под хот-догов и розовое месиво с выброшенных кульков от сахарной ваты. К воскресенью она была на пороге бреда, шатаясь между изнурением и истощением, и прохожие на улице обходили ее стороной, считая, что она пьяна или под кайфом. К воскресенью бармен и повариха в гриль-баре уже не проявляли ни малейшего дружелюбия.

– Больше сюда не приходи, – сказал бармен, когда она показалась из-за пелены дождя незадолго до полудня в воскресенье.

Кристин закачалась в дверях, словно сейчас упадет в обморок.

– Сегодня воскресенье, – пробормотала она бесстыдно, готовая на все, лишь бы ее не прогнали. – Потом вы вспомните, как выгнали меня в воскресенье, и вам будет не так весело, как сейчас.

– Возможно, – признал он. Было не похоже, что ему и сейчас было весело.

– Мне очень хочется есть, – добавила Кристин, не найдя ничего лучше.

– Мне очень жаль, – стоял на своем бармен, – но больше сюда не приходи.

Дождь припустил сильнее. Оба повернулись к окну посмотреть на него. На другой стороне дороги одиноко стояла машина, металлически-голубоватая, как сам дождь и бежавшая по водостоку вода.

– Можешь уйти, когда дождь поутихнет.

Когда он притих, Кристин немного помедлила, и в это время дверь стоявшей напротив машины открылась и оттуда вылез мужчина. Он был без плаща и, вместо того чтобы припустить бегом, перешел улицу не спеша, засунув руки в карманы брюк и смотря себе под ноги. Он не оглядывался ни вправо, ни влево; его вполне мог расплющить какой-нибудь грузовик, однако, судя по его виду, ему было бы все равно.

Он зашел в гриль-бар и огляделся. Кроме Кристин, бармена и поварихи там никого не было. На Кристин вдруг снизошло озарение, и она шагнула навстречу незнакомцу:

– Это я.

Мужчина был около шести футов ростом, грузный, лет сорока с небольшим, с черными волосами и черной бородой, которую преждевременная старость заляпала белым. Он был рассеянно растрепан, в криво застегнутой рубашке со съехавшим набок воротником. Незнакомец казался таким же обессилевшим от усталости, как и сама Кристин; позже она узнает, что, мучимый одним из своих приступов головной боли, он всю ночь бесцельно колесил по городу, кружа по часовой стрелке, проехав накануне мимо гриль-бара без остановки. Его поразительно голубые глаза наполняла боль.

В кабинке, где они с Кристин уселись, мужчина все время судорожно ерзал, его глаза бегали. Ну, сказала себе Кристин, за последние полторы недели психов мне встретилось больше, чем другим за всю жизнь. Она разглядывала его, пытаясь оценить всю глубину его помешательства и взвесить риск, анализируя ситуацию со всей быстротой, какую позволяли изнеможенный ум и заморенное тело.

– Не хотите ли чего-нибудь перекусить? – сказал мужчина голосом, в котором чувствовалось огромное напряжение и который тем не менее Кристин едва расслышала.

– Да.

– У вас подают обед? – спросил посетитель бармена по-прежнему еле слышно.

– Бутерброды, – ответил тот, – и суп.

– Гамбургер, – заказала Кристин.

– Два, – пожав плечами, сказал мужчина бармену.

Повариха принесла два гамбургера. На то, чтобы их приготовить, ушло десять минут, в течение которых мужчина в кабинке не произнес ни слова и даже не взглянул на Кристин, а лишь в ужасе уставился в окно, как будто Кристин не могла быть той, с кем он пришел встретиться, а та женщина скоро появится. Это потому, что я некрасивая, подумала Кристин; хотя в этот момент – в восторге от безумно щедрого угощения гамбургером – ей было абсолютно по фиг. Обдумывая происходящее, она набросилась на еду.

– Вы не едите свой гамбургер, – проговорила она, почти расправившись со своим.

– О! – откликнулся он, заерзав, и, к ее великому разочарованию, принялся есть.

– Может быть, прежде чем уйти, вы мне закажете еще что-нибудь – взять с собой?

Этот вопрос как будто вызвал у него недоумение.

– Так значит, – проговорил мужчина своим хриплым шепотом, – ты поняла объявление?

– О, да! – заверила его Кристин. – Я не прочь записаться в клуб «абсолютных в своем самопознании и сверхъестественно уверенных». Валяйте, оскверняйте.

– Сколько тебе лет?

– Девятнадцать.

– Правда?

Она чуть не сказала: ладно, восемнадцать, – но поскольку это тоже было неправдой, ей показалось лучше настоять на первоначальной лжи.

– На самом деле почти двадцать, – еще и приукрасив ее, сказала Кристин.

