Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Ночной бродяга{37}

(Перевод Л. Каневского)

Повседневная жизнь вокруг нас — самая великая, самая увлекательная книга. Все, на что только способен человеческий разум, все, что чувствует человеческое сердце, все, что срывается с губ человека, — все это заключено в маленьком, окружающем нас мире. Тот, кто на все взирает любопытными, понимающими глазами, способен разглядеть за прозрачной вуалью обычного, повседневного романтику жизни, ужасную трагедию или потешную грубоватую комедию, которые разыгрывают на мировой сцене великие и заурядные актеры на подмостках этого театра Вселенной.

Но жизнь наша — это не трагедия и не комедия. Это смесь того и другого. Высоко над нами всемогущие длани дергают за веревочки, и наш смех обрывается глухими рыданиями, а странные звуки веселья вырываются наружу, несмотря на наше глубокое горе. Мы все — марионетки, мы пляшем, кричим и плачем совсем не по собственной воле, и вот, когда день подходит к своему концу, когда гаснут яркие огни, мы отправляемся отдыхать в свои деревянные коробочки и наступает темная ночь, чтобы закрыть сцену нашего короткого триумфа.

Мы сталкиваемся плечами на улицах с такими великими героями, воспеть которых под силу лишь истинным поэтам; на лицах невзрачных женщин и угрюмых мужчин даже студент может разглядеть следы пережитых страстей, возвышенных и низменных, которые когда-то оживляли страницы истории и рождали слова песни.

Во всем есть что-то хорошее, только мы хороши далеко не во всем. Ученый муж, сидящий в библиотеке, дровосек в лесу, моя дама в своем будуаре, обитатели темных закоулков с тяжелым взглядом — все мы сделаны из одного теста.

А руки Судьбы дергают за веревочки, и мы прыгаем, выкидываем забавные коленца, некоторые из нас поднимаются вверх, некоторые летят вниз — все зависит от удачи, а незримое божество все дергает за веревочки и так и эдак, где же мы окажемся? Не видя этого божества, мы о чем-то болтаем на краю вечно непознанного. У всех у нас — один корень. Король ничем не отличается от простого каменщика, разве что своим окружением; королева и дородная молочница могут сидеть рядышком, одна с ведром, а вторая с короной, на опасном обрыве Судьбы; повсюду, во всем мире, человеческое сердце одинаково, и когда Судия судит о делах своих марионеток, кому Он отдаст предпочтение?

У репортера из «Пост» пальто с высоким воротником. И это весьма удобно по многим соображениям. Он поднимает его, когда проходит мимо нищих на углах улиц, чтобы не замечать их назойливости и тем самым успокоить свою совесть; он поднимает его еще выше, чуть не до глаз, чтобы придать себе больше величавого достоинства при встрече с торговцами, у которых он покупает товар, и, наконец, это весьма удобная вещь при плохой погоде. Порой, когда в субботний вечер опускаются сиреневые сумерки и холодный туман наползает от ленивых вод дельты реки, репортер из «Пост» обряжается в свой полезный наряд и начинает шествовать между зелеными изгородями по широким улицам. Он видит мрачную сторону жизни за позолоченной скорлупой избранных земли нашей, видит он и истинное золото, которое блестит в грязи, там, где ступают смиренные и покорные душой. Он ловит фальшивые ноты в молитве фарисея на углу и в перезвоне расстроенных колоколов над многими домами религиозного поклонения. Он замечает странные поступки знати и благородное самоотречение людей, в каждом жесте которых сквозит респектабельность, видит отметку зверя на лике почтенных и святых.

* * *

Роберт Бернс нарисовал прекрасную, убедительную картину семейного мира и счастья в своей балладе «Субботний вечер батрака». Этот труженик возвращается домой с работы, и его радостно встречают домочадцы. В очаге весело горит огонь, ярко светит лампа на столе, и все они, задернув шторы, усаживаются за своим скромным столом, ограждая свой маленький счастливый мир от холода и ночной непогоды.

Таких домов, как этот, полным-полно, они будут всегда, но если пройтись по городским улицам в субботний вечер, то можно увидеть множество сценок совершенно иного рода.

Ряды возвращающихся домой заполняют тротуары, и, глядя на них, можно ощутить те печальные предчувствия, то тревожное беспокойство, которые гложут тех, кто ожидает их дома. Пошатывающаяся, неуверенная походка, громкие грубые разговоры заплетающимся языком — явные признаки истраченной не на то, что нужно, зарплаты и отсутствие аппетита.

Салуны собирают богатый урожай, который предназначался женам и детишкам. Некоторые проматывают за один час то, что было заработано тяжким многодневным трудом, и не обрадуют домашних ничем, кроме своих мрачных взглядов и пустых карманов. На улицах можно увидеть бледных, объятых тревогой женщин, которые пробираются через эту толпу в надежде встретить там своего добытчика и защитника семьи, умоляющих его идти домой, а не торчать здесь со своими пьяненькими дружками. И то, что должно быть отдохновением и покоем дома, под сенью виноградника и фигового дерева, превращается в Сатурналию, в разгул низменных страстей.

Ловко и стремительно продираясь через толпу, домой спешат стройные девушки-продавщицы, после недели работы они мечтают об отдыхе, который наступит завтра. Домой бредет и уставшая домохозяйка с корзинкой, полной овощей для воскресного обеда. Домой идет солидный гражданин, сгибаясь под тяжестью узлов и сумок. Домой спешат усталые работницы, чтобы поскорее накормить ждущие их голодные рты. Можно сказать, по направлению к дому движется Респектабельность, но вот над головами, на небе, выползают эти вечные звезды и какие-то странные, бесформенные, бестелесные существа крадутся, как тати в ночи, они прячутся, сердятся, бражничают и ищут, чем можно поживиться в этой ночной темени.

Там, на берегу реки, за ремонтными автомобильными мастерскими, литейными и лесопильными заводами, за громадными фабриками, которые сделали Хаустон чудесным деловым и торговым центром, каким он теперь является, стоит, а скорее кособочится, небольшая развалюха. Она обшита досками, старыми кусками жести и всякими древесными отходами, которые были найдены вокруг. Она возведена прямо на краю вонючей, спокойной реки, позади ее футов на десять возвышается берег, внизу в нескольких шагах пузырится ленивый прибой.

В этой грязной хижине обитает Крип. Ему девять лет. Он очень худой, какой-то подавленный, на лице высыпали веснушки. Ниже колена на левой ноге ничего нет, и теперь он опирается на уродливый деревянный чурбан, но довольно быстро на нем передвигается, смешно подпрыгивая. Мать Крипа убирает в трех или четырех конторах и иногда еще берет домой белье для стирки. Они каким-то образом умудряются жить в этой шаткой хибаре, которую по кускам собрал отец Крипа, несколько лет тому назад по пьянке свалившийся в реку. То, что им оставила от него после своего пиршества полосатая зубатка, они погребли на берегу, ярдах в ста от своего домишки.

Недавно Крип тоже решил помогать семье. Однажды утром он робко, подпрыгивая на деревяшке, вошел в редакцию «Пост» и купил там несколько экземпляров газеты. Их он стал продавать на улицах по сильно завышенной цене. У Крипа не возникало никаких проблем при продаже газет. Прохожие останавливались и охотно приобретали товар, предлагаемый этим худым мальчишкой со слабым голоском. Конечно, его деревянная нога сразу привлекала к себе внимание, и никели падали в подставленную им ладошку ручейком, покуда не оставалось ни одного номера.

Однажды утром Крип не пришел за газетами в редакцию. Не явился туда он и на следующий день, и через день, а когда у одного мальчишки, тоже продававшего газеты, спросили, куда подевался Крип, тот ответил: «У него воспаление легких».

Репортер «Пост», отягощенный и своими несчастьями, и бедами других, как только наступила ночь, надел пальто и отправился к реке, в лачугу Крипа.

Было холодно и туманно, громадные лужи от недавно прошедших дождей поблескивали отраженными электрическими огоньками. Стоило ли удивляться, что пневмония своей холодной рукой сдавила хрупкий и слабый организм Крипа, тем более что ему приходилось жить в сырой, протекающей при дожде хибаре у самого края реки. Репортер из «Пост» шел туда, чтобы поинтересоваться, был ли у мальчика доктор и есть ли у него все то, что необходимо при такой болезни. Он шел по шпалам железнодорожного пути и вскоре нагнал две фигуры, которые с неопределенно величавым видом шествовали в том же направлении.

