Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Святослав Логинов

Я не трогаю тебя

1. ЗАВОД

— Мама, вставай!

— Что ты, Паолино, спи, рано еще…

— Скорее вставай! Ты же обещала!

Эмма с трудом приподнялась и села на постели. Паоло стоял босыми ногами на полу и ежился от холода.

— Ты с ума сошел! — сердито сказала Эмма. — Бегом в кровать! Ночь на дворе, а он вставать хочет.

— Ты же сама сказала, что мы встанем сегодня очень рано, — обиженно протянул Паоло.

— Но не в четыре же утра!

— А на улице уже светло.

— Это белая ночь. А дальше на север солнце летом вовсе не заходит. Ты бы там по полгода спать не ложился?

— Ну мама!..

— Спать скорее, а то вовсе никуда не пойдем!

Обиженный Паоло повернулся и пошел, громко шлепая босыми ногами. Он решил, несмотря ни на что, не спать и, завернувшись в одеяло, уселся на постели.

После разговора с сыном сон у Эммы, как назло, совершенно пропал. Она ворочалась с боку на бок, переворачивала подушку прохладной стороной вверх, смотрела на розовеющее небо за окном. Вспоминала вчерашнее письмо. Неожиданное оно было и несправедливое. Маленький прямоугольный листок, и на нем — обращение Мирового Совета с очередным призывом ограничить рождаемость. Глупость какая-то, почему именно к ней должны приходить такие письма? У нее и так еще только один ребенок, хотя уже давно пора завести второго.

Эмма представила, как Паоло, важный и гордый, катит по дорожке коляску, в которой, задрав к небу голые ножки, лежит его брат. Почему-то малыш всегда представлялся ей мальчишкой. Эмма улыбнулась. Когда-то такое сбудется! Придется нам с Паоло пожить вдвоем, пока наш папка летает со звезды на звезду. Появляется на Земле раз в год и, не успеешь к нему привыкнуть, снова улетает в свой звездный поиск. Жизнь ищет, а находит одни камни. Глупый, нет в космосе жизни, здесь она, на Земле! Только ведь ему бесполезно доказывать: он со всем согласится — и все-таки через несколько дней улетит. А она обязана ждать и получать обидные листовки, словно это ее вина, что на Земле все больше людей и меньше места для живой природы. В конце концов, могут же быть другие выходы, кроме ограничения рождаемости! Вот пусть их и используют. Пожалуйста, создавайте заповедники, осваивайте другие планеты или даже ищите такие, которые сразу пригодны для заселения. И природу нужно беречь, это всем известно. Тут она ничем не хуже других и никогда не делала плохого. Но требовать, чтобы она одна расплачивалась за все человечество, отнимать у нее право иметь детей, они не могут! А если подумать, так ее дети вовсе ничего не решают. Там, где живет столько миллиардов, проживет и еще несколько человек. И пусть в Мировом Совете не занимаются глупостями. Вот вернется из полета Родька, надо будет с ним поговорить.

Эмма посмотрела на часы. Скоро семь, пожалуй, пора поднимать Паолино. Эмма прошла в комнату сынишки. Тот спал сидя, неловко привалившись боком к спинке кровати.

— Паолино, безобразник, что ты вытворяешь? — со смехом воскликнула Эмма, тормоша его. Паоло разлепил заспанные глаза и сморщился от боли в онемевших ногах. Потом сообразил, где он и что с ним, и сказал:

— А я так и не спал с тех пор. Только немножко задумался.

— Ну конечно, — согласилась Эмма.

В девять часов они подошли к заводу. Как всегда в этот день, вокруг его серых корпусов волновалась толпа экскурсантов, пришедших посмотреть на работу. Большинство были с детьми.

Гудок, тягучий и громкий, упал откуда-то сверху, и в то же мгновение на верхушке длинной красной трубы появился черный клуб.

— Дым! Дым! — раздались восторженные детские голоса.

Паоло прыгал около Эммы и непрерывно дергал ее за рукав.

— Правда, красиво? — то и дело спрашивал он.

— Красиво, — соглашалась она. — Когда единственная труба на Земле дымит один день в году, то это красиво.

Первое черное облако расплывающейся кляксой медленно плыло по небу. Из трубы вырывалась уже не черная копоть, а в основном горячий воздух, лишь слегка подсиненный остатками несгоревшего топлива.

Празднично одетые экскурсанты разбредались по гулким цехам. Кое-где загудели станки, включенные пришедшими в этот день сотрудниками музея истории техники, пронзительно громко завизжал разрезаемый металл.

Паоло и Эмма ходили по цехам, разглядывая приземистые, непривычного вида машины, кружили по заводскому двору, усыпанному мелкой угольной крошкой, прибивались к группам, слушавшим экскурсоводов. В какой-то момент невнимательно слушавший Паоло вдруг остановился. В той группе рассказчиком был очень старый человек, еще из тех, быть может, кто работал на таких коптящих предприятиях. Он стоял, задрав вверх дрожащую голову, и говорил:

— Курись, курись, голубушка! Кончилась твоя воля! — потом объяснил вновь подошедшим: — Последний раз она так. На следующий год дым пускать уже не будут, нашли, что даже такие незначительные выбросы угнетают окрестную растительность. Только, знаете, мне ее и не жалко, довольно эти трубы крови попортили.

— А завод тоже больше работать не будет? — спросил кто-то.

— Будет, — успокоил старик. — Как всегда, двенадцатого июня.

— Как же без трубы?

— Милочка вы моя, топка-то у него бутафорская, для дыму. Сами посудите, можно ли гудок дать, пока котлы не разогреты? А ведь даем.

— Без дыма неинтересно, — решительно заявил Паоло.

