У него появилась возможность купить машину поновей и поудобней, чем видавшие виды полицейские «ягуары» и «рейнджроверы». Этот бронированный «БМВ-седан» принадлежал до него сэру Ральфу Хэлперну — миллионеру, заработавшему свои миллионы на тряпках, основателю сети магазинов одежды «Топшоп», получившему, после того как молодая любовница рассказала таблоидам, чтó он может за одну ночь, прозвище «пятиразовый Ральф». «Кто знает, что происходило на этом заднем сиденье, — мечтательно рассуждал Конь Деннис. — Шлюховоз сэра Ральфа — это находка». Автомобиль, купленный за 140 тысяч фунтов, продавался за 35 тысяч — «даром», заявил Конь Деннис. Полицейские намекнули, что вне Лондона, на сельских дорогах, возможно, ему будут даже позволять садиться за руль самому. И пуленепробиваемые окна, в отличие от окон полицейских «ягуаров», открывались. Можно будет, когда это сочтут неопасным, дышать свежим воздухом.
Он купил машину.
Первой в ней была поездка в «Шпионский центр». Штаб-квартира SIS (Британской секретной разведывательной службы), знакомая любителям фильмов про Джеймса Бонда, смотрела через Темзу на издательство «Рэндом хаус», словно была автором, нуждающимся в хорошем издателе. Джон Ле Карре в своих книгах о Джордже Смайли назвал SIS «Цирком» (the Circus), потому что здание якобы выходило на площадь Кембридж-серкус; это означало, что шпионы смотрели в окна на эстрадный театр «Пэлэс» Эндрю Ллойда Уэббера. В некоторых подразделениях гражданской службы SIS называли «Ящиком 850» — по почтовому адресу, который когда-то использовала служба внешней разведки МИ-6. В сердце Шпионской Страны находился человек, чьим кодовым именем, вопреки бондиане, было не «М». Глава МИ-6 — это уже не было секретом — обозначался буквой «С». В тех редких случаях, когда мистер Антон с Хэмпстед-лейн, а позднее — с Бишопс-авеню, 9, получал возможность войти в эти надежно охраняемые двери, он никогда не проникал в паучье логово, никогда не встречался с «С». Он имел дело, так сказать, не с заглавными, а со строчными буквами латиницы; впрочем, однажды — только однажды — он выступил на собрании, где присутствовало много заглавных букв. И дважды встречался с руководителями службы контрразведки МИ-5 Элайзой Маннингем-Буллер и Стивеном Ландером.
Во время того первого визита его ввели в комнату, похожую на конференц-зал рядового лондонского отеля, чтобы сообщить хорошую новость. Оценка серьезности «конкретной угрозы» в его адрес снижена. Значит, его больше не обещают убить к определенному сроку? Не обещают. Операция, сказали ему, «сорвана». Неожиданное слово. Ему захотелось узнать об этом «срыве» побольше. Потом он подумал: Не спрашивай. И все-таки спросил. «Поскольку речь идет о моей жизни, — сказал он, — мне кажется, вам следовало бы чуть подробнее рассказать мне о том, почему дела теперь обстоят лучше». Молодой сотрудник, сидевший за блестящим полированным деревянным столом, с дружелюбным видом подался вперед. «Нет», — отрезал он. И на этом разговор был окончен. Что ж, нет — это по крайней мере четко и ясно, подумал он, неожиданно для себя развеселившись. Защита источников информации — абсолютный приоритет для SIS. Ему будет сообщено только то, что сочтет нужным сообщить его оперативный сотрудник. Дальше простирается край вечного «нет».
«Срыв» вражеской операции наполнил его опьяняющим восторгом, но ненадолго: на Хэмпстед-лейн мистер Гринап вернул его на землю. Уровень угрозы по-прежнему высок. Определенные ограничения будут оставаться в силе. В частности, Гринап не может позволить привозить к нему домой Зафара.
Его пригласили выступить в Мемориальной библиотеке Лоу Колумбийского Университета в Нью-Йорке в ознаменование двухсотлетия Билля о правах. Надо, подумал он, начать принимать такие приглашения: он должен выйти из зоны невидимости и снова обрести голос. Он обсудил с Фрэнсис Д\'Соуса, не попытаться ли получить приглашение в Прагу от Вацлава Гавела, чтобы встреча, которую в Лондоне британские власти сделали невозможной, произошла на родной земле Гавела. Если правительство Ее величества самоустраняется от его дела, следует вывести кампанию по его защите на международный уровень и, пристыдив Тэтчер и Херда, побудить их действовать. Ему надо использовать все предлагаемые трибуны, чтобы снова и снова заявлять: его случай отнюдь не уникален, писатели и интеллектуалы по всему исламскому миру обвиняются точно в таких же «мыслепреступлениях», как он, — в кощунстве, ереси, отступничестве, оскорблении святынь и чувств верующих, — и это означает, что либо самые лучшие и самые независимые творческие умы в мусульманском мире принадлежат выродкам, либо эти обвинения просто-напросто маскируют подлинную цель обвинителей: подавить любую неортодоксальность, любое инакомыслие. Говорить об этом — не значило, как намекали иные, пытаться привлечь особое сочувственное внимание к своему делу или оправдать свое «возмутительное поведение». Это была правда, и только. Чтобы его доводы были убедительными, сказал он Фрэнсис, ему, помимо прочего, необходимо опровергнуть свое собственное заявление, исправить Великую Ошибку, и говорить об этом надо будет громко, с самых заметных трибун, во время наиболее широко освещаемых мероприятий. Фрэнсис, испытывая к нему сильные защитные чувства, боялась, что это может ухудшить его положение. Нет, возразил он, хуже будет оставаться в ложном положении, в которое он сам себя поставил. Он усваивал трудный урок: наш мир — не такое место, где царит сочувствие, и рассчитывать на людское сочувствие не следовало с самого начала. Жизнь немилосердна к большинству людей и вторую попытку предоставляет редко. В классическом ревю шестидесятых «За краем» комический актер Питер Кук давал зрителям умный совет: в случае атомной атаки самое лучшее — «не находиться в зоне, где в ближайшее время должна случиться атака. Держитесь оттуда подальше: если где-то падают бомбы — значит, там опасно». Чтобы не страдать от того, что в мире мало кто сочувствует твоим ошибкам, самое лучшее — сразу вести себя правильно. Но он свою ошибку уже совершил. И сделает все, что потребуется, для ее исправления.
«Будут последствия — даже если это будет означать смерть», — сказал пресс-секретарь Брадфордского совета мечетей. «Суждение имама, приговорившего автора „Шайтанских аятов“ к смерти, было безукоризненно», — заявил садовый гном. Тем временем в Париже злоумышленники проникли в дом бывшего президента Ирана Шапура Бахтияра — противника власти аятолл, жившего в эмиграции, — и убили Бахтияра и его помощника ударами ножей, совершив «ритуальное убийство».
В Москве была предпринята попытка отстранить от власти Михаила Горбачева, и три дня тот сидел под домашним арестом. Когда его освободили и он прилетел обратно в Москву, у трапа самолета дожидались репортеры, чтобы спросить его, не запретит ли он теперь коммунистическую партию. Вопрос, судя по его виду, поверг его в ужас, и в тот момент — именно в тот — история (в лице Бориса Ельцина) пронеслась мимо него, предоставив ему плестись в ее хвосте. И все же никто иной, как он — не Ельцин, не Рейган, не Тэтчер — был человеком, изменившим мир: он сделал это, запретив советским войскам стрелять по демонстрантам в Лейпциге и других местах. Много лет спустя бывший человек-невидимка встретился с Михаилом Горбачевым в Лондоне на одном мероприятии по сбору средств. «Рушди! — воскликнул Горбачев. — Я полностью поддерживаю вас по всем вопросам». Они даже обнялись на секунду. Неужели по всем? — спросил он человека с вытатуированной на лбу картой Антарктиды. «Да, — подтвердил Горбачев через переводчика. — Полностью поддерживаю».
Он писал эссе для своего друга Колина Маккейба из Британского института кино (БИК) о фильме «Волшебник страны Оз». Двумя великими темами фильма были родной дом и дружба, и в то время он как никогда остро испытывал необходимость и в том и в другом. Друзья у него были — друзья столь же верные, как спутники Дороти на Дороге из желтого кирпича, и он рассчитывал вскоре обрести дом после трех лет дороги. В качестве приложения к эссе он сочинил рассказ-антиутопию «На аукционе рубиновых туфелек». В фильме эти волшебные туфельки могли в любой момент перенести тебя домой; но какова цена таких предметов в жестоком научно-фантастическом мире, где все продается и покупается, а представление о родном доме «раздроблено и повреждено»? Эссе понравилось главному редактору журнала «Нью-Йоркер» Бобу Готлибу, и он напечатал большой кусок из него до того, как вышла брошюра БИК. Майнхардт Раабе, сыгравший в фильме коронера Страны жевунов, прочел журнальную публикацию в доме престарелых в Форт-Лодердейле и прислал хвалебное письмо, к которому приложил подарок — цветную картинку, изображавшую кадр из главной сцены с его участием. Он стоит на ступеньках ратуши жевунов и держит длинный свиток, наверху которого большими готическими буквами написано: СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИ. Под этой надписью Раабе старательно вывел синей шариковой ручкой: Салман Рушди. Когда он увидел свое имя на жевунском свидетельстве о смерти, первой его мыслью было: Юмор, однако… Но потом до него дошло: мистер Раабе из своего дома престарелых шлет письма разным людям по всей Америке, по всему миру, пускает, как Герцог в романе Беллоу, слова-ракеты в пустое пространство, при этом у него около кровати имеется большая стопка этих картинок, и он вкладывает по картинке в каждое письмо. Это его визитная карточка. Он не успевает сообразить: этот человек взаправду живет под смертным приговором, надо бы проявить капельку такта. Он пишет, подписывает, посылает — вот и все.
После того как эссе вышло в свет, Колин Маккейб сказал ему, что многие в БИК боялись иметь отношение к брошюре печально знаменитого мистера Рушди. Колин сумел смягчить по крайней мере часть этих страхов. Ведь у этого автора вышла книга — и реки крови не потекли. Что уж тут говорить о маленькой брошюрке, посвященной старому фильму. Но он понял: чтобы снова обрести свободу, он должен преодолеть не только свой страх, но и чужие страхи.
В Ливане освободили британского заложника Джона Маккарти.
Начальство подразделения «А» решило, что можно позволить Зафару приехать к отцу на Хэмпстед-лейн, 30. Вначале мистер Гринап предложил завязать мальчику глаза, чтобы он не видел, какими улицами едет, но об этом и речи быть не могло, и Гринап не стал настаивать. В тот же день Зафара привезли, и его радость осветила уродливые комнаты, сделала интерьер красивым.
Позвонила взволнованная Фрэнсис. Ее попросили сообщить ему по секрету, что «Гаруну и Морю Историй» присудили премию Гильдии писателей за лучшую детскую книгу года. «Они будут очень рады, если вы как-нибудь ухитритесь приехать и получить премию». Да, сказал он, ему доставит огромное удовольствие участвовать в церемонии. Он поехал к Майклу Футу, и тот сказал: «Хорошо. Значит, ветер переменился. Нам надо будет опять встретиться с Хердом и гораздо жестче настаивать на своих требованиях». Его восхищала заряженность Майкла на борьбу, которую не умерял солидный возраст. В этом — и в способности пить виски не пьянея — с ним мог поспорить только Кристофер Хитченс
[129]. Когда он пил с Майклом, ему не раз приходилось тайком выливать свой скотч в цветочный горшок.
Он сказал полицейским про премию Гильдии писателей. Церемония должна была пройти 15 сентября в Дорчестер-отеле. Охранники стали издавать нечленораздельные звуки, означавшие нежелание. «Не знаю, Джо, что начальство на это скажет, — произнес Бенни Уинтерс, который в своей шикарной куртке из дубленой кожи немного походил на Ленни Кравица
[130] — только волосы еще короче. — Но мы с ним обязательно это обсудим». Результатом обсуждения стал визит мистера Гринапа с мрачнейшей из его мрачных мин, сопровождаемого Хелен Хэммингтон, сотрудницей полиции высокого ранга, которая вначале говорила мало.
— Мне очень жаль, Джо, — сказал мистер Гринап, — но я этого позволить не могу.
— Вы не хотите позволить мне поехать на Парк-лейн получить литературную премию, — проговорил он медленно. — Вы не хотите мне этого позволить, хотя заранее об этом будет знать только один человек, организатор мероприятия, хотя мы можем приехать после того, как всех рассадят ужинать, быть на месте минут за десять до начала церемонии награждения, получить премию и уехать, когда церемония еще будет идти. Этого вы мне позволить не намерены, так?
— Из соображений безопасности, — сказал мистер Гринап, выставив подбородок. — Это было бы в высшей степени неразумно.
Он сделал глубокий вдох. (Бросив курить, он получил за это в награду астму с поздним началом, и поэтому ему иногда не хватало воздуху.)
— Видите ли, в чем дело, — сказал он. — Я полагал, что являюсь свободным гражданином свободной страны и не в вашей компетенции позволять мне что-либо или не позволять.
Мистер Гринап потерял терпение.
— Мне представляется, — заявил он, — что вы посредством своей тяги к самовозвеличению подвергаете опасности население Лондона.
Это была поразительно составленная фраза: представляется, посредством, самовозвеличению… Он запомнил ее навсегда. Настал момент, который Анри Картье-Брессон
[131] назвал бы решающим — le moment décisif.
— Дело обстоит следующим образом, — сказал он. — Я знаю, где находится Дорчестер-отель, и у меня, к счастью, есть деньги на такси. Так что вопрос не в том, еду я на церемонию или нет. Я еду на церемонию. Вопрос у меня к вам один: едете ли вы со мной?
Тут в разговор вступила Хелен Хэммингтон. Она сообщила ему, что сменяет мистера Гринапа на должности старшего оперативного сотрудника Скотленд-Ярда. Это была чрезвычайно приятная новость. Затем она сказала мистеру Гринапу:
— Я думаю, мы сможем решить эту проблему.
Гринап сделался очень красный, но ничего не сказал.
— Принято решение, — продолжила Хэммингтон, — что мы, вероятно, позволим вам выезжать несколько чаще.
Через два дня он был в Дорчестер-отеле, в самом сердце книжного мира, и получил свою премию — стеклянную чернильницу на деревянной подставке. Он поблагодарил собравшихся за солидарность и извинился за то, что материализовался посреди ужина и испарится до его конца. «В нашей свободной стране, — сказал он, — я человек несвободный». Ему аплодировали стоя, и от этого у него — у человека, которого не так-то легко заставить плакать, — выступили слезы. Он помахал всем и, уходя, услышал, как Джон Клиз
[132] говорит в микрофон: «Везет же мне! Сразу после этого — я». Да, самовозвеличился маленько — но кому от этого стало хуже? Население Лондона могло спокойно чувствовать себя в своих смокингах, домах, постелях. А мистера Гринапа он никогда больше не видел.
В те странные дни ангел смерти все время, казалось, был где-то рядом. Позвонила Лиз: Анджеле Картер сказали, что ей осталось жить самое большее полгода. Потом, плача, позвонил Зафар: «Хэтти умерла». Хэтти — это была Мэй Джуэлл, англо-аргентинская бабушка Клариссы, любительница широкополых шляп и прототип Розы Дайамонд из «Шайтанских аятов», около дома которой в Певенси-Бэй, графство Суссекс, упали на песок, благодаря чему остались живы, вывалившиеся из взорванного самолета Джибрил Фаришта и Саладин Чамча. Кое-что из того, о чем Мэй Джуэлл любила рассказывать — в Лондоне у бывших конюшен Честер-сквер-Мьюз она однажды увидела призрака конюха, который, казалось, шел на коленях, но потом поняла, что просто-напросто идет человек, находясь на старом, более низком уличном уровне, и потому он виден только выше колен; сквозь ее гостиную в Певенси-Бэй в 1066 году плыли корабли завоевателей-нормандцев, потому что море с тех пор отступило; в Аргентине в ее estancia
[133] Лас-Петакас быки подходили к ней и клали ей на колени головы, словно они были единорогами, а она девственницей (ни то ни другое не соответствовало действительности), — попало на страницы его книг. Он очень любил ее рассказы, ее шляпы и ее самое.
Хелен Хэммингтон, приехав к нему снова, сообщила, какие послабления полиция теперь готова ему сделать. Они могут, оговорившись обо всем заранее, возить его покупать одежду и книги после закрытия магазинов. Возможно, он захочет поехать за покупками куда-нибудь за пределы Лондона — например, в Бат, — и там он даже сможет заходить в магазины в рабочие часы. Если он захочет надписывать покупателям экземпляры книг, такие мероприятия допустимы, но опять-таки не в Лондоне. Его друг профессор Крис Бигсби пригласил его публично что-то прочесть в Университете Восточной Англии, и, пожалуй, ему можно будет принимать такие приглашения. Не исключены посещения театров — Ковент-Гардена, Английской национальной оперы, Национального театра. Она знала, что он близко дружит с Рути Роджерс, совладелицей ресторана «Ривер кафе» в Хаммерсмите, так что он может иногда выбираться туда ужинать — или в «Плющ», владельцы которого Джереми Кинг и Крис Кобрин тоже люди надежные. И кстати: Зафару теперь позволено не только приезжать на Хэмпстед-лейн, но и ночевать там. С уходом мистера Гринапа кое-что, безусловно, изменилось.
(Чего ему не было позволено: жить публично, передвигаться свободно, вести обычное существование писателя и свободного человека сорока с чем-то лет. Он словно бы находился на строгой диете: все, что не значилось в списке позволенного, было запрещено.)
11 ноября должен был наступить тысячный день с тех пор, как в день церковной службы в память Брюса Чатвина была объявлена фетва. Он поговорил с Фрэнсис и Кармел о том, как использовать момент политически. Они решили организовать двадцатичасовую демонстрацию-«бдение» в лондонском зале Сентрал-Холл-Вестминстер. Когда об этом плане сообщили газеты, ему позвонил Данкан Слейтер. Дуглас Херд, сказал Слейтер, просит отменить акцию, угрожая, что, если она состоится, на активистов кампании по защите Рушди будет возложена вина — может быть, даже самим правительством, — в том, что откладывается освобождение британского заложника Терри Уэйта. Майкл Фут, узнав об этом, пришел в ярость. «Поддаваться угрозам — значит поощрять захват заложников», — сказал он. Но в конце концов демонстрация была отменена по просьбе объекта фетвы. Человеческим правам Терри Уэйта надо было отдать предпочтение перед его правами.
Петер Вайдхаас, руководитель Франкфуртской книжной ярмарки, решил было снова пригласить иранских издателей, но протесты в Германии не позволили ему этого сделать.
Вот и тысячный день. Он ознаменовал его тем, что дописал эссе «Тысяча дней в воздушном шаре». Американский ПЕН-центр провел митинг и направил в ООН письмо протеста. Его британские друзья, чье «бдение» было отменено, читали вслух письма в его поддержку в книжном магазине на Чаринг-Кросс-роуд. Вместе с тем газета «Индепендент», становившаяся, вопреки названию
[134], своего рода рупором британского ислама, напечатала статью «писателя» Зиауддина Сардара, где говорилось: «Самое лучшее для мистера Рушди и его сторонников — заткнуться. Мухе, попавшей в паутину, не стоит привлекать к себе внимание». Упомянутая «муха» позвонила редактору газеты и сообщила ему, что не будет больше писать рецензии для ее книжного раздела.
18 ноября Терри Уэйта освободили. Больше в Ливане британских заложников не оставалось. Как, думал он, власти теперь будут пытаться заткнуть ему рот? Ответ он получил очень скоро. 22 ноября роман «Шайтанские аяты» и его автора подверг нападкам архиепископ Кентерберийский Джордж Кэри. Роман, заявил Кэри, — «возмутительная клевета» на пророка Мухаммада. «Мы должны быть более терпимы к гневу мусульман», — сказал архиепископ.