Один из них, видимо склонный к ораторскому искусству, громко разглагольствовал, но из того, с какой преувеличенной осторожностью он произносил слова, становилось ясно, что он находится в некоторой степени опьянения. Его звали, ну, назовем его Старик, ибо так восхищенные им его компаньоны его называли. Их обогнала спешившая куда-то скромно одетая в темное какая-то женщина.

Чутьем репортер из «Пост» догадался, что она, вероятно, живет в хижине Крипа, и он, нагнав ее, задал ей несколько вопросов. Из ее запыхавшихся объяснений с явным провинциальным акцентом он уяснил, что состояние Крипа весьма серьезно, но с помощью всех необходимых лекарств, хорошего питания и заботливого ухода, он, вероятно, скоро выздоровеет. Она сейчас спешит в аптеку за лекарствами, истратит на них свой последний доллар — ведь мальчику нужно немедленно начать их принимать.

— Я побуду с ним до вашего возвращения, — сказал репортер.

Лихорадочно бросив ему «да хранит вас Господь, сырр», женщина растворилась в темноте по направлению к зовущим ее городским огням.

Хижина, в которой жил Крип, была похожа на выступ берега реки, и, чтобы добраться до нее, нужно было преодолеть несколько ступенек, грубо вырубленных на склоне берега усопшим архитектором домика. На верху этой лестницы и остановились два светила общества.

— Старик, — сказал один из них. — Брось ты это все! Болезнь может оказаться заразной. А тебе сегодня вечером танцевать. Этот крысеныш — простой продавец газет, для чего тебе навещать его лично? Пошли отсюда, давай вернемся. Тебе и без того…

— Бобби, — ответил Старик, — неужели я напрасно тяжко трудился все эти годы, пытаясь убедить тебя в том, что ты — осел? Я знаю, что порхаю, как бабочка, что я — законодатель моды, но мне нужно увидеть этого пацана. Он продавал мне газеты целую неделю, и вот я слышу, что он заболел и сейчас лежит в этой крысиной норе. Пошли, пошли, Бобби, или пошел к черту. Я иду к нему.

Старик, сдвинув свой шелковый цилиндр на затылок, просто с опасной быстротой стал спускаться по крутым ступенькам.

Его друг, убедившись, что Старика не переубедить, догнав его, схватил за руки, и они оба, пошатываясь, стали спускаться к этому маленькому выступу на берегу.

Репортер из «Пост» молча следовал за ними, а те были слишком заняты своим неустойчивым продвижением по склону и, конечно, не замечали присутствия постороннего человека. Он, проскользнув мимо них, первым подошел к шаткой двери, отодвинул на ней задвижку и вошел в эту убогую хижину.

Крип лежал на захудалой кровати в углу, глаза его стали очень большими и лихорадочно блестели, а его маленькие худые руки беспрерывно нервно теребили одеяло. Ночной холодный ветер задувал, проникая в хижину через многие щели, раздувал слабое мерцающее пламя свечки, приклеенной расплавленным воском к какому-то деревянному ящику.

— Хэлло, мистер, — поприветствовал его Крип. — Моя вас знает. Вы работайт в газета. А я вот слег, у меня сильно болит вот здесь, в грудь… Ну, кто выиграл бой?

— Фитцсимонс, — ответил репортер, ощупывая веснушчатую жаркую руку мальчика. — Очень болит?

— На какой раунд?

— В первом. Прошло всего не менее двух минут. Чем я могу тебе помочь?

— Ого-го! Бистро он с ним расправился… Дайте мне попить.

Отворилась дверь, и в хижину вошли два великолепия. Крип даже удивленно выдохнул, когда его быстрые глазки увидали визитеров. Старик, заметив репортера из «Пост», отвесил низкий, явно преувеличенный, но доброжелательный поклон в его сторону, после чего подошел к кровати Крипа.

— Ну что, старичок, — сказал он, и брови его торжественно поползли вверх. — Ну, что тут с тобой происходит?

— Да вот, заболел, — ответил Крип. — А я вас знаю. Однажды утром вы дали мне за газет целый четвертак!

Друг Старика держался в тени, стараясь быть незаметным и ненавязчивым. Он был в выходном костюме, с переброшенным через локоть макинтошем и с тростью в руке.

Он искал глазами, обо что бы ему опереться, но хрупкая мебель в хижине не сулила ему никакой поддержки, и он стоял с недовольной кислой физиономией, неловко переминаясь с ноги на ногу, ожидая, как будут дальше развиваться события.

— Ну ты, дьяволенок, — сказал Старик улыбаясь, но делая вид, что он рассержен, этому маленькому обломку человечества, лежавшему под одеялом. — Знаешь ли ты, почему я пришел навестить тебя?

— Не-е-е-т, — протянул удивленный Крип, и румянец от лихорадки у него на щеках стал гуще. Он никогда не видел прежде ничего столь чудесного, как вот этот вальяжный, высокий, красивый господин в вечернем костюме, с его черными, улыбчивыми, чуть сердитыми глазами, с большим бриллиантом, сияющим в булавке на его белоснежной манишке, и в поблескивающем цилиндре, сдвинутом на самый затылок.

— Джентльмены, — сказал Старик, махнув для убедительности рукой, — я и сам не знаю, для чего я здесь, но ничего не мог поделать с собой. Я видел перед собой глазки этого дьяволенка целую неделю. Я никогда его прежде не видел, только неделю назад, но его глазки преследовали меня давно, очень давно. Мне казалось, что я знаю этого маленького негодяя с детства, когда и сам был пацаном, как он. Тем не менее, и Бобби это вам подтвердит, я заставил и его проделать вместе со мной весь этот путь, чтобы увидеть этого маленького больного паренька.

Старик принялся рыться в карманах, выуживая оттуда их содержимое, и все это выкладывать с поистине лордовским безразличием на рваное стеганое одеяло кровати Крипа.

— Ну, дьяволенок, — торжественно вещал он, — ты на это купишь лекарства, выздоровеешь и будешь снова продавать мне газеты. Где же, черт меня подери, я видел тебя прежде? Ну да ладно. Неважно. Пошли, Бобби. Какой ты паинька, подождал все же меня. Пойдем теперь выпьем.

Два джентльменских великолепия величественно развернулись и довольно долго, молча, жестами прощались с Крипом и репортером из «Пост», в конце концов, неуверенно, пошатываясь, скрылись в темноте. Оттуда до хижины доносились их взаимные поощрения, когда оба преодолевали вырубленные в берегу ступеньки, ведущие к дорожке наверху.

Вскоре вернулась мать Крипа с купленными в аптеке лекарствами и стала за ним ухаживать. Она громко вскрикнула от удивления, увидев, что лежало на одеяле, и тут же принялась перебирать все разложенные предметы. Там оказалось сорок два доллара бумажками, еще шесть с половиной серебром, серебряная дамская застежка от туфель и красивый перочинный нож с перламутровой ручкой и четырьмя лезвиями.

Репортер увидел, как Крип принимал лекарство — сразу его лихорадка пошла на убыль. Пообещав ему принести газету с отчетом о знаменитом боксерском поединке, он пошел к двери. Вдруг возле нее его осенила одна мысль. Он, остановившись, сказал:

— А ваш муж откуда родом?

— Ах, ваша честь, — ответила мать Крипа, — он был из Алабамы, врожденный джентльмен, как все о нем отзывались, но его испортила пьянка, и он поэтому женился на мне.

Когда репортер из «Пост» выходил, он слышал, как Крип почтительно сказал матери:

— Тот человек, который оставил все это, не мог быть Богом, ибо Бог весь целиком никогда не является; но если он не было Богом, мамми, то он был Дэном Стюартом, могу поспорить на доллар.

Когда репортер брел назад в город по темной дороге, он говорил себе: «Сегодня вечером мы увидели добрый источник там, где никогда даже не искали, а также что-то связанное с тайной, явившейся из Алабамы. Хейхо! Какой все же это забавный маленький мир!»

Меццо-тинто{38}

(Перевод Л. Каневского)

(Глубокая печать в темных тонах)

Доктор давным-давно завершил свою больничную практику, но когда в больничных палатах появлялся какой-нибудь особый интересный случай, то его экипаж с упряжкой гнедых останавливался у ворот больницы. Молодой, красивый, многого добившийся в своей профессии, располагающий внушительным доходом, шесть месяцев как женатый на красивой, просто обожавшей его девушке, — его судьбе, конечно, можно было бы позавидовать.