— Да ну? — живо возразил старик. Взгляд у него был цепкий, совсем молодой, и он моментально выхватил из толпы фигурку мальчика. — А ты приходи через год, иногда поговорим. — И добавил: — Открывается новая экспозиция. Через несколько месяцев будет законченна эвакуация на Плутон промышленных предприятий, только у нас останется один подземный автоматический завод. Милости прошу…

Люди обступили старика плотным кольцом, из разных концов подходили все новые экскурсанты, ненадолго останавливались послушать и оставались.

— …когда начинали их строить, считалось, что они совершенно не затрагивают окружающую среду. Полная изоляция, никаких выбросов. А вышло не совсем так. Тепло утекает, опять же вибрация. Деревья наверху сохнут, звери из таких мест уходят, и людям жить не слишком приятно. Зато сейчас мы лихо управились, каких-то десять лет, и на Земле ни одной фабрики. Это в самом деле получается не переезд, а эвакуация, — старик с особым вкусом повторил последнее, почти никому не понятное слово. — Теперь планета наша в естественный вид пришла, ничто ее не портит, специалисты говорят, что на Земле сможет прожить восемьдесят миллиардов человек.

— А живет уже шестьдесят восемь, — негромко, но словно подводя итог, сказал чей-то голос.

К полудню Паоло утомился и не прыгал, как прежде, а тащился, держась за Эммину руку и почти не слушая волшебно звучащих слов: \"прокат\", \"вулканизация\", \"оксидированный\"… Другие тоже устали, все больше народа тянулось к выходу.

— Как можно было каждый день проводить семь часов среди такого лязга? — удивлялась идущая перед Эммой девушка.

На воле Паоло снова ожил и, соскочив с дороги, исчез в кустах. Потом вылез оттуда перемазанный зеленью и убежал вперед. Эмме понадобилось полчаса, чтобы отыскать его. Она нашла сына на одной из полянок. Паоло сидел на земле и вырезал из ветки дротик.

— Паолино, негодный мальчишка, куда ты пропал? Обедать давно пора!

— Мама, — вместо ответа спросил Паоло, — а зачем слону дробина и что такое общее угнетение биоценоза?

— Боже мой, мальчик, откуда такие слова?

— А тут вот сидели какие-то дяденьки, и я слышал, как один сказал, что все меры вроде сегодняшней — это дробина для слона, потому что у нас это самое угнетение. А что это значит?

— Это значит, — сказала Эмма, — что на Земле живет шестьдесят восемь миллиардов людей, и если каждый сорвет такую ветку, как ты сейчас сломал, то на Земле ни одного деревца не останется.

Паоло вспыхнул и кинул ветку в траву, но тут же передумал и поднял ее. Ветка была до половины ошкурена, верхушка с горстью еще не совсем раскрывшихся листьев уцелела. Паоло решительно перерезал ветку и протянул верхушку матери:

— На. Мы ее дома в воду поставим, а когда она корешки пустит, то посадим, и целое дерево получится.

— Хорошо, возьми ее с собой, может, не завянет.

— А другой конец я оставлю для копья. Все равно он без кожи уже не вырастет.

— Ну возьми.

Эмма поднялась с травы, следом с палками в руках встал Паоло. Эмма оглядела его с головы до ног.

— Ох, и извозился ты!

Паоло попытался стряхнуть со штанов приставший мусор, потер ладошкой рубаху, измазав ее еще больше, и наконец сдался.

— Ничего, — сказал он, — до дому доберемся.

— А людей не стыдно будет?

— Ну так что, ты вон тоже грязная.

— Где?

— Честно. Вся кофта перепачкана.

Эмма поднесла руку к глазам. Белый рукав кофточки был густо усеян чуть заметными черными крапинками.

— Гарь налетела, — оправдывалась Эмма, пытаясь сдуть с рукава черный налет. Но сажа села прочно и не сдувалась.

— Давай я почищу, — предложил Паоло.

— Не надо! — испугалась Эмма. — Ты своими лапами меня мгновенно в чучело превратишь!

— А другие сейчас тоже так? — спросил Паоло.

— Тоже.

— И все от одной трубы?

— От нее.

— Тогда хорошо, что дыма больше пускать не будут, — сказал Паоло, жаль только, что это всего одна дробина.

2. БАБИЙ БУНТ

— Смотри, — сказала Юкки, — я на песок наступаю, а он вокруг ноги сухим становится. Это, наверное, потому, что долго под солнцем сушился, вот даже в море вымокнуть как следует не может. Правда?

— Точно, — ответил Дима и прибавил: — А у тебя следы красивые.

— Ага. Маленькие, и пальцы скрюченные, как у Кащея.

— Много ты понимаешь в собственной красоте! Не скрюченные, а изящные.

— Там царь Кащей над златом чахнет! Димчик, почему он чахнет?

— Реакции изучает соединений злата, а вытяжки нет, и вообще, никакой техники безопасности.

— Глупенький! Солнышко светит, а он про технику безопасности! Купаться будешь?

Выйдя из воды, Юкки повалилась в горячий песок.

— Уф!.. Сумасшедший! Нельзя же так далеко заплывать!

— Но ведь ты впереди плыла…

— Так и что? Я, по-твоему, первой должна назад поворачивать? Домострой какой-то! Димчик, а я кушать хочу. Раз ты поборник древности, то добудь мне пропитание.

— Сколько угодно! — Дима шагнул вперед, сунул руку в воду, дернулся, зашипев сквозь зубы, а потом выволок на воздух крупного серого краба. Краб топорщил ноги и угрожающе поднимал клешни, стараясь достать палец врага.

— К вашим стопам повергаю, — сказал Дима, положив краба у ног Юкки. Юкки завизжала. Освобожденный краб боком засеменил к воде.

— Бедненький, — сказала Юкки, перестав визжать. — Как ему трудно идти. Пусти его в море.

— Это моя добыча. Сейчас мы будем его есть.

— Я не хочу его есть. Я хочу вкусное.

— Вкусное лежит в гравилете. Можно принести…

— А все-таки хорошее место, — говорила Юкки через полчаса. Бесконечный берег и ни одного человека. Даже следов нет, только то, что мы натоптали. Слушай, мы, наверное, улетели в прошлое, и на Земле никого нет, только крабы.