Он дал ему отповедь в радиоинтервью, и британская пресса резко раскритиковала архиепископа. Кэри пошел на попятную, извинился и пригласил человека, чью книгу он осудил, на чай. Человека-невидимку привезли в Ламбетский дворец, и там он увидел чопорную фигуру архиепископа и спящую у камина собаку, а вот и чай: одна чашка — и, к его разочарованию, никаких сэндвичей с огурцом. Кэри был неловок, запинался, и ему мало что было сказать. На вопрос, не попытается ли он как священнослужитель священнослужителя уговорить Хаменеи отменить фетву, он беспомощно ответил: «Не думаю, что я для него большой авторитет». Целью чаепития было ограничение ущерба, не более того. Оно длилось недолго.
И пошли слухи, что британцы готовятся обменяться с Ираном послами и возобновить полные дипломатические отношения. Ему крайне необходима была публичная трибуна. Дата мероприятия в Колумбийском университете быстро приближалась, и казалось по-настоящему важным, чтобы он смог там выступить, чтобы его голос раздался во всеуслышание. Но в Ливане по-прежнему удерживали двоих американских заложников, и не ясно было, разрешат ли ему приехать в Соединенные Штаты. К тому же — как он полетит? Ни одна коммерческая авиалиния не будет рада такому пассажиру. Полицейские сказали ему, что из Соединенного Королевства в Штаты и обратно почти каждую неделю летают пассажирские самолеты для военных. Может быть, его возьмут на такой рейс? Они навели справки, и оказалось — да, ему можно будет полететь с военными. Но состоится ли поездка, все еще было не ясно.
Позвонил Данкан Слейтер, чтобы извиниться за «конфронтацию» из-за акции, намечавшейся на тысячный день, и сказать, что с обменом послами «торопиться не будут». Его, сказал он, посылают работать за границу, и новым «связным» Форин-офиса будет Дэвид Гор-Бут. Жаль: Слейтер ему нравился и, чувствовалось, поддерживал его. Гор-Бут — совсем иное дело: он был угрюмее, бесцеремоннее, резче.
1 декабря освободили Джозефа Сисиппио, а неделю спустя на свободу вышел последний из американских заложников Терри Андерсон. Американцы сдержали слово и сняли запрет на его поездку. Он сможет выступить в библиотеке Лоу.
Он должен был пересечь океан на самолете Королевских ВВС и приземлиться в вашингтонском международном аэропорту Даллеса. Оттуда в Нью-Йорк, а потом обратно его пообещали доставить частным самолетом, принадлежащим главе медиакорпорации «Тайм — Уорнер». В Нью-Йорке его встретит команда охранников, выделенная городской полицией. По мере того как приближалась дата вылета, эти планы все время менялись, что сильно нервировало. Частный самолет от Вашингтона до Манхэттена превратился в машину, затем в вертолет, затем снова в самолет. Эдрю запланировал ужин с влиятельными ньюйоркцами и «артистический ланч» с возможным участием Аллена Гинзберга, Мартина Скорсезе, Боба Дилана, Мадонны и Роберта Де Ниро. Выглядело нереальным — и таковым оно и было. Ему сказали, что он вообще не сможет покидать отель кроме как для выступления в Колумбийском университете. Ему не разрешат участвовать в ужине в библиотеке Лоу: только произнести свою речь — и немедленно уйти. В тот же вечер самолетом — обратно в Вашингтон, оттуда самолетом британских ВВС — в Соединенное Королевство. Американские посольства по всему миру были приведены в состояние наивысшей готовности и приняли особые меры безопасности на случай исламских выступлений против впустившей его Америки. Все, с кем он говорил и с кем говорил Эндрю, проявляли крайнюю нервозность — люди из британских ВВС, из министерства обороны, из американского посольства, из Госдепартамента, из Форин-офиса, из нью-йоркской полиции. Он сказал по телефону Ларри Робинсону: «Легче попасть в Эдем, чем в Соединенные Штаты. Чтобы пустили в рай, надо всего-навсего быть безгрешным».
Чем ближе становилась дата, тем дальше Соединенные Штаты отодвигали время вылета. Наконец во вторник 10 декабря, в Международный день прав человека и за день до выступления в Колумбийском университете, он взошел на военно-транспортный самолет и, сидя спиной к пункту назначения, впервые за три года покинул британскую землю.
На летном поле аэропорта Титерборо в Нью-Джерси его встретил кортеж из девяти машин, сопровождаемый мотоциклистами. Центральная машина была длинным белым бронированным лимузином. Она предназначалась ему. Большую группу полицейских возглавлял лейтенант Боб Кеннеди, который в радиопереговорах фигурировал в тот день как «Начальник Гудзона». Представившись, лейтенант Боб изложил ему «сценарий», часто прерываясь, чтобы сказать что-то в рукав: Вас понял, наблюдательный пост Гудзон. Это Начальник Гудзона, прием. Вас понял. Конец связи. Полицейские в наши дни разговаривают так, как разговаривают полицейские, которых они видят по телевизору. Лейтенант Боб — это было ясно — воображал, что попал в грандиозный кинофильм.
— Мы вас повезем через город в отель вот в этом автомобиле, — сказал он (хотя можно было и не говорить), когда кортеж тронулся.
— Лейтенант Боб, — заметил он, — это же сколько всего получается. Девять машин, мотоциклы, сирены, мигалки, множество полицейских. Не безопаснее ли было бы провезти меня боковыми улочками в старом «бьюике»?
Лейтенант Боб посмотрел на него сочувственно, как смотрят на безнадежных тупиц или психов.
— Нет, сэр, не безопаснее, — ответил он.
— Кому еще вы бы устроили такую встречу, лейтенант Боб?
— Так мы встретили бы Арафата, сэр.
Быть поставленным на одну доску с лидером Организации освобождения Палестины — это слегка шокировало.
— Лейтенант Боб, а если бы я был президентом — что еще вы бы сделали?
— Сэр, если бы вы были президентом Соединенных Штатов, мы бы перекрыли все эти боковые улицы и еще, сэр, мы бы посадили на крышах снайперов вдоль маршрута, но в вашем случае мы не стали этого делать, потому что это бы слишком бросалось в глаза.
Кортеж из девяти машин со вспыхивающими мигалками под завывание мотоциклетных сирен катил к Манхэттену, совершенно не бросаясь в глаза, не привлекая ровно никакого внимания.
В отеле его ждал Эндрю. В президентских апартаментах, несмотря на то что они располагались на верхнем этаже, все окна были загорожены пуленепробиваемыми матами, и в комнатах находились десятка два мужчин, вооруженных огромными стреляющими штуками из научно-фантастических фильмов. Эндрю организовал ему две встречи. Первой появилась Сьюзен Сонтаг — обняла его, потом рассказала обо всем, что сделал и собирается сделать ради его защиты американский ПЕН-центр. Потом пришел Аллен Гинзберг, и Сьюзен вывели через другую дверь, чтобы два американских гиганта не встретились. Он не понял, зачем это было нужно, но Эндрю сказал, что так лучше, что следует избегать столкновений литературных «я». Войдя в сандалиях и с маленьким рюкзачком, Гинзберг оценил ситуацию и твердо проговорил: «Так, мы сейчас будем медитировать». После чего принялся стаскивать на пол подушки с диванов. Ничего себе, подумал индийский писатель. Американец учит меня произносить мантру «Ом шанти ом». Вслух он сказал — ради зловредности: «Я соглашусь медитировать только вместе с Эндрю Уайли». И вот они все трое сидят на полу, скрестив ноги, и распевают о шанти, то есть о мире, а тем временем на них смотрит небольшое войско с устрашающим оружием из научной фантастики и пуленепробиваемые маты загораживают свет холодного декабрьского солнца. Окончив сеанс медитации, Гинзберг вручил ему несколько брошюр по буддизму и отбыл.
Чуть погодя без предупреждения пришла Элизабет, и лейтенант Боб привел ее к нему, окруженную вооруженными людьми.
— Все в порядке, лейтенант Боб, — заверил его он. — Элизабет свой человек. Элизабет со мной.
Кеннеди сощурил глаза.
— Если бы я захотел убить вас, сэр, — сказал он с довольно-таки безумным видом, как никогда в этот момент похожий на Джека Николсона из фильма «Пролетая над гнездом кукушки», — именно такую я бы и послал.
— Как вас понять, лейтенант Боб?
Кеннеди показал на стол, где лежали фрукты, сыр и столовые приборы.
— Сэр, если она возьмет одну из этих вилок и проткнет вам шею, я потеряю работу. Сэр.
Эндрю Уайли стоило большого труда сохранить серьезное лицо, и до конца поездки Элизабет называли не иначе как Буйной Вилочницей.
Вечером, в длинном белом бронированном лимузине внутри кортежа из девяти машин, с мотоциклистами по бокам, с сиренами и мигалками их шумно повезли по 125-й улице к кампусу Колумбийского университета со скоростью шестьдесят миль в час, и поглядеть, как прошмыгивают мимо, почти невидимые, участники этой жутко тайной операции, на тротуары высыпал, казалось, весь Гарлем. Абсурдность происходящего привела Эндрю в бешеный восторг. «Это лучший день моей жизни!» — кричал он.
Но потом потехе — слегка истерической потехе, отдававшей черной комедией, — пришел конец. В библиотеке Лоу он стоял за занавесом, пока не назвали его имя и не раздался общий вздох изумления, — и тут он шагнул вперед, вышел из невидимости на свет. Раздались приветственные, жаркие аплодисменты. Свет бил ему в глаза, и он не видел зала, не знал, кто в нем сидит, но ему надо было произносить свою речь о тысяче дней, проведенных в воздушном шаре. Он попросил слушателей задуматься о преследовании людей по религиозным мотивам, задаться вопросом о цене одной человеческой жизни, и с этого начался долгий путь исправления Ошибки, отказа от своего фальшивого заявления, возвращения в ряды защитников свободы, отречения от Бога. Исправлять и исправлять Ошибку ему предстояло еще много лет, и все же в тот вечер, признавшись в ней избранной публике в Колумбийском университете, вновь вступившись за то, во что страстно верил — свобода слова, сказал он, вот где зарыта собака, свобода слова — это сама жизнь, — он почувствовал, что стал чище, и в отклике собравшихся услышал сочувствие. Будь он человеком религиозным, он сказал бы, что получил отпущение грехов. Но он не был религиозен и больше никогда таковым не притворится. Он был горд своей безрелигиозностью. Не молись за меня, сказал он матери. Как ты не видишь? Это не наша команда.
Как только речь была произнесена, Америка бесцеремонно отправила его восвояси. Он не успел даже попрощаться с Эндрю и Элизабет. Белый лимузин, на переднем сиденье которого сидел лейтенант Боб, понесся сквозь ночь в аэропорт Макартура, расположенный в Айслипе на Лонг-Айленде, оттуда он вылетел в аэропорт Даллеса, там сел на самолет британских ВВС, пересек вместе с военными Атлантику — и опять оказался в своей клетке. И все-таки он съездил, и все-таки он выступил. Первый раз оказался самым трудным, но все трудности были преодолены, и в будущем ему суждено было полететь в Америку еще, и еще, и еще. Света в конце туннеля пока видно не было, но по крайней мере он вошел в туннель.
Сборник «Воображаемые родины» вышел в мягкой обложке, и в нем эссе о воздушном шаре заменило текст о его «обращении»: наконец-то он мог смотреть на экземпляры этой книжки без отвращения. Наконец-то, подумал он, получив авторские экземпляры. Вот это — подлинная книга. Ее автор — подлинный я. Его бремя стало легче. Он развязался с дантистом Эссауи, навсегда оставил позади эти ноги с тщательно подстриженными ногтями.
Уважаемая Религия!
Дозволено ли мне будет поднять вопрос о базовых принципах? Странно — а может быть, не так уж странно, — что религиозные и нерелигиозные люди не могут прийти на их счет к согласию. Для рационалистического мыслителя греческой школы, задающегося вопросом, в чем заключена истина, базовые принципы суть исходные точки (архэ), и мы способны их воспринять, ибо обладаем умом, сознанием (нус). Декарт и Спиноза верили, что посредством чистого разума и опираясь на наше чувственное восприятие мира мы можем прийти к описанию того, что признаём за истину. С другой стороны, религиозные мыслители — Фома Аквинский, Ибн Рушд — утверждали, что разум существует вне человеческого сознания, что он висит в пространстве, как северное сияние или пояс астероидов, дожидаясь первооткрывателей. После того как он открыт, он неизменен, непреложен, ибо существовал до нас и существует независимо от нас. Эту идею бестелесного, абсолютного разума не так просто переварить, особенно когда ты, Религия, соединяешь ее с идеей божественного откровения. Ибо в этом случае мышлению конец, разве не так? Все, что требует обдумывания, уже явлено нам в откровении, навязано нам — навечно, безусловно, без малейшей надежды на пересмотр. Впору взмолиться: «Помоги нам, Боже!» Нет, я в другой команде, которая считает: если базовым принципам этого типа нельзя противопоставить базовые принципы другого типа — противопоставить, отыскивая новые исходные точки, применяя к этим исходным точкам наш ум и чувственный опыт и благодаря этому приходя к новым заключениям, — то с нами покончено, наши мозги сгнию, и длиннобородые люди в тюрбанах (или люди в сутанах, которым «целибат» не мешает приставать к мальчикам) наследуют землю. Вместе с тем — и это может сбить тебя с толку — в кулуарных вопросах я не релятивист и верю в универсалии. В их числе — права человека, человеческие свободы, человеческая природа и то, чего она требует и заслуживает. Поэтому я не согласен с профессором С. Хантингтоном
[135], утверждающим, что разум — достояние Запада, тогда как удел Востока — обскурантизм. Сердце есть сердце, и ему нет дела до сторон горизонта. Потребность в свободе, как и неизбежность смерти, универсальна. Возможно, эта потребность и не была присуща человеку изначально как его видовой свойство, но она неоспорима. Я понимаю, Религия, что это может сбить тебя с толку, но в этом вопросе у меня нет сомнений. Я спросил свой нус, и он дал мне полное добро. Жду ответа. Очень жду. Кстати — Р.S. Почему в пакистанских официальных анкетах (во всех, по какому бы случаю они ни заполнялись) необходимо указать вероисповедание, причем ответ «нет» считается неприемлемым, приравнивается к порче анкеты? Приходится заполнять новый бланк — или столкнуться с последствиями, которые могут быть суровыми. Не знаю, так ли обстоит дело в других мусульманских государствах, но подозреваю, что, скорее всего, так. Не кажется ли тебе, Религия, что это чуточку слишком? Что это даже граничит с фашизмом? Что можно подумать о клубе, членство в котором принудительно? Мне казалось, что лучшие клубы скорее эксклюзивны и всеми силами стараются не пускать в себя всякий сброд.
На это тоже прошу ответить. Очень прошу.
Уважаемый Читатель!
Спасибо за добрые слова о моей работе. Позвольте мне высказать простую мысль: свобода писать тесно связана со свободой читать и свободой от того, чтобы какое бы то ни было духовенство или Возмущенное Сообщество фильтровало, проверяло, цензурировало Ваше чтение. С каких это пор сущность художественного произведения определяется теми, кому оно не нравится? Ценность творчества — в любви, которую оно рождает, а не в ненависти. Не что иное, как любовь, делает книги долговечными. Прошу Вас, продолжайте читать.
Он поставил себе задачи на новый год. Сбавить вес, получить развод, написать роман, добиться публикации «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, добиться отмены фетвы. Он знал, что не сможет сдержать все эти обещания, данные себе самому. Но три или четыре из пяти — было бы неплохо. За полтора месяца он сбросил пятнадцать фунтов. Хорошее начало. Он купил свой первый компьютер. Как многие авторы, привыкшие жить по старинке, он боялся, что это скажется на его книгах. За много лет до того у них с Фэй Уэлдон было совместное литературное чтение в Кентиш-Тауне, и когда пришло время вопросов и ответов, одна женщина спросила: «Когда вы печатаете и вам не понравилась фраза, вы ее забиваете и продолжаете печатать или вынимаете лист из машинки и начинаете заново?» Они с Фэй в один голос ответили, что конечно же вынимают лист и начинают заново. Чистовик для него, как для многих писателей, был фетишем, и легкость сотворения чистовика при помощи нового чудесного устройства была достаточным доводом в его пользу. Чем меньше времени он будет тратить на перепечатку, тем больше останется на само сочинительство. «Прощальный вздох Мавра» стал первым его романом, написанным на компьютере.
Необходимо было продать дом на Сент-Питерс-стрит. Его расходы были огромны, и он нуждался в деньгах. В то время как таблоиды продолжали ныть, что он обходится Соединенному Королевству невесть во сколько, его сбережения катастрофически таяли. Он купил и ремонтировал большой дом, чтобы счастливо жить в нем долгие годы со своими охранниками, купил пуленепробиваемый «шлюховоз». Купил на имя Элизабет и в подарок ей квартиру с двумя спальнями в Хэмпстеде, чтобы у нее был «публичный» домашний адрес. К счастью, Роберт Маккрам из издательства «Фейбер энд Фейбер» изъявил желание купить дом в Излингтоне, и они быстро согласовали условия. Но из-за того что сорвалась продажа имевшегося у Роберта дома, сделка застопорилась. Роберт сказал, однако, что его домом интересуются и другие, и выразил надежду, что вскоре все осуществится.
Он в последний раз встретился с Данканом Слейтером. Слейтер уезжал в Малайзию — его назначили туда послом. Они проговорили три часа, и самым главным было то, что на «правительство Ее величества», по словам Слейтера, произвели впечатление те более громкие заявления, что он начал делать, особенно выступление в Колумбийском университете. «Херд отдает себе отчет в том, что у вас много сторонников, — сказал ему Слейтер. — Не все из них также и его сторонники, но их много, и игнорировать их невозможно». Министр иностранных дел понял, что дело Рушди нельзя замести под ковер. «Возможно, нам удастся добиться отмены вознаграждения за вашу голову», — сказал Слейтер. Что ж, было бы неплохо для начала, отозвался он. «Вместе с тем Форин-офис не радуют ваши планы выпустить эту книгу в мягкой обложке», — добавил Слейтер.
Через несколько дней, в день рождения Элизабет, они узнали, что у Анджелы Картер оба легких поражены раком. Ей выло трудно дышать, и жить оставалось всего несколько недель. Алекс, ее красавец сын, все знал. Мысль о предстоящей утрате была невыносима, но, как говорила его мать, чего нельзя вылечить, то надо вытерпеть. Две недели спустя Анджела пригласила его на чай. Это была их последняя встреча. Войдя в знакомый старый дом в Клапаме, он обнаружил, что она поднялась ради него с кровати и оделась; сидя в кресле, прямая, она разливала чай как хозяйка дома. Он видел, каких усилий это ей стоило — и вместе с тем как много это для нее значило; они посидели за чаем, как положено, и шутили сколько могли. «Страховщики будут в ярости, — клохча, смеялась она, — я только-только заплатила трехлетний взнос по огромнейшему новому договору, и теперь им придется раскошелиться, так что у мальчиков все будет в порядке». «Мальчики» — это ее муж Марк, который, по своему обыкновению, сидел молча, и сын Алекс — его на чаепитии не было. Спустя недолгое время она почувствовала, что устала, он поднялся и поцеловал ее на прощание. Последним, что он от нее услышал, было: «Пока, береги себя». Через четыре недели ее не стало.