Было около девяти, когда он вернулся домой. Его конюх взял под уздцы лошадей, а он легко взбежал по лестнице.

Дверь распахнулась, и нежные женские руки крепко обвили его за шею, а влажная щека жены прижалась к его щеке.

— Ах, Ральф, — говорила она дрожащим, плаксивым голосом, — как ты поздно! Ты себе представить не можешь, как я скучаю, когда тебя нет в обычный час. Я все время подогревала для тебя ужин. Ах, боже, как я ревную тебя к твоим пациентам, они подолгу отрывают тебя от меня.

— Ах, какая ты свеженькая, такая сладенькая и красивенькая — совсем иное зрелище, чем то, что мне приходится видеть в больнице, — сказал он, улыбаясь и глядя на ее девичье личико с уверенностью мужчины, знающего, что его любят. — Ну а пока налей мне кофе, маленькую чашечку, а я пойду переоденусь.

После ужина он сидел в библиотеке на своем любимом стуле с подлокотниками, а она — на своем излюбленном месте, на подлокотнике его стула, рядом с ним, и протягивала ему горящую спичку, когда он хотел зажечь свою сигару. Она, казалось, была счастлива от того, что он рядом с ней, каждое ее прикосновение к нему означало ласку, а каждое произнесенное ею слово она любовно растягивала, что женщина обычно делает только для одного мужчины, разумеется на этот момент.

— Сегодня я потерял своего пациента с цереброспинальным менингитом, — с серьезным, удручающим видом сказал он ей.

— Хоть ты и рядом, но мне кажется, что тебя нет, — обидчиво сказала она. — Ты всегда занят мыслями о своей профессии, даже в такие минуты, когда всецело принадлежишь только мне одной.

Вздохнув, она продолжала:

— Я понимаю, что ты помогаешь страдальцам, но мне хотелось бы, чтобы все эти страдания прекратились и чтобы тебя оставили в покое все. И этот церебральник, твой пациент, как там его.

— Довольно странный случай, — сказал доктор, поглаживая жену по руке и разглядывая облачка сигарного дыма. — Он должен был оклематься. Я почти его вылечил, а он взял да и помер прямо у меня на руках без всякого предупреждения. Какая черная неблагодарность с его стороны, а я так старался, лечил его. Будь проклят этот парень! Мне порой кажется, что он сам хотел умереть. Какой-то бессмысленный роман вызвал у него лихорадку.

— Роман? Ах, Ральф, что ты несешь! Только подумай! Какой может быть роман в больнице?

— Он пытался мне сегодня утром рассказать об этом, но ему мешали приступы боли. Его всего выворачивало изнутри, голова его чуть не касалась пяток, а ребра, казалось, трещали от натуги, но все же он сумел рассказать мне кое-что из истории своей жизни.

— Ах, какой ужас! — воскликнула жена доктора, просунув руку между спинкой стула и шеей мужа.

— Судя по всему, — продолжал доктор свой рассказ, — насколько я понял, какая-то девушка бросила его ради более состоятельного человека, и он, утратив всякую надежду и интерес к жизни, послал свою жизнь к чертям собачьим. Нет, он отказался назвать мне ее имя. У этого пациента с менингитом была своя особенная гордость. Он лгал, как сивый мерин, по поводу своего настоящего имени, подарил свои часы нянечке и разговаривал с ней так, словно перед ним королева. Не думаю, что я способен когда-нибудь простить его за то, что он умер, ибо я на самом деле ради него творил чудеса. Ну, он умер сегодня утром, — ну-ка дай спичку, — а в кармане у меня лежит одна маленькая штучка, которую он попросил похоронить вместе с ним. Он рассказал мне, что они с этой девушкой однажды собрались на концерт, но потом решили не идти, а просто погулять теплой лунной ночью. Она разорвала билет надвое — ему отдала одну половинку, а себе забрала вторую. Вот его половинка, небольшой красный кусочек картона с надписью «Вход на…». Послушай, моя маленькая, тебе, наверное, неудобно, этот подлокотник старого стула такой скользкий. Я тебя чем-то обидел?

— Что ты, Ральф. Меня не так легко обидеть. Скажи мне, Ральф, что такое любовь, как ты думаешь?

— Любовь! Ничего себе вопросик! Ну, любовь — это, несомненно, случай слабо выраженного безумия. Перенапряжение головного мозга, которое ведет к ненормальному состоянию всего организма. Это такая же болезнь, как корь, но до сих пор сентиментально настроенные люди отказываются передавать такие случаи докторам для лечения.

Его жена взяла половинку маленького картонного билетика и подняла его вверх, ближе к свету.

— Вход на… — сказала она, засмеявшись. — Как ты думаешь, сейчас он куда-то уже вошел? Не так ли, Ральф?

— Куда-то на самом деле вошел, — сказал доктор, вновь зажигая свою сигару.

— Докури сигару, Ральф, и потом приходи. Что-то я немного устала, подожду тебя там, наверху.

— Хорошо, моя маленькая, — согласился доктор. — Приятных сновидений!

Он докурил сигару, потом зажег другую.

Было около одиннадцати, когда он поднялся к жене.

Свет в спальне был приглушен, а она, раздетая, лежала на кровати. Когда он подошел к ней и взял ее за руку, из ладони выпал какой-то железный предмет и, ударившись об пол, звякнул. На ее белом лице он увидел красный ручеек, от которого у него в жилах застыла кровь.

Он бросился к лампе, подвернул фитиль до предела. Его губы разверзлись, чтобы издать дикий вопль, но он подавил его в себе, когда увидел половинку билета своего мертвого пациента на столике. К нему была аккуратно приклеена вторая половинка, и теперь читалась вся фраза целиком:




ВХОД НА… ДВОИХ


Беспутный ювелир{39}

(Перевод М. Калашниковой)

Вы теперь не найдете имени Томаса Килинга в адресной книге города Хаустона. Оно бы в ней значилось до сих пор, но месяца два тому назад мистер Килинг прекратил свою деятельность у нас и выехал в неизвестном направлении. Мистер Килинг пробыл в Хаустоне недолго. Тотчас же по приезде он открыл небольшое детективное агентство. Предлагая публике свои услуги в качестве частного сыщика, он был довольно скромен. Он не стремился конкурировать с фирмой Пинкертона и предпочитал дела, не сопряженные с особым риском.

Если нанимателю требовались сведения о привычках и склонностях своего клерка или какая-нибудь леди желала проследить за чересчур легкомысленным супругом, стоило только обратиться к мистеру Килингу. Это был тихий, усердный человек, имевший свои теории. Он читал Габорио и Конан Дойла и надеялся со временем занять более высокое место среди своих собратьев по профессии. Он служил раньше в одном крупном восточном детективном агентстве, но, так как продвижение по служебной лестнице совершалось медленно, он решил перебраться на Запад, где открывались более широкие горизонты.

У мистера Килинга имелись сбережения на сумму девятьсот долларов, и, приехав в Хаустон, он положил их в сейф у одного дельца, к которому имел рекомендательные письма. Он снял небольшое конторское помещение на втором этаже, в тихом переулке, повесил вывеску с указанием вида своей деятельности и, углубившись в конан-дойловского Шерлока Холмса, стал ожидать клиентов.

На третий день после того, как он открыл свое агентство, состоявшее из него самого, к нему явился клиент.

Это была молодая леди лет двадцати шести, довольно высокого роста, стройная и изящно одетая. На ней была черная соломенная шляпа с вуалью, которую она откинула, усевшись в предложенное мистером Килингом кресло. У нее было тонкое, нежное лицо с живыми серыми глазами; она казалась слегка взволнованной.

— Сэр, я пришла к вам, — сказала она приятным контральто, в котором слышались грустные нотки, — я пришла к вам, потому что вы почти чужой в нашем городе, а говорить о своих личных делах с кем-нибудь из друзей я не могу. Я хочу поручить вам наблюдение за моим мужем. Как ни унизительно для меня это признание, я боюсь, что чувства его уже не принадлежат мне. Когда-то, еще до нашего брака, он был влюблен в одну девицу, у родителей которой он снимал комнату. Я замужем уже пять лет, и все это время мы были очень счастливы, но недавно девица, о которой я говорю, приехала в Хаустон, и у меня есть основания подозревать, что мой муж возобновил свои ухаживания. Я хочу, чтобы вы установили за ним самое пристальное наблюдение и обо всем докладывали мне. Я буду приходить к вам сюда через день, в условленный час, и принимать ваш отчет. Меня зовут миссис Р., моего мужа хорошо знают в городе. У него ювелирная лавка на *** улице. Ваши услуги будут щедро вознаграждены; вот для начала двадцать долларов.

Леди протянула мистеру Килингу кредитку, и он положил ее в карман с небрежным видом, как будто это было для него самым привычным делом.

Он заверил ее, что все ее желания будут исполнены, и просил явиться за первым отчетом послезавтра в четыре часа дня.

На следующий день мистер Килинг навел необходимые справки и начал действовать. Он разыскал лавку ювелира и вошел, якобы желая отдать часы в починку. Ювелир, мистер Р., был человек лет тридцати пяти, на вид очень смирный и трудолюбивый. Лавка была невелика, но полна товара, в витринах красовался недурной ассортимент бриллиантов, золотых украшений и часов. Из дальнейших наблюдений выяснилось, что мистер Р. не имеет никаких дурных привычек, не пьет и постоянно сидит за работой у своего ювелирного станка.

Мистер Килинг несколько часов провел слоняясь вокруг лавки и под конец дня был вознагражден, увидя, как в лавку вошла нарядно одетая молодая женщина с черными волосами и глазами. Мистер Килинг остановился напротив двери, откуда ему было видно, что делается внутри. Молодая женщина спокойно прошла в глубь лавки, облокотилась на прилавок и непринужденно заговорила с мистером Р. Он встал со своего табурета, и они несколько минут совещались о чем-то, понизив голос. Потом ювелир передал женщине несколько монет — мистер Килинг слышал, как они зазвенели у нее в руке. После этого она вышла и быстрым шагом пошла по улице.

Точно в назначенное время клиентка мистера Килинга вновь явилась к нему в контору. Ей не терпелось услышать, заметил ли он что-либо, подтверждающее ее подозрения. Сыщик рассказал ей все, что ему удалось увидеть.

— Это она, — сказала леди, когда он описал ей молодую женщину, побывавшую в лавке. — О, наглое, бесстыдное создание! Так, значит, Чарльз дает ей деньги? Уже до этого дошло!

Леди взволнованно прижала к глазам носовой платок.

— Миссис Р., — сказал сыщик, — что вы еще желаете узнать? Как далеко я должен идти в своих наблюдениях?

— Я хочу собственными глазами убедиться в том, что мои подозрения меня не обманули. Затем мне потребуются свидетели, чтобы я могла начать бракоразводный процесс. Я больше не намерена терпеть то, что терпела.

Тут она передала сыщику бумажку в десять долларов.

Когда через два дня она снова пришла к мистеру Килингу, чтобы выслушать его отчет, он сказал:

— Сегодня я под каким-то пустяковым предлогом заходил в лавку. Женщина уже была там, но оставалась недолго. Перед тем как уйти, она сказала: «Чарли, значит, мы сегодня так и сделаем, как уговорились: мы премило поужинаем вместе, а потом вернемся сюда и еще поболтаем, пока ты будешь кончать оправу для новой бриллиантовой броши; лавка уже будет заперта, и нам никто не помешает». Я полагаю, миссис Р., это очень удобный случай; вы можете тайно присутствовать при свидании вашего мужа с предметом его страсти, и узнать все, что вы хотите знать.

— Негодяй! — вскричала леди, сверкая глазами. — Он сказал мне за обедом, что задержится и придет домой поздно, так как у него срочная работа. Но теперь я вижу, как он без меня проводит время.

— Мы сделаем так, — сказал сыщик. — Вы спрячетесь в лавке и будете слушать их разговор, а когда наслушаетесь достаточно, то позовете свидетелей и в их присутствии уличите мужа.

— Отлично, — сказала леди. — Там на углу, недалеко от лавки, стоит на посту полисмен, который давно знает всю нашу семью. Вечером он будет делать обход своего участка. Можно рассказать ему всю историю, предупредить заранее, и, как только я подам знак, вы вместе с ним войдете в лавку и будете свидетелями.

— Я с ним поговорю, — сказал сыщик, — и попрошу его помочь нам, а вы приходите сюда в контору, как только начнет смеркаться, чтобы мы могли заранее подготовить им ловушку.

Сыщик отправился к полисмену и объяснил ему положение вещей.

— Вот так штука, — сказал блюститель порядка. — Я что-то и не замечал за Р. таких дел. Хотя, правда, ни за кого нельзя ручаться. Так, значит, жена решила его застукать сегодня? И для этого она хочет спрятаться в лавке и подслушать их разговоры? Постойте-ка: там, позади лавки, есть чулан, где Р. держит старые ящики и уголь для топки. Дверь-то, конечно, на запоре, но, если вам все-таки удастся пробраться этим путем в лавку, там уж можно найти, где спрятаться. Я вообще не люблю путаться в такие дела, но мне жалко леди. Я знаю ее с детства и готов ей помочь, раз уж так вышло.

Вечером, когда стемнело, клиентка мистера Килинга проскользнула в его контору. Она была скромно одета во все черное, на голове у нее была круглая черная шляпка, и густая вуаль скрывала лицо.

— Если даже Чарли увидит меня, он меня не узнает, — сказала она.

Мистер Килинг и леди дошли до лавки ювелира и стали медленно прохаживаться взад и вперед по улице. Около восьми часов они увидели, как интересующая их молодая женщина вошла в лавку. Почти тотчас же она вышла оттуда вместе с мистером Р., взяла его под руку, и они торопливо зашагали, вероятно, туда, где ждал их ужин.

Сыщик почувствовал, как задрожала рука его спутницы.

— Негодяй! — с горечью прошептала она. — Он думает, что я сижу дома и простодушно жду его, в то время как он пирует с этой хитрой, беззастенчивой интриганкой… О, как коварны мужчины!

Мистер Килинг провел леди через темный подъезд, и они очутились на задворках лавки. Черный ход был открыт, и они вошли в чулан.

— В лавке, возле станка, на котором работает мой муж, — сказала миссис Р., — стоит большой стол, покрытый скатертью, которая достает до полу. Если мне удастся спрятаться под этот стол, я услышу каждое их слово.

Мистер Килинг вынул из кармана большую связку отмычек и в несколько минут подобрал такую, с помощью которой ему удалось отпереть дверь лавки. Там было почти темно, горел только один наполовину привернутый газовый рожок.

Леди вошла в лавку и сказала:

— Я запру дверь изнутри, а вы ступайте за моим мужем и этой женщиной. Посмотрите, ужинают ли они, а как только они встанут из-за стола, приходите сюда и три раза стукните в дверь. Я тогда буду знать, что они возвращаются. Когда я достаточно наслушаюсь, я отопру дверь, и мы с вами вместе уличим преступную пару. Мне может понадобиться ваша помощь; кто знает, что им вздумается сделать, когда они меня увидят.

Сыщик крадучись вышел из лавки и направился в ту сторону, куда ушли ювелир и женщина. Вскоре он обнаружил, что они заняли отдельный кабинет в маленьком, тихом ресторанчике и заказали ужин. Он подождал, пока они кончили, а затем поспешил обратно к лавке и, войдя в чулан, три раза постучал в дверь.

Несколько минут спустя вернулся ювелир со своей дамой, и сыщик в дверную щель увидел, что в лавке стало светло. Через дверь до него доносились звуки мирного и веселого разговора, но слов нельзя было разобрать. Он потихоньку спустился с крыльца, обошел вокруг лавки и, выйдя на улицу, заглянул в окно. Мистер Р. работал у своего станка, а черноволосая женщина сидела рядом и что-то ему говорила.

«Выждем немного», — подумал мистер Килинг и стал прогуливаться по улице.

Полисмен стоял на углу.

Сыщик рассказал ему, что миссис Р. спряталась в лавке, и все идет как по-писаному.

— Пойду туда, к черному ходу, — сказал мистер Килинг, — чтоб быть наготове, когда придет время захлопывать ловушку.

Полисмен отправился вместе с ним и, проходя мимо лавки, заглянул в окно.

— Э, да они, видно, помирились, — сказал он. — А куда ж девалась та женщина?

— Да вон она сидит, с ним рядом.

— Кто? Я говорю о той девице, с которой Р. ходил ужинать.

— И я о ней говорю, — сказал сыщик.

— Нет, вы что-то путаете, — сказал полисмен. — Вы знаете, кто эта леди, что сидит рядом с Р.?

— Это та женщина, с которой он уходил.

— Это его жена, — сказал полисмен. — Я ее пятнадцать лет знаю.

— Но кто же тогда?.. — начал сыщик и задохнулся. — Силы небесные, кто же тогда сидит под столом?

Мистер Килинг заколотил ногой в дверь лавки.

Мистер Р. подошел к двери и открыл ее. Полисмен и сыщик вошли в лавку.

— Под столом смотрите, под столом, — завопил сыщик Полисмен приподнял скатерть и вытащил из-под стола черное платье, черную вуаль и черный женский парик.

— Эта леди — в-в-ваша жена? — взволнованно спросил мистер Килинг, указывая на темноглазую молодую женщину, глядевшую на них в полном недоумении.

— Разумеется, — сказал ювелир. — А вот вы кто такой? По какому праву вы лезете под мои столы и ломаете мои двери?

— Загляните в свои витрины, мистер Р., — сказал полисмен, который начал догадываться, в чем дело.

Стоимость похищенных часов и бриллиантовых колец была определена в восемьсот долларов, и на следующий день сыщик уплатил всю сумму сполна.

Ювелиру тут же на месте все объяснили, а час спустя мистер Килинг сидел у себя в конторе и лихорадочно перелистывал свои альбомы с фотографиями преступников.

Наконец ему попалась одна, при виде которой он бросил альбом и стал рвать на себе волосы. На фотографии был изображен молодой человек с гладкой кожей и тонкими чертами, а внизу стояло следующее примечание:

«Джеймс X. Мигглс, он же Саймон-белоручка, он же Неутешная вдова, он же Бэнко Кэт, он же Проныра Джимми. Специальность: мошенничества и кражи со взломом. Работает обычно переодетый женщиной. Хорошо маскируется и очень опасен. Разыскивается в Канзас-Сити, Окочи, Нью-Орлеане и Милуоки».

Вот почему мистер Томас Килинг закрыл свое детективное агентство в городе Хаустоне.

Как Вилли спас отца{40}

(Перевод Л. Каневского)

Вилли Флинт был маленьким, шестилетним мальчиком из Хаустона. Это был чудный ребенок, с длинными золотистыми кудряшками и невинными ищущими глазками. Его отец был респектабельным здравомыслящим гражданином, который владел четырьмя или даже пятью торговыми помещениями на Мейн-стрит. Весь день мистер Флинт трудился среди своих арендаторов, делая то, что ему положено — вставлял разбитые окна, приколачивал гвоздями оторвавшиеся доски и ремонтировал те места, где отваливалась штукатурка. В полдень он обычно усаживался на ступеньках одного из своих зданий и съедал свой скромный обед, завернутый в кусок газеты, раздумывая о нынешних трудных временах.

Веселые, элегантно одетые клерки и бизнесмены проходили мимо него вверх и вниз по лестнице, но мистер Флинт им совершенно не завидовал. Он жил в небольшом коттедже возле большой кучи мусора, получившей название «Высота банок из-под томата», на одной из главных улиц в жилом районе Хаустона. Он был вполне счастлив, живя с женой и маленьким сыном Вилли, съедая свой скромный, но питательный обед и получая свои тысячу четыреста долларов ежемесячно за аренду своих помещений. Он был человеком изобретательным, находчивым, не проходило почти ни дня, чтобы он не увеличивал арендную плату за какое-то свое помещение и не откладывал по несколько долларов на черный день.

Однажды вечером мистер Флинт пришел домой и понял, что заболел. Он клеил дешевые зеленые обои на голодный желудок, точнее на одну из стен своих магазинов, ничего перед этим не поев, и это не могло не отразиться на его здоровье. Он, чувствуя, как у него повышается температура, слег в постель и, лежа в ней, бормотал сквозь зубы: «Боже, помоги моей жене и моему ребенку! Что же теперь с ними будет?»

Мистер Флинт послал Вилли в дальний угол спальни, а сам, вытащив из-под подушки пачку долларов, сказал жене:

— Вот, возьми это, отнеси в банк и положи на счет. Тут лишь восемьсот долларов. Некоторые арендаторы еще не рассчитались со мной, а пятеро из них хотят, чтобы я установил перегородки у окон. Тот, кто послал воронов накормить Илию, поможет и нам. Пойди к булочнику, купи у него на никель булку хлеба и быстро возвращайся, чтобы помолиться.

Вилли делал вид, что увлеченно играет с Ноевым ковчегом, устанавливал плату животным за кров и воду и писал все цифры на своей грифельной доске. Но он все равно слышал, что сказал матери отец.

Когда мать уходила, он спросил ее:

— Мамми, а папа на самом деле так болен, что не может работать?

— Да, дорогой, — ответила миссис Флинт, — у него очень высокая температура, и я боюсь, как бы он совсем не расхворался.

Как только мать ушла, Вилли, надев свою шапочку, выскользнул на улицу через парадную дверь. «Нужно помочь моему доброму, хорошему папочке, который заболел», — говорил он себе.

Он дошел до Мейн-стрит и там остановился, глядя на высокие здания, которыми владел его несчастный папа. Прохожие мило улыбались, глядя на этого малыша с льняными волосиками, и не одно угрюмое лицо оживлялось при виде его невинных голубых глазок.

Несчастный малыш Вилли! Ну, что он мог сделать, чтобы помочь своему больному отцу в этом большом, вечно занятом собой городе?

«Я знаю, что нужно делать, — сказал он вдруг себе. — Сейчас пойду и подниму арендную плату за несколько офисов и это наверняка поможет моему отцу, ему станет гораздо легче».

Вилли старательно преодолел три лестничных пролета в одном самом большом здании, принадлежащем отцу. На третьем этаже располагалась контора, которую снимали два молодых человека, только что начавшие заниматься адвокатской практикой. Они прибили там свою вывеску и уже отправили мистеру Флинту арендную плату за первый месяц.

Когда Вилли карабкался по лестнице, оба молодых адвоката уписывали сыр с крекерами, положив ноги на стол, на котором стояло шесть порожних литровых пивных бутылок. Они так наелись и напились, что тяжело дышали. Один из них, тот, у кого был в петличке пиджака вставлен цветочек магнолии, рассказывал приятелю какую-то смешную историю об одной девушке. Другой, убрав ноги со стола и открыв глаза, сказал:

— Разрази меня гром, Боб! Ну-ка убери корчажки!

Джентльмен, которого звали Боб, опустил ноги на пол, вытер о волосы ножик, которым только что резал ломтиками сыр, и огляделся.

Маленький голубоглазый мальчик с длинными золотистыми кудряшками стоял в дверях.

— Ну, входи, входи, девочка, — сказал Боб.

Вилли храбро переступил через порог.

— Я вам не девочка, — твердо сказал он. — Меня зовут Вилли Флинт, и я пришел сюда, чтобы повысить вам арендную плату.

— Ну, очень, конечно, любезно с твоей стороны, Вилли, — сказал джентльмен по имени Боб, — что ты пришел, чтобы это сделать, но мы этого не сделали бы даже под страхом смертной казни на электрическом стуле. Скажи, Вилли, это твои собственные волосики и катаешься ли ты на велосипедике?

— Не приставай к малышу, — сказал другой джентльмен, которого первый назвал Сэмом. — Мне кажется, он очень хороший мальчик. Послушай, Вилли, ты когда-нибудь слышал, какой звук получается, если бросить резинку на пол?

— Перестань дразнить малыша, — строго сказал Боб. — Он мне кого-то напоминает, — ах, простите меня за пущенную слезу, — ах, эти кудряшки, ах, эти глазки-незабудки. Скажи-ка, Вилли, только поскорее, дитя мое, не тяни душу, двести десять лет назад ты стоял…

— Да оставь ты его в покое, — сказал Сэм, нахмурившись, якобы недовольный поведением приятеля. — Вилли, не окажешь ли мне личное одолжение — не прольешь ли слезки на пол? Я просто изнываю от скуки, и твои слезки помогут мне забыть печаль и обрести радость.

— Мой папа очень болен, — сказал Вилли, храбро вступая в борьбу с просящимися наружу слезами, — и что-то нужно для него сделать. Прошу вас, добрые мои джентльмены, разрешите мне повысить арендную плату за эту контору, чтобы я мог вернуться домой и сообщить об этом отцу и чтобы ему полегчало.

— А, это пацан старика Флинта, — сообразил наконец Боб. — Почему он тебе не сделал лицо пошире, а? Скажи-ка, Вилли, насколько ты желаешь повысить арендную плату?

— А сколько вы платите сейчас?

— Десять долларов в месяц.

— Ну, скажем, будете платить по двенадцать, идет?

— Пусть будет пятьдесят, — сказал Сэм, зажигая сигару из черного табака, — за девяносто дней, а пока открой бутылочку пивка и вспрыснем сделку.

— Не пори чепуху, — сказал Боб. — Послушай, Вилли, почему бы тебе не повысить арендную плату до двадцати долларов? Так что беги сообщи об этом отцу, если хочешь ему добра.

— Ах, благодарю вас, — воскликнул Вилли и помчался домой с легким сердцем, что-то весело напевая.

Когда он прибежал домой, мистеру Флинту становилось все хуже и он что-то цедил сквозь зубы о десятидолларовой бумажке, которую дал жене.

— По-моему, у него не все в порядке с головой, — сказала миссис Флинт, заливаясь слезами.

Вилли подбежал к кровати отца и прошептал ему на ухо:

— Папа, папа, я поднял арендную плату за одну из твоих контор с десяти долларов до двадцати.

— Ты, мой сын? Молодчина! — сказал отец, положив ему на головку свою руку. — Да благословит Господь моего маленького мальчика.

Мистер Флинт погрузился в мирный сон, и, когда проснулся, лихорадки как не бывало. На следующий день он уже мог сидеть в постели, и теперь он чувствовал себя куда лучше. Но когда Вилли сообщил ему, чью именно ренту он поднял, мистер Флинт скончался в одночасье.

Увы, месье! Сколько в жизни бывает разочарований!

Мираж на холодной реке{41}

(Перевод Л. Каневского)

Владелец овцеводческой фермы отказался от спички и раскурил трубку от горящей головни. Мы были на рыбалке в Буффало и готовили себе ужин. Свежая жареная рыба, кофе, пшеничный хлеб, картошка и хрустящий на зубах бекон — не ужин, а объедение, от которого никто не откажется.

Мы расслабились и дружно поклонялись богине Никотинии. Луна освещала всю восточную часть неба и разливала белый мерцающий свет на темные воды реки. Буксир, словно призрак, медленно полз вниз по реке, оставляя за собой прозрачный серебристый след, и гнал мистический прибой далеко, к невидимым берегам, где почти бесшумно набегали волны. Комары сердито жужжали, не осмеливаясь перелетать через границы висевшего вокруг нас большого табачного облака. Упоительный свежий аромат исходил из лопающихся почек на деревьях и от полевых цветов. Мы сидели в ясной тени дубов и кипарисов и болтали, как обычно болтают почти все мужчины и женщины, когда Ночь, развязывающая языки, приходит на смену смиренно молчащему Дню.

Ночь виновата в рождении поэтов, в разбирательствах судебных дел по поводу нарушенного обещания, супружеской измене, за выболтанные секреты и скучные истории. Человек, который в лунную летнюю ночь не расскажет больше того, чего на самом деле знает, — большая редкость. Четверо из нас обладали определенным иммунитетом по отношению к лунному свету и розам, один из нас был достаточно молод, чтобы почувствовать сладостный эффект поцелуев Луны, которые она раздаривала темным верхушкам деревьев, воздушной перспективе дрейфующих, похожих на бухточки облаков, белых глазков цветочков кизила, проглядывающих из древесной темноты. Он все это замечал и высказывал свои мысли открыто, без сослагательного наклонения, прямо, а мы, уставшие от мира пассажиры, что-то ворчали ему в ответ, потягивая наши трубочки и сигары, отказываясь откровенничать по таким пустякам.

— Разве не красиво? — спрашивал молодой человек. — Небо похоже на купол какого-то волшебного храма, леса пропитаны насквозь тайной, а тишину нарушает лишь тихое дыхание природы.

— Мило, конечно, какие могут быть разговоры, — откликнулся страховой агент. — Но позвольте мне сказать вам, что я знал людей, которые разбрасывали микробов неизлечимых болезней вот по этой старой реке. Вы чувствуете, как с каждой минутой усиливается сырость? Никто не знает, что может произойти в следующую минуту. Особенно человек, обремененный семьей, которая зависит от него…

— Заткнитесь, — рявкнул аптекарь. — Если вам угодно поговорить на профессиональную тему, то порекомендуйте меня такому человеку. Мы совершаем эту вылазку ради удовольствия, и я не желаю ее портить трепом о бизнесе. Поговорите лучше о малярии, ведь еще есть две бутылки…

— Ну, вон куда хватили, чем же это лучше? — сказал адвокат. — Вы все твердите одно и то же до тех пор, покуда ваши мозги не сконцентрируются на чем-то другом. Давайте мне трибуну свидетеля, и я с нее поклянусь, что никогда не говорю о своем бизнесе за пределами конторы; если это не так, то гоните меня в шею из зала суда!

— Эта ночь, — сказал владелец овечьей фермы, — напоминает мне о той, когда я заблудился в лесу, идя вдоль Холодной реки. Это была та ночь перед тем утром, когда я увидал миридж…

— Что-что? Может, мираж? — сказал молодой человек.

— Нет, — ответил фермер, — это был не мираж, а миридж, причем самый реальный, который я когда-либо узрел. В этом было что-то весьма странное, и я часто об этом не рассказываю, но ведь когда видишь что-то экстраординарное, так и тянет высказаться, не так ли?

— Ну, валяй, — сказал аптекарь, протягивая руку за кисетом, — послушаем твою байку. Совсем немного осталось на свете вещей, которым современный человек не верит.

— Это случилось осенью восьмидесятого, — начал хозяин овечьей фермы, — когда я перегонял овец в графстве Ла-Саль. Поднялся сильный северянин, и ужасный гром рассеял мое стадо из полутора тысяч баранов. Пастух не смог с ними совладать, и они разбежались по всему чапарралю, этим густым зарослям кустарников. Я вскочил на свою лошадь и погнался за ними, и за целый день мне удалось согнать в одно место большую часть стада. Я встретил одного наездника, мексиканца, который сказал мне, что видел их «целую кучу» возле переправы Пало Бланко на Холодной реке. Я поехал в этом направлении и на закате очутился на равнине, где из-за густого кустарника не было ничего видно на расстоянии пятидесяти ярдов в любую сторону. В общем, я заблудился. Часа четыре или даже пять моя лошадка брела спотыкаясь по густой, сочной траве, шла то в одну, то в другую сторону и, кажется, понимала не больше меня, где она находится. К двенадцати часам я сдался, стреножил мою лошадку, а сам лег на седельное одеяло, чтобы отдохнуть до утра. Я, конечно, ужасно волновался за своих жену и ребенка, которые остались одни на ранчо, так как знал, что они будут до смерти напуганы моим долгим отсутствием. Ну, там, конечно, особенно опасаться было нечего, но вы же знаете, как эти женщины ведут себя, когда наступает ночь, особенно если на расстоянии десяти миль вокруг нет ни одного соседа.

Я проснулся на рассвете и, как только произвел оценку местности, сразу понял, где нахожусь. С того места, где я стоял, была видна дорога на Форт Эвелл, а на ее обочине стоял знакомый мне высохший вяз. Значит, я — на расстоянии около восемнадцати миль от своего ранчо. Я тут же вскочил в седло и когда бросил взгляд через Холодную речку в направлении дома, то увидал этот миридж. Все эти мириджи на самом деле какое-то чудо, просто удивительно. Мне в жизни приходилось их видеть раза три-четыре, не больше. Утро было туманным, кудрявые облачка, похожие на бухточки, также плыли по небу и в ложбинах тоже стоял туман. Я видел мой дом, мое ранчо, сарай для стрижки овец, забор, на котором висели седла, поленницу дров, топор, воткнутый в чурбан, — в общем, все, что было на моем дворе, я видел ясно-ясно, словно все это находилось от меня на расстоянии не больше двухсот ярдов, а я смотрел на все это через легкий утренний туман.

Все это казалось каким-то призрачным, чуть больше, чуть меньше, чем на самом деле, но я отчетливо видел белые занавески на окнах и даже ягнят, пасущихся возле загона. «Как все же забавно, — подумал я, — видеть все так близко, когда до дома целых восемнадцать миль!»

Вдруг я увидел, как отворилась дверь, на крыльцо вышла жена с нашим ребенком на руках. Не знаю, почему я не заорал, не окликнул ее, — не могу этого понять. Но, клянусь, я был ужасно рад ее видеть, знать, что она жива-здорова. И вот тогда я увидал что-то большое, крупное, черное; это черное двигалось, становилось все отчетливее и, когда вся картина вошла в фокус, я понял, что это мексиканец со своим широкополым сомбреро, подъехавший на своей лошади к забору ранчо. Он постоял там с минуту, потом я увидел, как моя жена вбежала в дом, захлопнув за собой дверь. Я видел, как мексиканец спрыгнул с лошади, подергал запертую дверь, а потом пошел за топором, который торчал в чурбане среди кучи дров. Он вернулся со своим орудием и принялся рубить дверь. Миридж становился чуть тусклее, словно его краски выцветали. Не знаю, что меня дернуло тогда, в ту минуту, что заставило совершить такую глупость, но я ничего не мог с собой поделать. Я быстро вытащил из чехла свой винчестер, прицелился в этого подлого негодяя и выстрелил. Потом стал клясть себя, называть законченным идиотом: кто же пытается пристрелить человека на расстоянии восемнадцати миль? Я вложил в чехол свою винтовку, вскочил в седло и, вонзив шпоры в свою лошадку, помчался через густой кустарник с такой скоростью, с какой путник улепетывает от гремучей змеи.

Я проскакал все восемнадцать миль минут за восемьдесят. Я не выбирал дороги, скакал напролом, через колючие заросли, ловко перепрыгивая через речки и ручьи. Когда доскакал до ранчо, то свалился со своей лошадки, а она, вся в пене, прислонилась к забору и с укоризной глядела на меня. Перемахнув через забор, я помчался к черному входу. С грохотом взбегал по ступенькам крыльца и орал словно безумный, выкрикивая имя жены, Сэлли, но не узнавал своего голоса, это был не мой голос, могу поклясться.

Дверь отворилась, и на пороге появилась жена с ребенком, слава богу, оба живы-здоровы, только перепуганные, словно кролики.

«Ах, это ты, Джим, — сказала жена, — где же, где же ты так долго пропадал? Какой-то пьяный мексиканец сегодня утром напал на наш дом, пытался взломать дверь, разрубить ее топором. Я хотела задать ему несколько вопросов, но не могла. Вот, сам посмотри».

Парадная дверь была изрублена на куски, на крыльце лежал топор, а на земле неподалеку и сам мексиканец. Пуля из моего винчестера угодила ему прямо в лоб.

— Ну и кто его застрелил? — спросил адвокат.

— Я рассказал вам все, что мне известно, — ответил владелец овцеводческой фермы. — Сэлли сказала мне, что этот человек вдруг неожиданно упал в тот момент, когда долбил дверь топором, но она никакого выстрела не слышала. Я не собираюсь ничего объяснять, просто рассказываю то, что произошло. Вы можете, конечно, сказать, что кто-то в кустарнике, увидев, как этот наглец взламывает дверь, пристрелил его, используя при этом бесшумный порох, а затем улизнул, не оставив своей визитки, но вы также можете сказать, что ни черта не понимаете, как, впрочем, и я сам.

— Неужели вы думаете… — начал было снова адвокат.

— Ничего я не думаю, — перебил его хозяин овец. — Обещал, что расскажу вам об этом миридже, который я видел, и все честно и подробно вам рассказал. Ну что, там в кофейнике не осталось еще кофе?

Трагедия{42}

(Перевод Л. Каневского)

— Клянусь бородой пророка, о Шехерезада, ты все правильно сделала, — сказал халиф, откидываясь назад и откусывая кончик сигары.

Уже тысячу ночей Шехерезада № 2, дочь великого визиря, сидела у ног могущественного халифа Западной Индии и рассказывала такие истории, от которых у придворных перехватывало дух.

Мягкие, мелодичные звуки падающих струй в фонтане приятно услаждали слух. Рабы разбрасывали лепестки роз по мозаичному полу и махали опахалами из павлиньих перьев с драгоценными камнями. За стенами дворца в саду, в кронах финиковых пальм, распевали заморские птички, черные вороны, предвещавшие несчастье, перелетали с ветки на ветку диковинных восточных деревьев, а из Нью-Йорка сюда долетала прилипчивая сентиментальная мелодия, которую приносил с собой свежий бриз.

— Ну, Шехерезада, — продолжал халиф, — по контракту за тобой еще одна история. Ты рассказала нам ровно тысячу, и все мы были просто поражены твоим великолепным талантом рассказчицы. Все твои истории совершенно новые и не утомляют нас, как пошлый вздор, который несет Маршалл П. Уайлдер. Ты такая молодчина! Но послушай, дочь Луны и первая кузина фонографа, ты нам должна еще одну историю. Пусть она будет такой, которую еще никто и никогда не рассказывал в моем царстве. Если справишься, получишь тысячу золотых монет и в придачу сотню рабов в услужение, но если твой рассказ с бородой, то уж не обессудь, придется заплатить своей головой.

Халиф подал знак, и палач Месрур подошел к Шехерезаде, стал рядом с ней. В руках у него поблескивала острая секира. Сложив руки на груди, он замер, словно статуя, а халиф тем временем продолжал:

— Ну, что же, Шехерезада, приступай. Если твой рассказ будет похож на рассказ номер четыреста семьдесят пять, в котором багдадского купца застает его любимая жена на концерте, устроенном в саду на крыше дома, с его машинисткой или на номер шестьсот восемьдесят четыре, в котором какой-то кади из города вернулся поздно босой и наступил на гвоздь, то это подойдет, но если ты снова станешь навязывать нам Джо Миллера, то, клянусь честью, пожалеешь об этом.

Шехерезада, отправив в рот новую жевательную резинку, села на ногу и начала свой рассказ.

— О, могущественный халиф, есть у меня одна историйка, которая всех вас просто очарует. В моем каталоге она числится под номером двести восемьдесят восемь. Но не могу ее рассказать, не могу, в самом деле. Я…

— Почему же нет, Шехерезада?

— Ах, брат Солнца и личный секретарь Млечного Пути, я все же женщина скромная, а рассказ слишком грубый, слишком неприличный, так что мне его никак нельзя рассказывать.

Шехерезаде самой вдруг стало стыдно, и она закрыла в смущении лицо руками.

— Давай рассказывай, я велю тебе, — сказал халиф, подвигаясь к ней поближе. — Не обращай на меня никакого внимания. Я ведь начитался Лауры Линн Джибби и Ибсена. Давай выкладывай свой номер двести восемьдесят восемь.

— Но я ведь уже сказала, халиф, он слишком неприличный.



Калиф подал знак. Палач Месрур взмахнул секирой, и головка Шехерезады покатилась с плеч.

— Я прекрасно знал, что номер двести восемьдесят восемь до неприличия груб, но такая вопиющая непристойность недопустима, это выше моих сил…

Достаточно вызывающая провокация{43}

(Перевод Л. Каневского)

— Он вдарил меня первый.

— Он спровоцировал меня, ваша честь.

— Я не собирался даже прикасаться к этому ниггеру, покуда он сам не ударил меня изо всей силы.

Так препирались два негра, стоя перед мировым судьей, который разбирал их дело о драке.

— Для чего вы ударили этого человека стулом? — спросил судья.

— Я играл на французской арфе, господин судья, на балу эмансипированных сыновей Пресвятых Дев в Сэм Гобсоне, а он в это время играл на гитаре, под которую танцевали ниггеры. И вот этот парень, которого я треснул, считает, что он тоже умеет играть на французской арфе, но это неправда, играть на ней он не умеет.

— Ложь, я умею на ней играть…

— Помолчите, — строго одернул его судья. — Продолжайте ваши показания.

— Ну, я играл на ней, когда подходит этот парень, которого я треснул. Он ужасно завидовал мне, тому, как я хорошо играю, и был вне себя из-за того, что комитет выбрал именно меня для игры на балу. И вот когда я играл, этот долбанутый парень подходит прямо ко мне и говорит: «От твоей музыки уже созрели все арбузы на высокой горе». Ну, я продолжаю играть. Тогда он говорит: «Представьте себе, что у тебя в руках большой, спелый арбуз с красной мякотью и черными семечками». Я продолжаю играть. А он говорит: «Ты тащишь его в автобус, разбиваешь острым камнем и погружаешь свою клешню в самую его красную мякоть, вытаскиваешь из него пригоршню сладкой массы и оглядываешься по сторонам, не подходит ли кто». Ну, я продолжаю играть. А он говорит: «Ты набиваешь себе арбузом полный рот, ты жуешь, жуешь, сок его выливается у тебя изо рта и течет по подбородку, скатывается на шею, на грудь, а сладкая масса растекается в твоем горле».

От этой его картины у меня потекли обильные слюнки, причем столько, что заполнили вскоре всю мою французскую арфу, она отсырела, музыка прекратилась, а члены комитета, назначившие меня на бал, только недоуменно переглядывались. Тогда я схватил в негодовании стул, трахнул этого негодяя парня по башке и накинулся на него. Вы, мистер судья, сами знаете, какие вкусные арбузы растут в этих местах…

— Ну-ка убирайтесь отсюда оба, чтобы глаза мои вас больше не видели, — вынес свой приговор судья. — Кто там следующий?

Сломанная тростинка{44}

Перевод Л. Каневского

Популярный священник сидел в своем кабинете перед жаровней с горящими углями, и довольная улыбка блуждала у него по лицу, когда он вспоминал свою удачную утреннюю проповедь. Да, он нанес ощутимые удары по греховному, он простыми, но берущими за сердце словами рассказывал слушавшей его, затаив дыхание, пастве о зле, коварстве, дебоширстве, пьянстве, развращенности, случаи которых наблюдались среди его прихожан.

Уподобляясь примеру первейшего слуги Господа с чистейшими помыслами, он в своей речи опускался до самых низменных глубин порока и разврата, а в голове у него возникали ужасные, жгучие, непотребные картины, которые он рисовал перед изумленными взорами прихожан щедрой кистью в поразительно живых красках. Он сам слыхал, как слетали богохульства с губ, некогда столь же чистых, как у сестер церкви, он сам стоял в самом центре безграничных пороков, где вино текло рекой, раздававшиеся там скабрезные песни, проклятия, громкий смех, шумное пьяное веселье, звон монет, заработанных на человеческой крови, казалось, долетали до обиталища самого Дьявола.

Да, в самом деле, он поразил свою паству! Он не скупился на самые огненные слова, чтобы выжечь ими все то, что не имело права на существование. И вот теперь он сидел перед своими горящими угольками и думал об успехе трудов своих, эти раздумья вызывали у него довольную улыбку.

Вдруг щелкнула задвижка на двери его кабинета, и к нему вошел человек. Грязный, седой, в лохмотьях, изрядно потрепанный, с неясным взором и неуверенной походкой, к тому же от него сильно несло ромом. Может, он и был когда-то человеком. На его лбу пролегла длинная полоска клейкого пластыря, на переносице красовалась открытая кровавая рана, которая контрастировала с менее красным цветом остального лица. Вместе с ним в кабинет влетел дух нереспектабельности, несвятости и рома.

Проповедник встал, его чувствительные ноздри заметно подергивались от неприятного запаха, а все его грузное тело под просторным облачением дрожало от испытываемого к вошедшему отвращения.

— В чем дело, добрый человек? — спросил он.

* * *

Существо заговорило, и проповедник, все еще стоя, пытался следовать за лабиринтом его хрипловатой речи.

— Разве вы меня не знаете? Я живу в «Восторгах ада». А я вас знаю. Вы туда приходили, действительно приходили, хотели ознакомиться с его достопримечательностями. Вы попросили дать вам в проводники этого итальяшку, Тони, а он послал вас к гадкому Джейку. Так это я. Я поведу вас по всем притонам, ну и все такое прочее. Я знаю, что вы — проповедник, если судить по тому, что вы делаете. Но вы купите мне вина, как человек, настоящий человек с большим карманом, иначе кто вас будет принимать за человека?

— Простите, — сказал проповедник, — эта рана у вас на лбу, — кровь из нее каплет на мои гравюры, — позвольте мне…

— Не волнуйтесь, ваше преподобие, — сказало существо и, задрав полу своего изодранного сюртука, вытерло кровь с лица. — Я не испорчу ваши картинки. Несколько капелек сорвались на ковер, но ничего, сейчас я напущу сюда свежего воздуха. Когда-то я мог бы рассказать вам все о ваших картинках: вот эта — Она со львом, а это — Венера Милосская, а это — Дискобол. Вас не удивляет, ваше преподобие, что я верно называю картинки, нет? Когда-то и я сидел вот на таких стульях, больше всего мне нравилась испанская кожаная обивка, но ваша стенная панелька не из лучших — резной аллегорический орнамент уже не используется в современных панельках. Но, простите меня, ваше преподобие, я пришел к вам не для того, чтобы сказать об этом. После того как вы пристрастились к нашему злачному месту, я задумался о том, что вы мне говорили однажды вечером, когда мы с вами ходили на танцульки в Гиллиган. Там был один парень, который унижал вас как священника, даже хотел дать вам по уху, но, увидев, что у меня из кармана выпирает пушка, и посмотрев мне в глаза, он передумал. Ну, да это неважно. Я тогда слышал, как вы себе сказали: «Сломанной тростинки ему не соединить и горящий лен не погасить» или что-то в этом роде. Тогда я сказал себе: «Пойду-ка я в большую церковь, послушаю проповедь этого типа».

* * *

— Мои ребята, все эти хвастуны, у которых нет и гроша в кармане, смеются надо мной, называют «Благочестивым Джейком», но сегодня я пошел в большую церковь, где вы проповедуете, ваше преподобие. Я сказал себе, что ведь это я вас водил по злачным местам, я заступался за вас, когда эти пропойцы выставляли вас на посмешище, я не позволил этим парням вас обжулить, а когда я услыхал о ваших поучениях, о ваших проповедях, сам услыхал, какие жгучие слова вы отважно бросали этой банде, то испытал гордость, чувство, что я и сам причастен к вашему бизнесу, так как ходил повсюду вместе с вами. Я сказал себе: «Ты должен сам услыхать, как проповедует этот парень, и, может, в результате у сломанной тростинки появится шанс снова стать целой…» Извините меня, ваше преподобие, не бойтесь, я не упаду и не испорчу ваш ковер. Что-то голова кружится. Кровь все течет из моей раны на лбу, но я совсем не пьян.

— Может, вы присядете, не хотите ли на самом деле присесть, отдохнуть несколько минут?

— Благодарю вас, ваше преподобие, я не стану садиться. Кажется, я уже покончил со своим прошлым. Я пришел в церковь, вошел в нее. Я услыхал чудесную музыку, мне казалось, что это поют сами ангелы на хорах, и я почувствовал такой дивный запах — запах фиалок и свежего сена, которое мы косили на пахучих лугах, когда я был совсем еще маленьким. Сколько там было хороших людей в бархатных куртках и красивых платьях с разными безделушками. А вы, ваше преподобие, стояли в дальнем конце, на большой трибуне, такой спокойный, словно вы не здесь, а где-то далеко-далеко, точно такой, как тогда на балу в Гиллингене, когда эти ребята попытались вас высмеять, а я после пошел, чтобы послушать вашу проповедь.

* * *

Вдруг проповедник вспомнил лестный для него отрывок из сообщения о его утренней проповеди, опубликованного в утренней газете: «Его чудодейственное, магнетическое воздействие настолько велико, что не только способно тронуть сердце даже самого грубого, самого невежественного и неграмотного человека, но и вызвать ответный аккорд в сознании человека высококультурного, обладающего тонким вкусом».

— Ну а моя проповедь, — спросил священник, соединяя подушечки своих тонких пальцев и чувствуя, как заслуженная похвала убыстряет ток крови в жилах. — Не вызывала ли она у вас угрызений совести из-за той греховной жизни, которую вы прежде вели, не осветила ли светом Божественной жалости уголки вашего сердца, не принесла ли прощения вашей заблудшей душе, в общем, всего того, что Он обещает самым развращенным, порочным и злобным существам Своего творения?

— Ваша проповедь? — сказало существо, поднося дрожащую руку к ранам, обезображивающим его лицо. — Разве вы не видите эти порезы, эти синяки? Знаете, где я их заработал? Я ведь и не услышал вашей проповеди. Все эти увечья я заработал на острых камнях, куда коп с вашим привратником вышвырнули меня из церкви. В самом деле, разломанная тростинка никогда не станет целой, а горящий лен не погасить. У вас есть еще что-нибудь сказать?

Волосы Падеревского{45}

(Перевод Л. Каневского)