На мгновение она перестала набивать рот, чтобы ослепить собеседника одной из своих самых удачных озорных улыбок, в надежде, что, может быть, за предыдущие сорок восемь часов потеряла хоть сколько-то фунтов из десяти лишних. В этот момент – хотя позже ей еще придется проанализировать эту мысль, чтобы по-настоящему осмыслить ее, – в этот момент, в кабинке гриль-бара Джея в Багдадвиле, неподалеку от пляжа, Кристин впервые поняла, какая же это жалкая вещь – мужская сексуальность. Член тут вообще ни при чем, подумала Кристин с некоторым изумлением; вся их сексуальность заключается в смехотворном комочке промахов и побуждений, который мужчинам нравится считать душой; все это время они были у нас как на ладони. Здесь, в гриль-баре, ей оставалось только постараться удержаться от смеха.

Но поскольку то, что предлагал он, было ей безумно нужней, чем ему – то, что предлагала она, она безрассудно покорилась. Лежа с завязанными глазами на заднем сиденье машины по пути к нему домой, Кристин, конечно, не исключала возможности, что он зарубит ее топором, или продаст марокканским сексуальным маньякам, или, если повезет, просто запрет на чердаке на два-три года, пока она ему не надоест. Но в данный момент ее занимала лишь перспектива ночевки не под открытым небом, возможно, даже в кровати – не важно, в чьей и что с ней там будут делать. Ради этого стоило рискнуть всем. «Возьмите меня с собой домой, – сказала она ему в кабинке гриль-бара, – и, если я вам понравлюсь, можете меня себе оставить. Если нет, вы ничего не теряете». С другой стороны, лежа с завязанными глазами на заднем сиденье и чувствуя, как он часто и хаотично поворачивает – будто стараясь оторваться от ее ненормального дружка, который, как он подозревал, едет следом и которому она потом среди ночи откроет входную дверь, – Кристин старалась заверить себя, что он тоже чувствует себя уязвимым; надежда, поощренная тем, что она увидела позже, – как он лишил свой дом всего, что говорило бы о личности хозяина: фотографии убраны, почтовый ящик без фамилии, не видно никаких счетов или личных писем, наклейки с адресом со всех журналов сорваны, и вся возможная информация спрятана от нее, не считая рекламных проспектов, адресованных «жильцу». Единственная личность, присутствие которой ощущалось в доме, принадлежала другому человеку: в главной спальне – женская шкатулка с драгоценностями, в ванной – тюбик губной помады и щипчики для завивки ресниц, лежавшие там, похоже, уже довольно давно, – но самым печальным и таинственным из всего была пустая колыбелька в комнате, которая стала принадлежать ей, – колыбелька и мягкие хлопчатые пеленки, приготовленные на комоде рядом в ожидании младенца.

Когда через час после встречи в гриль-баре они прибыли в дом, ее провели, все еще с завязанными глазами, на середину гостиной (так ей показалось), и за ее спиной захлопнулась входная дверь. Подождав мгновение, что незнакомец что-то скажет, она прервала молчание тем, что разделась. Из-за повязки на глазах было темно, и она стояла голая в этой темноте, пока не сказала: «Мне нужно принять ванну». Хорошо, ответил он. Кристин сняла повязку, а мужчина все стоял у входной двери, словно удерживай то ли ее, то ли самого себя от бегства. Одежды на полу, у ее ног, куда Кристин ее сбросила, не было, словно та испарилась, упав в серебристый дневной свет, льющийся из окна гостиной.



Она подумала, что уже нарушает дух соглашения, но все же заперла за собой дверь в ванную. Пока ванна наполнялась горячей водой, Кристин изучала следы исчезнувшей женщины – маленький голубой пульверизатор в стиле «арт-деко», флаконы французской пены для ванн, старые баллончики из-под лака для волос и пластмассовые бутылочки с жидкостью для снятия лака; их содержимое уже начало покрываться коркой и пленкой старости. Кристин просидела в ванне целый час, отдавшись на волю потока пара, но так и не увидев сна, размышляя, не взломает ли он дверь, чтобы ворваться к ней.

«Пожалуйста, только не надо притворяться», – услышала она в первую ночь его хриплый шепот себе в ухо. Она и не пыталась притворяться. После ванны и ужина, который она съела одна, Кристин ушла в свою комнату, как было велено, и улеглась на кровать, где в темноте три часа прождала, пока он наконец не пришел. Не прикидывайся, сказал он, не думай, что мне это понравится. Я, наоборот, хотел бы, чтобы ты совсем не разговаривала. Чтобы ты вообще не выражала никаких чувств. И Кристин стала еще невозмутимей, шлифуя свое бесстрастие. Большую часть последующих дней она провалялась голая на кровати, где-то звучали индастриал-рейв и «Этюды трансцендентного исполнения» Листа, и она чувствовала, как у нее внутри, вдоль горизонта ее тела, все подрагивает в такт огням на Голливуд-Хиллз. Через открытое окно комнаты доносился запах эвкалипта и городской гари. Иногда на ночь Жилец укладывал ее к себе в постель, но, закончив, всегда прогонял, кроме одного раза, когда перепил и, не в состоянии справиться с делом, отключился, а она уснула рядом с ним. В эти первые несколько недель он часто приходил к ней рано утром, когда было еще темно и она спала. Кристин просыпалась и обнаруживала, что он беззвучно проскользнул в нее и прижимает ее к кровати за запястья, как будто боясь, что она убежит, хотя она была в полусне.