— И скорпионы.

— Где?

— Не знаю… Просто в Девонский период кроме крабов на Земле жили скорпионы.

— Ну вот, всегда ты так. Только никаких скорпионов здесь нет, потому что сейчас не Девонский период. Вон пень лежит. Когда-то тут росло дерево, а потом пришел варвар и приказал его срубить. Для дивидендов. А пень остался, потому что варвар относился к природе хищнически и не убирал за собой.

— Вот именно, поэтому, если ты кончила есть, то давай за собой убирать…

Они еще купались и загорали. Они построили башню из песка и взяли ее штурмом. Они играли в пятнашки, и Дима порезался осокой. А потом подошло время улетать. Дима было предложил вместо этого, одичав, основать здесь становище, но Юкки вспомнила про порезанную ступню, и пришлось сворачивать лагерь. Гравилет улетел.

Осталось синее слепящее море и синее слепящее небо, горячий янтарный песок, жесткая белая трава по кромке пляжа и черная, наполовину вросшая в песок коряга пня, торчащая среди осоки. Да пустой берег, тянущийся в обе стороны. Серый краб выбрался на мелководье и улегся на дне, среди дрожащих бликов.

Жаркая тишина ощутимой тяжестью упала на землю, и потому раздавшийся шорох прозвучал резко и неестественно. Пень, громадный, полузасыпанный песком, раскрылся, распавшись на две части. Изнутри выдвинулись длинные трубки, перегоняя струи песка, зашипел сжатый воздух. Песок, ложась ровной гребенкой волн, засыпал следы. Извивающийся манипулятор поднялся из середины псевдопня, подхватил случайно забытую бумажку, потом окунулся в воду и схватил краба. Тот звонко ударил сведенными кверху клешнями. Почувствовав сопротивление, манипулятор расслабился, и бедный краб ринулся в глубину.

Через минуту на берегу уже почти не оставалось следов. Неподалеку заканчивал работу угловатый, покрытый остатками ракушек валун. Вскоре берег снова сиял нецивилизованной красотой.

Приближался вечер, когда на горизонте появилась едва заметная искра. Она приближалась и превращалась в ярко раскрашенный многоместный гравилет. Целая семья прилетела купаться в ночном море, глядеть на звезды и спать на диком берегу, где никого не бывает,

— Мама, гляди! — закричал мальчик, первым выпрыгнувший из кабины. Море гладкое, а на песке волны!

Глухое место, дикий, никому не известный уголок стал для Юкки и Димы привычным местом отдыха. Каждую неделю они появлялись здесь, проносились на спортивной машине, выбирая местечко подальше от прибрежных коттеджей и редких групп купальщиков. И, как правило, останавливались около знакомого пня. Правда, был такой период, когда их посещения прекратились. Впрочем, скоро спортивный гравилет снова появился над пляжем, но он больше не выделывал курбетов и головоломных петель, а двигался очень плавно и осторожно. Тряска в гравилете невозможна, но Юкки становилась непреклонна, когда дело касалось маленького Валерика.

А еще через пару лет им пришлось пересаживаться в семейный гравилет, старая модель стала тесна. И все труднее становилось найти на берегу пустынное место, все больше появлялось палаток, разбитых за полосой песка, постоянные поселки тоже росли, и вот первый домик встал на холме, прикрывавшем бухту со стороны берега.

Старый пень мог оживать теперь только ночами, да и то не всегда. Его все больше заносило песком, и однажды ночью, после сильного ветра, он исчез. Глухого места не стало, но семейный гравилет продолжал прилетать, как прежде, и не по привычке, а просто потому, что всюду было то же самое.

— Эх, Юкки, Юкки, а я-то надеялась, что ты на время бросишь семью и проведешь июль со мною…

— Бабуленька, ты же у меня умница, ты ведь понимаешь, что это никак невозможно.

— О, это я понимаю! Мне не понять другого, зачем, зачем это нужно?

— Бабуленька, не надо меня пилить, в моем положении вредно волноваться.

— Мне тоже вредно волноваться! Мне восемьдесят шесть лет, а ты вечно заставляешь меня тревожиться о твоем здоровье!

— Не надо тревожиться… — Юкки подсела поближе и, приняв вид пай-девочки, погладила бабушку по плечу.

— Не подлизывайся, — сердито отозвалась та и встала.

Поднялась и Юкки. Когда они стояли рядом, то сходство резко бросалось в глаза. Они казались сестрами и были почти одинаковы, только у старшей от глаз едва заметно разбегались морщинки да волосы были не такие пушистые. Обе невысокие, одна чуть полнее.

— Развезло тебя, — недовольно сказала Лайма Орестовна. — Не женщина, а коровище. Никак в толк не возьму, что за удовольствие ты в этом находишь? У меня было трое детей, и, поверь, по тем временам этого было вполне достаточно. А современные бабы как с ума посходили. Уже Мировой Совет другого дела не знает, как только вашу дурь в рамки вводить. Почему-то шестьдесят лет назад перенаселения на Земле не было.

— Было.

— Но не до такой же степени! В конце концов, в первую очередь надо быть человеком, а не самкой!

— Бабушка!.. — голос Юкки задрожал. — Как ты можешь так говорить? В моем положении…

— Ну, успокойся, девочка, — заволновалась Лайма Орестовна, усаживая на диван всхлипывающую Юкки. — Я не хотела тебя обидеть, прости ты глупую старуху.

— Бабуля, ты прелесть, — Юкки еще раз по инерции всхлипнула и улыбнулась. — Я тебя очень люблю.

— Вот и славно, — Лайма Орестовна присела рядом с внучкой, — больше я тебя терзать не стану, все равно поздно, только обещай мне, что пятого ребенка ты заводить не будешь.

