Макс Далин
Лунный бархат
Часть первая
НОЧЬ НЕПРИКАЯННЫХ
…Позвольте Вас пригласить На танец ночных фонарей, Позвольте собой осветить Мрак этих диких мест. Позвольте Вас проводить До самых последних дверей…
«Зимовье Зверей»
Наступает ночь — смотри.
Все перед тобой. Город. Лабиринт сплошных парадоксов, темных мыслей, ужасных тайн. Мнимая жизнь внутри полумертвого, полумеханического тела. Бредовый сон, галлюцинация шизофреника.
Середина осени. Черные и пустые небеса с белой дырой луны. Черные и пустые разверстые дыры подворотен. Тонкий стон ветра в стальных нервах проводов, жалобный и зловещий. Светящиеся квадраты окон на черном глянце мокрого асфальта. Мечущиеся лучи фар. Голые ветви. Мокрые стены. Островки тусклого света вокруг ночных ларьков, кучки озябших теней в этом желтом сыром мареве. Тишина и Шипение автомобильных шин. Тишина и электронные вопли противоугонных систем. Тишина и мат. Просто тишина.
Запахи и голоса. Сырые палые листья, шафран и корица, октябрьское печенье. Мокрая земля, дождь, тление и смерть. Тонкая струя духов, винный перегар, дым сигарет, вонь грязного живого и грязного мертвого. Запах волос, как улыбка, запах парфюма, как затрещина, запах мерзкой шавермы и бульонных кубиков, как тяжелое воспоминание. Запах крови, как окрик.
Лучи и тени. Шаги — звонкое цоканье «шпилек», шелест кроссовок, глухой стук сапог. Дробное эхо — и тень двоится, троится. Одинокий прохожий. Вокруг — мокрым нимбом — тень страха, вожделения или злобы. Палач или жертва. Ветер и водяная пыль в лицо. Промозглый холод — сквозь одежду, плоть, кости — до самой души — и душа в ледяных иглах озноба.
Ночь Хозяев.
Уйди в одиночку. Останешься наедине с тоской, болью или злобой — надышавшись ночью, этим пряным холодом, дождем и тлением, постепенно обретешь необходимый облик. Вспомни, как такой же ночью твое собственное тепло уходило из живого тела в эту мокрую землю и стонущий ветер. Воспоминания дадут силу утолить голод.
Стань с ночью заодно. Стань ночью.
Убийца тоже считал себя охотником и Хозяином.
Его тянуло искать приключений уже несколько лет. В дневной жизни была престижная работа, жена, дети и любезные сослуживцы, но жизнь эта текла неспешно, лениво и пресно, не задевая за душу, не оставляя следа. Настоящее приходило по ночам.
Ужас обезумевшего слабого человеческого существа, почуявшего унижение и смерть, подогревал его чувственность и будил гордость. Красивая девочка превращалась в трясущегося мокрого зверька в защелкнувшемся капкане — и в этом тоже была своеобразная красота, если понимать под красотой то, что способно вызывать вожделение. Думать об этих ночных тенях, возникающих впереди в желтом искусственном свете, обдававших убийцу запахом духов, жарко дышащих, хрипящих или стонущих, бессильно цепляющихся за его руки и умирающих на холодном асфальте, как о существах себе подобных, с душой, мыслями и собственной жизнью, убийца не умел. Он вообще не умел думать о чужих душах, чужих мыслях и чужой жизни. Это походило бы на одухотворение игрушек.
Убийца был настолько осторожен, что поиски ночной твари, убивающей девчонок не старше восемнадцати, затянулись и ограничивались леденящими кровь статьями в бульварных газетках. Он был настолько респектабелен, что подозревать его никому и в голову не приходило: сослуживцы по утрам со сладострастным ужасом пересказывали омерзительные подробности, смакуемые журналистами. Так забавно… Так наивно жестоко, так трогательно гадко…
Он предпочитал осенние ночи. Хотя в лете есть своя прелесть — нежный аромат, голые ноги, разъезжающаяся под пальцами тонкая ткань… Но лето завораживает и пьянит, лето лишает страха, летом весело умирать, потому что в смерть не верится до самой последней секунды. К тому же летом многолюдно. Это ни к чему.
Но лето снова осталось в прошлом. И осень, наконец, пришла и была такая свежая, что ее запах навевал мысли о ночных смертях даже днем. Перебирая бумаги, щелкая курсором компьютерной «мыши», убийца представлял себе, как будет таять голубой иней под еще теплым, но остывающим телом. Он нежно улыбался своим мыслям, секретарша улыбалась в ответ. Он был хорошим шефом.
Потом убийца выбрал ночь, а ночь выбрала добычу, как выбирала всегда. Девочка была одинока и юна. Водяная пыль мелкими бриллиантами блестела в ее белокурых волосах, а волосы перевивала какая-то наивная цветная резинка с пластиковыми зверушками. Девочка была нимфеточно полновата. Под дешевой курточкой виднелась клетчатая юбка, слишком длинная на вкус убийцы — к тому же ножки портили простые колготки и грубоватые туфли. Но она была юна, она была невинна и забавно мила — как котенок простой породы.
Убийца пошел за ней. Она пару раз оглянулась, не испугалась — он был респектабелен и безопасен на вид. Несколько разочаровала своим простеньким детским личиком с круглыми глазами, пухлыми губами школьницы, россыпью веснушек. Но этот доверчивый, не испуганный взгляд решил ее участь — она встретила на улице Смерть, Смерть провожала припозднившуюся девочку домой, убийца смаковал эту мысль, как предстоящее признание в любви.
Девочка вошла в темную арку, в сырой сумрак двора, где тусклый желтый свет увязал и путался в ветвях облетевших деревьев. Она шла вдоль стены дома, по узкой асфальтовой тропке, а убийца рассчитывал момент нападения. Он не любил подъездов, где царили духота, запахи кошек и помоев и не в меру любопытные соседи, поэтому тронул девочку за плечо, когда она уже собиралась отпереть кодовый замок.
— Я не буду захлопывать, — сказала она, оборачиваясь, встретилась с убийцей глазами — и осеклась.
Она смотрела не на нож, а в лицо — и, вероятно, варварским чутьем добычи, заячьим, оленьим чутьем все прочла на лице. Ее собственное личико болезненно изменилось — сначала отразило жалобное удивление, потом вдруг — не страх, а неописуемое отвращение. Эта гримаска ребенка, увидевшего тошнотворную гадость, вместо полагающегося ужаса, почтительного ужаса жертвы перед палачом, так оскорбила убийцу, что вожделение сменила жаркая ярость. Он схватил девочку за лицо, зажимая рот, хотя, похоже, она была не в состоянии кричать, прошипел грязное слово ей в самое ухо и ударил ножом ниже ребер, туда, куда лезвие входит мягко и легко, как в бисквитный торт.
Потом он видел, как заливает светлые райки ее глаз смертным мраком, наносил новые удары — и никак не мог стереть с ее лица омерзение, более мучительное, чем физическая боль. От ярости убийца потерял осторожность, горячая липкая жидкость залила его руки, брызнула на одежду — но его это уже не волновало. Он мстил девочке за дерзость.
Когда ее тело обмякло, убийца вдруг почувствовал опасность.
Опасность холодной струей пролилась вдоль спины, ударила в низ живота — убийца резко обернулся, отпустив девочку. Он слышал шелест и глухой стук, с которым она упала на разбитую плитку около подъезда, но это уже не казалось важным. Напротив убийцы, в полосе тусклого света стоял человек и смотрел на него.