Его ближайшие друзья — Кэролайн Мичел, Ричард и Рут Роджерс, Алан Йентоб и Филиппа Уокер, Мелвин Брэгг и другие — задумали устроить по случаю третьей годовщины фетвы публичное мероприятие с участием многих ведущих писателей. Согласились приехать Гюнтер Грасс, Марио Варгас Льоса, Том Стоппард, а те, кто этого не мог — Надин Гордимер, Эдвард Саид, — обещали прислать свои выступления в видеозаписи. О чем не было объявлено публично — это что он намеревался «неожиданно» появиться сам. Местом собрания решили сделать Стейшнерз-Холл — старый гильдейский зал, где много лет назад, в другой жизни, он получил Букеровскую премию.
Тому молодому писателю не доводилось выслушивать издательские отказы публиковать его в мягкой обложке, но золотые годы миновали. Он встретился с Питером Майером дома у Гиллона, и Майер наконец-таки высказался определенно. Нет, он не может назвать день, когда «Пенгуин» готов будет выпустить «Шайтанские аяты» в дешевом варианте, однако он лично дает гарантию, что книга в твердом переплете будет оставаться в печати; да, он согласен вернуть автору права на издание в мягкой обложке, чтобы можно было осуществить публикацию силами того или иного консорциума. Все старались вести себя вежливо и мягко, хотя момент был шокирующий. Вновь присутствовал юрист Майера Мартин Гарбус, и он высказал мнение, что в Америке, возможно, удастся образовать консорциум, возглавляемый Ассоциацией американских книготорговцев, американским ПЕН-центром и Гильдией авторов. На следующий день Гарбус позвонил Фрэнсис Д’Соуса и, не имея на то никаких полномочий, заявил, что он создает консорциум, и спросил ее, готова ли «Статья 19» стать издателем книги в Великобритании. (Позднее Гарбус заявил на страницах «Нью-Йорк таймс», что именно он стоял за созданием консорциума, выпустившего книгу; это утверждение не имело ничего общего с действительностью, и его пришлось немедленно опровергнуть.)
Его жизнь была похожа на ветреный день, когда по небу быстро бегут облака: сумрачно — вдруг пробивается солнце — и опять хмарь. На другой день после встречи с людьми из «Пенгуина» у Самин в отделении Флоренс больницы Нортвик-Парк в Харроу родилась вторая дочь, Мишка. Когда Мишка подросла, она стала замечательной пианисткой — принесла музыку в семью, которая, пока она не появилась, была до смешного немузыкальной.
Особый отдел сообщил ему, что, по последним разведданным, ячейки «Хезболлы» все еще активно пытаются выследить его с целью убийства. Уровень угрозы был прежним — то есть Абсурдно Высоким.
Эндрю встретился в Нью-Йорке с Джандоменико Пикко — переговорщиком из ООН, добившимся освобождения многих заложников в Ливане, в том числе Джона Маккарти. О деле Рушди Пикко сказал: «Я им занимался и продолжаю заниматься». Через несколько месяцев человеку-невидимке удалось встретиться с мастером тайных переговоров лично, и Пикко дал ему совет, который он запомнил навсегда. «Когда ведешь такие переговоры, — сказал Пикко, — проблема в том, что надо терпеливо ждать, пока поезд не подойдет к станции, и при этом ты не знаешь, к какой именно станции он подойдет. Искусство переговоров в том, чтобы ждать на как можно большем количестве станций и, когда поезд подойдет, быть на месте».
В Берлине газета «Ди тагесцайтунг» начала кампанию «писем Салману Рушди». Письма предполагалось перепечатывать в двух дюжинах других газет в разных странах Европы, Северной и Южной Америки, и в числе выдающихся писателей, согласившихся участвовать, были Питер Кэри, Гюнтер Грасс, Надин Гордимер, Марио Варгас Льоса, Норман Мейлер, Жозе Сарамаго и Уильям Стайрон. Когда Кармел Бедфорд позвонила Маргарет Этвуд и попросила ее написать письмо, могущественная Пегги сказала: «Боже ты мой, ну что я могу написать?» На что Кармел, по-ирландски настырная, железным тоном ответила: «Напрягите воображение». И был один великий писатель — он не прислал письма, но ни с кем другим, пожалуй, телефонный разговор не стал бы таким волнующим. Это был Томас Пинчон, еще один знаменитый человек-невидимка, позвонивший, чтобы поблагодарить его за рецензию в «Нью-Йорк таймс бук ревью» на его роман «Вайнленд». На заботливый вопрос Пинчона, как у него дела, он ответил названием культового романа друга Пинчона, памяти которого тот посвятил свою «Радугу тяготения», — Ричарда Фаринья: «Так долго внизу, что низ уже кажется верхом». Пинчон предложил вместе поужинать, когда они оба одновременно окажутся в Нью-Йорке. «Боже ты мой, конечно, — отозвался он тоном влюбленного прыщавого юнца, — спасибо огромное».
В Германии и Испании создать консорциум издателей, книготорговцев, промышленных организаций и известных в книжном мире лиц было делом нетрудным. Всем хотелось принять участие в том, что они считали важным для защиты свободы выражения мнений. Но в Соединенных Штатах, как ни странно, дело обстояло совсем иначе. Эндрю посоветовался с членом Верховного суда США Уильямом Бреннаном, со знаменитым юристом по конституционным вопросам Флойдом Абрамсом и с бывшим генеральным прокурором Эллиотом Ричардсоном, и все они согласились, что издание «Шайтанских аятов» в мягкой обложке — важный акт в духе Первой поправки к конституции США
[136]. Но восемь ведущих американских издательств думали иначе. Один за другим крупнейшие деятели американского издательского мира отказывались признавать, что на кону здесь свобода выражения мнений, бормотали, что присоединиться к консорциуму значило бы подвергнуть «косвенной критике» Питера Майера и «Пенгуин». Сонни Мехта сказал ему: «Что, если люди просто-напросто не хотят этого делать, Салман? Что, если им хочется, чтобы это ушло куда-нибудь подальше?» Эндрю прослышал, что Ассоциация американских издателей, по существу, сколачивает неофициальный картель, с тем чтобы воспрепятствовать публикации, поддержать Питера Майера (который был у них на хорошем счету) и щелкнуть по носу его, Эндрю, ибо, если честно, они недолюбливали пресловутого Эндрю Уайли, да и клиент у него, считали они, был не подарок. Люди не отвечали на звонки Эндрю. Люди захлопывали двери у него перед носом. «Нью-Йорк таймс» написала, что усилия по созданию консорциума «терпят неудачу». Но Эндрю — как и Гиллон в Лондоне — был полон суровой решимости. «Мы можем напечатать эту книгу, — говорили они, — и мы ее напечатаем».
Лишь один издатель выбился из общей массы. Джордж Крейг из «ХарперКоллинз» обещал Эндрю, что поможет — но по-тихому. Он не мог единолично принять решение об участии «ХарперКоллинз» в консорциуме, но был готов финансировать напечатание первых ста тысяч экземпляров и предоставить художника для оформления обложки; кроме того, он объяснил Эндрю, как организовать типографские работы, складирование и распространение книги. Но даже Крейг нервничал: он не хотел, чтобы о его содействии стало известно. Так рождался план этой публикации — скрытно, исподтишка, похоже на то, как мужчины в низко надвинутых шляпах и широких пальто, сидя вокруг стола в подвале под голой лампочкой, замышляют преступление. Компания под названием The Consortium, Inc. была зарегистрирована в штате Делавэр. Консорциум состоял из трех человек — Гиллона Эйткена, Салмана Рушди и Эндрю Уайли. Ни единый американский — и тем более британский — издатель не присоединил свое имя официально и (за исключением Джорджа Крейга, честь ему и хвала) не оказал проекту финансовой или организационной поддержки. Эндрю и Гиллон вложили в проект свои деньги и договорились с автором о разделе прибыли, если она будет. «Мы делаем это, мы справимся, — сказал Эндрю. — Еще немного — и начнем».
Он купил квартиру для Элизабет, а вот Роберт Маккрам все еще тянул с приобретением дома на Сент-Питерс-стрит. Ремонт на Бишопс-авеню, 9, стоил очень дорого, и с деньгами становилось туго. Если, думал он, дом 30 по Хэмпстед-лейн почему-нибудь окажется «засвечен», он вряд ли сможет осилить еще одну дорогостоящую аренду. Придется ехать на военную базу.
Приближался День святого Валентина, и начали раздаваться обычные неприятные звуки. Фетву, само собой, подтвердили. Одна иранская газета назвала это постановление «божественным повелением побить дьявола камнями до смерти». Калим Сиддики, лакей иранцев на британской земле, подал голос из-под своего ядовитого гриба: «Рушди — враг ислама номер один». Но на этот раз кое-что прозвучало и с противоположной стороны. Сто пятьдесят европейских парламентариев подписали документ, выражающий «глубокое сочувствие автору, по-прежнему испытывающему трудности», и призывающий все страны, которые посылают депутатов в Европарламент, надавить на Иран с тем, чтобы он отказался от угроз. Дэвид Гор-Бут сказал ему, что Дуглас Хогг и министерство иностранных дел настроены «очень позитивно», но хотят дождаться апрельских выборов в иранский меджлис. После этого они постараются добиться, чтобы иранцы сняли предложение о награде за его убийство и формально «ограничили» фетву, объявив, что она действует только внутри Ирана. Это стало бы первым шагом к ее полной отмене.
Он немного приободрился. По крайней мере, правительство, реагируя на кампанию по его защите, выдает хоть какие-то новые идеи.
А потом произошло нечто удивительное. Фрэнсис и эксперт «Статьи 19» по Ближнему Востоку Саид Эссулами написали иранскому поверенному в делах письмо с просьбой встретиться и обсудить вопрос — и иранцы согласились. Утром 14 февраля 1992 года Фрэнсис и Саид встретились с иранскими представителями и обсудили с ними фетву и денежное вознаграждение. Иранцы очень мало в чем уступили, но у Фрэнсис создалось впечатление, что они явно поколеблены публичными выступлениями в защиту Рушди. Вместе с тем они настойчиво заявляли ей и Саиду, что британское правительство это дело не интересует. (Когда новость о встрече попала в прессу, иранцы пытались отрицать, что она имела место, а потом заявили, что никто из дипломатов в ней не участвовал — только некий «сотрудник нижнего звена».)
Протесты и заявления в его поддержку звучали в тот день по всему миру. Во Франции телеинтервью, которое он записал, посмотрели семнадцать миллионов человек — это была наибольшая аудитория, какую, по данным опросов, когда-либо собирала во Франции любая телепрограмма, кроме главных вечерних новостей. Вечером он выступил в лондонском Стейшнерз-Холле перед писателями и друзьями. «Я отказываюсь быть „нелицом“
[137], — сказал он им. — Я не собираюсь отказываться от права публиковать свою книгу». О событии сочувственно сообщили все британские газеты, кроме «Индепендент», которая не упомянула о нем вовсе.
16 февраля 1992 года умерла Анджела Картер. Услышав об этом по телефону, он стоял в гостиной и плакал. Потом позвонили из «Вечернего шоу» — попросили прийти и поговорить о ней. Выступать по телевидению было последним, чего ему в тот день хотелось, но Алан Йентоб сказал: «Анджела предпочла бы, чтобы это был именно ты»; он написал какие-то слова, и его отвезли в студию. Приехав, он предупредил телевизионщиков: «Только один дубль. Второго я просто не выдержу». Каким-то образом он прошел через это и вернулся домой. В переделанном виде этот текст потом появился в «Нью-Йорк таймс». Он только что окончил свое эссе про «Волшебника страны Оз», и ему вспомнилось, что именно Анджела первая рассказала ему про жуткое поведение в Голливуде карликов, игравших в фильме жевунов, про их пьянство и распутство. Особенно нравилась ей история про надравшегося жевуна, который застрял в унитазе. Он посвятил свою маленькую книжку ей. В отличие от старого обманщика Оза, Великого и Ужасного, она, как он написал и в газетной статье, была очень доброй волшебницей и очень дорогим другом.
Она оставила детальные распоряжения о погребальной церемонии, ему было велено принять в ней участие и прочесть стихотворение Эндрю Марвелла
[138] «Капля росы»:
Вот так, Душа, ты проблеском Луча,
Святою каплей вечного Ключа
Из человеческого светишься Цветка
.....................
Являя скромным ясным ликом
Большое Небо в Небе невеликом.
За день до кремации в таблоидах появились новые неприятные домыслы по поводу Элизабет и того, «во что она обходится стране». Ее фотографией они, однако, не располагали, и полицейские предупредили его, что если они с Элизабет пойдут на церемонию, то папарацци выследят их и сфотографируют ее, что подвергнет ее добавочному риску. Он сказал на это, что они поедут по отдельности, и тут с лица Хелен Хэммингтон соскользнула сочувственная маска. Своими появлениями на публике, заявила она, он слишком сильно нагружает Особый отдел. «У всех остальных, кого вы берете под охрану, — заметил он, — имеется программа мероприятий на целый день, и вы не жалуетесь. А я хочу всего лишь попрощаться с другом, и вы мне говорите, что это слишком». — «Это верно, — сказала она, — но все остальные, кого мы охраняем, сделали или делают что-то ценное для страны. Я считаю, это не ваш случай».
В конце концов Элизабет не пошла на кладбище Патни-Вейл. Ни одного фотокорреспондента на церемонии не было. Полицейские ошиблись. Они не признались в этом, конечно. Как всегда, они перестраховались, действовали в расчете на наихудший сценарий. Но он не собирался жить в расчете на наихудший сценарий. Этим он превратил бы себя в их узника. Но он не был ничьим узником. Он не был ни в чем виновен и пытался вести жизнь свободного человека.
Майкл Беркли позднее рассказал ему, что люди, выходя в тот день из крематория после предыдущей кремации и видя множество полицейских, рассуждали об этом: «Похоже, умер какой-то важный человек». Майкл хотел было вставить реплику — мол, человек и правда важный, Анджела Картер, — но тут услышал: «Да не-е. Наверно, мразь какую-нибудь привезли из тюряги попрощаться с мамашей».
Рядовые охранники по-прежнему проявляли максимум дружелюбия, сочувствия и готовности помочь. Когда Зафар захотел показать свой класс регбиста, новый телохранитель. Тони Данблейн — залихватские усы в сочетании с твидовыми пиджаками, этакий пират лондонских пригородов, — повез отца и сына в Буши на полицейскую спортплощадку, и парни образовали там подобие линии трехчетвертных, чтобы Зафар мог побегать и попасовать регбийный мяч. (Зафар сдал вступительный экзамен в Хайгейтскую школу, прошел собеседование и, к великой радости и огромному облегчению его родителей, был зачислен. Он понимал, что для него это немалое достижение, и стал гораздо больше верить в себя, на что и надеялись его мать и отец.) Элизабет методично выбирала для нового дома мебель и обои, словно они были обычной парой, обустраивающей свое жилище, и Тони принес фотографии новейших, самых современных звуковых систем и телевизоров и пообещал, когда они въедут, все установить и привести в рабочее состояние. А когда они с Робертом Маккрамом наконец подписали договор и у дома 41 по Сент-Питерс-стрит сменился собственник, полицейские доставили его в дом, который уже был не его, помогли собрать вещи, погрузили их в автофургон и отвезли в полицейское хранилище, где они лежали до его новоселья. Обычная человеческая доброта этих парней к человеку, попавшему, как выразился Тони Данблейн, в «хрен знает какую передрягу», неизменно трогала его.
Понадобилось почти пять часов, чтобы с помощью Элизабет упаковать вещи Мэриан. Среди них, как оказалось, были спрятаны все фотографии, сделанные им в 1986 году во время поездки в Никарагуа, о которой он написал короткую книгу-репортаж «Улыбка ягуара». И все негативы тоже. (Позднее Салли Райли, коллега Гиллона, которую Мэриан уполномочила забрать ее имущество, вернула еще кое-что — древнюю каменную голову, принадлежащую к цивилизации Гандхара, подарок ему от матери, и сумку фотографий — не из пропавших альбомов, а дубликаты и снимки, не вошедшие в альбомы. Хотя бы эти немногие памятки о его жизни до Мэриан были возвращены. Особенно его порадовали фотографии Зафара в младенчестве и раннем детстве. Но бóльшую часть утраченных снимков — те, что были вклеены в альбомы, — он так и не получил.)
Повседневные трудности продолжались — вернее, продолжалась та уродливая, деформированная повседневность, что навязала ему свои захватнические требования. Эндрю Уайли захотел купить новую квартиру; но когда в правлении жилищного кооператива узнали, что он литературный агент автора «Шайтанских аятов», ему отказали. Голос Эндрю, когда он сообщал ему об этом, пытаясь представить как нечто малосущественное, был как никогда удрученным. Хорошенькая награда за все, что он сделал — и продолжал делать — для своего автора! Впрочем, конец этой истории был счастливым. Получив отказ, Эндрю вскоре нашел другую квартиру, лучше той, и на сей раз кооператив согласился его принять.
И вдруг — бомба. Приехала Хелен Хэммингтон, и из-под бархатной перчатки показался железный кулак. После того как они с Элизабет поселятся в новом доме, полицейская охрана, сказала она, будет снята: заместитель помощника комиссара Джон Хаули не хочет рисковать безопасностью своих людей, поручая им охрану, которая из тайной неизбежно превратится в открытую.
Это было поразительное вероломство. С первого же дня охраны его заверяли, что она продлится до тех пор, пока уровень угрозы, по данным разведки, не снизится до приемлемого. Этого не произошло. Кроме того, именно Хаули и его подручный Гринап предложили, чтобы он купил себе жилье: мол, время для этого настало. Они особо заверили его: если будут установлены адекватные системы безопасности, охрану можно будет продолжать сколько необходимо, пусть даже всем станет известно, что это его дом. Они вынудили его купить обособленное жилье с передним двориком и двумя воротами, одними электронными, другими открываемыми вручную (на случай отключения электричества), с внутренним гаражом, снабженным автоматически управляемой дверью, снаружи деревянной, внутри из пуленепробиваемого металла; его вынудили установить дорогие пуленепробиваемые окна и системы сигнализации, но самое главное — ему пришлось купить дом, в два с лишним раза более вместительный, чем нужно было им с Элизабет, с тем чтобы четверо полицейских — два телохранителя и два шофера — могли в нем ночевать и пользоваться собственной гостиной. На то, чтобы удовлетворить всем требованиям, он потратил огромные деньги и огромные усилия, и теперь, когда все это потрачено и он привязан к месту, ему говорят: «Ну, пока, дружище, мы пошли». Впечатляющая аморальность.
Причиной, он знал, была стоимость — стоимость и таблоидный менталитет, говоривший, что он не заслуживает тех расходов, какие необходимы, чтобы охранять его как следует, открыто — так же, как всех остальных.
Некоторые обстоятельства, касающиеся фетвы, стали к тому времени известны — не общеизвестны, но известны в кругу тех, кому надо было о них знать, включая его самого и заместителя помощника комиссара Хаули. Угроза была не теоретической. В иранском министерстве разведки имелась специальная оперативная группа, чьей задачей было разработать и осуществить план исполнения приказа Хомейни. У оперативной группы было кодовое название, и имелась цепочка лиц, которые должны были дать добро. Разработанный план надо было представить на одобрение начальству разных уровней, включая президента, а последнее слово было за религиозным руководством. Таков был обычный для Ирана образ действий. Оперативная группа, расправившаяся с Шапуром Бахтияром, почти наверняка действовала именно таким образом. То, что Хаули, зная то, то он знал, и так скоро после убийства Бахтияра был готов снять охрану, многое говорит о его образе мыслей. Мы ни разу никого не потеряли, гордо заявляли его подчиненные, но Хаули заявил ему о чем-то ином. Если мы потеряем вас — ничего страшного. Ощущение было… так себе.
Он сказал Элизабет, что она должна будет подумать о своей безопасности. Если полиция уйдет — нет слов, какой опасной может стать их жизнь. «Я тебя не брошу», — ответила она.