— Не знаю, — сказала Юкки, и Лайма Орестовна даже застонала сквозь сжатые зубы, как от сильной боли. Юкки метнула на бабушку испуганный взгляд и торопливо заговорила: — Бабуленька, ты подумай, о чем тут беспокоиться? Я чувствую себя прекрасно, а роды при современной-то технике — это почти не больно и совершенно безопасно. Зато потом будет маленький…

— У тебя уже есть трое маленьких и намечается четвертый, — перебила Лайма Орестовна. — Вырастила бы сначала их.

— Нет, ты послушай. С пеленками, как когда-то тебе, мне возиться не надо, еда всегда готова, а если вдруг понадобится уехать на день или на два, то есть где оставить малышей… И даже не это главное! Тут есть другое. Вот ты пришла звать меня с собой, чтобы я поехала в Пиренеи. Ты в горы собираешься, в восемьдесят шесть-то лет! И во всем остальном тоже никакой молодой не уступишь. К тому же ты красавица, а я так, серединка на половинку…

— Не кокетничай! — строго сказала Лайма Орестовна.

— Мы успеем напутешествоваться после пятидесяти лет, а сейчас нам хочется быть молодыми. Но ведь молодая женщина в наше глупое время — это женщина, ждущая ребенка. Поняла?

Лайма Орестовна некоторое время сидела молча, нахмурившись и не глядя на Юкки. Потом вздохнула и сказала:

— Все-таки надо быть чуточку более сознательной.

Юкки виновато улыбнулась:

— Я пробовала, — сказала она, — но у меня не получается.

От Гарри Сатат ушла сама. Она слишком ясно видела, что происходит с ним, чтобы пытаться обманывать себя глупыми надеждами. Правда, она и на этот раз старалась не замечать его охлаждения, хотела оттянуть разрыв, но дожидаться, чтобы любовь перешла в ненависть, она не могла и потому однажды сказала ему:

— Знаешь, я, пожалуй, уеду.

Он еще не был готов к этому разговору, смутился и как-то потрясающе глупо спросил:

— Куда?

— Не куда, а как, — поправила Сатат. — Насовсем. Так будет лучше.

Гарри стоял перед нею, знакомый до последней мысли, любимый, но в чем-то уже чужой и ненавистный. Он хотел что-то сказать, но только жевал губами. И наконец выдавил:

— Может, ты и права. Может, так в самом деле будет лучше. Только ты пойми, я ведь тебя люблю, по-настоящему люблю, я никогда никого так не любил, но…

— Замолчи!.. — свистящим шепотом выдохнула Сатат. Она разом спала с лица, скулы выступили вперед, щуки ввалились, и только под глазами, словно от многодневной усталости, набухли мешки, и в них часто и зло забились жилки.

— Не смей говорить мне про это!.. — выкрикнула Сатат и бросилась к гравилету, дожидавшемуся у порога дома. Она упала лицом и руками в клавиатуру, гравилет взмыл и, выполняя странный приказ, вычертил в утреннем небе немыслимую по сложности спираль.

Сатат уже не пыталась сдерживаться. С ней случилась страшная истерика. Она билась о пульт, царапала его, обламывая ногти о кнопки, сквозь губы протискивались обрывки каких-то фраз, и среди них чаще всего одно:

— Не могу!..

Она бы десятки раз разбилась, если бы автопилот, одновременно получающий множество противоречивых команд, не отбрасывал те, которые могли привести к гибели машины. Из остальных он пытался составить подобие маршрута. Гравилет метался и дергался в воздухе, начинал и не заканчивал десятки никем не придуманных фигур высшего пилотажа, срывался на гигантской скорости, но тут же замирал неподвижно, а потом падал к самой земле и, чуть не коснувшись ее, принимался стремительно вращаться вокруг своей оси, и эта развеселая карусель, бездарное машинное воплощение женского горя, уносилась ввысь, теряясь в синеве.

Наконец Сатат заплакала, но слезы скоро кончились, сменились тяжелой неудержимой икотой. Гравилет, перестав кувыркаться, медленно потянул вперед, время от времени вздрагивая в такт своей хозяйке.

Через час гравилет опустился на небольшую площадку, усыпанную острыми битыми камнями. Справа и слева довольно круто поднимались склоны, с которых когда-то сорвались эти камни. Было холодно, снег, лежащий на вершинах, казался совсем близким.

Сатат, внешне уже совершенно спокойная, вышла из кабины, присела на камень. Камень неприятно леденил ноги, дыхание вырывалось изо рта облачком пара.

\"Пусть, — подумала Сатат, — мне можно\".

Она порылась в карманах, нашла маленький маникюрный наборчик и пилочкой осторожно поддела крышку браслета индивидуального индикатора. Прищурив глаз, вгляделась в переплетение деталей и той же пилочкой принялась осторожно соскребать в одном месте изоляцию. Закончив, она сняла браслет. Индикатор не отреагировал. Сатат невесело усмехнулась. Когда-то на одном из технических совещаний она выступала против именно этой конструкции индикатора, говоря, что его слишком легко испортить. Но комиссия сочла фактор злой воли несущественным. Что же, тем лучше. Теперь индикатор будет вечно посылать сигнал о хорошем самочувствии. А главное, не выдаст ее убежища.

Сатат спрятала индикатор под сиденье и задала гравилету программу возвращения. Она долго глядела ему вслед. Сейчас он еще раз спляшет меж облаков нескладную историю ее последней любви и забудет этот необычный маршрут. Теперь ее могут хватиться, только если кто-то вызовет ее, а она не ответит на вызов. Но захочет ли кто-нибудь из бесчисленных миллиардов людей говорить с ней?

Июль в Пиренеях — самое опасное для альпинистов время. Снег в горах подтаивает, рыхлые массы его срываются вниз в облаках непроницаемо-белого тумана. Место, по которому проходил десять минут назад, может стать ненадежным, а ярчайшее испанское солнце непрерывно угрожает снежной слепотой. Может быть, поэтому особенно интересно совершать восхождения именно в июле. Романтические опасности приятно щекочут нервы, и единственное, что новоявленные альпинистки знали совершенно точно — в горах нельзя громко говорить. Вот только как удержаться?