Сознание отщелкнуло его моментальную фотографию: темный плащ, взлохмаченные волосы и белое лицо, гипсово-неподвижное, с темными провалами глаз. Человек не шевелился и не издавал ни звука, но смотрел, смотрел не отрываясь — и в этом было что-то по-настоящему страшное. У убийцы сдали нервы. Он швырнул нож, вместо того, чтобы пытаться защититься им от ужаса, и бросился бежать вдоль стены дома, совершенно иррационально, неосторожно и нелепо, задыхаясь и всхрапывая, думая только о своем автомобиле, стоящем у обочины через квартал отсюда. Убийца не вспомнил в этот момент о свидетеле и возможных проблемах с властями — он только страстно желал, чтобы человек с белым лицом не погнался за ним.
Человек не погнался.
Померещившийся свидетель растворился в сырой темноте, как будто убийство и бегство были чьим-то диким кошмаром…
Ляля приходила в себя медленно, выплывая из полной черноты в искристое полубытие, в болезненно-сладкую истому. Гадкий сон, в котором пожилой господин превратился в оскаленного похотливого монстра, кончился, растворился где-то за границами яви, исчез — и думать о нем не хотелось. Сон был омерзителен и правдоподобен, но он был всего лишь сном. Во сне Ляля чувствовала дикую нестерпимую боль, но наяву никакой боли не было — только сладко кружилась голова, только остро и прекрасно благоухали мокрые тополя и свежий холодный воздух.
Но Ляля не мерзла.
Ляля не мерзла, потому что кто-то добрый и сильный нес ее на руках, укутав в теплое. Она поняла, что этот кто-то очень высок, выше, чем был раньше папа, еще ей хотелось думать, что он красив и молод. Лялина голова лежала на его плече, удобно и надежно, Ляля ощущала странный запах его шеи и волос — незнакомый, вернее, забытый, сладкий, тонкий, нежный запах, не похожий на запах мужских дезодорантов или одеколона — и это тоже было хорошо. Незнакомый герой спас ее из страшного сна. Не хотелось открывать глаза.
Скрипнуло, застучало, лязгнуло — Ляля поняла, что герой вошел в парадную, поднимается по лестнице, вызывает лифт. Дверцы лифта раскрылись и закрылись, он пополз вверх, считая этажи — и Ляля про себя считала вместе с ним: первый… второй… третий… Лифт выпустил героя на лестничную клетку. Потом герой, держа ее под колени, как маленького ребенка, рылся в карманах в поисках ключа, нашел, щелкнул замком, вошел в душноватую после ночной свежести квартиру, захлопнул дверь ногой, внес Лялю в комнату, положил на мягкое, бережно, осторожно, как фарфоровую фигурку на вату. Щелкнул выключателем — и под опущенными веками заплясали круглые радуги.
Пора открывать глаза.
Герой сидел на краешке стула в неловкой ожидающей позе и смотрел на нее. Его очень бледное и действительно красивое лицо с темными глазами, с тонким носом, со лбом, где острая складка между бровей скрывалась под длинной растрепанной челкой, показалось встревоженным и напряженным. Герой был одет в растянутый свитер и потертые серые джинсы. Его плащом, вернее, длинной и широкой черной ветровкой из тускло блестящей непромокаемой ткани, Ляля была укутана до самой шеи.
— Сестренка, — сказал герой, когда Ляля посмотрела на него, — ты как? Хочешь выпить, а?
— Я вообще-то не пью… вообще-то… ну… — Ляля растерялась, смешалась, опустила глаза. Почему — выпить? Зачем? В этом было что-то не совсем правильное. Пьют шампанское при свечах — когда познакомятся как следует. Признаваясь в любви и все такое. Мама, впрочем, не одобрила бы даже этого… если бы узнала… И вообще — сколько сейчас времени?
Герой, не слушая, принялся что-то разыскивать на захламленном стеллаже, занимавшем почти всю стену. В большой комнате с плотно зашторенными окнами — страшный разгром и странный уют, и уживаются вещи, не связанные между собой, причудливые и необыкновенные. Здесь множество книг, приоткрытый платяной шкаф, из которого торчит рукав джинсовой куртки, стол, на котором валяются испорченные резиновые мячики с проделанными в них дырками, какие-то тупые ножики, полированные плоские палочки… На столе стоит пластилиновая фигурка феи в развевающемся платье — даже сложно представить, что можно так лепить из пластилина. Рядом — смешные часы, бронзовый слоник катит их хоботом, как тумбу в цирке, на часах сидит и гримасничает бронзовая мартышка. И на часах — уже три, три часа ночи!
Ляля хотела вскочить с тахты, на которой лежала, но тут герой обернулся, и она не вскочила.
— Сестренка, — сказал он нежно, даже чуть-чуть виновато, — ты хоть отхлебни глоточек, да?
У него в руках был красивый стакан из темного стекла, в стакане — темная жидкость, уж, наверное, не водка. Немного. Ляля подумала и протянула руку. Взяла стакан — и пальцы прилипли. Пальцы были в чем-то красном, липком, как вишневый сироп. И герой посмотрел на ее руку.
— Я сейчас помою, ладно? — сказала Ляля. Она смутилась и не понимала, где это так перемазалась.
— Сейчас помоешь, сестренка, — кивнул герой. — Но сначала выпей.
Ляля понюхала жидкость в стакане. Пахло терпко, сладко и очень славно. И выпить вдруг захотелось ужасно. Ляля быстро глотнула, как воды — когда умираешь от жажды, было сладко и чудесно, совсем не похоже на вино, которым угощали подруги на днях рождения. Очень вкусно. И Ляля допила до конца и улыбнулась — а герой, как ей показалось, вздохнул облегченно.
Тогда Ляля вернула стакан и скинула чужой плащ.
Под плащом героя оказалась ее курточка, которая раньше была белой с черными пятнышками, как у далматинцев на шкурке. И она вся была рваная, в черных разрезах и в этой штуке — в вишневом сиропе, липкая и местами засохшая, и мягкий ворсик топорщился грязной крысиной щетиной.
Ляля встала с тахты. Посмотрела на себя. Гадкий сироп, стекая с куртки, испачкал юбку, брызнул на туфли. Совсем не романтический вид. К тому же на покрывале, где она лежала, остались эти пятна, красные и смазанные, как будто по нему размазали жидкий томатный соус.
— Я тут вымазалась где-то…
И лицо героя снова стало напряженным.
— Слушай, сестренка, ты иди в ванную, да? Под душ. А я поищу, что тебе надеть пока. А потом придумаем. Ты не переживай, да? Кое-что отстирается, наверное…
Ляля почему-то и не подумала возражать. Гостеприимный хозяин тем временем рылся в шкафу, из которого торчал рукав, сунул рукав куда-то в глубину, вытащил очень большую чистую рубашку цвета хаки и спортивные брюки — еще больше, так что Ляля рассмеялась и он улыбнулся. Разыскал широкое полотенце. Проводил Лялю по захламленному коридору в ванную, где были два разных шкафчика с содранными с дверец зеркалами — один совсем обшарпанный, а второй терпимый.
— Это мой, — показал герой тот, что выглядел лучше. — Ты бери мыло отсюда, сестренка… или шампунь — что понадобится. Не стесняйся, да? — и закрыл дверь.
Ляля защелкнула задвижку и стала раздеваться. Курточка присохла к синему джемперу, джемпер — к любимой блузке кремового шелка. Разрезы доставали до самой кожи, сквозь блузку — и блузка была насквозь пропитана этим красным, липким и омерзительным, которое пахло вовсе не сиропом, а…
Ляля пустила воду и встала под душ. Красное стекло вместе с водой, и Ляле неожиданно понравилось собственное тело, вовсе не такое неуклюжее, как она о себе думала — гладкая белая кожа блестела, как мокрый полированный мрамор, все тело как-то подобралось и вытянулось, волос стало как будто больше — и они легли на плечи тяжелой волной. Жалко, что в ванной нет зеркала. Зато в коридоре, кажется, есть телефон — нужно непременно позвонить домой, уже очень поздно, мама, наверное, не может спать от тревоги. И так будет чудовищный скандал.