Каким-то образом он ухитрялся понемногу работать. Наконец составил более или менее осмысленный план «Прощального вздоха Мавра». На это ушло много времени. Все, что ему теперь было нужно, — это внутреннее спокойствие, чтобы написать роман.
Журналист Скотт Армстронг пригласил его выступить в конце марта на Форуме свободы в Вашингтоне, и он хотел поехать. Представлялось вероятным, что удастся организовать в Вашингтоне встречи с крупными американскими политиками и журналистами. Он решил использовать эту площадку, чтобы выразить сомнение в готовности британского правительства заботиться о его безопасности, — хотел начать борьбу за себя там, где скорее можно рассчитывать на сочувственное отношение СМИ. Эндрю пообещал сделать все, чтобы к началу форума были готовы первые экземпляры «Шайтанских аятов» в мягкой обложке. Такой ответ цензорам форум, можно надеяться, примет с воодушевлением. Работа над изданием наконец-таки вышла на типографскую стадию. Причиной отсрочки был «Пенгуин», почему-то до последнего тянувший с подписанием документа о возвращении прав, а затем начавший утверждать, что знаменитая ныне обложка с двумя борющимися падающими фигурами героя и демона — его достояние (на самом деле картинка была взята из старинной индийской миниатюры «Рустам убивает Белого Дива» — иллюстрации к «Шахнаме» («Книге царей»), — оригинал которой ныне хранится в альбоме Клайва в музее Виктории и Альберта). В конце концов «Пенгуин» перестал совать палки в колеса, проставил необходимые подписи, и типографские машины заработали. После долгих лет ожидания дешевое издание книги выходило в свет.
Крайне неохотно Королевские ВВС согласились взять его на свой регулярный рейс до аэропорта Даллеса и обратно — еще один раз, последний. В дальнейшем такая услуга ему предоставляться не будет. Кроме того, на сей раз с него потребовали плату не только за себя, но и за двоих сотрудников службы охраны ВВС, которым предстояло сопровождать его в Америку. Покорно, не имея выбора, он раскошелился. Он часто вспоминал строчку из песни Джона Прайна: Есть дырка в папиной руке, туда все денежки текут… Фетва была его героином. Она заставляла его тратить все, что он зарабатывал, и, хотя могла в конце концов его убить, не давала даже кайфа.
Перед его отъездом в Америку Толстый Джек от имени ребят попросил его «на два слова». Их всех беспокоили предлагавшиеся изменения в статусе подразделения «А», которые, будь они осуществлены, лишили бы их членства в Особом отделе и права именоваться детективами. Некоторые из видных тори, которых они охраняли, старались воспрепятствовать этим переменам, но предстояли всеобщие выборы — и что, если лейбористы вернутся к власти? Согласно последним опросам, Лейбористская партия опережала Консервативную на три процента. Не замолвит ли он за них словечко своему приятелю Нилу Кинноку, если тот станет премьером? «Честно говоря, — сказал Джек, — в лейбористском лагере у нас только вы и есть».
Будильник прозвонил в полшестого утра, и они, скрипя пружинами, встали с кровати. Охранники сначала доставили Элизабет в Суисс-Коттедж, чтобы она смогла оттуда добраться поездом до аэропорта Хитроу, затем повезли его через приятные для взора холмы Котсуолдс, окутанные рассветным туманом, на базу ВВС Брайз-Нортон. Так началась его вторая за три года заграничная поездка.
В аэропорту Даллеса его встретили сотрудники частной охранной фирмы, нанятые Форумом свободы, как он потом узнал, за баснословные 80 тысяч долларов. Начальник приданной ему команды, добродушный парень, спросил, нельзя ли будет получить экземпляры нового издания книги для него самого и его людей. Всего пятьдесят с лишним экземпляров. Это внушало тревогу: неужели команда такая большая? «Конечно можно, — ответил он охраннику. — Вы их получите».
Он встретился с Элизабет и Эндрю в центре для конференций под названием «Уэстфилдс», в шести милях от аэропорта Даллеса. А интервью ему там предстояло давать в Виндзорских апартаментах. Дом в Бомбее, в котором он вырос, назывался «Виндзор-вилла» и принадлежал к жилому массиву Уэстфилд-эстейт. Совпадение заставило его улыбнуться. Последовали дни, наполненные долгими интервью, и все журналисты были взволнованы и даже наэлектризованы детективной, таинственной атмосферой. Их привозили на место охранники, причем они не знали заранее, куда едут. Острые ощущения! Большинство СМИ интересовало одно — фетва. Только Эстер Б. Фейн из «Нью-Йорк таймс» захотела поговорить с ним о его сочинительстве и о том, как ему удается писать в таких чрезвычайных условиях.
Скотт Армстронг, плотный, деловитый, вашингтонский инсайдер до мозга костей, сообщил плохую новость: встреча с конгрессменами, намеченная на завтра, отменена из-за вмешательства, по его сведениям, не кого иного, как госсекретаря Джеймса Бейкера. Почему Бейкер так поступил? Ответ стал вырисовываться в последующие дни, когда администрация Буша-старшего ответила отказом на все просьбы о встречах и уклонилась от заявления на ответствующую тему. Пресс-секретарь Белого дома Марлин Фицуотер сказал: «Он всего лишь писатель, совершающий авторское турне».
Эндрю вышел из себя и обвинил Скотта, что тот их надул. Разговор пошел на повышенных тонах. Скотта взбесили слова Эндрю, но он сделал трезвое предложение: отложить выяснение отношений на потом и подумать, как быть в сложившейся ситуации. Ужинали они с Майком Уоллесом и еще несколькими журналистами. Чтобы снискать сочувствие этих видных персон журналистского мира, они по секрету сообщили им о подлинном составе консорциума, о враждебности американской администрации и о том, что британцы могут снять охрану.
Пришло время выступить. Его бордовый полотняный костюм был к тому времени заметно помят, но времени переодеться не осталось. Он был похож на чудаковатого профессора, но это его не слишком волновало. Его сильней заботило, что он скажет, чем как он выглядит. Язык политических речей не был ему особенно близок. Он любил форсировать литературный язык, заставлять его значить как можно больше, любил прислушиваться к значению не только самих слов, но и их музыки; но сейчас от него ожидали, что он будет говорить без затей. Скажи им прямо, что у тебя на уме, посоветовали ему; объяснись, оправдайся, не прячься за художественным вымыслом. Если писатель предстает оголенным, если языковое богатство совлечено с него как одежда, — существенно ли это? Да, существенно, ибо красота задевает струны, запрятанные глубоко в сердце, открывает двери в обиталище духа. Красота существенна, ибо красота — это радость, а радость была первопричиной того, что он делал, радость владения словами, радость, какую испытываешь, используя их, чтобы рассказывать истории, творить миры, петь. Но сейчас на красоту смотрели как на роскошь, без которой он должен обходиться; как на роскошь и как на ложь. Истина была в безобразии.
Он сделал все, что было в его силах. Попросил у американцев помощи и поддержки, призвал Америку проявить себя как «подлинного друга свободы», говорил не только о свободе писать и публиковать, но и о свободе читать. Говорил о своих опасениях из-за намерения британских властей бросить его на произвол судьбы. А затем объявил, что после многих злоключений «Шайтанские аяты» в мягкой обложке наконец выходят в свет, и продемонстрировал всем экземпляр. Книга была не слишком привлекательного вида. На отвратительной золотой обложке — жирные буквы, черные с красным, что напоминало нацистские издания. Но книга существовала, и это чрезвычайно радовало. Через три с половиной года после выхода первых экземпляров романа процесс публикации был завершен.
В числе слушателей были его друзья-журналисты — Прафуль Бидван из «Таймс оф Индиа» и Антон Харбер, чья «Уикли мейл» в 1988 году пыталась пригласить его в Южную Африку. Но задержаться и поболтать возможности не было. Охрана говорила об «опасности стать мишенью для снайперов». К зданию напротив «имели отношение ливийцы». Как же, как же, полковник Каддафи, мой старый друг, подумал он. И дал себя увезти.
Элизабет, которую «взяла на попечение» Барбара, жена Скотта, сказала ему, что охранники не пустили ее в конференц-зал и заставили сидеть в гараже. Она отреагировала на это сдержанно, но теперь пришел его черед взбеситься. Затем их отвезли в гостеприимный дом, где им предстояло ночевать, — к чрезвычайно словоохотливому семидесятипятилетнему Морису Розенблатту, влиятельному либеральному лоббисту, сыгравшему в свое время важную роль в падении сенатора Джозефа Маккарти. Пока Розенблатт произносил свои монологи, Эндрю все еще кипел от ярости из-за отмены встречи с конгрессменами. Потом позвонил Скотт, и Эндрю, взяв трубку, набросился на него. «Я потом вам объясню, какой вы мудак», — отмахнулся от него Скотт и позвал к телефону мистера Рушди, которому сказал: «Перед Эндрю я не обязан оправдываться, а перед вами обязан». Пока они говорили, по другой линии позвонил Питер Гэлбрейт, высокопоставленный сотрудник сенатского комитета США по международным отношениям, — с ним он не был знаком, но знал, что тот сын Джона Кеннета Гэлбрейта
[139] и — мысль об этом настраивала на игривый лад — в университетские годы был возлюбленным Беназир Бхутто. Встреча, сообщил Гэлбрейт, все-таки состоится. Это будет ланч в особой сенаторской столовой, в роли хозяев — сенаторы Дэниел Патрик Мойнихен и Патрик Лихи, придет много других сенаторов. Напряжение стремительно падало. Эндрю успокоился и извинился перед Скоттом, Скотт почувствовал себя реабилитированным, все испытали большое облегчение. Спать легли вымотанные, но в гораздо лучшем настроении.
В Вашингтоне они раньше не были, и на следующий день они с Элизабет стали впервые осматривать цитадели и крепости американской мощи. Потом Элизабет осталась ходить по музеям Смитсоновского института и Ботаническому саду, а он поехал на Капитолий, где его встретил сенатор Лихи — большой, похожий на добродушного дядюшку и с медвежьей лапой. Здесь же — сенаторы Саймон, Лугар, Крэнстон, Уоффорд, Пелл и великий человек собственной персоной — Дэниел Патрик Мойнихен, высокий, точно небоскреб, как и подобает сенатору от штата Нью-Йорк, в галстуке-бабочке и с профессиональной плутоватой улыбкой. Они внимательно выслушали его рассказ о ситуации, а потом первым заговорил сенатор Саймон — сенат, заявил он, непременно должен принять резолюцию в его поддержку. Вскоре они все принялись выдвигать предложения, и конечно это было сильным переживанием — видеть, как эти люди сплачиваются вокруг его знамени. Под конец ланча (салат с курицей, ни капли алкоголя) слово взял Мойнихен. Они с Лихи, сказал он, могли бы составить и предложить сенату проект резолюции. Это был громадный шаг вперед.
Эндрю позаботился о том, чтобы каждый участник встречи получил экземпляр «Аятов» в мягкой обложке, но тут сенаторы, к его изумлению, стали в немалом количестве доставать его более ранние книги и просить надписывать их для них самих и их родных. Надписывая свои книги читателям, он редко испытывал сильные переживания, но на сей раз был поражен.
А потом — еще один сюрприз. Сенаторы привели его в комнату перед залом заседаний комитета по иностранным делам, и там дожидалась большая толпа журналистов и фотокорреспондентов. Скотт «вкалывал как зверь», и Эндрю следовало перед ним извиниться. Что он и сделал позднее в тот день. «Вообще-то я такими вещами не занимаюсь, — сказал Скотт. — Я журналист, а не публицист. И обычно моя цель — не поддержать секретность, а нарушить ее, вывести что-то на чистую воду». Так или иначе, добродушие к нему вернулось.
И теперь автор «Шайтанских аятов», «всего лишь писатель, совершающий авторское турне», давал пресс-конференцию в самом сердце американской мощи, в то время как сенаторы стояли позади него как группа поддержки, и у каждого в руках был экземпляр книги в мягкой обложке. И если бы они начали подпевать хором: ду-уоп, шанг-а-ланг, это не было бы слишком уж удивительным в такой день сюрпризов.
Он говорил, что битва, которую он ведет, — лишь одно сражение в большой войне, что во всем мусульманском мире творческие и интеллектуальные свободы находятся под угрозой; он поблагодарил собравшихся сенаторов за поддержку. Мойнихен, взяв микрофон, сказал, что считает за честь стоять рядом с ним. Да, это вам не Англия. Там политики о нем такого не говорили.
Поужинали — в ресторане! — со Скоттом и Барбарой Армстронг и Кристофером и Кэрол Хитченс. Кристофер сказал, что Мэриан живет в Вашингтоне, но вряд ли сделает какое-нибудь враждебное заявление — это повредило бы ее «связям с нужными людьми». Она и правда хранила молчание, что было настоящим благом. На следующий день Чарли Роуз
[140] записал часовое интервью с ним, а во второй половине дня он выступил у Джона Хокенберри
[141] по Национальному общественному радио в часовой программе со звонками слушателей. Позвонила девятилетняя Эрин: «Мистер Рушди, вы с удовольствием пишете свои книжки?» Он ответил, что с огромным удовольствием писал «Гаруна». «Ну конечно! — сказала Эрин. — Эту книгу я читала. Эта книга хорошая». Затем позвонила мусульманка Сьюзен, она много плакала в эфире и, когда Хокенберри спросил ее, считает ли она, что мистера Рушди следует убить, сказала: «Мне надо посмотреть, что книги об этом говорят».
Скотт обратился за помощью к своему другу Бобу Вудварду
[142] и, по его словам, был потрясен тем, «как близко к сердцу Боб все это принял». Вудвард организовал кое-что поистине замечательное: чаепитие у легендарной Кэтрин Грэм, владелицы «Вашингтон пост».
В машине по дороге к дому миссис Грэм он почувствовал такую усталость, что почти уснул. Но адреналин — полезнейший гормон: стоило ему предстать перед великой дамой, как он почувствовал прилив бодрости. На чаепитие пришла и публицистка-колумнистка Эми Шварц. Ему сказали, что она писала о нем в редакционных статьях и не всегда отзывалась хорошо. Был там и Дэвид Игнейшес, редактор зарубежного отдела газеты; он хотел поговорить о приближающихся выборах в Иране. Дон Грэм, сын миссис Грэм, был, по словам Скотта, «на сто процентов на нашей стороне».
Он говорил львиную долю времени. Журналисты из «Пост» задавали вопросы, он отвечал. Миссис Грэм почти все время молчала — но на его прямой вопрос, как она думает, почему американская администрация действовала так бесцеремонно, ответила: «Это чрезвычайно странное правительство. В нем очень мало центров влияния. Бейкер — один из них. Он непонятный человек, создается впечатление, что он всегда гнет какую-то свою линию». Игнейшес, отзываясь на к кие-то слова Вудварда, заметил: «Наилучший доступ к администрации — пожалуй, через Барбару Буш». После встречи он сказал Скотту, что хотел бы надеяться, что «Пост» теперь его поддержит. «Кэй Грэм не позвала бы вас к себе, — сказал Скотт, — не будь решение о поддержке уже принято». Так что тут, можно считать, дело было в шляпе. «Нью-Йорк таймс» уже дала понять, что поддержит его, если это сделают другие газеты. Если Грэм на его стороне, то будет и Сульцбергер
[143], и Эндрю считал, что сумеет сагитировать «Доу Джонс»
[144], а Скотт полагал, что сможет уговорить «Ганнет»
[145]. Он намеревался составить заявление из двух частей, которое бы все они подписали: во-первых, о поддержке романа в мягкой обложке, во-вторых, о поддержке его автора и об осуждении фетвы; в конце должно было прозвучать требование к американской администрации присоединиться к кампании поддержки.
«Нью-Йорк таймс» даже не стала ждать этого подписания. Словно бы задетая за живое его встречей с ее вашингтонскими конкурентами, «Таймс» на следующее утро после его чаепития с «королевой Кэй» опубликовала редакционную статью, где раскритиковала Белый дом и Госдепартамент за самоустранение: «Это, увы, соответствует той нерешительности, что официальные лица проявляли все три года, происшедшие с тех пор, как аятолла Хомейни осудил „Шайтанские аяты“ как кощунственную книгу и призвал покарать смертью ее автора и издателей. Мистер Рушди все это время скрывался. Его японский переводчик был заколот до смерти, его итальянский переводчик был ранен ножом. Тем временем во Франции и Швейцарии произошли убийства эмигрантов — противников иранского режима. Что это, если не государственный терроризм? Тем не менее отклик Запада был постыдно робким… Если западные государства совместно не предостерегут Иран от того, что, продолжая экспортировать и поощрять терроризм, он не получит торговых отношений, которых жаждет, риску подвергнется нечто куда большее, нежели жизнь мистера Рушди». Государства действуют, исходя из собственных интересов. Чтобы Иран отменил фетву, необходимо показать ему, что сделать это — в его интересах. Вот что он сказал миссис Грэм, а до нее — Майку Уоллесу. Теперь эту же мысль высказала «Нью-Йорк таймс».
Элизабет отвезли в аэропорт, а через несколько часов и он покинул Америку на военно-транспортном самолете. Блестящая жизнь кончилась. В Лондоне полицейские не хотели везти его на вечер памяти Анджелы Картер, проходивший в Брикстоне в кинотеатре «Ритци». Он точно упал с неба на землю, и падение было болезненным. После долгих препирательств они все же уступили. Элизабет, как обычно, поехала отдельно. «Ритци» с его дешевым поистрепавшимся шиком выглядел идеальным местом для Анджелы. На сцене был установлен большой трехстворчатый экран, который очень ярко расписала Коринна Саргуд, изобразив попугаев. И стоял большой букет цветов. На стенах — панели с кадрами из фильмов. Нуруддин Фарах обнял его и сказал: «Хочу познакомить тебя с женщиной, с которой у меня очень серьезные отношения». Он сказал в ответ: «Хочу познакомить тебя с женщиной, с которой у меня очень серьезные отношения». Ива Файджес
[146] тоже его обняла: «Как приятно не по телевизору на тебя смотреть, а потрогать!» Выступила Лорна Сейдж
[147] — она великолепно описала смех Анджелы: рот открывается широко-широко, потом минуту-две она безмолвно трясется, и только потом вылетают звуки. Лорна познакомилась с Анджелой, прочитав ее «Героев и злодеев», и при встрече горячо расхвалила роман. «Я, видимо, говорила как-то странно, — сказала она, — потому что Анджела слушала-слушала, потом распрямилась и сказала: „Вы знаете, я не лесбиянка“».
После церемонии полицейские заставили его немедленно уйти. Кларисса и Зафар тоже там были, но ему не позволили подойти к ним и поздороваться. «Я пошел за тобой, но ты уже уехал», — сказал ему потом Зафар. Мальчик последовал за отцом в боковую дверь, но успел только увидеть, как его увозят.
Дом 41 по Сент-Питерс-стрит опустел, почти вся мебель была либо отдана на хранение, либо подарена Самин или Полин, либо отправилась в новую квартиру Элизабет близ Хэмпстед-Хита. Роберт Маккрам забрал ключи, и сделка была завершена. Очередная глава жизни окончилась.
9 апреля, в день всеобщих выборов, Мелвин Брэгг и Майкл Фут устроили в доме Мелвина в Хэмпстеде совместную вечеринку. Вначале настроение у всех было приподнятое — ожидалось, что долгим годам «безобразного правления» тори придет конец. Но ближе к ночи стало ясно, что Киннок проиграл. Он никогда раньше не видел, чтобы вечеринка умирала так быстро. Он ушел рано, потому что невыносимо грустно было оставаться среди разбитых надежд.
Через неделю Хелен Хэммингтон попросила его о новой встрече. Он сказал ей, что хочет, чтобы она прошла в присутствии его юриста, и на Хэмпстед-лейн привезли его адвоката Берни Саймонса. Со смущенным видом, испытывая явную неловкость, Хелен Хэммингтон сказала ему, что планы на его счет «были пересмотрены». Из ее слов стало ясно, что она и стоявший за ней Хаули полностью сдали позиции. Его будут охранять до тех пор, пока не снизится уровень угрозы. Если новый дом окажется «засвечен», это их не остановит.