— Лайма! Если ты будешь так копаться, то горы успеют рассыпаться, прежде чем ты залезешь на них!

— Погоди, не всем же быть такой обезьянкой, как ты, — отвечала снизу Лайма Орестовна. Отдуваясь, она добралась к своей подруге и огляделась.

— Вот что я скажу, голубушка Сяо-се, — промолвила она, — я все больше убеждаюсь, что если мы и дальше будем ползти по этому уступу, то никогда не выйдем ни к одной приличной вершине. По-моему, мы просто ходим кругами. Час назад снежники были близко, сейчас они тоже близко. Спрашивается, чем мы занимались этот час?

— Гравилет вызвать? — с усмешкой предложила Сяо-се.

— Ни за что! Взялись идти, так пошли.

Лайма Орестовна вскинула на спину рюкзачок, Сяо-се надела через плечо моток веревки, которую захватили, чтобы идти в связке, потом очи подобрали брошенные палки и пошли. Но пройти успели от силы сотню метров. Сяо-се остановилась и шепотом сказала:

— Кто-то плачет.

Лайма Орестовна не слышала никакого плача, но, доверяя острому слуху подруги, двинулась за ней. Они вскарабкались на небольшой обрывчик, пройдя по карнизу, обогнули какую-то скалу, и тут Сяо-се остановилась. Теперь уже и Лайма Орестовна отчетливо слышала всхлипывания.

Впереди была заваленная осколками скал площадка, а на одном из камней сидела и плакала девушка. Через мгновение Лайма Орестовна, решительно отстранив растерявшуюся Сяо-се, подбежала к ней.

— Глупышка! Ну чего нюни распустила? Не надо плакать, слышишь? Хоть и не знаю, отчего ревешь, а все равно не надо! Ну-ка накинь штормовку. Надо же, на такую высотищу влезла в легком платьице.

— Не надо, — девушка отодвинулась.

— Не блажи! — приказала Лайма Орестовна. — Тоже мне, героиня, расселась на ледяном камне, а у самой даже чулочки не надеты. Давай быстренько поднимайся, а то простудишься. Вот у меня внучка — во что только пузо не кутает, лишь бы ребенка не застудить.

В ответ девушка упала ничком на камень и отчаянно, неудержимо расплакалась.

— …я… у меня… — выговаривала она между рыданиями, — у меня их никогда не будет… детей… никогда-никогда!..

Она резко поднялась и, глядя покрасневшими глазами сквозь Лайму Орестовну, сказала неестественно спокойным голосом:

— Знаете, что он мне заявил, когда понял, что детей действительно не будет? Что он не может оставаться со мной просто так. И ведь он не хотел детей, а все равно ушел. И другие потом тоже. А теперь я сама ушла, а он отпустил. И все из-за этого.

— Мерзавцы, — пробормотала Лайма Орестовна.

— Почему же? Вовсе нет. Просто, когда заранее известно, что ничего не будет, то получается как-то не всерьез. А им это обидно, они же мужчины. Вот и выходит, что для всех любовь, а для меня так… мелкий разврат.

— Не понимаю! — громко воскликнула Лайма Орестовна, и эхо несколько раз повторило ее возглас. — Ну скажи, могу я сейчас себе друга найти? Да сколько угодно! Так неужели он стал бы от меня детей требовать? Ни в жизнь!

— Вы просто пожилая женщина, а я урод. Вот и вся разница.

— Урод?! С такой-то мордашкой? Значит, так. Зовут тебя как?

— Сатат.

— Собирайся, Сатат, поедешь с нами. Мы с Сяо-се решили бросить внуков, правнуков и праправнуков и зажить отдельно. Тебя мы берем в компанию. С этой минуты тебе будет, скажем, шестьдесят лет. Образуем колонию и отобьем у молодых всех ухажеров. В порядке борьбы с рождаемостью. Согласия не спрашиваю, все равно заставлю. А вот, кстати, гравилет. Пока мы с тобой беседовали, Сяо-се позаботилась.

— Спасибо вам большое, — сказала Сатат.

— Сяо-се, вот ты и дождалась большой благодарности, — сказала Лайма Орестовна, и подруги рассмеялись чему-то еще непонятному для Сатат.

Три женщины шли по гулкой металлической дороге. Справа тянулась стена, изрезанная проемами многочисленных дверей. Высоко над головой переплетались какие-то трубы и массивные балки перекрытий. Чмокающий присосками механизм, наваривающий на потолок листы голубого пластика, казался уродливой гипертрофированной мухой.

— Очень мило, — говорила Лайма Орестовна. — Тут квартиры, а напротив деревья посадят. Выходишь и прямо оказываешься в саду. Всю жизнь мечтала.

— А высоты хватит для деревьев? — спросила Сатат.

— Конечно, до потолка двенадцать метров. Я узнавала.

— Лаймочка, ты какую квартиру хочешь? Давай эту возьмем? — предложила Сяо-се.

— Нет уж. Я выбрала самый верхний этаж. Не желаю, чтобы у меня над головой топали.

— Я не знала, что у тебя такой тонкий слух, — заметила Сяо-се.

— Все равно, — повторила Лайма Орестовна, — верхний этаж лучше всех. И стоянка гравилетов недалеко.

— Гравилет можно к балкону вызывать.

— Что ты ко мне привязалась? Просто хочется жить на верхнем этаже. К звездам ближе.

— А зачем нам вообще жить в мегаполисе? — сказала Сатат. — По-моему, коттедж где-нибудь на берегу озера был бы гораздо лучше.

— Нет. Теперь на берегу озера не поселишься. Все застроено. Расплодилось народу сверх меры. Уголка живого нету.