Когда бурая вода скрутилась в упругую воронку, похожую на бокал для шампанского, хлюпнула и ушла вниз, Ляля еще минуты полторы смотрела на свою белую кожу в водяном бисере, но вскоре озябла и укуталась в полотенце. Брюки героя дотягивались до груди, рубашка свисала до колен — модный стиль «люди добрии, мы самы не местныы…» Ляля усмехнулась и вышла — спросить, что делать с грязной одеждой, той, вымазанной… этим мерзким сиропом с запахом ржавого железа, о котором отчего-то не хочется думать.
Из ванной летел жаркий пар вместе с живым теплом, в глубине квартиры было прохладно и темно. Косой и длинный прямоугольник света ночных фонарей пролег по коридору из двери в кухню. Секунду хотелось войти в кухню — посмотреть в окно, но стало неловко. Герой распахнул дверь в комнату. Плотный желтый свет выплеснулся в коридор целым куском, и брошенные вещи обрели очертания и плоть.
— Ну что, все в порядке? — спросил герой, отступая от двери, чтобы Ляля вошла.
— Угу, — сказала Ляля и сделала робкий шаг в сторону телефонного аппарата — зеленого и пыльно го приспособления устаревшей модели. — Можно, я маме позвоню?
Она подняла трубку, не ожидая ответа, но гудки исчезли, не успев возникнуть, потому что герой положил ладонь на рычаг.
— Ты бы пока не звонила, — сказал он виновато. — А то знаешь… она скажет, что надо срочно домой… а дома… понимаешь…
— Ты, значит, не хочешь, чтоб я уходила, да? — спросила Ляля, улыбаясь. Наверное, это была кокетливая улыбка и вопрос тоже задавался не без кокетства, и впервые Ляля назвала на «ты» взрослого мужчину — лет, быть может, двадцати пяти или даже тридцати, запредельного, нереального возраста. Ляля вела себя дурно и понимала, что ведет себя дурно и сквер но, но приключения такого рода происходят не каждый день, а вернее сказать, они не происходят вовсе — может быть, это первое и последнее приключение в жизни. Оно должно быть сыграно хорошо, как главная роль в мелодраме, где героиня пьет бриллиантовый яд под открыточным глянцевым небом…
— Я не хочу, — ответил герой, отводя глаза, — что бы ты… чтобы оно… ты ведь не понимаешь.
— Я понимаю, — сказала Ляля, на высоте положения, на такой невероятной высоте, куда не поднималась даже Ирка Меркулова с придуманными историями о бритоголовом бандите на всамделишном «Мерседесе».
Герой умолк, крутил в руках незажженную сигарету, сигарета стала сморщенная, увядшая… Решительно подошел к двери, плотно закрыл, чтобы ни капли света и ни единого звука не просочились в темный коммунальный коридор. Встал к двери спиной.
— Я… перед тобой… не знаю… наверное, виноват, — выдавил он с мучительным трудом. — Я… встрял в твою судьбу… от жалости… не знаю… от безысходности. Поздно… А ведь я уже знал, что это часто — учуешь поздно, не успеешь, а потом жалко… И встревать опасно. Нарушается равновесие. Сколько тебе лет, ребенок?
— Семнадцать, — сказала Ляля, прибавив два года, чтобы не показаться маленькой дурочкой. Теперь уже вправду ничего нельзя было понять. Почему — встрял? Все как будто хорошо…
— Вот видишь, — продолжал герой. — Тебе бы еще жить и жить. А он…
— Кто? — Ляле почему-то стало оглушительно холодно. Задрожали руки, губы — волевым усилием дрожь не унять. Она села на вымазанную красным тахту.
Герой терзал сигарету, бумага уже прорвалась и, в узкие ранки, просыпался табак. Его взгляд блуждал по комнате, не останавливаясь на Лялином лице.
— Я дурак, — сказал герой. — Дурак и подонок. А по-другому не вышло.
— Нет, — сказала Ляля. Она была убеждена, что это неправда.
Герой поднял рукав свитера. Ляля подумала, что сейчас увидит следы от уколов, от инъекций наркотика — такое это было движение, но на его бело-голубом запястье оказалась темная царапина. Как будто он пытался вскрыть вены, но передумал.
— Что это?
— Ну… — герой стряхнул рукав обратно. — След от ТаинстваПерехода. Долго не сходит.
Он сказал серьезно и мрачно, курсивом, с большой буквы, не похоже на себя — и Ляля вдруг прыснула над этим серьезным видом и возвышенной нелепостью, прыснула в ладонь — и рассмеялась по-настоящему. И тут же подумала, что герой обидится. Но он не обиделся.
— Глупышка, — сказал он беззлобно. — Совсем девчонка. Этот подонок… а я даже не свернул ему башку. Растерялся, видишь ли. И торопился. Боялся, что ты умрешь раньше, чем…
— Я умру? — удивилась Ляля. Ночной двор, слюнявая тварь, оглушительная боль скреблись в ее память, поскуливали, как паршивые бездомные собаки, а она держала дверь обеими руками, чтобы не пустить, чтобы не увидеть, а то — как же жить-то?
— Ты уже умерла, сестренка, — грустно сказал герой. — Но после Перехода. Ты уж извини.
Как умерла? Я же живая, сижу на твоей тахте, отрываю нижнюю пуговицу от твоей рубашки, слушаю твои глупости. Я вообще никогда не умру. Я буду всегда. Мне просто приснился ужасный сон, такой ужасный, что я закричала, а ты услышал. Я спала, когда спят — просыпаются, а когда умирают — нет. Смерть — это все, ничто, конец, остановка. Мертвых закапывают в землю, режут ножом патологоанатомы, едят червяки — и им уже все равно. Мертвые попадают в ад или в рай, но это — неправда. Бога нет, хоть все и ходят в церковь. Им просто страшно умирать, потому что после смерти их не будет. Но я-то буду всегда.
Ляля ничего не сказала, но герой понял. Бросил сигарету, ушел к стеллажу, вернулся с зеркальцем, прямоугольным, содранным с ванного шкафчика. Протянул.
Ляля отшатнулась. Ужас, вдруг правда — мертвое лицо, как у зомби в кино, а по лицу ползают черви! Схватилась за лицо руками — но ощутила подушечками пальцев только прохладную нежную кожу. Неужели можно поверить в эту чушь?
А герой все держал зеркало перед лицом, и любопытство юной женщины победило страх. Ляля взяла зеркало, посмотрелась.
Ничего страшного или странного — этот пожелтевший потолок в трещинах, кусочек обоев, угол шкафа… А где же я? Как это может быть?!
Сначала Ляля махала перед зеркалом руками и подносила его к самым глазам, переворачивала и всматривалась в черную поцарапанную изнанку. Потом поняла, что никаких фокусов тут нет.
Просто ее нет. Все правда, хотя… она же не дух. Лицо, руки, ноги… босые ноги на холодном полу… волосы… Холодная вкрадчивая жуть…
Впадать в истерику, однако, было нельзя. Ляля глянула на героя — что он подумает. Герой смотрел на нее с видом страдальческим и виноватым.
— Почему это, а? — спросила Ляля, глотая вместе со слезами собственный страх. — Я же не привидение? Я себя чувствую…
— Носферату, — как-то заученно сказал герой, — не отражаются в зеркалах и не отбрасывают тени.
— Носферату?
— Вампиры.
Женя сидел у окна и курил, пускал тонкие струи дыма в форточку, а ночной ветер, благоухающий, холодный, свежий, втекал в комнату, вносил дым обратно, вносил мелкую водяную пыль и сладкий запах октября. Женя чуть-чуть отодвинул темную штору, плотную, как ковролин, совершенно непроницаемую для света — и, докурив и бросив за окно окурок, задвинул ее снова. Холодная, прекрасная, страшная осень осталась снаружи.