Он неизменно потом считал, что за этот маленький успех ему надо благодарить Америку — ее сенаторов, ее газеты. Америка не позволила британцам отказаться от его защиты.
VI. Почему невозможно сфотографировать пампасы
Во время давней поездки в Михас — в Михас, где тридцать лет прятался от Франко Мануэль Кортес, сначала живший в нише за гардеробом, а потом, когда семье понадобилось переехать в другой дом, переодевшийся старухой, чтобы пройти по улицам городка, мэром которого он был, — он познакомился с фотографом немецкого происхождения Густаво Торлихеном, высоким, красивым мужчиной с орлиными чертами лица и гладко зачесанными седыми волосами, который рассказал ему три хорошие истории. Поскольку Густаво раньше жил в Южной Америке, среди населявших Михас эмигрантов ходили слухи, что он, вероятно, бывший нацист. На самом деле он уехал из Германии в Аргентину в 30-е годы, спасаясь от нацистов. Однажды в Буэнос-Айресе его позвали сфотографировать Эву Перон. «Вы попали в число четырех фотографов,, — сказал ему по телефону помощник Перон, — которых решено удостоить этой чести». Он собрался с духом и ответил: «Спасибо за честь, но, когда вы зовете меня фотографировать, вам следует звать меня одного, а в сложившихся обстоятельствах я должен с благодарностью отклонить приглашение». Молчание — а потом помощник проговорил: «За такие слова вас могут вышвырнуть из Аргентины». — «Если меня могут за это вышвырнуть из страны, — сказал Густаво, — она не стоит того, чтобы в ней оставаться». Он положил трубку, пошел в спальню и сказал жене: «Собирай вещи». Через двадцать минут помощник позвонил снова: «Эвита ждет вас завтра в одиннадцать утра, одного». После этого он стал личным фотографом как Эвы, так и Хуана Перона, и знаменитую фотографию Эвиты на смертном одре сделал, по его словам, он.
Это первая его хорошая история. Вторая — о том, как он проводил время в Ла-Пасе с молодым Че Геварой, который в своем «Дневнике мотоциклиста» назвал его «великим фотохудожником». Третья — как он, молодой, начинающий фотограф. был в буэнос-айресском книжном магазине и узнал в намного старшем человеке, вошедшем в магазин шаркающей походкой, Хорхе Луиса Борхеса. Он собрал всю свою храбрость, подошел к великому писателю и сказал, что работает над альбомом фотографий, который должен стать портретом Аргентины, и будет чрезвычайно горд, если Борхес напишет предисловие. Попросить слепого человека написать предисловие к книге образов было, он понимал, сумасшедшим поступком, но он все равно попросил. Борхес сказал ему: «Пойдемте прогуляемся». Они шли по городу, и Борхес описывал здание за зданием с фотографической точностью. Но время от времени оказывалось, что на месте старого здания построено новое. Тогда Борхес останавливался и говорил: «Опишите его. Начните с первого этажа и двигайтесь вверх». Говоря, Густаво видел, как Борхес мысленно возводит новое здание и ставит его на нужное место. Под конец прогулки Борхес согласился написать предисловие.
Торлихен подарил ему экземпляр своей книги «Аргентина», и, хотя она, как и почти все его имущество, сейчас хранилась где-то на складе, он помнил, что написал в ней Борхес о границах возможностей фотографии. Снимок показывает лишь то, что фотограф видит перед собой, и поэтому фотография не способна передать суть великих аргентинских пампасов. «Дарвин отметил, и Хадсон подтвердил, — пишет Борхес, — что эта равнина, одна из знаменитейших равнин на свете, не кажется огромной, если оглядывать ее с земли или с седла, ибо кругозор ограничен зрением и не превышает трех миль. Иными словами, огромность пампасов — не в том или ином из их видов (которые только и может запечатлеть фотограф), а в воображении путешественника, который вспоминает о днях пути и предвидит, что впереди таких дней еще немало». Лишь ход времени выявляет необъятность пампасов, а фотограф бессилен передать длительность. На фотоснимке пампасы — это всего-навсего обширное поле. Снимок не ухватывает сводящего с ума однообразия движения вперед, и вперед, и вперед, и вперед через эту неизменную, бесконечную пустоту.
Тянулся четвертый год его новой жизни, и он очень часто чувствовал себя этим воображаемым борхесовским путешественником, увязшим в пространстве и времени. Фильм «День сурка» тогда еще не вышел на экраны, но, посмотрев его, он остро ощутил родство с его главным героем Биллом Марри. В его жизни тоже каждый шаг вперед аннулировался шагом назад. Иллюзия перемены рассеивалась, когда он обнаруживал, что ничего не изменилось. Надежду стирало разочарование, хорошую новость — плохая. Колесо жизни крутилось и крутилось на одном месте. Знай он, что впереди еще шесть лет изоляции, протянувшиеся далеко за горизонт, он вполне мог сойти с ума. Но он мог видеть только до кромки обзора, то, что лежало за ней, оставалось тайной. Он все внимание уделял близлежащему, а о бесконечности старался не думать.
Друзья говорили ему потом, что видели, как ноша медленно раздавливает его, заставляет выглядеть старше своих лет. Когда она наконец была с него снята, в некотором роде вернулась молодость, словно, дойдя до края бескрайности, он каким-то образом заставил время пойти вспять, к точке, где его затянуло в воронку. На шестом десятке он выглядел моложе, чем на пятом. Но до шестого десятка еще оставалось пять лет. И за эти годы у многих его история начала вызывать неудовольствие, раздражение, скуку. Эпоха не способствовала терпению — то была эпоха быстрых перемен, когда внимание ни на чем не задерживалось долго. Он стал источником досады и для бизнесменов, которым его история мешала развивать торговлю с Ираном, и для дипломатов, пытавшихся наводить мосты, и для журналистов, считавших новостью лишь то, о чем можно сказать что-нибудь новое. Говорить, что главное в его истории — неизменность, нестерпимая нескончаемость, значило говорить то, чего люди не могли или не хотели услышать. Что он каждое утро просыпается в доме, полном вооруженных чужаков, что он не может выйти за дверь купить газету или выпить чашку кофе, что большинство его друзей и даже родных не знают его адреса, что он без согласия чужаков не имеет права ничего сделать, никуда пойти; что о вещах, которые для других сами собой разумеются, — например, о путешествиях самолетом, — ему каждый раз надо вести переговоры; что всегда где-то рядом висит угроза насильственной смерти, угроза, которая, по словам профессионалов, занимающихся оценкой таких ситуаций, не уменьшилась ни на йоту… скучно. Что, он все еще не проехал свои пампасы, где каждый день неотличим от предыдущего? Эту историю все уже слыхали, и слушать по новой желания не испытывали. Расскажи нам что-нибудь новенькое, думали все, а не можешь — пожалуйста, уходи.
И не было смысла втолковывать миру, что он ошибается. Бесполезно. Поэтому — хорошо, будет вам новая история, если вы ее хотите. Довольно невидимости, молчания, робости, оправданий, чувства вины! Человек-невидимка, согласившийся молчать, становится пустым сосудом, который другие могут наполнять своими предрассудками, своими программами действий, своим гневом. Борьба с фанатизмом нуждается в зримых лицах, в громких голосах. Он больше не будет вести себя тихо. Он постарается стать человеком слышимым и видимым.
Нелегко это — быть вытолкнутым на такую широкую сцену. Понадобилось время, чтобы сориентироваться, чтобы понять, как вести себя на таком ярком свету. Он промахивался и оступался, оглушенно умолкал, говорил не то. И все же ясности прибавилось. В Стейшнерз-Холле он отказался быть «нелицом». Америка — сначала Колумбийский университет, потом Вашингтон — позволила ему начать путь к тому, чтобы снова обрести лицо. Роль бойца достойнее, чем роль жертвы. Да, он примет бой. Вот в чем будет теперь заключаться его история.
Если он когда-нибудь захочет написать книгу об этих годах, как это сделать? Он может, само собой, изменить имена — может назвать этих людей «Хелен Хэммингтон», «Рэб Конноли», «Пол Топпер», «Дик Вуд», «мистер День» и «мистер Утро», — но как дать людям почувствовать, на что похожи были эти годы? Он начал обдумывать проект под условным названием «Инферно» — попытку преобразить свою историю в нечто иное, нежели простая автобиография. В галлюцинаторный портрет человека, чья картина мира оказалась разбита. Как у всех, у него была в голове более или менее осмысленная картина мира. Он жил в этой картине и понимал, что в ней к чему, как ему в ней быть, как находить дорогу. И вдруг фетва, точно огромным молотом, разбила картину, и он очутился в абсурдной, бесформенной и аморальной вселенной, где опасность исходила отовсюду, а осмысленность была утрачена. Герой этой истории отчаянно пытался восстановить картину мира, но куски ломались у него в руках и резали ладони до крови, как осколки зеркала. В умопомрачении, окруженный этим темным лесом, человек с кровоточащими ладонями — его двойник — пробирался к свету сквозь инферно, сквозь ад, минуя бесчисленные его круги, личные и общественные, посещая тайные миры ужаса, проникаясь великими запретными мыслями.
Через некоторое время он отказался от этой идеи. Единственное, чем его история интересна, — это тем, что она произошла на самом деле. Она не будет представлять интереса, если превратится в вымысел.
Ему приходилось трудно, это верно, но, вопреки страхам друзей, он не был раздавлен. Он научился стоять за себя, а наставниками его в этом были бессмертные авторы прошлого. В конце концов, он же был не первый писатель, кому угрожали, кого изолировали, кого шельмовали за его творчество. Он думал о великом Достоевском, стоявшем перед расстрельной командой, а затем, после смягчения приговора, о котором объявили в последнюю минуту, отбывшем четыре года каторги; он думал о Жене, безостановочно писавшем в тюрьме свой яростный гомоэротический шедевр «Богоматерь цветов». Французским переводчик «Шайтанских аятов», не желая указывать свое настоящее имя, взял псевдоним А. Назье — в честь великого Франсуа Рабле, который опубликовал свою первую книгу «Пантагрюэль» под вымышленным анаграмматическим именем «Алькофрибас Назье»
[148]. Рабле тоже был осужден клерикалами: католической церкви его сатирическая необузданность встала поперек горла. Но его защитил король Франциск I на том основании, что негоже подавлять такой талант. В ту эпоху художник мог получить королевскую защиту как мастер своего дела. С тех пор времена измельчали.
Его Ошибка открыла ему глаза, прояснила его мысли и избавила его от всякой уклончивости. Он увидел растущую опасность загодя, потому что ощутил ее страшную деморализующую силу у себя в груди. На какое-то время он отказался от своего языка и вынужден был изъясняться, запинаясь и со многими ужимками, языком ему чуждым. Компромисс уничтожил того, кто на него согласился, и нисколько не задобрил бескомпромиссного врага. Выкрасив крылья черной краской, в черного дрозда не превратишься, но способность летать потеряешь — как чайка, окунувшаяся в разлитую нефть. Самая большая опасность, порождаемая растущей угрозой, была в том, что хорошие люди могли совершать интеллектуальное самоубийство и называть это «миром». Хорошие люди могли поддаваться страху и называть это «уважением».
Он увидел скапливающихся птиц до того, как орнитология террора заинтересовала кого-либо еще. Он был проклят, подобно Кассандре: его не слушали, а если и слушали, то винили в том, о чем он вещал. Змеи облизали ему уши, и он стал слышать будущее. Нет, Кассандрой он не был — он не был прорицателем. Просто он улавливал звуки с правильной стороны, смотрел туда, откуда надвигалась буря. Но трудно было заставить людей повернуть головы. Никто не хотел знать то, что знал он.
Мильтон в своей «Ареопагитике» пел под пронзительные крики черных птиц: Кто уничтожает хорошую книгу, убивает самый разум… Дайте мне поэтому — что выше всех свобод — свободу знать, свободу выражать свои мысли и свободу судить по своей совести. Старинные тексты о свободе он читал давно, и тогда они казались ему прекрасными, но теоретическими. Зачем ему была теория свободы, когда он располагал свободой как таковой? Ныне эти слова уже не звучали для него как нечто умозрительное.
О писателях, чей голос всегда был ему наиболее внятен, он думал как о последователях некоей великой традиции, отличной от ливисовской
[149]; это были писатели, понимавшие нереальность «реальности» и реальность мирового кошмара наяву, чудовищную изменчивость повседневности, подверженность будничной рутины вторжениям чего-то крайнего, невероятного. Рабле, Гоголь, Кафка и им подобные — вот кого он считал своими учителями, и теперь их мир тоже перестал быть для него умозрительным, фантастическим. Он сделался обитателем — узником — гоголевского, раблезианского, кафкианского мира.
На сохранившихся от того времени фотографиях, которые Элизабет прилежно собирала в больших альбомах, мистер Джозеф Антон не слишком хорошо одет. Его повседневная одежда — тренировочные брюки и свитерок. Брюки чаще всего зеленые, свитерок — темно-бордовый. Волосы отросли длинней, чем нужно, борода неухоженная. Так одеваться — все равно что говорить: Я опускаюсь. Меня не стоит воспринимать серьезно. Я разгильдяй, и только. А надо было каждый день бриться, носить чистую, свежевыглаженную одежду — может быть, костюмы с Сэвил-роу, на худой конец — хорошую рубашку и слаксы. Надо было сидеть за письменным столом, как Скотт Фицджеральд в своем костюме от «Брукс бразерс» или как опрятный Борхес в рубашке с запонками и жестким воротничком. Уделяй он больше внимания своей внешности, может быть, и его фразы были бы лучше. Хотя Хемингуэй неплохо справлялся в хлопчатобумажных шортах и сандалиях. Он предпочел бы видеть себя на этих фотографиях обутым в модные ботинки — скажем, в двухцветные оксфорды или во что-нибудь из белой кожи. А он шлепал по дому в сандалиях «биркенсток» — самая банальная фирма из всех, хуже только «крок». Он посмотрел на себя в зеркало — и испытал отвращение к тому, что увидел. Он подровнял себе бороду, попросил Элизабет подстричь ему волосы — шикарную Элизабет, чей личный стиль, когда они познакомились, был «опоздавшая студентка», но которая потом быстро пристрастилась к дизайнерской одежде, ни дать ни взять русалка, жившая на берегу и дорвавшаяся до моря, — и попросил полицейских отвезти его в магазин за новой одеждой. Пришло время взять себя в руки. Он готовился к бою, и его доспехи должны были блестеть.
Когда происходит что-то такое, чего не происходило прежде, людей часто охватывает смятение, даже самые ясные умы окутывает туман; и последствием этого смятения нередко бывает отторжение и даже гнев. Когда первая из рыб выползла из жижи на сушу, другие рыбы были сбиты с толку и даже раздражены: она пересекла запретную границу. На землю упал метеорит, пыль затмила солнце, но динозавры продолжали бороться за существование и поедать растительность, не понимая, что обречены. Рождение языка разозлило немых. Персидский шах, столкнувшись с огнестрельным оружием оттоманских турок, отказался смириться с окончанием эпохи меча и отправил конницу галопом в самоубийственную атаку на изрыгающие ядра турецкие пушки. Ученый, обобщив наблюдения за черепахами и пересмешниками, написал о случайных мутациях и естественном отборе, и приверженцы Книги Бытия прокляли его имя. Революцию в живописи осмеивали и презирали как жалкий импрессионизм. Исполнитель песен соединил гитару с усилителем, и ему закричали из публики: «Иуда!»
Этот-то вопрос он и задал в своем романе: Как в мир приходит новое?
Приход нового — не всегда проявление прогресса. Люди находят и новые способы подавления друг друга, расправы с наивысшими достижениями, новые возможности для того, чтобы соскальзывать обратно в первобытную жижу; и самые мрачные человеческие новшества, как и самые светлые, многих сбивают с толку. Когда начали сжигать ведьм, легче было винить ведьм, чем ставить под вопрос справедливость такого приговора. Когда запахи из газовых камер распространялись по улицам близлежащих деревень и с неба падал темный снег, легче было не понимать. Граждане Китая в большинстве своем не поняли, ради чего погибли герои пощади Тяньаньмэнь. Те, кто совершил это преступление, позаботились об их неверном понимании случившегося. Когда в разных странах мусульманского мира приходили к власти диктаторы, многие были готовы назвать их режимы аутентичными, а оппозицию этим режимам — западнической и лишенной корней. Когда пакистанский политик взял под защиту женщину, ложно обвиненную в оскорблении святынь, его убил собственный телохранитель, и страна аплодировала убийце и осыпала его цветочными лепестками по пути в суд. Большей частью эти мрачные новшества внедрялись во имя тоталитарной идеологии, или абсолютного властителя, или непреложной догмы, или Бога.
Атака на «Шайтанские аяты», хоть и породила множество заголовков, была направлена на скромную цель, и поэтому трудно было убедить людей, что это событие необычайной важности, требующее исключительных ответных мер. На протяжении своего долгого пути по мировым коридорам власти ему раз на разом приходилось разъяснять суть дела. Серьезный писатель написал серьезную книгу. Бешеный и угрожающий отклик на нее есть террористический акт, которому необходимо дать отпор. Но ведь книга оскорбила многих людей, разве нет? Возможно, но атака на книгу, ее автора, издателей, переводчиков и книготорговцев — оскорбление куда большего масштаба. Итак, посеяв смуту, он обеспокоен ее последствиями для него самого и хочет, чтобы мировые лидеры защитили его право быть смутьяном?
В XVII веке в Англии Мэтью Хопкинс, главный «охотник на ведьм», разработал тест на ведьмовство. Обвиняемую утяжеляли камнями или привязывали к стулу, а затем бросали в реку или озеро. Плывет — значит, ведьма и заслуживает костра; утонула — значит, невинна.
Обвинение в ведьмовстве часто было равносильно обвинительному вердикту. А теперь испытанию был подвергнут он, и ему нужно было убедить мир, что не он преступник, что преступники — охотники на ведьм.
Происходило нечто новое: набирала силу новая нетерпимость. Она распространялась по земле, но никто не хотел этого видеть. Чтобы слепым было легче оставаться слепыми, изобрели новое словечко: исламофобия. Если ты критикуешь крикливую воинственность этой религии в ее нынешнем воплощении — значит, ты мракобес. Человек, страдающий фобией, склонен к крайним и иррациональным суждениям, поэтому он во всем и виноват — он, а не система верований, гордо заявляющая, что у нее более миллиарда адептов по всему миру. Миллиард верующих не может ошибаться, так что их критики — вот кто не прав, вот кто зря брызжется слюной. С каких это пор, хотелось ему знать, иррациональным стали считать отрицательное отношение к религии, к любой религии, пусть даже и резко отрицательное к ней ношение? С каких это пор разум начали изображать как неразумие? С каких это пор сказки, внушенные суеверным людям, стоят выше критики, выше сатиры? Религия не раса. Религия — это идея, а идеи держатся (или рушатся) потому, что они достаточно сильны (или слишком слабы) чтобы противостоять критике, они не могут держаться за счет того, что отгорожены от нее. Сильные идеи приветствуют инакомыслие. «Тот, кто борется с нами, укрепляет наши нервы и оттачивает наше умение, — писал Эдмунд Берк
[150]. — Противник — он же и помощник». Только слабые и склонные к авторитаризму отворачиваются от своих оппонентов, шельмуют их, а иной раз не прочь причинить им вред.
Изменился ислам, а не люди, подобные ему, это у ислама развилась фобия к очень широкому спектру идей, поступков и вещей. В те годы и позже исламские голоса в разных странах — Алжире, Пакистане, Афганистане — предавали анафеме театр, кино и музыку, музыкантов и актеров калечили и убивали. Изобразительное искусство тоже было объявлено злом, поэтому талибы уничтожили древние статуи Будды в Бамианской долине. Исламисты нападали на социалистов и профсоюзных активистов, на карикатуристов и журналистов, на проституток и гомосексуалистов, на женщин в юбках и безбородых мужчин, а еще — как ни трудно в это поверить — на такие проявления зла, как мороженые куры и самса.
Когда будет написана история XX века, как самая большая внешнеполитическая ошибка Запада вполне может быть расценено решение отдать Нефтяной Трон саудовскому королевскому дому: саудовские власти, используя свое заграничное нефтяное богатство, начали создавать медресе (школы), где распространялась экстремистская, пуританская идеология горячо любимого ими (и до той поры маргинального) Мухаммада ибн Абд аль-Ваххаба, и в результате ваххабизм из крохотного культового ростка развился в течение, распространенное по всему арабскому миру. Его подъем придал уверенности и энергии другим исламским экстремистам. В Индии из религиозной школы Дар уль-Улюм распространилось культовое течение деобанди, в шиитском Иране проповедовали воинствующие духовные лица из города Кум, в суннитском Египте росло могущество консерваторов из Аль-Азхара. Чем сильней становились экстремистские идеологии — ваххабизм, салафизм, хомейнизм, деобанди, — чем больше поколений бородатых мужчин с сощуренными глазами, чуть что сжимающих кулаки, выпустили медресе, финансируемые за счет саудовской нефти, тем дальше ислам отходил от своих истоков, заявляя при этом, что возвращается к ним. Американский юморист Г. Л. Менкен дал памятное определение пуританства: это «навязчивый страх перед тем, что кто-то где-то может быть счастлив», и очень часто главным врагом нового ислама казалось счастье как таковое. И мракобесами назывались критики этой веры? «Когда я беру слово, — сказал Шалтай-Болтай кэрроловской Алисе, — оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше»
[151]. Творцы «новояза» в «1984» Оруэлла, назвавшие пропагандистское ведомство Министерством правды, а карательный орган — Министерством любви, отлично понимали, что имел в виду Шалтай-Болтай. «Исламофобия» заняла свое место в шалтай-болтаевском «новоязе». Взяли язык анализа, разума, дискуссии — и перевернули с ног на голову.
Он был уверен, как только можно быть в чем-нибудь уверенным, что рак фанатизма, распространяющийся по мусульманским сообществам, в конце концов вырвется в широкий мир, за пределы ислама. Если будет проиграна интеллектуальная битва — если этот новый ислам получит право на «уважение», на то, чтобы предавать своих противников анафеме, ставить их вне закона, а то и, почему нет, убивать, — политическое поражение не заставит себя долго ждать.
Он вошел в мир политики и старался основывать свои доводы на принципах. Но за закрытыми дверьми, там, где принимались решения, принципы очень редко определяли политику. Предстоял тяжелый бой, тем более трудный из-за того, что ему надо было бороться еще и за бóльшую личную и профессиональную свободу. Сражение приходилось вести на обоих фронтах одновременно.
Питер Флоренс, организатор литературного фестиваля в городке Хэй-он-Уай, связался с ним, чтобы спросить, не мог ли бы он принять в этом году в нем участие. Был запланирован разговор между выдающимся израильским писателем Давидом Гроссманом и Мартином Эмисом, но Гроссману пришлось отменить поездку. Было бы здорово, сказал Питер, если бы вы его заменили. Можно никого не предупреждать заранее. Аудитория, увидев вас, испытает волнение и обрадуется вашему возвращению в мир книг. Ему хотелось поехать; но сначала надо было обсудить предложение Питера с командой охранников, а ей, в свой черед, надо было обсудить его с начальством в Скотленд-Ярде, и, поскольку мероприятие проводилось вне зоны действия лондонской полиции, необходимо было поставить в известность начальника полиции Поуиса, а тот должен был подключить местных полицейских в форме. Он представлял себе, как полицейские чины закатывают глаза: ну вот, опять он чего-то требует, но он был твердо намерен не уступать, как бы им ни хотелось, чтобы он сидел тихо и молчал. В конце концов они согласились, чтобы он поехал, остановился на ферме у Деборы Роджерс и Майкла Беркли недалеко от Хэя и выступил на фестивале, как было предложено, если только удастся сохранить все в секрете до события. Так и было сделано. Выйдя на сцену в Хэе, он обнаружил, что на нем и Мартине одинаковые полотняные костюмы, и на счастливые полтора часа он снова стал писателем среди читателей. В Хэе, как и повсюду в Великобритании, продавалось импортированное из Америки издание «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, и что же случилось — после всех волнений? Да ничего. Ситуация не улучшилась, но она и не ухудшилась. Момент, которого издательство «Пенгуин букс» так боялось, что отказалось от прав на публикацию, прошел без единого неприятного инцидента. Интересно, думал он, обратил ли на это внимание Питер Майер?
На подготовку каждой поездки в рамках его кампании уходили дни — а то и недели. Споры с местными силами безопасности, проблемы с авиалиниями, нарушения политиками достигнутых было договоренностей, бесконечные «и да, и нет», «и вверх, и вниз» политической организационной деятельности. Фрэнсис, Кармел и он разговаривали между собой беспрерывно, и кампания стала не только их, но и его постоянной работой. По прошествии лет он говорил, что фетва стоила ему одного, а то и двух полноценных романов; вот почему, когда темные годы миновали, он окунулся в писательство с удвоенной энергией. Все это время в нем копились книги, копились и требовали выпустить их на свет.
Кампания началась в Скандинавии. В последующие годы он полюбил северные народы за их приверженность высочайшим принципам свободы. Даже их авиалинии вели себя этично и перевозили его без возражений. Странное все-таки место наш мир: в час тяжелейшего противостояния уроженец тропиков нашел многих из ближайших союзников на морозном Севере, пусть даже датчане беспокоились из-за сыра. Дания в больших количествах экспортировала в Иран брынзу, и, дай она повод обвинить себя в заигрываниях со святотатцем, вероотступником и еретиком, эта торговля могла пострадать. Датскому правительству пришлось выбирать между сыром и правами человека, и на первых порах оно выбрало сыр. (Ходили слухи, что не встречаться с ним датские власти уговорило британское правительство. Нидерландский издатель Иэна Макьюэна Яко Гроот прослышал, что британцы говорили своим коллегам на европейском материке, что не хотели бы «испытывать затруднений» из-за «слишком публичных проявлений поддержки».)
Так или иначе, он отправился в Данию как гость ПЕН-клуба этой страны. Элизабет полетела накануне с Кармел, а его провели в аэропорт Хитроу через вход, предназначенный для охраны, вывезли на летное поле, и он сел на самолет последним из пассажиров. Его сильно беспокоило, что другие пассажиры, увидев его, запаникуют, но почти все они были датчане, и они встретили его улыбками, рукопожатиями, и удовольствие их было непритворно, в нем не чувствовалось страха. Когда самолет оторвался от земли, он подумал: Может быть, я опять начну летать. Может быть, все будет в порядке.
В копенгагенском аэропорту встречающие каким-то образом пропустили его. Явно он был не так узнаваем, как думал. Он прошел через помещения аэропорта, миновал охраняемый барьер и почти полчаса провел в зале прилета, ища кого-нибудь, кто мог бы знать, что случилось. На тридцать минут он выскользнул из защитной сети. Его подмывало сесть в такси и дать деру. Но тут он увидел, как к нему бегут полицейские, а с ними, пыхтя, отдуваясь и извиняясь за недоразумение, — Нильс Барфод, которому датский ПЕН-клуб поручил его опекать. Они пошли к дожидающимся машинам, и сеть снова сомкнулась вокруг него.
О его появлении — это на какое-то время стало «нормой» — не было объявлено заранее. Члены ПЕН-клуба, собравшиеся в тот вечер в музее современного искусства «Луизиана», ожидали в качестве почетного гостя Гюнтера Грасса, и Грасс действительно там был — один из целого ряда выдающихся литераторов, соглашавшихся в те годы быть его «прикрытием». «Если Салман Рушди заложник, то и мы заложники», — сказал Грасс, представляя его, а потом настала его очередь. Несколько недель назад, сказал он, пятьдесят иранских интеллектуалов опубликовали декларацию в его защиту. «Защищать Рушди — значит защищать себя самих», — заявили они. Отступить перед фетвой — значит поощрить авторитарные режимы. Вот где должна быть проведена черта, и сдавать эту позицию нельзя ни в коем случае. Он борется не только за себя, но и за собратьев по перу. Шестьдесят пять датских интеллектуалов, собравшихся в «Луизиане», выразили готовность присоединиться к нему в его борьбе и потребовать от своего правительства, чтобы оно вело себя как подобает. «Раз британское правительство не способно противостоять неприемлемой угрозе демократическому процессу со стороны Ирана, — сказала Фрэнсис Д’Соуса, — комитет защиты должен воспользоваться поддержкой континентальной Европы и принять исходящие от нее предложения помощи».
В какой-то момент он увидел военный корабль, курсирующий за окнами музея. «Это по мою душу?» — спросил он в шутку; оказалось, и правда из-за него, хоть и не по его душу: его личный военный корабль, охранявший его от возможного нападения с моря, оберегавший от иранских водолазов, которые могли бы подплыть к музею с абордажными саблями в зубах. Да, тут все было продуманно. Основательные люди эти датчане.
Его норвежский издатель Вильям Нюгор из издательства «X. Аскехауг и компания» настойчиво приглашал его после Дании побывать в Норвегии. «Здесь мы, думаю, справимся даже лучше», — сказал Нюгор. С ним готовы были встретиться члены правительства. Каждое лето «Аскехауг» устраивало большое празднество в саду при красивой старой вилле по адресу Драмменсвайен, 99, которая на рубеже XIX и XX веков была семейным домом Нюгоров. Это празднество было в Осло одним из главных событий за весь летний сезон, в нем участвовали многие известнейшие норвежские писатели, бизнесмены, политические лидеры. «Вы просто обязаны здесь быть, — сказал Вильям. — В саду! Придет больше тысячи человек! Это будет просто фантастика. Жест в защиту свободы». Вильям был в Норвегии фигурой харизматической: блестящий лыжник, чрезвычайно красивый внешне, отпрыск одной из старейших фамилий и глава ведущего издательства. Он, помимо прочего, отвечал за свои слова: поездка в Норвегию оказалась успешной. В саду на Драмменсвайен он прошел с Вильямом Нюгором через толпу, и его встретил буквально весь Осло. Отклик на его появление, сказал ему потом Вильям, был необычайно сильным.
Эта поездка сделала Вильяма самым заметным из его издателей на континенте. Они с ним не знали тогда, какой опасности подвергло жизнь Вильяма то, что он предпринял ради своего автора. Четырнадцать месяцев спустя террор постучался в его дверь.
В Лондоне депутат парламента Марк Фишер, представитель Лейбористской партии по вопросам искусства, организовал в палате общин пресс-конференцию, на которой присутствовали парламентарии как от лейбористов, так и от тори, и это был первый случай, когда его сочувственно слушали в Вестминстерском дворце. Не обошлось, правда, без ложки дегтя. Ультраправый консерватор Руперт Алласон поднялся с места и сказал: «Прошу не воспринимать мое присутствие здесь как поддержку. Как утверждают ваши издатели, вы, чтобы скрыть свои намерения, дали им неверные сведения о вашей книге. Я категорически против того, чтобы вас охраняли за общественный счет». Этот гадкий маленький выпад огорчил его не так сильно, как огорчил бы раньше. Он уже оставил надежду на всеобщую любовь; он знал, что всюду, где он ни окажется, будут не только доброжелатели, но и противники. Кстати, не все его противники были из правых. Джеральд Кауфман, депутат парламента от лейбористов, который ранее громко заявлял, что мистер Рушди не нравится ему как писатель, публично упрекнул своего однопартийца Марка Фишера в том, что тот пригласил этого автора в палату общин. (Иранский меджлис согласился с Кауфманом: мол, приглашение было «неприличным».) Что ж, в пути ему предстояло встретить еще немало кауфманов и алласонов. Ничего, главное было — гнуть свою линию.
Разговаривая с Дэвидом Гором-Бутом из министерства иностранных дел, он прямо спросил его, верны ли слухи, что британское правительство не одобряет его новую, более активную линию поведения и за кулисами пытается ставить ему палки в колеса. Гор-Бут сохранял невозмутимое лицо отличного покериста: никаких видимых эмоций. Он отрицал справедливость слухов. «Правительство Ее величества одобряет ваши встречи с членами других правительств», — сказал он. Гор-Бут предложил помощь в координации действий с органами безопасности стран, которые он посещает, чтобы эти органы «не перебарщивали». Трудно было понять, что об этом думать. Может быть, правительству теперь волей-неволей приходится идти за ним следом?
Мадридский университет Комплутенсе пригласил его в Испанию на публичную беседу с Марио Варгасом Льосой во дворце Эскориал. Он взял с собой Элизабет и Зафара, и перед конференцией они провели три тихих дня в Сеговии. Испанская полиция вела себя очень деликатно, и он мог гулять по улицам этого красивого городка, есть в ресторанах и чувствовать себя почти свободным человеком. Он пообедал в Авиле с Марио и его женой Патрисией. Это были драгоценные часы. Потом в Эскориале Густаво Вильяпалос, ректор университета Комплутенсе, сказал, что у него отличные связи с Ираном, и предложил свое посредничество. Хомейни, сказал он, однажды назвал его «святым человеком». Это предложение о посредничестве оказалось таким же пустым, как и прочие. Он с ужасом прочел в испанской прессе заявление Вильяпалоса, будто он согласился, чтобы сделать регулирование возможным, частью изменить, частью вырезать «оскорбительные» фрагменты «Шайтанских аятов». Он с возмущением это опроверг, после чего Вильяпалос стал недоступен и все контакты с ним прекратились.
Ждать на всех перронах, сказал Джандоменико Пикко, чтобы, когда поезд подойдет, быть на месте. Но около некоторых перронов даже рельсовые пути не проходили. Там только и можно было что ждать.
Едва они приземлились в Денвере, стало ясно: дела идут нехорошо. Местная полиция рассматривала происходящее как трейлер к фильму о Третьей мировой, и, пока они с Элизабет шли через аэропорт, мимо в разные стороны пробегали люди с увесистым штурмовым оружием, полицейские, расчищая ему путь, расталкивали пассажиров, кто-то кричал, кто-то куда-то показывал, и было предчувствие неминуемой беды. Он был напуган, случайные свидетели пришли в ужас, авиалиния решила больше с ним не связываться: отказалась впредь пускать его на свои самолеты из-за его поведения. Художества сил безопасности были приписаны ему.
Их отвезли в Боулдер, где он выступил на Панамериканской литературной конференции, наряду с Оскаром Ариасом, Робертом Кувером, Уильямом Стайроном, Питером Маттиссеном и Уильямом Гассом. «Латиноамериканские писатели давно поняли, что литература — дело жизни и смерти, — сказал он в своей речи. — Теперь я разделяю с ними это знание». Он жил в эпоху, когда значимость литературы, похоже, уменьшалась. Он видел свою задачу, помимо прочего, в том, чтобы настойчиво заявлять: книги — и свободы, необходимые для их создания, — жизненно важны. В своем великом романе «Если однажды зимней ночью путник» Итало Кальвино устами персонажа — Аркадия Порфирича — говорит: «Сегодня нигде не ценят печатное слово так высоко, как в странах с полицейским режимом. Если на подавление литературы выделяются крупные суммы — это верный признак того, что в данной стране литература действительно играет важную роль»
[152]. Что было, безусловно, верно, например, в отношении Кубы. Филип Рот, говоря о репрессиях советской эпохи, однажды сказал: «Когда я в первый раз приехал в Чехословакию, мне пришло в голову, что я работаю в обществе, где писателю все можно, но его слово ни для кого не значимо, в то время как чешским писателям, с которыми я познакомился в Праге, ничего нельзя, но все, что они пишут, значимо». То, что было верно в отношении полицейских государств и советской диктатуры, справедливо и по поводу латиноамериканских диктаторских режимов, и по поводу новоявленного теократического фашизма, противостоявшего теперь ему и многим другим писателям, но в Соединенных Штатах — в либеральном, пусть и разреженном из-за высокогорья, воздухе Боулдера, штат Колорадо, — людям нелегко было почувствовать выстраданную правду репрессий. Он считает своей задачей, сказал он, объяснить миру, где «все можно, но ничто не значимо», мир, где «ничего нельзя, но все значимо».
Чтобы уговорить другую авиалинию доставить его домой, потребовалось личное вмешательство президента Колорадского университета в Боулдере. Как только он произнес свою речь, их с Элизабет немедленно отвезли обратно в Денвер и чуть ли не впихнули в самолет, направлявшийся в Лондон. Полицейская операция, в отличие от той, которой их встретили, не вышла за все мыслимые рамки, но все же была достаточно масштабна, чтобы каждому, кто это видел, стало не по себе. Он покидал Америку с чувством, что кампания сделала шаг назад.
Террор стучался во многие двери. В Египте убили видного интеллектуала-секуляриста Фарага Фауду. В Индии «рассерженные мусульмане» принялись угрожать профессору Муширулу Хасану, вице-ректору университета Джамия Миллия Исламия в Дели и известному историку, за то, что он посмел выступить против запрета на «Шайтанские аяты». Тот был вынужден отступить и осудить книгу, но свора потребовала, чтобы он, кроме того, одобрил фетву. Он отказался. В результате его отлучили от работы в университете на пять долгих лет. В Берлине в ресторане «Миконос» были убиты четверо курдско-иранских оппозиционных политиков, членов Социалистического интернационала, и подозрение в организации убийств пало на иранский режим. А в Лондоне они с Элизабет спали у себя в спальне, как вдруг дом сотрясся от очень громкого взрыва. В комнату ворвались вооруженные полицейские и стащили обоих на пол. Они лежали ничком среди вооруженных мужчин, казалось, целые часы, пока не стало известно, что взрыв произошел совсем рядом — у кольцевой развязки Стейплз-Корнер, под путепроводом к Норт-Серкьюлар-роуд. Взрыв был делом рук «Временной ирландской республиканской армии» и к ним с Элизабет отношения не имел. Неисламистская бомба. Можно было спать дальше.
Но исламский террор был недалеко. Аятолла Санеи из фонда «15 хордада» повысил вознаграждение за его убийство, учтя возможные «издержки». (Сохраняйте чеки, господа убийцы, вам возместят расходы на бизнес-ланчи!) Троих иранцев выдворили из Соединенного Королевства за то, что они замышляли расправу с ним: двоих сотрудников посольства — Мехди Сайеса Садегхи и Махмуда Мехди Солтани — и «студента» Гассема Вакшитеха. В Иране меджлис — якобы «умеренный» меджлис, избранный на недавних всеобщих выборах! — на правил президенту Рафсанджани «обращение» с предложением подтвердить фетву, и близкий к Рафсанджани аятолла Джаннати ответил, что «пришло время убить негодяя Рушди».
Он поехал в южный Лондон поиграть с художником Томом Филлипсом в настольный теннис в его мастерской. Это выглядело правильным поступком. Том ранее начал писать его портрет — он сказал Тому, что выглядит на нем слишком уж мрачным, но Том не согласился: «Мрачным? Ты что? Я называю этого персонажа мистер Живчик», — и теперь он позировал два часа, а потом проиграл художнику в пинг-понг. Ему не понравилось проигрывать в пинг-понг.
В тот день фонд «15 хордада» заявил, что вскоре начнет посылать в Соединенное Королевство группы убийц, чтобы привести фетву в исполнение. Проиграть в пинг-понг — приятного мало, но главное было — не проиграть битву за свой рассудок.
Зафар в последний раз вышел из школы Холл, которая так много сделала, чтобы защитить его от худших последствий случившегося с отцом, из школы, где учителя и ученики, ничего особенного ему не говоря, вели себя так, чтобы обеспечить мальчику посреди безумия нормальное детство. Родители Зафара были благодарны этой школе за многое и надеялись, что новая школа отнесется к нему так же заботливо и любовно.
В Хайгейтской школе в основном учились приходящие ученики, но можно было и жить при ней всю учебную неделю, и Зафар хотел жить при школе. За считаные дни, однако, он понял, что терпеть не может пансион. В тринадцать был мальчиком, ценившим свое личное пространство, а пансион ему такового не предоставлял. И он сразу почувствовал себя несчастным. Оба его родителя решили, что ему не надо пользоваться пансионом, и школа согласилась с их решением. Зафар мигом стал лучиться счастьем и полюбил школу. Поскольку у его отца теперь был дом недалеко от Хайгейта, Зафар мог в учебные дни к нему приходить и ночевать, и их отношения могли вновь обрести то, чего им недоставало последние четыре года: интимность, непрерывность и некую непринужденность. У Зафара имелась в новом доме своя комната, и он попросил, чтобы мебель в ней была исключительно черно-белая. Он не мог приводить с собой друзей, но понимал почему, и говорил, что спокойно без этого обойдется. Пусть даже нельзя было приглашать приятелей, все равно это было гораздо лучше, чем пансион. Он опять мог жить под одной крышей с отцом.
В Индии экстремистски настроенные индуисты разрушили одну из старейших мечетей страны — Бабри Масджид в Айодхье, построенную первым императором из династии Великих Моголов. Разрушители утверждали, что мечеть была возведена на развалинах индуистского храма на Рамджанмабхуми — на месте рождения Господа Рамы, седьмой аватары Вишну. Ислам, таким образом, не обладал монополией на бесчинства. Узнав о разрушении Бабри Масджид, он испытал многосоставную печаль. Ему было горько, что религия вновь показала свою разрушительную силу, намного превосходящую свою способность творить добро, что ряд недоказуемых утверждений — будто нынешняя Айодхья и Айодхья из «Рамаяны», где Рама царствовал в неизвестно какие годы в отдаленном прошлом, — одно и то же место, будто в том, что он родился там, где сказано, не может быть сомнений; будто боги и их аватары действительно существуют — имел результатом надругательство над реально существующим и красивым зданием, чье несчастье заключалось в том, что оно стояло в стране, где не было строгих законов об охране наследия, а те законы, какие имелись, можно было нарушать, если нарушителей набиралось достаточно много и они заявляли, что действуют во имя Бога. Ему было горько и потому, что он по-прежнему испытывал привязанность к той самой мусульманской культуре Индии, которая Муширула Хасана лишила работы, а ему мешала получить визу, давшую бы возможность посетить родину. История мусульманской Индии была и его историей, и с этим ничего нельзя было поделать. Когда-нибудь он напишет роман об Акбаре Великом, внуке Бабура, пытавшемся помирить между собой многочисленных индийских богов и приверженцев разных религий и на какое-то время преуспевшем.
Раны, нанесенные Индией, были глубочайшими из всех. Не может быть и речи, сказали ему, о визе в эту страну — в страну, где он родился, которая была для него сильнейшим источником вдохновения. Его не хотели видеть даже в индийском культурном центре в Лондоне: по словам директора центра (и внука Махатмы) Гопала Ганди, его приход туда рассматривался бы как антимусульманский акт и повредил бы репутации центра как нейтрального, светского учреждения. Он стиснул зубы и вернулся к работе. «Прощальный вздох Мавра» был романом настолько светским, настолько религиозно нейтральным, насколько вообще мог быть роман — а его автора в стране, о которой он писал, считали сеятелем межобщинной розни. Тучи над его головой сгущались. Но чем ему больнее, тем он, оказалось, злее и упрямее; фразы у него в голове по-прежнему складывались, воображение по-прежнему искрилось. Он не намерен был позволить этим отказам повредить его писательству.
Не имея альтернативы, он в какой-то мере стал своим собственным представителем. Но политическая активность давалась ему непросто. Он произносил речи, обосновывал свою позицию, призывал сильных мира сего бороться против нового «терроризма с дистанционным управлением», когда наводят смертоносный палец на кого-то в другой части света: Вот этот, видите? Лысый, книжку держит. Убить его; призывал их понять, что если не победить фетву как проявление терроризма, то повторения неизбежны. Но зачастую слова, которые он сам произносил, казались ему несвежими. В Финляндии, после того как он выступил на заседании Северного совета, принимались резолюции, создавались подкомитеты, давались обещания поддержки — но он не мог отделаться от чувства, что ничего существенного не достигнуто. Его сильнее радовала красота осеннего леса за окном, и он получил возможность прогуляться по нему с Элизабет, подышать бодрящим прохладным воздухом и ненадолго ощутить покой; это было для него в тот момент важнее, целительнее, чем все резолюции на свете.
Мягкая поддержка Элизабет помогла ему справиться с разочарованием. Он вновь обретает голос, сказала она ему, и его Ошибка уходит в прошлое, хотя исправлять ее ему надо будет еще не один год. Его слушали с уважением, и после столь многих грубых нападок на него как на человека и писателя это, нельзя отрицать, было приятно. Постепенно он научился обосновывать свою точку зрения более убедительно. Во времена сильнейших репрессий советских коммунистических властей, говорил он, западные марксисты пытались отделить «реальный социализм» от Истинного Учения, от идей Карла Маркса о равенстве и справедливости. Но когда СССР рухнул и стало ясно, что «реальный социализм» безнадежно осквернил собой марксизм в глазах всех тех, кто участвовал в свержении деспотов, уже не было никакой возможности верить в Истинное Учение, не запятнанное преступлениями, совершенными в реальном мире. Ныне, когда исламские государства создают новые тирании и творят бесчисленные ужасы во имя Аллаха, мусульмане сходным образом проводят разграничение: есть «реальный ислам» кровавых теократий, и есть Истинное Учение, говорящее о мире и любви.
Ему трудно было это принять, и он искал точные слова, чтобы объяснить почему. Он хорошо понимал защитников мусульманской культуры; когда разрушили Бабри Масджид, ему было так же больно, как им. И ему, как им, были дороги многочисленные проявления доброты в мусульманском обществе, дух милосердия в нем, красота его архитектуры, живописи и поэзии, его вклад в философию и науку, мусульманские орнаменты, мусульманские мистики, мягкая мудрость мусульман широких взглядов, подобных доктору Атаулле Батту, его деду с материнской стороны. Доктор Батт из Алигарха, семейный врач, работавший, помимо того, в Тиббиа-колледже Мусульманского университета в Алигархе, где западная медицина изучалась наравне с традиционными индийскими методами траволечения, совершил паломничество в Мекку, всю жизнь молился пять раз в день — и был из самых толерантных людей, каких его внуку доводилось встречать, был человеком грубовато-добродушным, открытым для любых — детских и взрослых — проявлений инакомыслия, вплоть до идеи о том, что Бога не существует вовсе, идеи чрезвычайно глупой, говорил он, но заслуживающей обсуждения, почему нет. В таком исламе, какой исповедовал доктор Батт, не было ничего вредоносного.
Но что-то разъедало веру его деда, какая-то ржавчина, превращавшая ее в идеологию узости и нетерпимости, которая запрещала книги, преследовала мыслителей, устанавливала абсолютистскую власть, превращала догму в оружие против свободомыслия. С этим необходимо было бороться, но, чтобы бороться, надо было это назвать, и единственным подходящим названием было — ислам. Реальный ислам стал ядом для себя самого, мусульмане гибли от этого яда, и об этом надо было говорить — в Финляндии, Испании, Америке, Дании, Норвегии, всюду и везде. Если некому это произнести — это произнесет он. Он хотел говорить и о том, что свобода — всеобщее достояние, что не прав Сэмюэл Хантингтон, утверждая, что это западная идея, чуждая культурам Востока. Чем бóльшую законность приобретало на Западе «уважение к исламу», которое было не чем иным, как прикрытым маской тартюфовского лицемерия страхом перед исламистским насилием, тем сильней разъедал рак культурного релятивизма богатые мультикультурные образования современного мира, и все они могли скатиться по этому скользкому склону в беньяновскую Трясину Отчаяния
[153].
Пробиваясь то в одну, то в другую страну, стучась в двери сильных мира сего, пытаясь разжимать ради мгновений свободы хватку тех или иных служб безопасности, он старался найти нужные слова, чтобы постоять не только за себя, но и за то более общее, чьим защитником он хотел теперь быть.
Одно «мгновение свободы» настало, когда его пригласили в выставочный комплекс Эрлз-Корт на концерт группы U2. Это было во время ее турне с альбомом Achtung Baby, когда в воздухе висели психоделические «трабанты». Полиция согласилась мгновенно: наконец-то??? туда, куда ребятам и самим хочется! Боно, как оказалось, читал «Улыбку ягуара», и, поскольку он побывал в Никарагуа примерно в одно время с автором этой книги, ему захотелось с ним познакомиться. (В Никарагуа они с Боно не пересеклись, но однажды его переводчица Маргарита, блондинка с блестящими глазами, похожая на Джейн Мэнсфилд
[154], взволнованно закричала: «Сюда едет Боно! Боно в Никарагуа!» — а потом, ровно таким же голосом и с таким же сияющим взором, спросила: «А кто такой Боно?») И вот он в Эрлз-Корте, стоит там, где потемнее, слушает. За сценой после концерта его провели в трейлер, полный сэндвичей и детишек. На выступлениях U2 — никаких восторженных поклонниц за кулисами: сплошные ясли. На Боно, когда он вошел, мигом повисли его дочурки. Он был настроен поговорить о политике — о Никарагуа, об усиливающихся протестах против небезопасного хранилища ядерных отходов в Селлафилде, в Северной Англии, о его поддержке «Шайтанских аятов». Они не много времени провели вместе, но достаточно, чтобы зародилась дружба.
Найджела Лоусон и Джон Дайамонд
[155] поженились в Венеции. Его, как и всех ее друзей, новость очень обрадовала. Где ДФжон — там всегда был смех. Торт для вечеринки, которую они по случаю женитьбы устроили в клубе «Граучо», изготовила Рути Роджерс по проекту — так сказала Рути — ее мужа, великого архитектора собственной персоной. На что Джон с невинным видом заметил: «Вряд ли это так. Будь это проект Ричарда Роджерса, разве не были бы все ингредиенты снаружи?
Крупнейшим торговым партнером Ирана была Германия. Ему непременно надо было туда поехать. Миниатюрная, яростная Tea Бок, депутат бундестага, намеревалась, по ее словам, сделать так, чтобы он встретился «со всеми и каждым». Но для этого ему надо было попасть в Бонн, а «Люфтганза» и «Бритиш эйруэйз» от него отказались. Tea Бок предложила маленький частный самолетик, ярко-красный, словно взятый из какой-то истории о Первой мировой войне: «Биглз
[156] и фетва». Самолет был махонький и старого образца — у него даже открывались окна. Летели так низко, что он боялся, что они врежутся в холм или церковный шпиль. Словно на рикше едешь, только по небу. Погода, к счастью, была хорошая, солнечно, безветренно, пилот проделал весь маршрут без происшествий и посадил свой драндулетик в немецкой столице, где усилиями Tea Бок встречи прошли так успешно, что иранцы вышли из себя совершенно: вдруг, ни с того ни с сего, Рушди тепло принимают лидер социал-демократов Бьёрн Энгхольм, спикер бундестага Рита Зюсмут и многие видные немецкие парламентарии; а потом Рушди приходит в министерство иностранных дел Германии, где в отсутствие министра Клауса Кинкеля, находящегося за границей, его радушно встречает глава культурного отдела министерства доктор Ширмер. Иранский посол сделал сердитое заявление по немецкому телевидению: он уверен, сказал он, что Германия не будет ставить из-за этого человека под удар свои отношения с Ираном. Он сказал, кроме того, что вероотступника могут уничтожить американские или израильские агенты, маскирующиеся под убийц-мусульман, просто чтобы выставить Иран в дурном свете.
На следующий день иранского посла Хоссейна Мусавяна вызвали в МИД Германии. «Мы будем защищать господина Рушди, — сказал затем заместитель министра иностранных дел. — После нашего очень откровенного обмена мнениями он [иранский посол], безусловно, понимает, что так оно и будет». Предположение об американских или израильских агентах-убийцах он назвал «абсурдным». Посол Мусавян заявил, что его высказывания были «неверно процитированы».
Кампания, сказала Фрэнсис, набрала ход — но достигнута ли критическая масса? (Одно из ее любимых выражений.) Пока нет. Брадфордский совет мечетей сделал очередное гнусное заявление: мол, кампания только ухудшает ситуацию, и автору не стоит рассчитывать ни на какую «отсрочку» со стороны мусульманского сообщества. Председатель совета Лиакат Хусейн явно считал себя важным человеком, говорящим нечто важное. Но его голос звучал как голос из прошлого. Его пятнадцать минут славы прошли.
Он приехал в Стокгольм получить премию Курта Тухольского, присуждаемую писателям, которые подвергаются преследованиям, и выступить перед Шведской академией. Иран, конечно, осудил вручение ему премии. Выступил верховный судья Ирана, выступил и щедрый на награды аятолла Санеи. Неуважаемый верховный палач! — начал он было воображаемое письмо, но бросил. Есть люди, которые не заслуживают писем, даже воображаемых. Мой дорогой Санеи с «Баунти»!
[157] Покорнейше прошу обратить Ваше внимание на возможность мятежа. Не исключено, что Вам и Вашим дружкам уготована судьба Блая в утлой лодчонке, молящегося о том, чтобы доплыть до Тимора.
Заседания Шведской академии проходят в красивом зале рококо на верхнем этаже старинного здания стокгольмской биржи. Вокруг длинного стола — девятнадцать стульев, обитых светло-голубым шелком. Один из стульев — для короля, если он захочет прийти; если не захочет, как неизменно случалось, стул будет пустовать. На спинках других стульев — римские числа от I до XVIII. Когда академик умирает, избирается новый и занимает его стул, пока ему тоже не приходит пора переместиться в более обширную небесную академию. Ему мгновенно вспомнился «Человек, который был Четвергом» — оптимистический триллер Г. К. Честертона об анархистской группировке, семерым руководителям которой присваиваются конспиративные клички по названиям дней недели. Его, однако, окружали не анархисты. Ему было дозволено войти в литературную святая святых, в зал, где присуждаются Нобелевские премии, — войти, чтобы выступить перед сумрачно-дружественным собранием серых кардиналов. Ларе Гюлленстен (XIV) и Керстин Экман (XV), покинувшие академию в знак протеста против малодушного нежелания их коллег отреагировать на фетву, отсутствовали. Их незанятые стулья выражали упрек. Это опечалило его: он надеялся принести примирение. Приглашение со стороны академии было своего рода компенсацией за ее прежнее молчание. Само его присутствие здесь означало ее поддержку. У стола по соседству с пустым королевским седалищем поставили девятнадцатый стул, без номера, он сел на него, произнес свою речь и отвечал на вопросы, пока академики не были удовлетворены. Элизабет, Фрэнсис и Кармел, допущенные на правах зрителей, сидели на стульях вдоль стены.
В сердцевине спора по поводу «Шайтанских аятов», сказал он, за всеми обвинениями и всей руганью стоит вопрос чрезвычайной глубины и важности: кому должна принадлежу власть над повествованием? Кто имеет — кто должен иметь — право не только рассказывать истории, с которыми и в которых мы все живем, но и определять, как эти истории можно рассказывать? Ибо рядом с этими историями — с так называемыми великими повествованиями — и внутри них живет каждый из нас. Нация — одна история, семья — другая, религия — третья. Как человек творческой профессии он знал, что есть единственно верный ответ на этот вопрос: такое право имеют — или должны иметь — все без исключения. Мы все должны иметь возможность требовать великие повествования к ответу, спорить с ними, высмеивать их, настаивать, чтобы они изменялись, отражая меняющееся время. Мы должны быть вольны говорить о них почтительно, непочтительно, страстно, язвительно — как угодно. Это наше право как членов открытого общества. По сути дела, наша способность рассказывать заново, творить заново историю нашей культуры — вернейший показатель того, свободны ли в действительности наши общества. В свободном обществе дискуссия по поводу великих повествований не утихает никогда. Дискуссия как таковая — вот что важно. Дискуссия и есть свобода. А вот в закрытом обществе те, кому принадлежит политическая или идеологическая власть, неизменно стремятся пресечь эти споры. Мы расскажем вам всю историю, говорят они, и мы вам объясним, что она означает. Мы вам объясним, как эту историю надлежит рассказывать, и вам запрещается рассказывать ее по-другому. Если вам не нравится, как мы ее рассказываем, вы — враги государства или вероотступники. У вас нет никаких прав. Горе вам! Мы явимся по вашу душу, и вы узнаете, какова цена вашего отщепенства.
Человек — «животное, рассказывающее истории» — должен иметь свободу, чтобы травить свои байки.
А в конце встречи он получил подарок. Через улицу от зала находится известный ресторан Den Gyldene Freden («Золотой мир»), принадлежащий академии. После каждого из еженедельных заседаний те из Восемнадцати, что в нем участвовали, ужинают в отдельном кабинете ресторана. По приходе каждый платит «Золотому миру» серебряной монетой с девизом академии: Snille och smak. Талант и вкус. Уходя, академики получают свои монеты обратно. Вообще-то эти монеты не для широкой публики, но, уходя в тот день, он уносил одну из них в кармане.
В Нью-Йорке на сей раз не было ни кортежа из машин, ни лейтенанта Боба, обеспокоенного тем, как Элизабет может использовать вилку. (Он перелетел океан на «Скандинавских авиалиниях», причем кружным путем — через Осло.) Сотрудники службы безопасности провели его через аэропорт — и все. Публичных выступлений не предполагалось, и поэтому американская полиция более или менее предоставила его самому себе. Он получил несколько дней почти полной свободы, самой большой свободы за четыре года без малого. Он остановился в квартире Эндрю Уайли, полицейские же, пока он там был, дежурили внизу в машинах. За это время он помирился с Сонни Мехтой. И поужинал с Томасом Пинчоном.
Одно из лучших качеств Эндрю — незлопамятность. «Вы с Сонни должны наладить отношения, — сказал он. — Вы же очень давние друзья. Это было бы самое правильное». К тому, чтобы протянуть оливковую ветвь, подталкивали и деловые соображения. В дальней перспективе «Рэндом хаус» выглядело самым подходящим издательством, чтобы перекупить права на «Шайтанские аяты» в мягкой обложке. О том, что это сделает «Пенгуин», нечего было и думать, и, поскольку книги издательства «Гранта букс» распространялись через тот же «Пенгуин», трудно было рассчитывать и на долгосрочные отношения с «Грантой», несмотря на всю дружескую преданность Билла и на весь его героизм. «Мы не можем терять из виду цель, — сказал Эндрю, — а цель наша — нормальна публикация всех твоих книг, включая „Аяты“». Теперь, когда благодаря консорциуму барьер мягкой обложки взят, появилась возможность, считал он, убедить Сонни, что тот может, ничего не боясь, публиковать новые книги этого автора и взять на себя долгосрочную ответственность за выпуск его прежних книг. «Не сразу, — сказал Эндрю, — но, возможно, после того, как они опубликуют следующий роман. Я действительно думаю, что они это сделают. И им стоит это сделать». Эндрю и Гиллон начали действовать и договорились с Сонни и издательством «Кнопф» о публикации «Прощального вздоха Мавра». Они, кроме того, умиротворили Билла, который был очень огорчен, узнав об их плане. Но Билл был прежде всего другом и только потом издателем, и у него было достаточно большое сердце, чтобы он увидел правоту Эндрю. Он, спасший от Сонни «Гаруна», теперь без всякой злобы согласился с тем, что ему будет отдан «Мавр».
Перед тем как договор мог быть подписан, им с Сонни надо было «зарыть топор войны», и в этом состояла главная цель поездки в Нью-Йорк. Кроме того, Эндрю связался с агентом (и женой) Пинчона Мелани Джексон, и живущий в затворничестве автор «Радуги тяготения» согласился на встречу. В итоге две встречи были объединены в одну. Он и Пинчон поужинали с Сонни в его квартире в центральной части Манхэттена. Они с Сонни обнялись, и разрыв был преодолен, а о «Гаруне» не упоминали. Такова была молчаливая манера Сонни — он предпочитал двигаться вперед, обходя щекотливые темы, — и возможно, это было к лучшему. Потом пришел Пинчон — он выглядел ровно так, как должен был выглядеть Томас Пинчон. Высокий, в красно-белой ковбойке и синих джинсах, с сединой, как у Альберта Эйнштейна, и передними зубами, как у кролика Багза Банни. Первые полчаса разговор был принужденным, но потом Пинчон расслабился и пустился в подробный рассказ об истории американского профсоюзного движения и о своем членстве в профсоюзе разработчиков технической документации в те давние дни, когда он был таким разработчиком в компании «Боинг». Странно было представлять себе всех этих авторов руководств пользователей как адресатов великого американского романиста, о котором они, вероятно, думали лишь как об авторе брошюр по технике безопасности на сверхзвуковом ракетном комплексе «СІМ-10 Бомарк», не подозревая, что осведомленность Пинчона об этих ракетах вдохновила его на необычайные описания обстрелов Лондона ракетами «Фау-2» во время Второй мировой войны. Заговорились далеко за полночь. В какой-то момент Пинчон спросил: «Вы, ребята, не устали, а?» Они устали, и еще как, но вместе с тем думали: Это же Томас Пинчон, какой тут может быть сон.
Когда Пинчон наконец ушел, он подумал: Отлично, теперь мы друзья. Когда я буду приезжать в Нью-Йорк, мы, может быть, иногда будем встречаться за тарелкой и рюмкой, и постепенно мы узнаем друг друга лучше.
Но больше они не встречались.
Опьяняющие денечки! Они с Гитой катались в парке на багги, и хотя одна пожилая женщина крикнула «Вау!», больше никто и глазом не повел. Он позавтракал с Джандоменико Пикко, который сказал ему: «Ключевой фактор — США». Он гулял в Баттери-парке, бродил по Линкольн-центру, В кабинете Эндрю у него произошла волнующая встреча с Майклом Герром, который вернулся в Америку и поселился в Казеновии — в городке своего детства в дальней части штата Нью-Йорк, откуда рукой подать до Читтенанго, где родился Л. Фрэнк Баум, автор «Волшебника страны Оз». А Сонни устроил в его честь вечеринку, на которую пришли Пол Остер, Сири Хустведт, Дон Делилло, Тони Моррисон, Сьюзен Сонтаг, Анни Лейбовиц и Пол Саймон. Лучший, на его взгляд, момент этого вечера освобождения, когда он вновь оказался внутри того единственного из миров, где он когда-либо хотел обитать, настал, когда Бетт Бао Лорд
[158] с совершенно серьезным лицом, действительно желая получить ответ, спросила Сьюзен Сонтаг: «Сьюзен, у вас есть какие-нибудь интересные причуды?»
Они с Элизабет поехали с Эндрю и Кейми Уайли в Уотер-Милл на острове Лонг-Айленд, где у них был дом? и там к ним присоединились Иэн Макьюэн, Мартин Эмис, Дэвид Рифф, Билл Бьюфорд, Кристофер и Кэрол Хитченс. Эндрю устроил вечеринку, на которой Сьюзен Сонтаг продемонстрировала-таки одну из своих интересных причуд. На самом деле она была не одна Сьюзен, а две: Хорошая Сьюзен и Плохая Сьюзен, и если Хорошая Сьюзен была блестящей женщиной, остроумной, верной своим друзьям и довольно-таки величественной, то Плохая Сьюзен могла быть свирепым чудовищем. Одна младшая сотрудница агентства «Уайли» сказала о конфликте в Боснии что-то такое, что не понравилось Сьюзен, и Плохая Сьюзен выскочила из нее со страшным рыком, готовая растерзать несчастную. Бой не был честным: Сьюзен Сонтаг против молодой женщины, которая в любом случае не могла сопротивляться, потому что Сонтаг была важным клиентом агентства «Уайли». Надо было спасать юную жизнь, и они с Биллом Бьюфордом подошли и заставили грозную Сонтаг замолчать, бомбардируя ее всякой ерундой:
— Слушай, Сьюзен, как тебе нравится ротация питчеров в «Янкиз»?
— Что? Какая еще ротация? Да плевать мне на питчеров в «Янкиз», я тут объясняю этой молодой особе…
— Понятно, но, Сьюзен, ты должна признать: Эль Дуке
[159] — это нечто.
— Да нет, послушайте, это важно: эта молодая особа считает, что в Боснии…
— А как тебе вино, Сьюзен? По-моему, красное все-таки чуть-чуть отдает пробкой.
В конце концов Сонтаг умолкла под градом чепухи, и сотрудница агентства осталась жива.
Была холодная ноябрьская погода, но они выбежали на морской берег, стали перекидываться футбольным мячом, пускать по воде камешки, играть в дурацкие словесные игры (например, в «чуточку не те названия»: «Господин Живаго», «Прощание с оружием», «Для кого звонит колокол», «Два дня Ивана Денисовича», «Мадемуазель Бовари», «Повесть о Форсайтах», «Большой Гэтсби», «Водитель такси», «Любовь во время гриппа», «Тоби Дик», «Закавыка-22», «Гекльбери Швед»), и охранников нигде не было видно. В те дни, наполненные дружбой, он увидел проблеск надежды на будущее. Если Америка позволит ему приезжать на свой страх и риск и тихо находиться на американской земле, это, может быть, наилучший способ обрести некую свободу в ближайшей перспективе; так, по крайней мере, ему, возможно, удастся освобождаться на время — на месяц, на два, на три месяца в год, — пока он ведет борьбу за снятие угроз. Что он, в конце концов, такое, как не съежившаяся масса, которая жаждет распрямиться и дышать свободно? Ему слышна была песня статуи в гавани, и песня эта была, казалось, обращена к нему.
Его канадский издатель Луиза Деннис, председатель канадского ПЕН-клуба, племянница Грэма Грина, лучший редактор во всем Торонто и, кроме того, половинка самой высокой и красивой из всех известных ему счастливых супружеских пар (вторая половина — еще более рослый и такой же эффектный Рик Янг), предложила ему, как всегда без предварительного оповещения, выступить на ежегодном благотворительном вечере в пользу ПЕН-клуба Канады. Она была уверена, что затем произойдут встречи с ведущими политиками страны и что Канаду не нужно будет долго уговаривать «войти в команду». Нашли частный самолет. Это был всем самолетам самолет: дизайн интерьера разработал Ральф Лорен
[160], и трансатлантический перелет был самым комфортабельным в его жизни. Но он все равно предпочел бы стоять, как все пассажиры, в очереди в Хитроу и лететь на общих основаниях. Когда твоя жизнь — череда кризисов и чрезвычайных решений, нормальность — вот что кажется тебе бесконечно желанной, но недостижимой роскошью.
В Торонто их встретили Рик Янг и писатель Джон Ролстон Сол, представлявшие ПЕН-клуб, и отвезли домой к Майклу Ондатже и Линде Сполдинг
[161]. На следующий день началась работа. Среди многих прочих у него взял интервью ведущий канадский журналист Питер Гзовски, и в ходе своей радиопередачи он задал ему вопрос о его половой жизни. «Без комментариев», — ответил он. «Но, — не отступал Гзовски — это не значит — без секса?» За ланчем он познакомился с премьер-министром провинции Онтарио Бобом Роу, который существенно помог, когда надо было раздобыть самолет. Моложавый доброжелательный блондин, Роу пришел в кроссовках и сказал, что согласился выйти на сцену во время благотворительного вечера, хоть жена и боится, что его убьют. Выяснилось, что канадские органы безопасности предостерегли от встречи с ним всех политиков; или, возможно, это был предлог, чтобы уклониться от нее. Как бы то ни было, организовать эти встречи оказалось трудно. Вечером они с Элизабет ужинали дома у Джона Сола и тележурналистки, будущего генерал-губернатора Канады Адриенны Кларксон, и после ужина Адриенна встала и красивым, сильным голосом спела Hello, Young Lovers
[162].
На следующий вечер они все были за кулисами театра Уинтер-Гарден, и он надел футболку с эмблемой ПЕН-клуба, которую принес ему Рик. Пришел улыбающийся Джон Ирвинг. Вбежала Пегги Этвуд в ковбойской шляпе, в куртке с бахромой и поцеловала его. Когда началась часть программы, посвященная Рушди, ощущение было такое, словно ему отдают высочайшие литературные почести: писатель за писателем зачитывал кусок из жуткой хронологии фетвы и затем садился на сцене. Джон Ирвинг очень тепло рассказал об их знакомстве много лет назад и прочел начало и окончание «Детей полуночи», а затем Этвуд пригласила его на сцену, от вышел, и тысяча двести человек сначала ахнули, а потом разразились возгласами солидарности и любви. Странно это, подумал он, — превращаться в символ. Он не чувствовал себя символом. Он чувствовал себя… настоящим. Нов тот момент это, вероятно, было наилучшим оружием, каким он располагал. Салман-символ, Салман-икона, сотворенный его сторонниками идеализированный Салман-Свободолюбец, безупречно и непоколебимо отстаивающий высшие ценности, теснил и мог в конце концов победить тот демонический его образ, что нарисовали противники. Он поднял руку, помахал собравшимся и, когда шум утих, непринужденным тоном заговорил об охоте на ведьм и об опасной силе комического, а потом прочел свой рассказ «Христофор Колумб и королева Изабелла Испанская осуществляют свои отношения». Этого от него хотела Луиза — чтобы он предстал писателем, пришедшим к другим литераторам с плодом своего труда. Когда он кончил, Луиза выступила вперед и прочла заявление о поддержке, написанное канадским государственным секретарем по международным делам Барбарой Макдугал, а затем к нему подошел Боб Роу, обнял его — первый в мире глава правительства, который так сделал, — и публика опять разразилась криками. Это был незабываемый вечер.
Иранское посольство в Оттаве выразило канадскому правительству протест, что посольство не поставили в известность о его приезде заранее. Это была шутка недели.
А до этих поездок, после них и между ними они с Элизабет вселялись в новый дом. Это был дом, которого он в нормальной ситуации ни за что бы не выбрал, дом в районе, где он никогда бы не захотел жить; дом был слишком большой — в нем предстояло обитать и полицейским, — слишком дорогой, слишком консервативный по архитектуре. Но Дэвид Аштон Хилл сделал свое дело замечательно, Элизабет обставила дом очень красиво, он получил потрясающий рабочий кабинет, а главное — это был его дом, а не что-то снятое на имя подставного лица, не временное жилье, найденное для него полицейскими или предоставленное друзьями по доброте души; и он полюбил этот дом, он вселился в него в ком-то экстатическом состоянии. Нет места лучше своего дома. «Шлюховоз» въехал в электронные ворота, бронированная дверь гаража поднялась и опустилась за ним — и он дома. Никакой полицейский никогда не заставит его отсюда уехать. Братец, я слишком стар, чтобы снова пускаться в путь, сказал английский король Карл II после Реставрации, и чувства короля были и его чувствами. На ум приходил, кроме того, Мартин Лютер. Hier stehe ich. Ich kann nicht anders
[163]. Мартин Лютер, ясное дело, говорил не о недвижимости. И все-таки ощущение было именно такое. Здесь я стою, говорил он себе. Здесь, кроме того, я сижу, работаю, упражняюсь на велотренажере, смотрю телевизор, моюсь, ем и сплю. И не могу иначе.
Билл Бьюфорд пригласил его в жюри, которое должно было определить двадцатку лучших молодых британских романистов за 1993 год. В 1983 году он вошел в первый такой список
[164] наряду с Иэном Макьюэном, Мартином Эмисом, Кадзуо Исигуро, Грэмом Свифтом и Джулианом Барнсом. Теперь он читал работы более молодых авторов: Джанетт Уинтерсон, Уилла Селфа, Луи де Берньера, А. Л. Кеннеди, Бена Окри, Ханифа Курейши. Другими членами жюри были A. C. Байетт
[165], Джон Митчинсон из книготорговой компании «Уотерстоунз» и сам Билл. Были приятные открытия (Иэн Бэнкс) и разочарования (Сунетру Гупту, не имевшую британского гражданства, нельзя было включить в список). По поводу половины с лишним из числа писателей, попавших в окончательную двадцатку, они быстро пришли к согласию, но затем начались занятные расхождения. Он заспорил с Антонией Байетт насчет Роберта Маклиама Уилсона — и проиграл. Ей по вился Д. Дж. Тейлор, но в этой битве теперь уже она потерпела поражение. Заспорили о том, какую из дочерей Люсьена Фрейда
[166] включить в список — Эстер Фрейд или Роуз Бойт (Эстер попала в него, Роуз нет). Он был большим почитатели А. Л. Кеннеди и добился-таки ее включения, вопреки возражениям Антонии Байетт. Это были жаркие, серьезные споры, и под конец по поводу шестнадцати писателей жюри имело единое мнение, и было четыре автора, вызывавших сильные разногласия. Затем список опубликовали, и на него жадно набросились пираньи лондонского литературного пруда.
Гарри Ритчи из «Санди таймс», получив исключительные права на обнародование двадцатки и согласившись должным образом поддержать рекламу этих имен, лично разнес список в пух и прах. Он позвонил Ритчи: «Вы всех этих авторов читали? К примеру, я до того, как взялся за эту работу, читал, разумеется, не всех». Ритчи признал, что читал лишь примерно половину из этих писателей. Что не помешало ему пренебрежительно отозваться обо всех скопом. Выходит, теперь нельзя рассчитывать даже на законные пятнадцать минут милосердия: мутузить начинают немедленно. Получаешь по башке, едва вылупившись из яйца. Три дня спустя в «Гардиан» двадцатку разделал под орех Джеймс Вуд, этот злобный Прокруст от литературной критики, укладывающий свои жертвы на узкое и короткое ложе своих литературных догм, а затем раздирающий их на части или обрубающий им ноги по колено. Добро пожаловать в английскую литературу, юноши и девушки!
На рождество они с Элизабет смогли пригласить к себе на день Грэма Свифта и Кэндис Родд. На второй день Рождества к ним пришли ужинать Найджела Лоусон и Джон Дайамонд, Билл и Алисия Бьюфорд. Элизабет, любившая этот праздник и все его ритуалы — он начал ласково называть ее «рождественской фундаменталисткой», — была счастлива, что может «устроить людям Рождество». После четырех тяжелых лет они могли отмечать праздник у себя дома, у своей елки, и чем-то отплатить друзьям за годы гостеприимства и доброты.
Но ангел смерти неизменно бил крыльями где-то поблизости. У сражавшейся с раком груди Томасины, сестры Найджелы, дела шли неважно. Орландо, сын Антонии Фрейзер, попал в Боснии в тяжелую автомобильную аварию: было сломано много костей и пробито легкое. Но он выжил. Бойфренд Полли, падчерицы Иэна Макьюэна, оказался в ловушке в горящем доме в Берлине. Он не выжил.
Позвонила Кларисса, вся в слезах. Литературное агентство «А. П. Уотт» уведомило ее о временном увольнении — на полгода. Он поговорил с Гиллоном Эйткеном и Лиз Колдер. Эту проблему было можно разрешить.
Терри О\'Нил из лондонской «Санди таймс» сфотографировал его в некоем подобии клетки. Снимок предназначался для обложки воскресного журнала и служил иллюстрацией к его эссе «Последний заложник». Стискивая ржавые прутья, которые где-то нашел для него О’Нил, он задавался вопросом, настанет ли когда-нибудь день, когда журналисты и фотографы опять заинтересуются им как писателем. Это казалось маловероятным. Он только что узнал от Эндрю, что, несмотря на все усилия агентства, издательство «Рэндом хаус» отказалось взять на себя дальнейшую публикацию «Шайтанских аятов» в мягкой обложке. Время распускать консорциум еще не пришло. Впрочем, добавил Эндрю, многие крупные фигуры в «Рэндом хаус» — Фрэнсис Коуди и Саймон Мастер в лондонском офисе, Сонни Мехта в Нью-Йорке — заявили, что «возмущены» этим решением высшего руководства (того руководства, которое, отказываясь присоединяться к консорциуму, сказало, что «не позволит никакому литагентишке собой командовать») и намерены попытаться «переломить ситуацию».
Политический вояж в Дублин. Им с Элизабет предложили остановиться у Боно в Киллини. В нижней части сада Хьюсонов
[167] был красивый маленький домик для гостей с широкоэкранным видом на залив Киллини. Гостей побуждали к тому, чтобы они расписывались на стене ванной, оставляли там послания и рисунки. В первый вечер он встретился с ирландскими писателями у журналиста газеты «Айриш таймс» Падди Смита, чья мать, видная писательница Дженнифер Джонстон, рассказала, как Том Машлер из издательства «Джонатан Кейп», прочтя ее первый роман, заявил ей, что она, по его мнению, не писательница и вторую книгу никогда не напишет, а раз так, эту книгу печатать он не будет. Так что звучали литературные сплетни — но была и политическая работа. Пришли бывший премьер-министр Гаррет Фицджеральд и еще несколько политиков, и все они выразили ему поддержку.
Президент Мэри Робинсон, принимая его в своей официальной резиденции в Феникс-парке — это была его первая встреча с главой государства! — сидела светила глазами и помалкивала, пока он излагал ей свою позицию. Она говорила мало, но пробормотала: «В том, чтобы слушать, греха нет». Он произнес речь на конференции «Впустите свет» в Тринити-колледже, посвященной свободе слова, и потом, во время фуршета для участников, к нему подошла маленькая, крепко сбитая женщина и сказала, что, выступив против постановления под названием «Раздел 31», отлучавшего «Шинн Фейн»
[168] от ирландского телевидения, «вы полностью обезопасили себя от нас». — «Понятно, — отозвался он, — но кто такие „мы“?» Женщина посмотрела ему в глаза. «Вы знаете, кто такие „мы“, нечего придуриваться», — сказала она. Получив эту гарантию неприкосновенности от Ирландской республиканской армии, он со спокойной душой отправился участвовать в легендарной телепередаче Гэя Берна «Шоу поздним вечером», и, поскольку Гэй сказал, что прочел «Шайтанские аяты» и роман ему понравился, почти вся Ирландия сочла, что ни в книге, ни в ее авторе ничего плохого быть не должно.
Утром он побывал в джойсовской башне Мартелло, где жил со Стивеном Дедалом сановитый, жирный Бык Маллиган, и, поднимаясь по лестнице на орудийную площадку, он, как многие до него, испытал такое чувство, словно вступает в роман. Introibo ad altare Dei
[169], произнес он вполголоса. Затем — ланч в театре Аббатства с писателями и новым министром искусств поэтом Майклом Д. Хиггинсом, и у всех были приколоты значки «Я — Салман Рушди». После ланча двое «Салманов Рушди» — Колм Тойбин и Дермот Болджер — повезли его на прогулку к маяку на мысу Хоут-Хед (Гарда — ирландская полиция — следовала на почтительном расстоянии), и смотритель маяка Джон позволил ему включить свет. В воскресенье Боно тайком от Гарды умыкнул его в бар в Киллини, и полчаса он наслаждался пьянящей неподконтрольной свободой и пьянящим неподконтрольным «гиннессом». Когда они вернулись в дом Хьюсонов, Гарда посмотрела на Боно с печальным осуждением, но сочла за лучшее не устраивать головомойку любимцу страны.