— А заповедники…

— Вот то-то и оно, что одни заповедники остались. Только ими природу не спасешь. Я уж вам расскажу, все равно все знают. Мировой Совет хочет объявить заповедными все места, где осталось хоть что-то. А люди будут жить в мегаполисах. По семь миллионов человек в доме. И никаких коттеджей до тех пор, пока не освоят других планет. Так что начинаем, девоньки, на новом месте обживаться. А многодетным чадам нашим пусть будет стыдно.

3. АТАВИЗМ

Владимир последний раз оглянулся на дворик и дом под соломенной крышей, невольно вздохнул, вспомнив, каких трудов стоила эта стилизация под старину, и решительно направился к гравилету. Сам он не покинул бы коттедж, в котором прошли лучшие годы, но местность отходила под заповедник, и населению предложили выехать в зону полисов. Жителям было дано четыре месяца, но Владимир собирался с духом ровно два дня. Может быть, из-за того, что слишком отчетливо понимал: никакого времени не хватит ему на сборы. Все равно придется оставить здесь деревья и утреннюю паутину, усыпанную бриллиантиками росы. Придется оставить работу, ведь он не сможет писать картины с экрана телевизора, ему нужно чувствовать ветер, иначе картина получится плоской и мертвой. Просить же особого разрешения на посещение заповедников он не станет, обычная порядочность не позволит, да и кто даст ему подобное разрешение? Не такой уж крупный художник Владимир Маркус. А еще он оставляет в старом доме свое второе дело, может быть, более любимое, чем первое…

Владимир неожиданно для самого себя заметил, что сжимает побелевшими от напряжения пальцами коробочку с резцами. Как она очутилась в руках, ведь он решил не брать ее с собой, оставить на обычном месте у окна? Но не смог бросить старых друзей. Сколько радости и огорчений доставляли ему не нужные больше инструменты, сияющие сквозь прозрачную крышку жалами отточенных лезвий! Сколько километров исхаживал он по чахлому березняку, отыскивая заболевшее дерево, изуродованное шишкой наплыва. И как мучился сутки, а то и двое, ожидая, пока неповоротливая бюрократическая машина переварит его заявление и принесет разрешение на порубку березы. Он никогда не забудет, как тонко скрипят скрученные древесные волокна, когда резец снимает с куска дерева прозрачной толщины стружку, освобождая спрятанное чудо.

А теперь он должен привыкнуть, что всего этого больше не будет.

Гравилет опустился на крышу мегаполиса. Владимир, выйдя, задержался на площадке, не решаясь спуститься вниз. У него было ощущение, что сейчас его похоронят в недрах этого сверхкомфортабельного, пока лишь наполовину заселенного муравейника и он уже никогда не выберется наружу. С десятикилометровой высоты земля не казалась близкой и родной. То было нечто условное, разделенное на жилые зоны, покрытые тысячеэтажными бородавками мегаполисов и заповедниками, где не только нельзя жить, но и бывать не разрешено.

Лифт представлялся входом в шахту, ведущую в самые мрачные глубины земли, так что он даже удивился, увидев вместо давящей тесноты широкое светлое пространство внутренних ярусов, ажурные потолки на высоте десятка метров, вскопанные газоны, засаженные молоденькими липками, и пластмассовый тротуар, совершенно такой же, как в-обычном городе. Только с одной стороны он ограничивался не домами, а бесконечной стеной, и в ней двери, двери, двери…

Перед переездом Владимир не высказал пожеланий о будущем доме, но кто-то позаботился о нем и выбрал квартиру, планировка которой напоминала расположение комнат в старом коттедже. Вещи, прибывшие несколько часов назад, были уже расставлены, так что могло показаться, будто он вернулся домой. Владимир подошел к окну, машинально положил коробку туда, где она лежала прежде. Потом взглянул поверх занавески. Раньше там был лес, бедный, вытоптанный, умирающий, но все же настоящий. Теперь за окном тянулся газон с торчащими на нем худенькими липками.

\"Не приживутся\", — подумал Владимир и плотно задернул занавеску.

Квартира Владимира располагалась в крайнем радиусе этажа, с другой стороны в окно глядел необозримый простор, раскинувшийся за стенами мегаполиса. Минуты три Владимир разглядывал пылящуюся внизу степь, потом у него закружилась голова, и он отошел, тоже поплотнее задернув занавески.

Час тянулся за часом, Владимир кругами бродил по своим двум комнатам, таким же, как до переезда, только чужим. Почему-то он не мог заняться никаким делом, в книгах вместо знакомых слов теснились невразумительные письмена, а резьба по дереву, запас которого еще оставался у него, вспоминалась как нечто, канувшее в седую древность. В настоящем обитала лишь неотвязная мысль, что над головой больше нет неба, наверху тяжелыми пластами лежат металл и полимеры, искусно задрапированные живым пластиком и умирающей зеленью.

Владимир побледнел, глаза его испуганно бегали по стенам. Ведь он не сможет жить здесь. Что делать? Он оторван от жизни, он никогда больше не сможет кормить из рук белку, приходящую по утрам к окну.

Владимир вскочил, некоторое время беспомощно топтался на месте, не зная, как собираться, и, ничего не взяв, выбежал из комнаты.

Скорее назад! Пока не кончились отпущенные судьбой четыре месяца, он должен быть там. Как страшно потерять хотя бы минуту жизни!

А потом он будет драться.

Внутреннее патрулирование всегда было для Бехбеева чем-то вроде дополнительного дня отдыха. Что делать охране в глубине заповедника? Летать над степью, лесом или болотом и дышать вкусным воздухом. Здесь работают биологи, а охрана нужна лишь для порядка. Вот на границах тяжело. Там нарушителей хватает.

\"Тут всегда спокойно\", — продолжал по инерции думать Бехбеев, в то время как его руки совершенно автоматически развернули гравилет и бросили его туда, куда указывал внезапно вспыхнувший пожарный индикатор. Гравилет, снижаясь, пронесся над квадратными проплешинами бывших полей и прыгнул через рощицу, где над дрожащими верхушками осинок поднималась струйка прозрачного голубого дыма.