Ляля слушала молча, с самого начала, она не плакала, только пошмыгивала носом. То, о чем говорил Женя, было дико, невообразимо, абсурдно — и было правдой. А если так — то плакать нет смысла, нужно смириться со свершившимся фактом, все понять и думать, как быть дальше.
— Ты только не вздумай меня бояться, ребенок. Я не дьявол какой-нибудь, я тоже как бы случайно сюда вписался… Я, вообще-то, скульптор. У меня раньше была мастерская, пока я жил с женой, а потом мы развелись, квартиру разменяли… ну, аренда того, не мог я больше. И я пошел работать на завод. Формы с моделей снимать.
— А почему ты развелся?
— Любопытная… Ну, там, поссорились, не сошлись характерами… Да бог с ним. В общем, пошел я работать на этот завод, Монументальной Скульптуры и… как бы надгробных памятников. Неплохое место, и платили хорошо…
Откровенно говоря, не в деньгах тут было дело. Уж скажи честно: привлекала тебя свободная хипповская жизнь и дивная возможность никогда не видеть тех, кто добра желает: ни своих родителей, ни Юлечкиных, ни ее самой. Оказывается, старых хипарей иногда воротит от респектабельности — или просто от всей этой финансово-светской суеты начало уходить то, ради чего живешь в сущности. Сбежал — и оно вернулось, ужасно благодарное, вот в эту самую засранную коммуналку, а славное чувство, будто сбежал с урока или из казармы удрал в самоход, затянулось на целых полгода.
— На этом заводе вполне можно было кино снимать. В тарковском духе, символическое, знаешь? Очень уж там было много красивых кадров для таких дел. Или музей устроить.
Когда-то завод занимался изготовлением вождей. Строго говоря, для того он был и создан, это странное учреждение, базирующееся в оскверненном революционным народом храме, вросшее забором в кладбище, расползшееся новыми кирпичными корпусами по могильным плитам. Огромный храмовый зал еле вмещал чугунные тела, тяжелые головы вождей таскал цеховой кран, из бронзы лились указующие длани в человеческий рост — и детали очередного вождя паковали в ящики и увозили на очередную площадь. Там, на месте постоянной прописки, вождей собирали из громоздких кусков, втаскивали на пьедесталы и обсаживали вокруг цветами. И завод тоже процветал.
Теперь в вождях отпала надобность. Цех в храмовом приделе опустел, гомерические заказы канули в прошлое. Память о сгинувших вождях осталась только на Помойке: здесь еще валялись формы для прежних моделей. У самых бачков с мусором на вечной стоянке покоилась колоссальная кепка, а из земли, покрытой ледком, высовывались белеющие в сумраке гипсовые лысые черепа с торчащей из них стальной арматурой, носки чудовищных башмаков и указующие длани. Вид скрюченных грязных пальцев длиной с человеческую руку наводил на жуткие мысли.
Весь завод состоял из парадоксальных, тяжело описываемых мест. Наизабавнейшим местом, к примеру, был Переход. Оный представлял из себя коридор, облицованный сортирно-вокзальным кафелем, бесконечно длинный, вечно темный, с брезжащим в конце слабым отсветом — точная модель загробного тоннеля в натуральную величину. Он соединял храм с новым корпусом, и жутко и занятно было идти во мраке, теряя ощущение времени, наткнувшись ногой на мягкий труп кем-то забытого ватника в середине пути. И потом выйти в светлый зал с крестами в широких окнах, находящийся в совсем другом измерении. Сталкерство…
Кроме персонала, существ, по преимуществу, странных, как материализовавшиеся привидения, там водились памятники. Братве, например — монументальные шедевры с величественными гордыми профилями, опрокинутыми и неопрокинутыми факелами, цепями и плитами — мыслилось, еще и с пулеметными вышками по углам. Безвременно усопшим — со страшными мешками под глазами и скорбной улыбкой. Все тем же вождям — в виде бюстов Николаев, Александров, Петров и Иосифов Виссарионычей — в комнатном, декоративном варианте. А еще были маленькие дракончики, кошки, собачки, ящерицы и огромный тигр датского скульптора, у которого денег куры не клюют. И все это в благородной бронзе, в дешевой, но прикидывающейся шикарной латуни, в пластилине или черном скульптурном воске, от которого пахнет ядовитым медом…
— Я, в общем, снимал формы с пластилина, в мои формы заливали воск, а уж из восковых, делали собственно бронзовые статуи. Довольно сложный процесс на самом деле… Тебе не загрузно слушать? Ну так вот, чтобы эта восковая моделька как следует отлилась, ее нужно было специальным образом подготовить. Тут уж настоящее ведьмовство шло, со спицами, с восковыми фигурками. Представляешь бюст Сталина с гвоздем в башке, шея проволокой затянута, ползатылка вырезано и к френчу приклеено? И все это сооружение из черного воска? Ну да, если б сам увидал, тут же расстрелял бы, наверное, за такое издевательство.
Это хорошо, что она смеется. Пусть смеется.
— Ну не важно, ерунда это все. Я не о том. Это просто чтобы ты поняла, какое там сумасшедшее место было… Так вот, ходил я на работу через кладбище. Тетки-дурищи, конечно, туда старались не соваться, норовили в обход, кругом, особенно зимой и осенью, когда темнеет рано, но я — только там. Славное такое кладбище — как парк, деревья старые, огромные, все заросшее, кое-где и могил-то уже не видно в зарослях… А то — пилить вокруг, по пылище этой Лиговской, между заборами! Знаешь, там, где все эти грязные индустриальные улочки, трамваи, там целая прорва заборов. А на заборе вокруг кладбища написано масляной краской «Бей буржуев!». Не прогулочно.
— Ты кури, если хочешь. У меня папа курит.
— Спасибо. Ну вот. Я пару недель назад шел с работы. Вестимо, через кладбище. Закончил поздно, было уже совсем темно и заморозки. Помнишь, один момент основательно подморозило? Земля как стеклянная была, трава тоже — и хрустела под ногами. И холодища. И вдруг у меня прямо из-под ног полетели бабочки, представляешь?
— Так не бывает. Бабочек, наверное, уже в сентябре нету…
— Вот именно. И я тормознул. А бабочки… Знаешь, такие ночные бабочки, белые, прозрачные, пушистые, как снег бы пошел не сверху, а снизу… Мне не по себе стало, будто привидение увидел. Как почувствовал что-то… Я со своей тропинки, по которой всегда ходил, на аллейку свернул. И увидел эту девушку.
— Какую?
— Ты что, ревнуешь, чудачка? Ах, я так внушительно сказал — Эту Девушку… Ее звали Лизой. Ничего особенного…
Это неправда, что ничего особенного. Он сразу понял, что все вокруг стремительно меняется, а видение просто парализовало его, заставило замереть на месте. Несколько долгих секунд он стоял и смотрел, как сумеречная посетительница кладбища медленно парит над дорожкой. Тонкая, гибкая, широкий плащ, матово-белое, лунно мерцающее в полутьме лицо, вокруг него вьются темные кудри, как упругие струи, как юркие змейки… Чем ближе она подходила, тем явственнее Женя различал черты лица, ее огромные глаза, горячие черные озера среди белых снегов, ее губы — темные на белом, в непонятной, лукавой, недоброй усмешке…
Когда ночная гостья подошла совсем близко, Женя взял себя в руки. Ему мучительно хотелось заговорить; кроме банальностей, как всегда в волнении и впопыхах, ничего не шло на язык — и он сказал неуклюже-игриво:
— И как только такая прелестная барышня не боится ходить в сумерки по такому жуткому месту…
Девушка ответила глуховатым грудным смешком, взглянула с тем же неописуемым выражением насмешки и угрозы, протянула, не торопясь, низким и нежным контральто:
— Не понимаю, сударь, чего ей бояться. Ведь здешние постояльцы — народ безобидный и, я бы сказала, покойный…
— Это как сказать, сударыня. Многие дамы этим самым постояльцам не очень-то доверяют. Вспоминают всякое разное типа «пора ночного колдовства, когда гробы стоят отверсты» и все в таком роде. Вы просто незаурядно отважны, я полагаю.