Кристин бесцельно шаталась вверх-вниз по узкому трехэтажному дому, прилепившемуся к склону холма; она часами стояла голая перед широкими окнами, выходящими на город, а Жилец пропадал в комнате на нижнем этаже, которую всегда держал на замке. Будь готова через час, говорил он, посылая ее в ее комнату, а сам исчезал на три или четыре часа, и Кристин дожидалась, лежа на кровати в темноте и в мечтах.



Они совсем не разговаривали. Все в его поведении отбивало охоту к беседам. Через пару дней она не смогла вспомнить, сказала ли ему, как ее зовут, а однажды, когда чуть не ляпнула: «Я Кристин», – он посмотрел на нее с таким видом, как будто в точности знал, что она собиралась сказать, и совершенно не желал этого слышать.

Они не ели за одним столом и вообще не проводили время вместе, и дом стал принадлежать скорее ей, чем ему, поскольку Жилец запирался в комнате на нижнем этаже. Насколько она могла судить, он не придерживался какого-либо расписания, и дни и ночи для него сливались. Он никогда собственно не спал, а только время от времени забывался от усталости, от спиртного или от страшных головных болей, которые регулярно изводили его. Иногда головная боль совершенно выводила его из строя, а иногда он словно черпал в ней энергию, как будто лучащаяся из его жарких голубых глаз мука проталкивала его к концу дня, сквозь часы работы. Порой он ложился на диван или на кровать, обхватив голову руками, и немигающим взором смотрел прямо перед собой, словно вглядываясь в клочок голубого неба, прибившийся к потолку, и что-то высматривая там.

– С вами все в порядке? – спросила Кристин его как-то раз, найдя в таком состоянии в гостиной.

Она не поняла, что напугало его больше – сам вопрос или просто звук ее голоса.

– Да, – наконец выговорил он тихо сквозь сжатые зубы. Жилец еще несколько минут полежал с закрытыми глазами, потом открыл их и, увидев, что Кристин все еще рядом, добавил:

– Это бывает.

Что прозвучало скорее как просьба уйти, чем объяснение.

«Ах, простите, – чуть было не ответила Кристин, – я что-то не так сказала? Мне нельзя с вами обращаться по-человечески, это нарушение каких-то границ?» Но она прикусила язык и просто подошла, опустилась на колени и начала гладить его по голове.

– Что ты делаешь? – спросил он.

– Глажу вас по голове.

– Зачем?

Она кивнула:

– Хороший вопрос.

Она встала, повернулась, отошла и остановилась у лестницы, только когда ей показалось, что он, может быть, что-то скажет. Но он уже забыл о ней.

Когда Жилец сидел, запершись в своей комнате внизу, она слышала, как по полу катаются водочные бутылки. Но он никогда не напоминал пьяного – ни голосом, ни запахом, ни шатающейся походкой, как случалось с ее дядей дома в Давенхолле, он никогда не поднимал на нее руки, хотя звуки, раздававшиеся из запертой комнаты, часто были яростными; это были хриплые крики отчаяния, вызванные либо, как ей думалось, головной болью, либо тем, что его таинственные усилия оказывались напрасными. Поведение Жильца было больше всего похоже на одержимость: Кристин заметила, например, что он всегда движется по часовой стрелке. Его яростные шаги были всегда направлены по часовой стрелке; если для того, чтобы выключить свет, нужно было сделать шаг вправо, к выключателю, он вставал и обходил всю комнату по кругу, двигаясь влево, как будто жизнь его уходила в воронку сточной трубы.

Ужасающий рев, порой доносившийся из тайной комнаты, где он метался и бился в стены, как зверь, попавший в капкан, оставался позади, когда он выходил; он запирал эти звуки на замок. Когда он выходил оттуда, от всего этого оставался только взгляд в его глазах, в котором читалась мука, смешанная с яростью. Кристин теперь знала заранее, когда он придет к ней, – это случалось каждый раз после особенно долгого и угрюмого пребывания в тайной комнате или когда он впадал в забытье – тогда, очнувшись, он хотел ее. В какой-то момент Кристин перестала бояться того, что он может ей сделать. Однажды она проснулась среди ночи и услышала, как он расхаживает в темноте – по часовой стрелке конечно же – в ногах у ее кровати. Пятнадцать минут она лежала, затаив дыхание, но он все продолжал кружить рядом, и в конце концов она снова уснула, а когда проснулась, он уже исчез; близости между ними в ту ночь не было. Однажды, когда они были в его постели, он закончил, притянул ее к груди, обнял и стал рассеянно гладить по голове; внезапно он осознал, что вот-вот поддастся настоящему чувству, и в ужасе выбежал вон. Позже, когда у нее наконец хватило мужества пойти поискать его, она нашла его наверху, в гостиной, где он спал на диване.

Когда она была не нужна Жильцу или когда он уходил из дому, Кристин принималась, безо всякого, впрочем, энтузиазма, искать ключ к разгадке его тайны – методично прорабатывая его библиотеку в поисках старого забытого письма или, возможно, записки, вложенной между страницами. По виду из окон дома она могла определить лишь, что находится где-то среди холмов в чужом для нее городе. Принадлежа к первому человеческому поколению, с рождения точно знающему по фотографиям, как выглядит Земля из космоса, одно время она находила глубокое спокойствие, даже какое-то физическое утешение в том, что проводит жизнь исключительно внутри пространства, которого никогда не видела снаружи. Она наслаждалась моментами, когда была дома одна. Ей нравилось ходить вверх-вниз по лестницам, из комнаты в комнату и разглядывать в большие незашторенные окна панораму маленьких домишек и маленьких деревьев, маленькие машинки, пробирающиеся туда-сюда по освещенным фонарями дорогам, которые словно зависали в воздухе, белые спутниковые тарелки, всходящие на склонах холмов, как чудовищные грибы под дождем.

Иногда наутро она замечала, что спутниковые тарелки ночью кто-то покрасил в черный цвет. Иногда ночью она даже видела, как тарелки исчезают одна за другой и как таинственная, темная фигура спешно скрывается с места преступления. Утром всегда появлялся грузовик с новыми огромными тарелками; за рулем сидел паренек-японец, который регулярно заменял изуродованные черные тарелки чистыми, белыми, без пятнышка. Однажды, только выгрузив тарелку у соседнего дома и установив ее на склоне холма, он обернулся и увидел в окне наблюдавшую за ним голую Кристин.

Когда-то – не так уж и давно – она, может быть, и отошла бы от окна. Но теперь она просто стояла и смотрела на него, жуя сливу.



По лос-анджелесским меркам дом был стар – его построили еще в тридцатых, – и вход с улицы вел на верхний этаж. Туда, заодно с библиотекой и кухней, взгромоздилась гостиная в форме большого полумесяца, с белыми кирпичными стенами, в которой были деревянный пол, камин и маленькое пианино в углу. Гостиную окружали большие окна без штор со скамеечками у подоконников.

Этажом ниже располагалась его спальня – с окном, выходящим на восток, и ее – с окном, выходящим на запад. Запертая комната находилась еще этажом ниже. Где-то через неделю Кристин начала вольно распоряжаться своей комнатой – убрала в шкаф колыбельку, которая так смущала ее, ожидая, что он будет в ярости. Но он ничего не сказал – возможно, потому что не заметил, а возможно, потому что сам хотел ее убрать, но почему-то никак не мог собраться с силами.

В доме почти не было видно признаков чьей-то жизни, чьих-то секретов. На стенах не висело ничего, кроме ошеломляющей черно-белой фотографии одного особенно заброшенного участка шоссе № 66 в Аризоне, примерно 1953 года, – бензоколонка «Тексако» на фоне мотеля, а позади них машина, сливающаяся с небом в бредовых сгустках облаков. Старое грязно-белое пианино в гостиной стояло нетронутым, никто никогда на нем не играл; оно казалось заброшенным, опустошенным, как будто его недавно оставила та, что часто сидела за ним, как будто с него исчез какой-то памятный и очень важный сувенир, что красовался на нем ранее. В библиотеке, между книжными страницами, не нашлось ни одного затерявшегося письма, ни одной фотографии. Похоже, он не имел привычки оставлять за своей жизнью следы в виде рассеянной дребедени.

Вскоре Кристин начала тайком перетаскивать книги из библиотеки в свою комнату. Среди них были тома Бронте, Сандрара и Кьеркегора, которые она когда-то взяла с собой, покидая Давенхолл, романы Травена [15] и Тумера [16], Боулза [17] и Достоевского, Кендзабуро Оэ [18], Вулрича [19] и Сильвины Окампо [20], «Лесной царь» Мишеля Турнье [21] и «Тысяча и одна ночь», «Книга Лилит» [22], «Исповедь англичанина, употреблявшего опиум» Томаса Де Квинси [23], кошмарные эпические гравюры Линда Уорда [24] и автобиография Винсента Ван Гога, том запрещенных комиксов Эгона Шиле [25], собрание писем Эдгара Г. Ульмера [26] и последнее полное издание дневника Ким Новак. [27] Она поставила их на полку под окном. На стену над кроватью она прикнопила вырванные из журналов Жильца фотографии и статьи, рассказы про писателей и музыкантов, про существовавшие лишь в мечтах дальние страны и города – Марокко, Венецию, Ирландию, – а также вырезку, которую ей удалось сохранить в своих странствиях: заметку о новогодней ночи в Северной Калифорнии.

– Должно быть, они верили, – своим сдавленным шепотом проговорил Жилец, – что в полночь случится нечто настолько ужасное, что любой риск оправдан.

Кристин спала на верхнем этаже, греясь на солнце у окна, и, проснувшись, лениво спустилась в свою комнату. Она вздрогнула, обнаружив, что он сидит на ее постели, куда пришел за ней, должно быть, одолеваемый одним из своих бурных приступов плотского желания. Он снял со стены газетную вырезку и изучал ее. Когда в дверях появилась Кристин, он не поднял глаз.

– Они, должно быть, верили, что любой риск, который они могли предпринять, не сравнится с апокалипсисом, который они не могли себе представить.

– Они сами не знали, во что верят, – ответила она.

– Да? – Он оторвал-таки глаза от заметки. – Откуда ты знаешь?

– Я там была.

– А ты во что верила, что оказалась там?

– Я убегала из дому.

Жилец рассеянно кивнул и снова уткнулся в статью.

– Шагнуть со скалы – это акт веры. Так что они должны были во что-то верить.

– А вы кто? – решилась она спросить. – Философ, социолог?

Позже она поняла, как это слово правильно произносится, пишется и выглядит на бумаге, а до того оно звучало для нее как непроизносимый медицинский термин.

– Я апокалиптолог, – ответил Жилец, по-прежнему внимательно читая заметку.

– Прыжок со скалы, – сказала Кристин, – может быть актом веры, но это еще не значит, что они понимали, во что верят. – Заговорив с ним таким образом, она, впервые за три недели, вдруг почувствовала неловкость за свою наготу. – Разве вера – это не когда веришь в то, во что веришь? Разве это не значит – не желать не верить, потому что понимаешь, что тебе не под силу не верить? И потому слепо принимаешь все, что вера тебе предлагает. – Она раздраженно вздохнула. – Вы очень недоходчивый человек.

Это как будто задело его.

– Ты, кажется, говорила, что тебе всего девятнадцать.

– На самом деле мне семнадцать.

– Но ты же говорила – девятнадцать! – вскричал он в ужасе.

– Я соврала. Я была в отчаянии, помните? «Лучше всего, если ты в отчаянном положении» – так, кажется, вы написали. А ведь вы, наверно, думали, что так выйдет более выразительно. Будете теперь знать, как писать выразительные секс-объявления. Будешь искать людей отчаявшихся – найдешь одних только обманщиков.

– Да, верно. – Жилец прикрепил заметку обратно на стену, откуда снял. – Найдешь одних обманщиков.

Он встал с кровати и внимательно посмотрел на Кристин, а она заискивающе улыбнулась, испугавшись, что на этот раз совершила ошибку. Жилец молча протиснулся в дверь мимо нее, но через мгновение снова появился, держа в руках ее одежду, сложенную стопкой.

– Не гоните меня, – сказала Кристин, глядя на свою одежду. – Если хотите, мне будет девятнадцать. Может быть, мне и вправду девятнадцать, а я сказала, что семнадцать, потому что решила, что вам это больше понравится. – У нее сжало горло при мысли, что сейчас ее опять выкинут на улицу. – Если хотите, я буду глупой. Навру что угодно, лишь бы вам понравилось. Но я пока не могу уйти. Я же и полнедели не протяну, разве непонятно? Не гоните меня. Пожалуйста.

– Я и не собирался тебя прогонять. – Он положил ее одежду на постель. – Я просто подумал – может быть, ты хочешь прокатиться со мной. Можешь оставаться здесь, если хочешь, но я просто подумал, что нам неплохо бы выйти и прокатиться.

Ее потрясло ощущение веса и текстуры одежды на собственном теле. Вполне приспособившись к чувству уязвимости, которое в ней поначалу порождала нагота, теперь, одевшись, Кристин чуть не задыхалась. Но так радостно было оказаться на улице, ехать в машине с опущенным окном и чувствовать ветерок, когда она убедила себя, что он не вышвырнет ее где-нибудь. Он не стал завязывать ей глаза и укладывать на заднее сиденье. Они спустились с холмов, прокатились по Голливуду и пару часов мирно просидели в кафе, где Жилец читал старые газеты. Его удивило, что ей были больше по вкусу литературные журналы, чем журналы мод.

– О, я еще не доросла до журналов мод, – бросила она, испепелив его взглядом. – Концептуальные контра-позиции блузок и юбок, а уж тем более филогенетические аспекты использования косметики – это выше моего понимания. Разве в этом деле разберешься без ученой степени по философии искусства?

– То, что мы сидим тут и болтаем, то, что я взял тебя на прогулку, – сказал он, – ничего не меняет. Если хочешь жить в моем доме, условия остаются прежними, потому что мне так нужно, и мне все равно, хорошо это или плохо, мне все равно, кажется ли тебе, что я тебя эксплуатирую, и кажется ли так кому-либо еще. Мне так нужно.

– Вообще-то, – ответила она, – мне казалось, что это я вас эксплуатирую.

Он на мгновение вернулся к своей газете, но сразу же оторвался от чтения:

– Откуда у тебя в комнате книги?

– Стащила из вашей библиотеки.

Он еще на мгновение посмотрел в газету, потом сказал:

– Я им больше не верю.

– Ни одной?

– Ни одной. Я не верю ни одному слову ни одной долбаной книжки. Однажды я отчаялся в том, что они говорили, но, как ты сказала, в отчаянии можно найти только обман.

– Кажется, я не это имела в виду.

– Да, тебе кажется, что ты не это имела в виду, – в ярости просипел он, – но когда-нибудь ты это поймешь. Когда-нибудь, когда тебе будет побольше семнадцати. Вот тогда ты поймешь, что ты именно это имела в виду.

В этот момент ей показалось, что он ненавидит то, что у нее еще оставалось от невинности, и в то же время жаждет этого жалкого остатка. Они вышли из кафе и направились на запад по бульвару Сансет, не доезжая до старого заброшенного шоссе, а потом остановились у Парка Черных Часов, где гуляли по кладбищу «капсул времени» и разглядывали надгробья над зарытыми капсулами. Начался дождь; казалось, он шел не переставая, погода становилась все безумнее, партизанские удары молний дробили небо на фрагменты головоломки, сверху низвергались потоки воды. Они бродили туда-сюда вдоль рядов капсул, а ливень все усиливался. Жилец не замечал, что оба насквозь промокли. «Мы совсем промокли», – наконец сказала Кристин, и он велел ей подождать на краю парка под деревьями. Она пошла куда велено, а он вернулся к одной могиле за несколько сотен футов от нее и стоял там почти час, глядя на надгробье, а дождь продолжал лить, и Кристин становилось все холоднее и мокрее.

Когда они вернулись домой, Жилец сорвал с нее одежду и овладел ею на подоконнике, где она спала тем днем в солнечных лучах. Краем глаза она видела, как мимо луны проносятся грозовые тучи, а под мерцающими заплатами дождя внизу раскачиваются деревья. У нее в уме возник образ: окно разлетается вдребезги, и они вдвоем вываливаются, скользя по сталагмитам разбитого стекла, падая окровавленным клубком на вьющуюся внизу дорожку.



Довольно скоро она выяснила, что апокалиптолог – это не врач. За три недели ее жизни с Жильцом он, насколько она могла судить, никак не контактировал с окружающим миром, не считая случаев, когда в одиночестве ездил общаться со своей капсулой на кладбище.

Телефон ни разу не звонил. Никто не приходил в гости. Жилец отсек себя от всего, отгородившись от прочих людей сначала холмами, потом домом, а потом дверью в комнату на нижнем этаже. Кристин была единственным жильцом этого необитаемого пространства, отделяющего его от мира, и часами блуждала по дому, наблюдая из окна, как паренек-японец выгружает из грузовика новые белые спутниковые тарелки и загружает на их место испорченные черные.

Оттого что она целый час ждала Жильца под холодным дождем в Парке Черных Часов, у Кристин начался страшный жар, хотя в приступе горячки она задумывалась, в дожде ли все дело и не кроется ли тут нечто большее, не дань ли это ее новогодней удаче. Жилец приносил ей суп, хлеб и сок, «чтобы оправдать вложенные средства», – цинично говорила она себе в редкие моменты между мучительными приступами, когда соображала настолько, чтобы становиться циником. Наконец, на третий день, когда горячка уже спала, он не удержался от того, чтобы снова ею овладеть, и, похоже, нашел ее новообретенную слабость особенно захватывающей.

Кристин рассчитывала, что к этому времени сны наполнят ее до краев. Она ожидала, что к этому времени сны затопят ее, плескаясь белым прибоем в ямках ее тела. Но ночи ее оставались девственными, засыпая, она попадала в длинное черное безлунное пространство: угораздило же меня, уныло осознала она, из всех мужчин в Лос-Анджелесе продаться тому, у которого нет снов. Если сновидение – это воспоминание о будущем, то она нашла того, кому не о чем было вспоминать.

В тот день, когда наконец зазвонил телефон, Кристин была дома одна. Она стояла, уставившись на аппарат, и не знала, что делать. Возможно, потому, что Жилец, как всегда, не уделял ей ни малейшего внимания, ночью, когда он собрался скрыться в нижней комнате, она выпалила:

– Звонил телефон.

Дверь за ним закрылась не до конца, нерешительно колеблясь, а потом Жилец вышел обратно в коридор:

– Что?

– Звонил телефон.

– Когда?

– Сегодня днем.

– Ты сняла трубку?

– Нет.

Он задумчиво посмотрел на нее, потом повернулся и ушел обратно в свою комнату, но Кристин заметила, что он опять закрыл дверь не до конца. Она почти час пролежала на кровати, читая книгу, потом вышла в неосвещенный коридор и увидела, что Жилец стоит на лестнице, уставившись на телефон в стенной нише на нижней лестничной площадке. Он продолжал стоять в темноте, уставившись на телефон. Кристин увидела, как его силуэт повернулся в темноте и проговорил:

– Он долго звонил?

– Не знаю.

– Не знаешь?

– Что, по-вашему, значит – долго?

– Долго, – гневно проговорил силуэт. – Сама знаешь, на что похож телефонный звонок, когда телефон звонит долго. С каждым звонком… все хуже… – Он сам не знал, что хочет сказать, и раздраженно отвернулся, а потом снова исчез, спустившись к себе в комнату.

Кристин поднялась по лестнице, чтобы выпить стакан воды, а когда снова спустилась, то снова увидела Жильца у подножия второго лестничного пролета. Он опять смотрел на телефон.

– Почему ты не сняла трубку?

– Зачем мне было ее снимать?

– Когда телефон долго звонит, любой человек снимет трубку.

– Я не говорила, что он долго звонил. Это вы сказали, что он долго звонил. «Мне не нужна горничная, мне не нужна кухарка» – вы, кажется, так написали в объявлении? Вы не говорили, что вам нужна девушка, чтобы отвечать по телефону.

– Слушай-ка, – просипел он с угрозой, на ступеньку поднявшись к ней из темноты. Его фигура, нависавшая над ней, уходила в тень, и Кристин видела лишь его пульсирующие иссиня-ледяные глаза и плывущие белые пятна в его черных волосах и бороде. – Ты очень умная семнадцатилетняя девочка, я знаю. Но, пожалуйста, придержи свой острый семнадцатилетний язычок и свой острый семнадцатилетний умишко при себе. Мне наплевать, что ты не ответила на звонок, понятно? Смотри. – Он протиснулся мимо нее к телефону, схватил аппарат и вырвал его из стены. В темноте провод хлестнул рядом с ее головой. – Видишь? Мне плевать. Мне плевать, зазвонит ли он теперь, потому что теперь, когда он будет звонить, то звонить уже не будет. Теперь, если она позвонит, это уже будет неважно. Зачем она мне, у меня есть ты. Для того ты мне и нужна – чтобы я мог делать с тобой что захочу, а в ней больше не нуждаться. Понятно? Больше нам не придется это обсуждать. Теперь если телефон зазвонит снова, тебе не нужно будет думать – брать трубку или нет. Получится, как будто он вовсе и не звонил. – Он выдернул из стены остатки телефонного провода. – Вот, давай так и сделаем. Давай, хорошо? – Жилец схватил Кристин и одной рукой поволок вниз по лестнице, держа в другой телефонный провод. Он затащил ее в ее спальню, швырнул на кровать, бросился сверху и попытался связать ей руки проводом, но провод запутался и ему не удавалось затянуть узел.

– Давай так и сделаем, – повторял он, – больше не будем снимать трубку.

Наконец у него получился беспорядочный узел, и он привязал ее к кровати за запястья, потом взял ее за ноги, раздвинул бедра, опустился на колени и приник к ней губами.

Это потрясло ее. Хотя она могла бы легко высвободить руки из обвивавшего их провода, она подавила все инстинкты вырваться и вместо этого в ярости ухватилась за стойки кровати, стараясь сосредоточиться на луне за окном, полной и плоской, как та луна, что сияла в последнюю ночь в Давенхолле, когда она проснулась и отправилась искать сон. На какое-то время Кристин сосредоточилась на луне, а потом закрыла глаза и представила белую сферу в уме, воображая, что она плавно покачивается в межзвездном пространстве. Она почувствовала, как в окно подул ветерок, и представила, что в одиночестве подлетает к луне, а ветерок овевает ей лицо и дует между ног. Только когда она в ужасе поняла, что близка к оргазму, он отвалился от нее, полурыдая-полурыча, и сполз по стенке на пол.

– Энджи, – пробормотал он, рухнув в отчаянии.

Он лежал голый на полу и рыдал. Кристин села на кровати в лунном свете, разрываясь между яростью, страхом и чувством оскорбления, которого не понимала. Ей потребовалась минута или две, чтобы вспомнить произнесенное им имя и голос, которым он произнес его, и тогда она почувствовала себя преданной, обманутой, как будто он все это время знал, кто она, хотя какой-то рациональный голос в ее голове говорил ей, что это необоснованный вывод. Ее возмутило то, как он овладел ею; это словно бы нарушало их негласную договоренность – ведь он изнасиловал ее эротическое желание, а не просто тело, тем, что чуть не довел ее до оргазма. И ее возмущало то, как он теперь лежал на полу и плакал, закрывшись руками, словно в этом могло быть какое-то очищение, как будто, горько подумала она про себя, это должно было тронуть ее сердце, как будто она должна была почувствовать какое-то сострадание только потому, что его тайное горе заставило его так пользоваться ею. Она не считала себя ответственной за его горе. В конце концов, она же не считала, что он должен разделять ее отчуждение. А теперь вдруг вышло на свет его горе, и ей претило его лицемерие, словно горе полностью искупало его; а она не обязана была даровать ему прощение, он не мог просить так много, не имел права просить этого даже словами, не говоря уж о рыданиях.

Страх, который Кристин чувствовала наряду со злобой, исходил из понимания, что вся схема их отношений вот-вот изменится, а она не была уверена, что у нее хватит сил на то, что будет потом, – тем более что она еще не совсем оправилась после болезни. А еще она чувствовала себя глубоко оскверненной и не могла дать имени своему чувству: оно родилось тогда, когда не его член, а его поцелуй без любви пробудил в ней первый в ее жизни сон, о том, как однажды утром, почти год назад, Жилец проснулся и обнаружил, что его жена на девятом месяце беременности исчезла из их постели.



Какое-то время после этого он не приходил к ней.

– Знаете, – пытается она объяснить в темноте отеля «Рю» в Токио, – секс для меня определенно не имел значения. Но я немного беспокоилась – а вдруг его потребность во мне исчерпана, а мне еще не хотелось покидать его дом. Жизнь… – говорит она без уверенности, что излагает ясно, – на самом деле жизнь – это просто процесс торговли самым ценным товаром, имеющимся в наличии, так ведь? Умом, силой, талантом, обаянием, красотой. Ну, а я, чтобы выжить, торговала своей наготой, так же как теперь торгую здесь своими воспоминаниями, да и вашими тоже, – говорит она мертвому доктору. – Я торговала своей наготой, пока мне не представился более ценный товар. Мне никогда не приходило в голову, что в его подчинении находится что-то, кроме моего тела. Ни мой разум, ни душа не покорялись ему ни на мгновение, я это знала, и он, думаю, тоже…. Как-то раз ночью я зашла к нему в спальню, где он свалился, напившись до беспамятства.

Кристин опустилась на колени у его кровати и посмотрела ему в лицо. Ей показалось, что за несколько недель, которые она прожила в его доме, борода Жильца стала гораздо белее.

– Вы не спите? – спросила она.

Он не пошевелился, продолжая вовсю храпеть, как тогда в Давенхолле.

Стоя на коленях у его кровати, Кристин шепнула ему в ухо:

– Как смешно и как нелепо. – Ее лицо было в нескольких дюймах от него. – Разве девочки-рабыни и связанные по рукам женщины не вышли из моды с концом двадцатого века, даже у жалких стареющих пьяниц? Да и чью жизнь ты спасаешь, как тебе кажется? Не свою, и не жены, и не ребенка. – И почти готова была поклясться, что заметила, как он вздрогнул, и на мгновение засомневалась, в самом ли деле он в беспамятстве. На миг она уверилась, что он в полном сознании и слушает ее слова, раздающиеся в дюймах от его уха, но все равно продолжила: – Так скажи мне, чью же? Может быть, мою? Ты ведь ни на секунду не подумал, что спасаешь мою жизнь? Ведь это все не затем задумано, верно? Или все это для того, чтобы полностью избавиться от своей собственной жизни? Или ты теперь стал таким сломленным, таким жалким, что решил, будто ничего спасти невозможно?

Она замолкла и подождала пять, десять, пятнадцать минут – чтобы посмотреть, не пошевелится ли он; мужество, вылившееся в слова, уступило инстинкту самосохранения; лучше бы ей в самом деле последить за своим острым языком. Она просто не может себе позволить так оттолкнуть его своим поведением, чтобы он вышвырнул ее обратно на улицу. Кристин не только начала считать, что жизнь в этом доме, полюбившемся ей со всеми его книгами, была пока что не так уж и ужасна и не так уныла, как многие альтернативы, но также поняла – как, возможно, и он сам, – что хотя он и привез ее сюда как пленницу, он сам стал ее или, по крайней мере, своим собственным узником в нижней комнатке, в то время как девушка распоряжалась остальным домом, то есть он словно уступил свою жизнь ей.

И так ее ночи по-прежнему проходили без сновидений, как всегда, а также дни, хотя днем ей порой грезилось, что она снова в Давенхолле. Ей грезилось, что она лежит на палубе катера, который возил туристов на остров и обратно – в те редкие дни, когда случались туристы, – и желает – когда, как обычно, их не было, – чтобы мальчик, правивший катером, перестал бы просто жадно глядеть на нее, а уже сделал бы что-нибудь. Такие дневные грезы, однако, в конце концов переходили к мыслям о дяде и о матери, пропавшей, когда Кристин была еще совсем маленькой, – мать казалась ей некой абстракцией, о которой вряд ли вообще стоит думать, – и тогда она вообще переставала думать о доме.

Теперь этот дом в Голливуд-Хиллз стал для нее домом – не хуже другого, и если для того, чтобы жить здесь, требовалось быть тюремщиком для какого-то старого пьяного психа, вообразившего себе, что это он ею распоряжается, – что ж, прекрасно. Однажды вечером Кристин спустилась по лестнице и постояла перед запертой комнатой, глядя на дверь. Вдруг дверь отворилась, и в темноте коридора на девушку уставился силуэт, обрамленный дверным проемом.

– Что ты, по-твоему, делаешь? – просипел Жилец. В тот вечер у него был особенно психованный тон.

– Ничего, – ответила Кристин.