На берегу ручейка стояла зеленая палатка и горел костер. Вокруг огня сидели трое молодых людей. Один помешивал ложкой в котелке, висящем над углями. Гравилет серой молнией выметнулся из-за деревьев, завис и с ходу плюнул пеной. Угли зашипели, котелок упал, кто-то из сидящих испуганно вскрикнул.

\"Так их!\" — злорадно подумал Бехбеев, глядя на заляпанные пеной лица.

— Кажется, попались, — сказал один из молодых людей.

— А вы что-думали? — подтвердил Бехбеев, опуская трап. — Садитесь, полетим разбираться на заставу.

— Сейчас, только вещи соберем, — мрачно сказал второй.

— Не надо. Сам соберу. Вы и без того достаточно напортили.

Понурая троица поднялась по трапу. Бехбеев, орудуя манипуляторами, выдернул из дерна колышки и поднял палатку, подобрал рюкзаки и грязный котелок.

— В конце концов, нас и нарушителями-то назвать нельзя, извиняющимся тоном говорил за его спиной первый, — ни одного листка не сорвали, для костра только бурелом брали, то, что уже само упало. Я ведь здесь родился, вот в этой самой речушке рыбу ловил, уклеек. А теперь с собой в пакетике консервированную уху принесли. Думаю, от нас не так много вреда. Только что люди. Так ведь и вы люди.

— Вы видите, я травинки не коснулся, — сердито ответил Бехбеев. — А сколько лет след от нашего костра зарастать будет? И сколько листиков вы истоптали, пока сюда добрались? Ведь на сорок километров вглубь ушли! Поймите, это кажется, что вокруг девственная природа, на самом деле все на волоске висит. До сих пор в заповеднике ни одного сколько-нибудь большого муравейника нет. А вы топчете!

— Лоси тоже топчут, — вставил второй, — и к тому же едят.

— Лосей мало, и они костров не разводят. А людей девяносто миллиардов.

Некоторое время они летели молча, потом Бехбеев спросил:

— Как вы через границу-то прорвались?

— Пешком, — ответил первый. — Прошли ночью в термоизоляционных костюмах.

— Ясно, — проворчал Бехбеев. — Придется индукционные индикаторы ставить.

Гравилет пересек границу заповедника. Внизу потянулись заросшие жидкими кустиками пустыри зоны отдыха. Было раннее утро, но кое-где уже виднелись группы людей, играющих в мяч или просто гуляющих. Бехбеев опустил машину подальше от народа, открыл дверцу и сказал:

— Идите и больше так не делайте. Договорились?

— Договорились, — ответил третий, до того не сказавший ни слова, и Бехбеев понял, что это девушка.

Трое выпрыгнули из кабины и пошли к темнеющей на фоне светлого неба пирамиде Мегаполиса.

— Рюкзаки возьмите! — крикнул вдогонку Бехбеев.

— Не нужно.

Бехбеев смотрел, как они уходят. Конечно, им было бы сейчас смертельно стыдно идти с рюкзаками мимо людей, в тысячный раз топчущих одни и те же песчаные дорожки.

Йоруба, ответственный дежурный, сидел спиной к пультам, глядел в лицо Бехбееву и явно не слушал его доклад.

— …провел беседу и отпустил всех троих, — закончил Бехбеев.

— Хорошо, Иван, молодец, — сказал Йоруба, повернувшись к двери и насторожившись.

— Что случилось? — спросил Бехбеев.

— Погоди, сейчас…

Дверь открылась, и на пороге появился одетый в спортивный костюм человек. Первое, что бросилось в глаза Бехбееву, были странно поджатые губы и бегающий испуганный взгляд, не вяжущийся со спокойным выражением лица. Взгляд метнулся по комнате и остановился на медленно поднимающейся из кресла черной фигуре Йорубы. Вся сцена продолжалась долю секунды, потом человек вошел в комнату, неловко шагнув, словно его толкнули в спину, а может, его действительно толкнули, потому что следом в помещение ввалился Иржи Пракс.

— Вот! — выдохнул Пракс и тяжело шлепнул на стол какую-то бесформенную мягкую груду.

Сначала Бехбеев не сообразил, что принес Иржи, лишь шагнув ближе, понял, что на столе, бессильно распластавшись, лежит труп зайца. Одного из тех зайцев, которых недавно завезли в их молодой заповедник. Заяц лежал, поджав ноги и разбросав по полированной поверхности стола длинные уши в редких белесых волосках. На боку, на серой шерстке запеклась кровь.

— Это он его, — хрипло сказал Пракс, указав на мужчину. — Дробью. А ружье в озеро бросил, чтобы не отдавать. И идти не хотел, удрать пытался. Пришлось его гравилет блокировать и силком на заставу тащить.

— Чудовищно! — проговорил Йоруба. — Послушайте, как вы вообще до такого додумались? В живого из ружья!

— Оставьте, — поморщился человек. — Вы же охрана, и вдруг такие нежности.

— Ладно, оставим нежности, — сказал Йоруба. — Ваше имя?

— Зачем вам оно? Не ставьте себя в глупое положение, дорогой. Все равно вы мне ничего не сделаете. Это была грубейшая ошибка Мирового Совета — загнать людей в мегаполисы и не предусмотреть наказания за нарушение режима. Так что продолжайте наводить страх на благонравных детишек, а настоящие мужчины, вроде меня, будут жить по-своему.

— Имя! — повторил Йоруба.

— Не скажу.

Йоруба протянул руку, и, прежде чем нарушитель успел отреагировать, его индивидуальный индикатор был у Йорубы.

— Я буду жаловаться! — заявил нарушитель.

— Жалуйтесь, — разрешил Йоруба, подключая браслет к дешифратору, для нас наказания тоже не предусмотрены.