— Мило, мило. Браво. Очень изящно. А я-то полагала, сударь, что романтики канули в Лету.
О, Лиза, Лиза…
Потом Женя провожал ее мимо кладбищенской ограды, мимо забора «Бей буржуев!», вдоль трамвайных путей, она подбирала широкий зеленый плащ, как шлейф, и улыбалась предгрозовой улыбкой, и плыла в струе ладанно-сладких духов и вечернего холода, и говорила о странных вещах.
— Вы гусар, Женя, и, по-моему, мистик. У вас забавный вид. Вы играете в готический роман?
— Место располагает. Только роман не готический. Обычный современный ужастик. На готический мне не хватает воображения.
— Как раз с воображением как будто все в порядке. Я — невеста Дракулы?
Женя смутился.
— Немного есть.
— Вы ошибаетесь. Я совершенно свободна.
— То есть, у меня есть шанс?
— Шанс всегда есть, сударь. Сумеете ли воспользоваться — вот это вопрос.
— Нет вопросов. Я бы и с Дракулой, пожалуй… э-э… посоперничал. Дуэль на пистолетах, например: пули серебряные, орден в виде пентаграммы, венок из чеснока на одинокой могиле.
— Вы — сумасброд. Все это прелестно, конечно, но осмелюсь заметить, я не люблю живых мужчин. Их чересчур много. Мертвый Дракула — это куда пикантнее, но, увы, я не имею чести быть ему представленной.
— О, сударыня, чтобы доставить вам удовольствие, я буду вампиром. Хоть чертом — лишь бы вы улыбались.
— Простите, мой дорогой, вы — самый большой сумасброд из всех знакомых мне мужчин. Это становится интересным… О, мой трамвай! Вы работаете завтра? Завтра, возможно… Попозже… Там же…
Трамвай скрежетал суставами на повороте, когда Женя целовал руку, изваянную из холодного лунного молока. «Ваши пальцы пахнут ладаном», — пел когда-то Вертинский. Ваши пальцы пахнут сумраком. Ваша улыбка — темная надежда. Ваши волосы — ночной ветер.
Зеленый плащ мелькнул за стеклом полупустого вагона. Двери захлопнулись с омерзительным лязгом. Просто уехала домой. И Женя тоже побрел к остановке своего трамвая. Ее ждал благополучный Недракула со всеми атрибутами шикарной жизни, его — коммунальная кухня с дедом Сашей-алкашом, с закопченным чайником, стервой соседкой, играющим радио…
Тогда Женя впервые в жизни пожалел, что он не Ротшильд и не Крез. И дал себе честное слово перестать играть в готический роман. И не думать о девушках вроде Лизы — девушках для совсем других мужчин.
Но слово не сдержал, и рассказывать Ляле об этом своем искусе и не подумал.
А на следующий день Женя собирался домой ужасно долго. Тер тряпкой стол, счищал пластилиновую кляксу, подгонял время к Лизиным Часам. Мучился невозможными мыслями, дикими желаниями, шальной, в приступе щенячьей болезненной влюбленности, в полном душевном раздрае… Потом медленно шел по кладбищу, затаив дыхание, боясь спугнуть несбыточную грезу, октябрьскую ночную бабочку. И когда она сгустилась из холодного сумрака аллеи, еле смог вдохнуть.
— Лиза! Класс! Я хотел сказать — чудесно, что вы пришли!
— Вы заинтересовали меня вчера, сударь. Я люблю все необычное.
— Лиза… знаете, я пытаюсь лепить вас…
— Лестно… Вы — скульптор? Еще любопытнее. Я посмотрю, что у вас выйдет, хорошо?
— Лиза… Вы очень торопитесь сегодня? Может быть, чуточку пройдемся?
— Может быть.
Свернули на тропинку, к лазейке в заборе. Лиза оперлась на Женину руку — о, холодные, благоухающие лунные пальцы! О, ладан и октябрьская свежесть! Голова кружилась и ноги подкашивались в наркотическом полубреду, в сладкой безумной неге. Моя героиновая леди.
Женя сам не понял, как Лиза оказалась запрокинутым лицом к нему. Только его пальцы сомкнулись на тонкой талии, ее губы влажно блеснули, ее глаза мерцали каким-то черным пурпуром, темными вишнями дождливым вечером…
Поцелуй продлился мучительно долго. Губы Лизы обожгли сухим холодом, космическим холодом, и тягучий медленный ужас вызвал ненасытный голод открытых глаз. И нечеловеческое вожделение не толкнуло на маниакальную выходку только потому, что навалилась непонятная слабость. Головокружение стало таким сильным, что Женя невольно прислонился к шершавому стволу за спиной.
— Не буду больше тебя целовать, — усмехнулась Снежная Королева. — А то зацелую до смерти.
— Выходи за меня замуж. Выйдешь?
— Тебе легче дышать? Славно. Пойдем к воротам. Я неважная жена, милый. Особенно для тебя.
Женя шел ужасно медленно, в густом воздухе как в глубокой воде. Волосы Лизы медленно колыхались у его щеки темными водорослями в холодной реке. На его рукаве лежала ее маленькая ладонь — и от просачивающегося сквозь куртку и плоть до костей ледяного холода бросало в жар.
Странное свидание.
— Я совсем пьяный. Мне отчего-то смешно, Лиза. Я люблю тебя, Лиза. Видишь, я совсем пьяный тобой…
— Остерегись, милый. Cave amantem. Опасайся влюбленной женщины.
— Так это ты делаешь бабочек поздней осенью? Да?
— Нет, бабочки создают меня. Опять эта изящная проза? Или попытка комплимента?
— Неважно. Поцелуй меня снова.
— Ах, как рано тебе надоела жизнь, мой бедный друг…
Ах, как кружится голова, как до сих пор кружится голова от одних только мыслей! Но на моей тахте сидит мертвая девочка, маленький новорожденный демон в моих тренировочных брюках, ждет объяснений — и не время впадать в сантименты…
— Ну вот, в общем, мы с ней как бы поцеловались пару раз, но не то, чтоб там… чуть-чуть. И планку у меня снесло. Есть такая штука — Зов, я потом узнал. Если Вечные Князья желают общаться — зовут, и тут уж никуда не денешься. Вот Лиза меня звала. Я был совершенно шальной от этого. Ну… и когда мы переходили улицу, какой-то ненормальный на иномарке из-за поворота вылетел, с совершенно дикой скоростью. Я только успел подумать, что именно Лизу собьет, потому что она была с той стороны… Вот…
— Это где детская больница?
— Нет, на повороте. Там стоял рекламный щит, что-то такое про пиво, с кружкой, вся пена в инее… Ну… В общем, я ее оттолкнул в сторону, а сам… слушай, это, наверное, было, как в кино: машина врезается в героя, а он прямо влетает на капот, головой — в лобовое стекло… Но я не помню, как это было. Кажется, я отключился. А опомнился уже после… Таинства…
А вот это тоже неправда. Не рассказывать же ей…
Женя пришел в себя быстро, даже слишком быстро. В глазах плыли двоящиеся дрожащие звезды фонарей, в голове стоял кровавый туман — голова болела оглушающей невероятной болью, но все тело словно онемело. Только щекой он чувствовал мерзлую терку газонной травы и слякоть оттаявшей грязи. И из воющего, гудящего колокольным звоном, надвигающегося мрака выплыло Лизино лицо. Лиза присела на корточки, рассматривала Женю с досадливым удивлением. Так маленькая девочка рассматривает куклу, которая была миленькая — и вот сломалась. Сама.
— Умираешь, — протянула она неторопливо и раздумчиво, спокойно и утвердительно, как очевидную вещь. — Умираешь, значит… Обидно.
— Больно, — беззвучно проговорил Женя, с трудом ворочая резиновыми губами. — Помоги…
— Да у меня не выйдет, — рассмеялась Лиза. — Все равно умрешь. Я чую.
И Женя увидел, как ее глаза темно вспыхнули, а узкие ноздри точеного носика раздулись широко и хищно, как у лисы или борзой собаки, напавшей на след. Она улыбалась жестокой улыбкой маленького ребенка, который с наивным любопытством смотрит, как корчится раздавленная ящерица или тонет в сиропе муха. Просить не было смысла, оставалось только сипло застонать от ужаса и унижения. От непереносимого ощущения вытекающего в мерзлую грязь последнего живого тепла.
— Ну и к лучшему, — сказала Лиза. — У тебя шея сломана, мой бедный друг. Значит, полный паралич, пролежни, мерзость — судно, вонючие простыни, фи… Не огорчайся, все отлично.
— Я не хочу! — уже не губами, а одним отчаянным взглядом взмолился Женя. Теплые слезы колебали темнеющий мир, фонари расплывались в слезах острыми длинными иглами, иглы колючего света втыкались в мозг, где звенело стекло и визжали тормоза. Было больно до кромешной тоски и более одиноко, чем если бы рядом не было вовсе никого — и так уходящей жизни, даже темноты, даже боли, что хотелось кусать губы в кровь в безнадежном бунте, в бессильной злобе на смерть.
Я не хочу! Я хочу хотя бы видеть, хотя бы вдыхать этот ледяной благоухающий воздух! Еще чуть-чуть!
— Какой ты, однако… — пробормотала Лиза, задумываясь.
Не сводя непонятного взгляда с Жениного лица, покрытого смертной испариной, она неторопливо раскрыла свою сумочку из черного бархата. Вытащила маленький плоский предмет, не более зажигалки, блеснувший перламутром. Женя следил за ее руками завороженным напряженным взглядом, на что-то надеясь, чего-то ожидая — кажется, ожидая мобильного телефона и «скорой помощи», но предмет щелкнул в тонких Лизиных пальчиках, превратившись в маленький нож с узким и даже на глаз бритвенно-острым лезвием.
И Женя следил остановившимися глазами, как Лиза задрала рукав плаща на левом запястье, как сняла часики на изящном браслете — и коснулась лезвием кожи. Тут же в месте прикосновения на молочно-белом появилась длинная черная капля, антрацитно мерцающая в неверном сиреневом свете. С лунного запястья соскользнула черная струйка, и Лиза смотрела на собственную кровь, вздрогнув бровями и опустив уголки губ, как трехлетняя малышка от неожиданной боли. Женя слышал, как тяжелые капли падали на траву рядом с его лицом. Лиза убрала нож и с чуть заметной брезгливой гримаской двумя руками повернула Женину голову лицом вверх. От оглушительной хрустнувшей боли перехватило дыхание. Женя судорожно глотнул воздуха сквозь сжатые зубы — и вместе с воздухом в горло втек расплавленный металл, сжигая губы, гортань, наполнив легкие чем-то вроде горячего дыма… Последняя мысль вспыхнула багровым и медленно погрузилась в кромешный мрак…
— Я быстрее, чем ты, выкарабкался. Лиза сказала — почти сразу… Можно еще покурить, а? Ну вот. Очухался и думаю: что это я разлегся в грязи? Вскочил — и ну отряхиваться. А видок тот еще — восставшие из ада, грязь, кровища… И Лиза меня обсмеяла безбожно…
— Очень страшно было?
— Да нет… я не сразу понял. Меня уже потом тряхануло. Когда Лиза мне зеркало показала и все такое. А тогда как раз было очень хорошо. Как, знаешь, когда расстреливают во сне, а ты просыпаешься после залпа. Как будто приснилась эта машина…
— Мне тоже… Будто приснилось.
— Я знаю, что ты понимаешь. Я потом понял, что после Перехода всегда не страшно и не удивительно. В порядке вещей. Я просто отряхнулся, а Лиза просто сказала, чтобы мы к ней домой поехали. А то, говорит, в милицию заберут в таком виде, ну… Смеялась… Мы сначала пошли к трамвайной остановке, и я так классно себя чувствовал, шел, как по облаку — ну, ты знаешь… а потом вспомнили, что трамваи уже не ходят. Первый час ночи шел. И мы пошли пешком. Вот минут через сорок — Лиза далеко живет, за Обводным, на Лиговке — вот тогда мне худо стало.
— А что?
— Ну, во-первых, мы разговаривали по дороге, Лиза объяснила, что случилось, к витрине меня подвела, показала, что отражения нет. А во-вторых, мне вдруг захотелось жрать до дури. От голода в узел скрутило — хотя, вообще-то, по-моему, это было побольше и похуже, чем просто голод. Как будто все из тебя вынули — такое ощущение.
— Со мной такого не было.
— Я тебе вина дал. Я уже потом узнал, что лучше всего сразу глоточек кагора, ну церковного этого пой ла. Вечные все слегка попивают — потому что эта штука чем-то… Ну…
— А, кровь Христова, да?
— Не знаю, насколько Христова, но… в общем, это работает. Лиза это знала, конечно. Можно было бы зайти в какую-нибудь ночную забегаловку или, там, в ларьке посмотреть… но она хотела, чтоб я… как бы… боевое крещение прошел сразу… Граф Дракула вшивый…
— Как?!
— Да так. Не стоит рассказывать. Совсем неинтересно, сестренка…
Они стояли перед стеклянной витриной закрытого магазина, и Лиза смеялась над Жениным удивлением и страхом.
— Да-с, милостивый государь, это ужасное неудобство. Но вы, я полагаю, как-нибудь обойдетесь — вы не кокетливы, я надеюсь? Женщинам это значительно тяжелее. Скажите, по крайней мере, хороша ли я, медведь?
— Да… Еще как.
— Ты тоже неплох. Ты, наконец, приобрел демонический шарм. Смерть тебе к лицу, милый, — и прикосновение Лизиных пальцев к щеке уже не показалось обжигающе-холодным. Не оттого ли, что щека теперь тоже холодна тем же космическим холодом? — Ты мне и живым нравился, мой милый мальчик, но я сказала тебе сущую правду: роман с живым невозможен. Вероятно, я бросила бы тебя или убила, в конце концов… а теперь у тебя есть шанс.
Есть шанс…
Женя смотрел себе под ноги, где в перекрестье теней от фонарных столбов, рекламного щита, уличной тумбы не было его движущейся тени. Это было странно почти до тоски — как будто исчезла часть тела, без боли, но с физически ощутимым неудобством. Ощущения изменились и обострились. Холодная ночь обтекала вокруг, как быстрая вода; запахи, звуки, переменчивый искусственный свет вливались внутрь потоком музыки, трогали до слез. Ночь была щемяще-прекрасна, и невозможно прекрасна была женщина рядом — такая же переменчивая, как ночь, созданная самой ночью из этой ветреной, лунной, морозной материи…
Женя взял Лизу за плечи, повернул к себе и поцеловал снова. Она была невероятно хороша, но теперь вместо наркотической грезы вызывала дикое вожделение. Ее хотелось сию минуту — и Женя почти оттолкнул женщину от себя, борясь с искушением сорвать с нее одежду и овладеть ею прямо на улице, не сходя с места.
— Да, мальчик мой, это серьезно, — рассмеялась Лиза и поправила волосы. — Однако не спеши. У нас много, очень много времени, — протянула она двусмысленно, как злую непристойность.
И именно в этот момент, совершенно некстати, накатило это…
Борясь с собой, Женя кусал губы и стискивал пальцы, а глаза отдельно от разума шарили вокруг, по пустынной улице, в поисках чего-то, знакомого и ожидаемого новой ипостасью. Идти было нестерпимо тяжело, как будто голод мучил уже многие месяцы, хотелось схватиться за живот и согнуться пополам — и от смущения все горело внутри.
— Ах, да ты же голоден, мой бедный друг! — насмешливо воскликнула Лиза. — Прости меня, душка, я совершенно забыла.
— Пригласишь меня на чашечку чаю? — выговорил Женя, силясь улыбнуться.
— Боюсь, мой милый, что чаем этот голод не утолишь, — рассмеялась Лиза. — Мы сделаем проще — и вернее. Иди за мной, я сегодня угощаю неофита.
Она быстро свернула в переулок и пошла, вертя головой, то ли оглядываясь, то ли принюхиваясь — ее ноздри трепетали, а глаза горели, мерцали темными гранатами. Женя старался успевать вдогонку, хотя от голода все внутри сводило и корчило. Резкий запах пива, одеколона и пота ударил в нос, как струя слезоточивого газа.
Молодой человек, коротко стриженый, в дорогой одежде, с бутылкой пива в руке, неторопливо шел по переулку впереди них. Лиза ускорила и без того стремительные шаги, догнала его и тронула за плечо.
— Вы не могли бы сообщить даме, который час, сударь?
Женя пошел быстрее — неожиданная вспышка ревности заглушила голод, он еще не понял, что происходит, и успел возненавидеть незнакомца всем сердцем, той моментальной и ослепительной ненавистью, какая проходит тут же, как объект скрывается из глаз.
— Чего-то ты припозднилась, подруга, — ухмыльнулся парень, глядя на часы. — Скоро два, без двадцати минут…
— Я боюсь хулиганов, — нежно сказала Лиза, кладя мраморную ладонь на его рукав. — Вы проводите меня?
Женя, стоявший чуть поодаль, со злорадным удовольствием наблюдал, как у парня менялось лицо — появилась странная гримаса восторга и боли, глаза стали влажными, он потянулся к Лизе, нагнулся, вдруг сделался по-детски беззащитным. И именно в тот момент, когда Женя осознал, что еще вечером, на кладбище, вел себя так же беззащитно и нелепо, Лиза приподнялась на носки и, обвивая парня руками, поцеловала его в шею.
Тот всхлипнул, издал сдавленный стон, скорее наслаждения, чем страдания, уместный в постели, а не на улице — и тяжело рухнул на колени, привалившись спиной к стене. Бутылка с остатками пива выпала из разжавшейся руки, а голова бессильно свесилась набок. Лиза, опустившаяся на землю одновременно с парнем, не разжимая объятий и не отняв губ, еще несколько секунд провела, прильнув к нему. Потом обернулась к Жене — и он был поражен ее глазами, рдеющими клубящимся красным маревом, как у сиамской кошки.
— Ну, иди же, душенька, — позвала она нежно и страстно, облизнув и без того влажные губы. — Иди, голубчик…
Женя подошел, как загипнотизированный, и присел рядом. На шее парня горел багрово-синий кровоподтек, и в холодном воздухе, нагревшемся от его живого тела, омерзительного и притягательного одновременно, висел тонкий и явственный запах крови. От этого запаха глаза Жени тоже заволокла кровавая мгла. Он почти оттолкнул Лизу, впился в шею парня — кажется, не поцелуем, а зубами… Вкус крови мгновенно заполнил пустоту, вызвав неописуемое, упоительное, почти болезненное наслаждение… Лиза тронула его за плечо и привела в чувство. Женя отпустил парня, и его тело мягко повалилось на мерзлый асфальт — Женю заставил вздрогнуть и окончательно вывел из хищного азарта деревянный стук головы о тротуар, совершенно неживой звук. Женя встал. Лиза смотрела на него призывно и нежно, облизываясь, как кошечка. Пивная бутылка откатилась к ее сапожку, и Лиза толкнула ее прочь.
— Мы его убили, да? — спросил Женя потеряно.
— Ты больше не голоден, мой мальчик? — спросила Лиза со смехом. — Если да, то этот бродяжка сослужил недурную службу. Пошли отсюда, милый.
— Почему же — бродяжка?
— Ах, какая разница… Какие ты говоришь пустяки!
Она вспорхнула по темной лестнице, на которой пахло, как в очень старых питерских домах, не столько кошками, сколько неким «жилым духом», составленным из запахов давно съеденных пирогов, одежды, духов, дыхания… Лестничные ступени вытерли бесчисленные башмаки, Лизин плащ скользил по ним, как шлейф, а ее маленькая ладонь привычно касалась перил над сложным чугунным узором. Она остановилась у двери из тяжелого дерева с медной дощечкой номера, мечтательно улыбаясь.
— Эта квартира в доме лучшая, — сказала, вынимая ключи из сумочки. — Хотя, признаться, сам дом не так хорош, как надо бы — у папеньки было еще три…
— Когда? — слегка оторопев, спросил Женя и вошел за Лизой в сумрак квартиры, благоухающий духами и ладаном.
— Ну-у… Разве достойно намекать на возраст, беседуя с дамой? На сколько лет я выгляжу, мой милый?
«На двести-двести пятьдесят», — хотел ответить Женя, но промолчал.
Лиза зажгла свет. Два бронзовых бра с хрустальными слезками звенящих подвесок осветили мрачную и монументальную прихожую веселыми радугами. Лиза скинула на руки Жене невесомый зеленый плащ, под которым оказалось вечернее платье цвета грозовых облаков; с алебастровой шеи соскользнул белый шарф, открыв сияющее колье в неглубоком декольте. Встряхнула головой. Прошла, включая в квартире электричество.
Женя шел за ней, рассматривая тяжеловесную темную роскошь Лизиных покоев. Ее платье шуршало по наборному паркету, а бесчисленные огни хрустальных люстр играли на тусклой бронзе и матовом дереве старинной мебели, каждый предмет которой был истинным произведением искусства. Темные картины в благородной патине украшали стены в атласных обоях, мраморные наяды и нимфы, похожие на Лизу, улыбались из тени своими слепыми лицами. В прелестных зверятах из резных самоцветов, сидящих на каминной полке, явно угадывалась рука Фаберже…
— Тебе надо умыться, мой друг.
Монументальная ванная, помещение которой напоминало бассейны в восточных гаремах — как слепая без единого зеркала. Тот же мрамор и позолота, та же давящая тяжелая гармония. Женя наугад плеснул водой в лицо, смыл кровь, которая уже запеклась и стянула кожу. Вышел в музейную галерею коридора. Лиза окликнула из гостиной.
Женя вздохнул и пошел на голос. «Усыпальница», — думал он мрачно. В великолепной квартире совершенно не было зеркал, а окна занавешивали глухие шторы из темного бархата. Тонкий сладкий аромат ладана только подчеркивал сходство квартиры с роскошным склепом. Женя уже не мог избавиться от этих мыслей, теребил их, как больной зуб. Здесь остановилось время. В мерцающем аквариуме, полном прозрачного, но почти осязаемого стоячего времени плыли огни люстр, блики позолоты, плыла, шелестя и колыхая плавниками темно-лиловых шелков, холодная и прекрасная хозяйка без возраста…
— Я никогда не сомневалась, что большевики плохо кончат, — улыбаясь, светским тоном говорила Лиза, ставя на маленький инкрустированный стол высокие темные бокалы. — Правда, революция была весьма непростым временем для Их Светлостей…
— Кого?
— Вечных Князей, мой друг. Были разлуки, были болезненные потери… Впрочем, не будем портить себе настроение. Выпьем вина? Это коллекционный кагор урожая 1876 года… если этот мовешка мне не солгал… Но, как бы там ни было, вино недурное.
Потом Женя пил вино, от которого возвращалось тепло, и мысли обретали ясность. Ему хотелось лечь с Лизой в постель и так же, если только не сильнее, хотелось бежать от нее и из ее склепа, полного застоявшегося времени и мертвых вещей, бежать и никогда ее больше не видеть.
Что мне теперь делать? Куда идти? Кто я такой? Как мне теперь быть?
О мертвом парне и бутылке с недопитым пивом на пустынной улице Женя старался не думать — от этих мыслей его начинало мутить от самого себя.
— …от солнечного света, — доносился до его сознания Лизин голос. — Надобно помнить, что от прикосновения солнечных лучей тело Носферату рассыпается пеплом. Это истина, которую мы все знаем совершенно точно. Серебро способно наносить Вечным чувствительные раны, которые дают о себе знать весьма долго, а иногда более того… Чеснок — это нелепые простонародные сказки… а что до церковной утвари — знаешь поговорку: «Черт сумеет спрятаться в тени креста»? Святая вода неприятна лишь постольку, поскольку в ней есть серебро — а прочие выдумки злого и глупого невежества способны вызвать лишь только усмешку…
— Бедные смертные как бы совершенно не способны защищаться? — спросил Женя с нервным смешком.
— Бедные смертные, мой милый, всего лишь хворост в топке Вечности. Их выбирает Судьба, не мы, хотя, полагаю, все зависит от личности, какой бы она не была… потом ты поймешь это. На чем мы остановились? О, да, заменой солнечного света отчасти может служить открытое пламя — огонь уничтожает все, мой мальчик, даже Вечность…
Стрелки чудесных часов с бронзовой совой указали на три часа по полуночи — и гостиная, убранная во вкусе середины девятнадцатого века, наполнилась нежным неторопливым перезвоном. Лиза улыбнулась, развратно, задумчиво.
— В такую пору светает поздно, — сказала она, убирая бокалы. — Обычно я не ложусь ранее шести утра, но нынешняя ночь была так утомительна…
Женя встал, грохнув стулом. За дверью, в соседней комнате, оказалась спальня, в которой Женя с первого взгляда оценил только широкую кровать под балдахином из вишневого бархата. Лиза вошла — и Женя толкнул ее на постель, рванув грозовой шелк, обнажив молочно-белую грудь с треугольной родинкой около соска. Шелк разъехался под пальцами, как будто был соткан из паутины — и лунная, ледяная дева упала спиной на вишневый бархат покрывала, разметав кудри, запрокинув голову…
Женей снова овладело темное вожделение, без единой искры ласки, без малейшего намека на тепло — страсть хищника или демона, бесплодная, вместо новой жизни создающая новую силу, как два камня, вонзаясь друг в друга, высекают искры. Он видел, как темнеет белый мрамор Лизиной кожи там, где ее сжали его пальцы, и как будто издалека слышал собственное глухое утробное рычание — зверя или демона в зверином обличье. Лиза опустила ресницы, ее губы приоткрылись, из-под них влажно блеснули кошачьи клыки, два длинных лезвия с заточенным краем…
— Ну, в общем, пока мы пили, она рассказывала, что вампиры должны остерегаться солнечного света и огня, это, мол, смертельно опасно, а серебро лучше не трогать. Еще болтала, что как-то, на спор с каким-то своим знакомым ходила в церковь — и ничего с ней не стало, но, в принципе, могло бы, потому что в святой воде есть серебро и она, когда попадает на вампира, дымится, как кислота. Внимание привлекает… Все такое. А потом пригласила меня остаться у нее переночевать. Устроила меня на кровати, а сама легла в гроб, представляешь?
— У нее в квартире — гроб?!
— Самый настоящий, представь себе. Она сказала, что, мол, ей так спокойнее — от солнца и вообще… Черт, сестренка, ночевать… в смысле, наоборот, остаться на день у нее стремно было — не могу объяснить, до какой степени! Она дрыхла в своем этом гробу, как в конфетнице — вся в атласе и кружавчиках, а я лежал в темноте, смотрел в потолок и думал. И никак не мог придумать ничего хорошего…
Часы с совой пробили три четверти восьмого — но был вечер, а не утро.
Лиза одевалась. Женя смотрел, как она расчесывает свои чудесные волосы цвета темного ореха, почти нагая, в одном невесомом пеньюаре из полупрозрачного голубого газа. Странная смесь восхищения, вожделения, омерзения и страха никак не желала распадаться на понятные составляющие. Лиза была мила, так мила… Ее чудесное тело, перламутрово светящееся в уютном полумраке, вызывало дикое желание — и приступы неожиданной, нежеланной нежности. Ночью из сплошного черного льда каким-то образом родилось тепло, что-то славное, почти живое, это было сильно, сильно… И в то же время где-то на дне разума маячила мысль, что этот сумеречный эльф — ужасная хищная тварь, двигающийся труп, сеющий смерть. Темная страсть отступала все дальше и дальше, демон нырнул куда-то вниз, внутрь — а человеку было тяжело и неспокойно, очень неспокойно. Душа рвалась надвое так явственно, что Женя почти физически ощущал тихий и отчетливый отвратительный треск. Все спутывалось, сбивалось в ней. Как было бы славно просто бояться, просто злиться… просто испытывать омерзение… или уж просто… любить?
Лиза закончила туалет. Ее новое платье оказалось черным, черным и коротким, черные чулки, черные туфли — и на ослепительно белой шее кулон с ледяшкой сапфира.
— Сегодня представлю тебя в свете, мой мальчик, — сказала она, покрывая ногти лаком цвета кладбищенской ограды. — Ты рад?
— В свете? О, господи…
— Не стоит так волноваться, мой милый. Ты вполне можешь положиться на меня — я никогда не ставлю в неловкое положение и не заставляю жалеть мужчин, которые мне доверились, особенно таких юных мужчин…
«Ах, моя крошка!» — интересно, сколько лет роковой женщине? Она могла бы пощадить меня и не напоминать поминутно, что стара, чудовищно стара… Она выглядит такой юной и такой сладенькой, но когда начинает говорить — черт, я понимаю, что спал со старухой! Она — настоящая старуха, похабная, озабоченная, да еще и болтливая… Куда мы катимся, блин…
Вот и удалось себя накрутить. Когда чувствуешь злобу или раздражение — делается легче. Более цельно. Менее больно. Более-менее. Менее-более. С ума схожу, с ума…
— Да, мой милый, ты же не можешь показаться в порядочном обществе в таком виде! Об этом надо позаботиться — ты же примешь от меня в подарок этот пустячок, верно?
Куда-то звонила по телефону — вероятно, служба, рассчитанная на самых что ни на есть новых русских, потому что одежду — шикарный костюм а ля карт, куртку, ботинки — все необходимое светскому кавалеру барахло доставили на дом уже через полчаса. Женя не видел, как Лиза расплачивается, но догадался о цене.
— Ты, значит, богата, барышня?
— О, сущие пустяки… Оставь, мой милый. Одевайся.
— Наследство папенькино?
— Отчасти, Женечка, отчасти. Претендовать на наследство после собственных похорон — это было бы забавно, верно? И потом — эти войны, эти смуты… Для одинокой женщины совсем непросто — а мой покровитель погиб еще в Первую Мировую…
— Попал под серебряный снаряд?
— Фи, какой же ты злой… Оставим это, прошу тебя…
— И все-таки ты богата.
— У меня есть состоятельные друзья…
«Или ты обираешь мертвецов. А может, продаешься живым? Своего рода фокус с клофелином — ночная фея упорхнула, а клиент мертв из-за засоса на шее… Ox, и весело же живется на том свете, господа!»