— Энеа Сильвио Катальдо, — зазвучал голос из дешифратора. — Тридцать семь лет. Биолог. В настоящее время без определенных занятий…

— Не биолог он, а умертвитель, — тихо сказал Иржи Пракс.

— И чего вы добились? — спросил Катальдо. — Ничего. Поняли, на чьей стороне преимущество? Ваше счастье, что я добрый, мучить вас не буду. Хотите знать, зачем я стрелял в этого зайчика? Для самопроверки. Вдруг я такая же мокрица, как и все остальные? Я, видите ли, считаю, что человечеству следует воскресить некоторые черты древности, этакую первобытную хватку жизни. А мы вместо этого трясемся над остатками природы. Не трястись надо, а жить! Погибает природа — туда ей и дорога, значит, не выдержала естественного отбора. Не бойтесь, мы без нее не пропадем. Небось, когда мамонты вымирали, тоже находились мудрецы, вещавшие об опасности. Только что-то незаметно, чтобы род людской без мамонтов хуже жить стал. Скорее наоборот. Понятно? Надо, чтобы люди вжились в психологию древних, узнали вкус крови…

Дальше Бехбеев слушать не мог.

\"Сейчас ты у меня узнаешь вкус крови!\" — мстительно подумал он и изо всех сил ударил Катальдо по ухмыляющимся губам. Катальдо отлетел в угол и остался лежать на полу. Кровь с подбородка капала на голубую спортивную рубашку, расплываясь черными пятнами. Бехбеев шагнул вперед.

— Иван! — предостерегающе подал голос Йоруба.

— Не беспокойся, Йор, — Бехбеев наклонился над лежащим. — Подобный аргумент был в большом ходу у древних. Вы все еще хотите вживаться в их психологию?

Катальдо завозился на полу, сел, дотронулся до разбитых губ, увидав на ладони кровь, сморщился, словно собираясь заплакать, потом встал и быстро вышел из помещения заставы. Его никто не остановил. Забытый браслет остался в дешифраторе, который, включившись от толчка, негромко повторял:

— В настоящее время без определенных занятий…

Нескончаемо долгие, почти двухчасовые мытарства по входным кессонам Темного города до предела измучили Катальдо, так что он не ощущал ничего, кроме усталости, попав во внутренние ярусы. Здесь не было переборок через каждые двенадцать или двадцать четыре метра, не было ничтожной растительности и бесконечной толкотни. Внутренность этого единственного за пределами Земли мегаполиса поражала непривычный взгляд. С любого яруса открывался вид на один и тот же центральный зал: помещение площадью в несколько десятков квадратных километров. Потолок центрального зала был так высок, что напоминал небо. Катальдо слышал от кого-то, что в центральном зале можно искусственно создавать вполне настоящие облака, из которых идет дождь. Стены Темного города были разных, довольно веселых тонов, но во всем, особенно в окраске потолков, светло-серых, чуть серебристых, чувствовался сознательный отказ от имитации под природу. Темный город понравился Катальдо.

В основном тут жил персонал автоматических заводов, которые все же не могли работать совсем без людей. Отработав месяц на Плутоне, человек улетал на Землю, а на его месте появлялся другой. Но были и постоянные жители, считавшие, что не стоит тащиться через всю систему, чтобы попасть из одного мегаполиса в другой. К такому старожилу и направлялся Энеа Катальдо.

Владимир Маркус не был инженером, хотя и жил в Темном городе. Он был художником, одним из последних анималистов Земли и одним из первых пейзажистов Плутона.

Катальдо толкнул дверь студии, которая оказалась незапертой. Там никого не было, и Катальдо остановился у порога, оглядываясь и поглаживая щеку кончиками пальцев. Эта привычка появилась у него после того, как в заповеднике ему сломали челюсть. Кость срослась через четыре дня, но привычка касаться пальцами лица, словно проверяя его целость, по-видимому, осталась навсегда.

С эскизов и набросков смотрели неприветливые, мрачные и просто злые пейзажи. Предположения Катальдо подтверждались.

\"Недооценили меня, — подумал он, вспомнив заповедник, — а теперь поздно меры принимать. Я не один\".

Дверь за спиной отворилась, в студию быстро вошел низенький сухой человечек.

— Извините, — сказал он. — Опоздал. С этими кессонами не знаешь, когда домой попадешь. Вы Энеа Катальдо?

— Да, я писал…

— Знаю, знаю. Ну, а Владимир Маркус — это я. Чем могу служить?

— Я читал ваши статьи. Вы говорите, что природа, купленная такой ценой, не нужна человеку. Я согласен с вами.

— Вы не совсем верно поняли. Я писал, что природа будет не нужна людям, просидевшим сто или двести лет в четырех стенах.

— Это неважно, выводы получаются те же. Меня интересует другое. Вы писали, что вашу точку зрения разделяет много людей, причем готовых действовать. Это правда?

— Мы действуем.

— Есть ли среди вас ученые, техники? Только такие, которым вы доверяете, как самим себе?

Вместо ответа Маркус набрал на браслете индекс, а когда на вызов ответили, произнес всего одну фразу:

— Джоти, если ты свободен, зайди ко мне. — Потом, повернувшись к Катальдо, сказал: — Странный у нас разговор, да еще стоя. Давайте пройдем в комнату и сядем.

Они направились было к двери, и тут в студию вошел еще один человек. Он тоже был невысок, но монументально толст. Человек с такой нездоровой полнотой впервые встретился Катальдо, и это сразу расположило его в пользу незнакомца.

— Позвольте представить, — сказал Маркус. — Джотишонкор Шиллонг, мой ближайший сосед и ближайший друг. Между прочим, крупный изобретатель. Джоти, это Энеа Катальдо, человек, приехавший с Земли, чтобы сообщить нам нечто важное.

Очутившись в комнате и усевшись за стол, Катальдо почувствовал себя уверенней. Несколько секунд он собирался с мыслями, потом заговорил: