Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вечно на вторых ролях! А если ты ее так и не получишь? Что тогда?

На этот вопрос у меня не было ответа. К счастью, мне и не пришлось отвечать.



Месье Юло изъявил желание посмотреть мои работы, и мы сбежали. Я повез его через хаос, в который превратился город — поваленные деревья, провалившиеся балконы, похожие на солдатские шевроны, обезумевшие птицы, вопли, — на нынешнюю свою квартиру. Он, как ни в чем не бывало, говорил о своей технике; о «предварительной» композиции кадра, которая возникает в воображении, затем — о полнейшей неподвижности в ожидании решающего момента. Он процитировал мысль Бергсона о том, что «я» — это «чистая длительность», оно более не пребывает под знаком постоянства cogito, но интуитивно эту длительность постигает.

— Как японские художники, — сказал он. — Они проводят час перед чистым холстом, вглядываясь в пустоту, а потом в три секунды наносят мазки — паф, паф! — точные, как уколы фехтовальщика. Вы хотите уехать на Запад, — продолжал он, — а я почти всему научился у Востока.

Меня удивило, что такой непритязательный, подчеркнуто обыденный человек, как он, так много говорит о сверхъестественном, о «душе реальности», — оксюморон, напомнивший мне «чудо разума» Дария Камы. Еще Бальзак, говорил он, заметил Надару, что фотография крадет у человека его личность. Идея фотосъемки всегда была тесно связана с более древней, но во всем ей подобной идеей призраков. И фотосъемки, и тем более — киносъемки.

Он восхищался одним японским фильмом — «Угетсу» режиссера Мидзогути[116]. Бедного человека берет к себе знатная дама; он живет в роскоши, которая ему и не снилась, но она — призрак. «Кино легко убеждает нас в невероятном, потому что на экране все — привидения, все одинаково нереальны». Совсем недавний фильм Жана-Люка Годара «Карабинеры» развивает точку зрения Бальзака. Два молодых деревенских парня, уходя на войну, обещают своим девушкам привезти домой все чудеса света. Они возвращаются без гроша в кармане, с одним видавшим виды чемоданом — свидетелем их приключений. Но девушки требуют обещанных чудес. Солдаты открывают чемодан, и — voilà! — Статуя Свободы, Тадж-Махал, Сфинкс, не знаю какие еще бесценные сокровища. Девушки удовлетворены; их поклонники сдержали слово. Потом солдат убивают: из автомата в погребе. Все, что от них остается, это привезенные ими сокровища. Чудеса света.

— Почтовые открытки, — рассмеялся он. — Души вещей.



В бывшей библиотеке сэра Дария Ксеркса Камы, на столе, за которым сэр Дарий и Уильям Месволд предавались штудиям, я разложил перед Юло свое портфолио. На полу валялись осколки вдребезги разбитой люстры и упавшие с полок книги. Я стал подбирать их, чтобы чем-нибудь занять себя, пока Юло рассматривает фотографии. К тому времени я уже одолел некоторые из этих старых текстов и комментариев к ним. Книги на греческом и санскрите были, должен признаться, мне недоступны; но те, что я смог прочесть, пленили меня, втянув в свой космос первобытных божеств, рока, которого нельзя избежать и который нельзя смягчить, а можно лишь героически встретить, потому что судьба человека и его природа — это не две разные вещи, а два разных слова, используемых в отношении одного феномена.

— Вы заглядывали в прошлое?

Занятый рассыпанными книгами, я не сразу понял вопрос. Потом, опомнившись, сбивчиво забормотал что-то об отцовской коллекции фотографий, о Хейзлере и Дайале. Я понимал, как провинциально это звучит, поэтому, словно старательный отличник, упомянул и более космополитичные имена Ньепса и Тальбо, дагеротипы и калотипы. Я говорил о портретах Надара, лошадях Мейбриджа, Париже Атже, сюрреализме Мэн Рэя, — обо всем, вплоть до журналов «Лайф» и «Пикчер Пост».

— Вы действительно такой серьезный молодой человек? — поддразнил он меня с невозмутимым видом. — Вы никогда не смотрите грязные картинки и не заглядываете в порножурналы?

Однако, вогнав меня в краску, он снова заговорил серьезно и изменил мою жизнь, — точнее, заставил меня поверить в то, во что я прежде не осмеливался верить: в возможность жить той жизнью, о которой мечтал.

— Вы поняли кое-что относительно внимания и удивления, — сказал он, — кое-что о двойственной природе фотографа, безжалостного убийцы tant-pis[117] и дарителя бессмертия. Но существует опасность маньеризма, как вы полагаете?

Конечно же, спасибо, маэстро. Маньеризм, разумеется, серьезная опасность, страшная вещь. Можете быть уверены, маэстро, я буду его остерегаться. Спасибо. Внимание и удивление. Именно так, отныне это мой девиз. Можете не сомневаться.

Он отвернулся от моего детского лепета, чтобы взглянуть через высокое окно на Врата Индии, и сменил тему.

— Ваша подруга Персис напоминает мне многих выдающихся людей, которых я повстречал в Азии, — заметил он. — Ее предсказание подземного толчка. Поразительно, не правда ли? Вероятно, это результат ее аскетизма. Она провидица без камеры, illuminée решающего момента. Ничего удивительного, что у человека, совершившего такую необыкновенную вещь, произошел эмоциональный срыв. — Он неожиданно обернулся, чтобы увидеть реакцию, и, успев заметить на моем лице гримасу, расхохотался.

— Ого! Вам это не нравится, — заметил он.

Мне надо было что-то ответить, и поскольку я не в состоянии был объяснить поразительную способность предвидения, которую обнаружила Персис, я ударился в сугубый рационализм:

— Прошу прощения, месье, но набожность, маскирующаяся под добродетель, — это здешнее проклятие. Мы находимся в пожизненном заключении у сверхъестественного. И очень часто наша глубокая духовность заставляет нас резать друг друга, словно мы дикие звери. Извините, но некоторым из нас это не по душе, некоторые пытаются вырваться на свободу, в мир реальности.

— Хорошо, — мягко произнес он. — Хорошо. Найдите своего врага. Когда узнаете, против чего вы, то сделаете первый шаг к пониманию того, за что вы.

Он собрался уходить. Я предложил ему свои услуги в качестве водителя, но он отказался. Он хотел побродить по сотрясенному городу, поискать кадры, предварительно уже скомпонованные его воображением. На прощанье он дал мне свою визитную карточку.

— Позвоните, когда приедете, — сказал он. — Возможно, я смогу оказать вам какую-нибудь помощь.



Месье Юло рассказывал мне истории о привидениях: призрак японки, открытки погибших карабинеров. Образы на пленке были призраками из машины[118]. Через три дня после этого и мне довелось увидеть призрак — не на пленке, а настоящий — призрак прошлого. Я был у себя на Аполло-бандер — разбирал груды битого стекла и свалившихся книг. Телефон не работал, электричество подавалось с перебоями, чтобы «разгрузить линию». Потный, раздраженный, не представляя, кому понадобилось так громко колотить в парадную дверь, я с угрюмым видом пошел открывать и оказался липом к лицу с призраком Вины Апсары, потрясенной, казалось, не меньше моего.

— Неправильно, — сказала она, схватившись за лоб, словно у нее вдруг заболела голова. — Это должен быть не ты.

Оказалось, что призраки могут взрослеть. Она была на десять лет старше по сравнению с тем, какой я видел ее в последний раз, и в свои двадцать шесть сногсшибательна. Ее волосы стояли на голове торчком, образуя огромный нимб (я впервые видел прическу в стиле «афро»), на лице было всезнающее, без тени наивности выражение, характерное для «альтернативных» женщин того времени, в особенности политически ангажированных певиц. Но Вина всегда умела подавать неоднозначные сигналы. Наряду с черной перчаткой черных американских радикалов на правой щеке у нее красовался алый знак Ом[119], а ее платье из английского бутика «Полет ведьмы» представляло собой характерные для того времени темные лоскутки оккульт-шик-кутюра с индийским поворотом, слегка прикрывавшие часть ее статного тела. Ее темная кожа лоснилась и как будто сияла. Тогда я еще не знал, что это лоск, оставленный восторженным взглядом всеобщего признания, что слава уже лизнула ее своим шершавым тигриным языком.

— Ты опоздала на несколько лет, — заметил я с ненужной жесткостью. — Никто не ждет вечно, даже тебя.

Оттолкнув меня, она вошла в квартиру как к себе домой. Явившись ниоткуда, не имея за душой ничего, кроме того, чем она стала, она научилась вести себя так, будто весь мир был ее собственностью, и я, подобно остальным смертным, безропотно подчинился, признав ее власть над собою.

— Словно крушение поезда, — сказала она, оглядывая следы разрушения. — В живых кто-нибудь остался?

Она произнесла это невозмутимым тоном видавшего виды человека, но голос ее дрогнул. Только тогда я понял, что землетрясение стало толчком, заставившим ее осознать свою неутраченную связь с Ормусом, который по-прежнему оставался для нее единственным мужчиной, и страх за его жизнь перевесил всю ту неуверенность, что вынудила ее в свое время бежать от него и сотворить для себя эту непроницаемую маску. Землетрясение бросило ее в самолет и привело обратно в Бомбей, к его порогу, только за этим порогом его не оказалось. Иные катастрофы поместили меня на его место. Я сварил ей кофе, и постепенно, словно возвращаясь к оставленной привычке, она перестала позерствовать и снова превратилась в девочку, которую я когда-то знал и — проклятие! — по-прежнему любил.

За спиной у нее был период ученичества в кафе-барах и клубах Лондона — от простых пивнушек, где собирались битники, вроде «Джампиз», до психоделической атмосферы «Средиземья» и «НЛО», после чего она перебралась в Нью-Йорк. Там она направилась прямиком в тупиковый Фолк-вилль, где успешно соперничала с Джоан Баэз, но чувствовала себя чужой и не в своей тарелке. Затем, к разочарованию и возмущению своих фанатов, оставила «фолк», чтобы пополнить ряды «мейнстрима», и отработала сезон в облегающей расшитом блестками платье (одном из тех, что когда-то украла у моей матери) на Копакабане, желая быть первой темнокожей женщиной, выступившей в поддержку первых чернокожих женщин, экзальтированно исполнявших консервативный джаз. К тому же она хотела переплюнуть Дайану Росс, и это ей удалось. Затем она вновь сменила направление, одной из первых проторив дорогу, ведущую от «Непутевого кафе» к «Острову удовольствий Сэма» и «Бойне» Амоса Войта, где артистическая и музыкальная богема встречалась и трахалась, а Войт невозмутимо и безжалостно наблюдал.

Она начала приобретать известность как бесстыдная эксгибиционистка — репутация, которую ее довольно условное платье от «Ведьмы» вполне подтверждало. Разгуливать в таком наряде по Бомбею совсем небезопасно, но Вине было наплевать. Она была своенравной скандалисткой и регулярно появлялась на обложках андеграундных журналов — совсем недавних трещин на информационном фасаде, что возникли в результате потрясений, вызванных западными молодежными революциями. Изливая в этих журналах, с их наркотическими текстами, свою ярость и страсть и позируя для их откровенно порнографических иллюстраций, она стала одним из первых священных монстров альтернативной культуры, агрессивным иконоборцем, полугениальной-полупомешанной эгоцентричной особой, никогда не упускавшей возможности погорланить, освистать, покрасоваться, сплотить, разагитировать, опрокинуть, изменить, похвастать и поскандалить. На самом деле эти ее нездорово-шумные, докучливо-несносные выходки вовсе не шли на пользу ее карьере певицы. Сегодня такая беспардонная — да пошли вы все! — агрессия стала почти данью условностям, но в то время никому еще не удавалось выйти из этой битвы победителем. Люди вполне могли обидеться — и обижались. Подобное поведение могло выйти боком.

Так что, хотя ее чудный голос обеспечивал ей полный ангажемент, часть контрактов она теряла из-за своей стервозности. Ее выступления на Копакабане, к примеру, были прерваны через неделю, когда она походя назвала свою чопорную аудиторию «мертвыми Кеннеди». Соединенные Штаты, тогда еще воюющие и сами с собой, и в Индокитае, погрузились в глубокий траур после чудного двойного убийства президента Бобби Кеннеди и его старшего брата и предшественника на этом высоком посту экс-президента Джека, сраженных одной пулей, выпущенной маньяком-палестинцем. То была так называемая волшебная пуля, с гудением обезумевшего шмеля скакавшая по вестибюлю отеля «Амбассадор», пока не выбила сразу две цели. В этой атмосфере всеобщего горя, когда сотни тысяч американцев жаловались на убийственную мигрень и приступы головокружения и люди на улицах останавливались в оцепенении, бормоча про себя: «Так быть не должно», — Вине, надо думать, крупно повезло, что ее острый язык стоил ей лишь работы. Ее вполне могли вывалять в дегте и перьях и выгнать из города. Ее могли линчевать.

Она успела между делом выйти замуж и развестись, и ее любовные связи составляли весьма внушительный список. Стоит, однако, отметить, что, хотя она неоднократно намекала на свою бисексуальность, имена в этом списке были исключительно мужские. Свободная от условностей в профессиональной сфере, в этом отношении была Вина консервативна, хотя беспорядочность ее половой жизни казалась чрезвычайной даже по меркам того времени.

Когда Вина появилась на моем пороге, ее популярность еще не вышла за пределы ограниченного круга ее почитателей и, хотя недавно она наконец-то подписала контракт с «Колкис» Юла Сингха, молва о ее таланте еще не успела дойти обратно на Восток. Никому не известная, в смятении чувств она прилегла на одном из моих диванов и закурила сигарету с марихуаной. К стыду своему должен сознаться, что до того дня мне никогда не приходилось пробовать так называемый «косячок», и действие, которое он на меня оказал, было скорым и сильным. Я лег рядом с ней, и она придвинулась ближе. Мы долго лежали так, ожидая, чтобы далекое прошлое обрело связь с настоящим, чтобы молчание стерло вклинившиеся между ними годы. Стемнело. Электричество дали, но я не зажигал свет.

— Теперь я не слишком маленький для тебя? — сказал я наконец.

— Нет, — ответила она, целуя меня в грудь. — А я не слишком старая?



Потом мы занимались любовью в постели, на которой был зачат Ормус Кама. Она плакала, заснула, проснулась, плакала снова. Подобно многим женщинам в то время, она использовала аборт, если не помогали противозачаточные средства, и на четвертый раз — об этом она только что узнала — дело кончилось бесплодием. Лишившись возможности иметь детей, она, по своей привычке делать универсальные выводы из сугубо личного опыта, начала кампанию против западных методов контроля за рождаемостью: принялась клеймить научное манипулирование женским телом ради удовольствия мужчин, высказав по этому поводу немало горьких истин, и до небес превозносить женщин Востока, использующих «естественные» способы предохранения. В какой-то момент той ночью, когда, признаюсь, я был сосредоточен совсем на другом, она принялась лепетать о том, что вернулась, главным образом, с целью отправиться в глухие деревни и разузнать там у индийских женщин о естественных способах предохранения. То, что сказано это было вполне серьезно, рассмешило меня. Несомненно, марихуана все еще действовала, потому что я смеялся и никак не мог остановиться — смеялся так, что слезы текли у меня по лицу.

— Они подождут, пока ты закончишь хвалить их за мудрость, за то, что они используют ритмический метод и прерванное сношение, — с трудом выдавил я, — и спросят, не найдется ли у тебя лишней диафрагмы и пары резинок.

К тому времени, как я закончил фразу, Вина уже была полностью одета и направлялась к выходу.

— В любом случае, ты явилась сюда не за этим, — громко хихикнул я. — Мне жаль, что ты зря приехала.

Уже с порога она швырнула в меня чем-то бьющимся, но собирать осколки тарелок и стаканов мне было не привыкать.

— Ты мелкий подонок, Рай, — прошипела она.

Тогда я еще не знал этой ее черты: легкие победы неминуемо заканчивались у нее желанием жестоко уязвить партнера. Я решил, что опять принимаю на себя чужие пинки и меня наказывают за то, что я оказался на месте, предназначенном другому.

Ее уход меня отрезвил. Когда женщина, целиком овладевшая вами, сурово вас осуждает, это способно задеть очень глубоко. И если подвернется случай ее суждение оправдать, возможно, вы его не упустите, возможно, вы поступите соответственно ее невысокому о вас мнению и проведете остаток жизни с этим уже-не-подлежащим-обжалованию приговором, застрявшим в сердце, словно нож.



После единственной ночи, проведенной с Ормусом Камой, Вина улетела на десять лет. После единственной ночи со мной она снова поднялась в воздух. Одна жалкая ночь, и — пу-уф! Теперь вы понимаете, почему она показалась мне призраком, почему ее посещение напомнило мне призрачных сестер из «Рукописи, найденной в Сарагосе», которые занимались любовью с героем исключительно в его снах? И все же эта ночь, после которой она ушла, не успев прийти, всё изменила. Этой ночью сбылось предсказание Персис, и я, в свою очередь оторвавшись от Индии, начал от нее удаляться.

Прерванный акт — излюбленный метод профилактики беременности в индийских деревнях, помогающий контролировать безудержный рост населения Индии, — Вина Апсара впоследствии рекомендовала своим американским и европейским сестрам в нескольких противоречивых выступлениях. Я, по крайней мере, могу подтвердить, что сама она всегда оставалась верна этому искусству, почти достигнув в нем виртуозности.



Официальная версия кратковременного, всего на одну ночь, возвращения Вины в Бомбей — не затем, чтобы спеть или потрепаться, а лишь снова раздуть пламя угасшей любви, потом плеснуть на него холодной воды и улететь, оставив его притушенным, трепещущим, — была несколько иной. История, которую она потом всю жизнь рассказывала — может быть, даже Ормусу Каме, — была следующей. Узнав о бомбейском землетрясении, она действительно тут же помчалась в аэропорт, внезапно осознав, что любовь к человеку, с которым она не виделась десять долгих лет, нисколько не потускнела. «Это мое везение, — говорила она. — Совершить самый романтический поступок за всю мою жизнь и даже не застать его там».

Но тридцатишестичасовой перелет был предпринят не зря. По счастливому стечению обстоятельств в своем гостиничном номере она познакомилась с самой великой индийской матерью Терезой, настоящей святой, и та целиком поддержала взгляды Вины. Была также организована встреча с лидерами индийских феминисток. Эти достойные женщины рассказали ей о готовящейся, по слухам, мистером Санджаем Ганди принудительной стерилизации населения. Вина нанесла упреждающий удар, который должен был на корню пресечь это варварство. «Снова западные технологии и медицина идут рука об руку с угнетением и тиранией, — заявила она на знаменитой пресс-конференции. — Наш долг — не позволить этому человеку покорить утробы индийских женщин». В то время роман Запада с индийским мистицизмом был в самом расцвете, поэтому ее заявление нашло широкую поддержку.

Возвращаясь к личному — к истории любви, которой весь мир готов наслаждаться тысячу и один раз, истории рождения бессмертной группы «VTO»: в конце ее короткого пребывания в Индии (рассказывала Вина) с ней произошло своего рода чудо. Перед тем как отправиться в новый международный аэропорт «Сахр», так как у нее оставалось несколько свободных минут, она включила радио, чтобы поймать «Голос Америки». Вдруг она услышала знакомый голос. «Мое сердце остановилось и одновременно рванулось, как лошадь, которая понесла, — объясняла она, обаятельно противореча самой себе, и продолжала в том же духе: — Я не могла пережить, что песня сейчас закончится, и я не в силах была ждать, пока она кончится и я узнаю, что скажет о ней ди-джей». Песня называлась «Beneath Her Feet», половина одной стороны пластинки (на обороте была запись песни «It Shouldn\'t Be This Way», вытягивавшая диск на первое место в хит-параде). Группа называлась «Ритм-центр», запись студии «Колкис».

«Правда смешно? — за многие годы повторила она тысяче и одному журналисту. — Через столько лет оказалось, что мы записывались в одной студии. Думаю, мы оба должны быть по гроб благодарны мистеру Юлу Сингху».

Персис жаловалась, что Ормус изъял ее из своих воспоминаний; я мог бы сказать, что Вина так же поступила со мною. Но была и разница. Действительно, я не мог излечиться от Вины, так же как Персис — от своего чувства к Ормусу, Но Ормус забыл Персис Каламанджа, в то время как Вина, что бы она ни говорила и о чем бы ни умалчивала, все время возвращалась ко мне. Я был ее любимой занозой; она не могла выдрать меня из своей кожи.



Возможно, она действительно услышала Ормуса по радио. Я готов в это поверить: какого черта, я тоже люблю сказки. Она услышала, как он поет о любви к ней, услышала его голос, обращавшийся к ней с другого конца света, и почувствовала, как стягивается петля времени. Почувствовала, что возвращается на десятилетие назад, приближаясь снова к тому перекрестку, на котором уже побывала; или, подобно поезду, — к знакомой стрелке. В прошлый раз она выбрала один путь. На этот раз она сменит колею и окажется в другом будущем, от которого некогда по глупости отказалась. Представьте себе Вину в отеле «Тадж»: она смотрит на бомбейскую гавань и слушает песню своего возлюбленного. Она снова выглядит на шестнадцать лет. Она зачарована музыкой. И на этот раз выбирает любовь.



А теперь настало время спеть последнюю в моей жизни песнь Индии — ибо мне предстоит покинуть родные края навсегда. Ирония судьбы, над которой впору покачать головой или горестно усмехнуться: связь со страной моего рождения оборвалась в тот момент, когда я глубже всего ощутил свою близость, познал свое кровное родство с нею. Что бы ни говорила Персис, годы, проведенные с фотоаппаратом в руках, открыли мне глаза на эту страну, и она навсегда вошла в мое сердце. Я начал с поисков того, что видели в ней мои родители, но очень скоро стал смотреть на нее собственными глазами, создавать собственный ее портрет, свою коллекцию из явленного ею ошеломляющего многообразия и богатства образов. Пережив вначале период странной отчужденности — словно это было не что-то избранное мною, а просто данность, — я, мало-помалу, через объектив фотоаппарата, увидел возможность стать «настоящим» индийцем. Но именно то, что приносило мне наибольшую радость, — мое ремесло фотографа — стало причиной моего изгнания. На некоторое время это вылилось для меня в проблему ценностей; я утратил критерий правильной мысли, правильного поступка. Я больше не знал, где земля, где небо. И то и другое казалось мне одинаково нереальным.

Вы еще не забыли коз Пилу? Они довольно долго были предоставлены самим себе. Теперь мне придется вернуться к этим призрачным животным. Пришло время исполнить свою козлиную песнь.

В то время, когда произошло землетрясение, в воздухе носилось множество странных слухов. Те, что касались миссис Ганди — ее подтасовок во время выборов, за которые аллах-абадский окружной суд запросто мог отстранить ее от должности, — были настолько сенсационными, что полностью поглощали внимание большинства. Уйдет ли премьер-министр в отставку или удержится у власти? Невероятное стало реальностью. За каждым обеденным столом, у каждого колодца, в каждой дхаба, на каждом углу люди спорили о политике. Каждый день появлялись новые слухи. В Бомбее в результате землетрясения уровень всеобщей истерии вырос еще больше. В такой обстановке, следует признать, никому не было дела до коз.

На следующий день после выбившего меня из колеи мимолетного посещения Вины мне позвонила Анита Дхаркар, талантливый молодой редактор из «Илластрэйтед Уикли», время от времени публиковавшего мои снимки и фотоэссе.

— Ну как, хочешь последнюю фишку про Пилу? — осведомилась она. Она знала, как я ненавижу человека, разрушившего брак моих родителей.

Найди своего врага, посоветовал мне Анри Юло. Я знал, кто мой враг. Но до звонка проницательной Аниты не знал, как я могу ему отплатить.

(Должен признаться, что между мною и Анитой кое-что было. Так, случайная связь между коллегами, достаточно, впрочем, серьезная, чтобы заставить меня скрыть замешательство, в котором я пребывал после визита, нанесенного Виной. Мое давнее умение не открывать карты здесь очень пригодилось. Не думаю, чтобы Анита что-нибудь заподозрила.)

— Пилу? А что, земля разверзлась и поглотила его? — спросил я оптимистично. — Или он, как все остальные проходимцы, пытается забраться в потайной карман миссис Г.?

— Что тебе известно о его фермах по разведению коз? — не обращая внимания на мои слова, спросила Анита.

Официально Пилу больше не занимался производством молока, благородно уступив дорогу своим конкурентам из «Эксвайзи». Вместо этого он с большим размахом занялся производством баранины и шерсти. «Почему бы тебе просто не превратить их в мясо и шкуры?» — раздраженно бросила однажды Вина. Именно так он и поступил. Его фермы были рассеяны по всему штату Махараштра и штату Мадхья-Прадеш, от выжженных солнцем равнин в русле реки Годавари до горных отрогов Центральной Индии, от горного хребта Харишандра, плато Аджанта и холмов Эллора до холмов Сирпур и плато Сатмала на востоке и холмов Мирадж около Сангли на юге. Бесстрашный Пилу держал огромные стада вблизи кишащих бандитами горных ущелий Мадхья-Прадеш и Андхра-Прадеш. Он стал одним из самых крупных в стране владельцев скотоводческих хозяйств, чьи высокие гигиенические стандарты производства и контроль за качеством продукции были отмечены национальными премиями и обеспечивали ему, помимо обычных государственных субсидий на приобретение кормов из расчета на каждую единицу поголовья животных, существенные налоговые льготы и гранты, предусмотренные для таких прогрессивных сельских предпринимателей.

— Достаточно, — ответил я. — Тебя-то почему это занимает? Ты же вегетарианка, на мохер у тебя аллергия.

Мне нравилась Анита. Нравились ее роскошные внешние данные, ее певучий голос — лучший из тех, что я слышал со времени бегства Вины. Нравилось мерцание ее темного обнаженного тела, его черное свечение, его определенность, его бесстрашие. Мне нравилось, что она ценит мои снимки и предпочитает их работам других фотографов «Уикли».

— А если я скажу тебе, — продолжала Анита, — что этих коз не существует?



Великий аферист обладает воображением высшего порядка; оно не может не вызывать у нас восхищения. Какая сюрреалистическая смелость отличает его творческие замыслы; с какой акробатической дерзостью, с каким мастерством иллюзиониста он их воплощает! Мошенник-маэстро — это супермен нашего времени, презревший все нормы поведения, пренебрегающий условностями, парящий высоко над гравитационным полем правдоподобия, отряхнувший с себя пуританский натурализм, сдерживающий большинство простых смертных. И если в конце концов его ожидает провал, если его мошенничество лопается как мыльный пузырь, тает, как крылья Икара, — тогда мы любим его еще больше за его человеческую уязвимость, его неизбежное падение. Провал только усиливает нашу к нему любовь и обнаруживает ее вечную природу.

В Индии мы имели редкую возможность наблюдать совсем близко самые лучшие — лучшие из лучших — экспонаты мошеннического зала славы. Так что теперь на нас не так-то легко произвести впечатление; мы требуем высокого уровня мастерства от наших жуликов государственного масштаба. Мы повидали слишком много, но нам по-прежнему хочется, чтобы нас рассмешили и заставили недоверчиво покачать головой; мы ожидаем от наших виртуозов жульничества, что они вернут нам способность удивляться, притуплённую избытком повседневности.

После подвигов первопроходца Пилу мы изумлялись афере с «народным автомобилем» в конце 1970-х (огромные суммы общественных средств испарились из проекта, возглавляемого Санджаем Г.), афере со шведскими пушками в 1980-х (огромные суммы общественных средств, предназначенных на закупку оружия за границей, не дошли по назначению, что подмочило репутацию Раджива Г.) и биржевой афере 1990-х (энергичные усилия были предприняты для поддержки определенных ключевых ценных бумаг, опять-таки с привлечением огромных сумм из государственной казны). И все же когда исследователи этой темы собираются вместе, то бишь когда двое или более индийцев встречаются, чтобы поболтать за чашкой кофе, они обычно соглашаются с тем, что пальма первенства остается за Большой козьей аферой. Подобно тому как «Гражданин Кейн» всегда лидирует во всех опросах в качестве лучшего фильма за всю историю кино, как «Квакершейкер»[120] («How the Earth Learned to Rock & Roll»[121]) группы «VTO» неизменно оставляет за собой «Сержанта Пеппера», отодвигая его на второе место среди лучших музыкальных альбомов; как «Гамлет» — лучшая в мире пьеса, а Пеле — лучший в мире футболист, а Майкл Джордан — самый красивый парень в баскетболе, а Джо ДиМаджио — лучший американец на все времена, пусть даже ему пришлось объяснять знаменитую строчку из знаменитой песни, потому что он думал, что его передразнивают, не понимая, с каким благоговением к нему относятся, — так Пилу Дудхвала по праву стал известен в Индии как Жулик-Баба Великолепный.

И человеком, который возвел его на этот пьедестал, был я.



Мошенничество с кормами для животных выглядит, на первый взгляд, не столь романтично, как мошенничество с закупками оружия или биржевые махинации. Козы, как известно, всеядны, поэтому дотации фермерам невелики: порядка ста рупий на одну козу в год, то есть три доллара. Из этого вы можете сделать поспешный вывод, что корм для козы = корм для цыпленка. Не тот размах. Какое уж тут мошенничество века! Сомневающийся, отбрось свои сомнения. Не все то золото, что блестит. Именно смехотворность фигурировавших здесь цифр позволила Пилу развернуть свою знаменитую аферу, а банальность замысла долгие годы служила ему защитой от слишком пристального внимания со стороны общественности. Лишняя сотня «деревянных», конечно, сущая безделица, но все же эта сотня у вас в кармане, если учесть, что ваши козы — из породы несуществующих. А так как несуществующие козы быстрее плодятся и требуют меньше внимания и места, чем любая другая порода, то что может помешать энергичному фермеру увеличивать их поголовье с бешеной скоростью почти ad infinitum?[122] Ведь несуществующие козы никогда не болеют, никогда не подводят, никогда не умирают, если этого не требуется, и — самое главное — размножаются темпами, которые задает им владелец. И впрямь — это самая удобная и симпатичная порода: никакого шума от них, даже дерьмо не надо убирать.

Масштабы Козьей аферы были просто непостижимы. Пилу Дудхвала с гордостью мог назвать себя обладателем ста миллионов полностью вымышленных коз, высокопородистых животных со сказочно шелковистой шерстью и баснословно нежным мясом. Покладистость несуществующих коз позволила ему пренебречь вековыми традициями их разведения. Он совершил невозможное, разводя в самом сердце Центральной Индии, на знойных равнинах, первоклассных кашмирских коз, которым, как исстари считалось, нужны были высокогорные пастбища. Не стали для него препятствием и общинные традиции. Принадлежащих ему коз мясной породы запросто могли разводить вегетарианцы, чья работа с этими волшебными созданиями не влекла за собой потерю касты. Это была на редкость красивая операция, не требовавшая ни малейшего труда, если не считать усилий, затраченных на то, чтобы поддерживать видимость существования коз. Финансовая схема предусматривала значительные расходы на подкуп тысяч и тысяч деревенских жителей, государственных инспекторов и других чиновников и на отступные пограничным бандитам, но они не превышали разумных пределов, если рассматривать их как процентные отчисления с оборота, смягченные к тому же (см. выше) налоговыми льготами и солидными субсидиями в придачу.

Сто миллионов, помноженные на сто, это десять миллиардов рупий, сто тысяч кроров. Двести миллионов фунтов стерлингов. Триста миллионов долларов в год, свободных от налогообложения. Деньги, уплаченные за молчание и охрану, ежегодные выплаты сельским жителям, нанятым ухаживать за несуществующими козами, и непредвиденные расходы составляли в совокупности меньше пяти процентов от этой кругленькой суммы и были не более чем крохотной родинкой, своего рода финансовой мушкой, на бесконечно очаровательном лице этой великолепной аферы, которую Пилу проворачивал без помех — более того, при горячей поддержке многих важных лиц штата Махараштра — на протяжении почти пятнадцати лет.

Триста миллионов, помноженные на пятнадцать, это четыре с половиной миллиарда долларов. Один с половиной миллион кроров рупий. За вычетом расходов, разумеется. Не стоит преувеличивать. Скажем, четыре миллиарда долларов чистыми.



Я отправился в редакцию, чтобы обсудить детали. Анита Дхаркар задумала сатирический разворот: слева — заброшенные «ранчо» Пилу, справа — более привычные взгляду фермерские хозяйства.

— Представляем невидимых коз Пилу, — со вкусом импровизировала она. — Вы можете убедиться, что они не видны на этом снимке. В отличие от обыкновенных коз, которых, как видите, можно увидеть.

Мне, гордившемуся своим талантом становиться невидимкой, предстояло сфотографировать эти принадлежащие Пилу фантомы коз. Анита хотела получить его волшебные стада на пленке.

— Пилу защищен не только коррупцией, — уже серьезно сказала она. — Здесь срабатывает еще и безграничное индийское равнодушие. Чалта-хай: мир так устроен. Мы ожидаем от наших Пилу разных подвохов и отворачиваемся, пожимая плечами. Может быть, если у нас будут фотографии, служащие неопровержимым доказательством, что-то сдвинется с места.

Она раздобыла полный список всех зарегистрированных хозяйств Пилу по разведению коз.

— Как тебе это удалось? — изумился я.

Но она вовсе не собиралась раскрывать свой источник информации, даже мне.

— Правда всегда выйдет наружу, — ответила она. — В конце концов обязательно найдется какой-нибудь честный индиец, если хорошо поискать. Даже в Индии.

— Или же, — не столь идеалистично заметил я, — Пилу забыл кого-то купить.

— Или же, — подхватила Анита, — это просто в природе вещей, что тайное всегда становится явным, потому что единственный способ сохранить тайну — никому не говорить о ней, так что я не намерена отвечать на твой бестактный вопрос о моем источнике информации. А тайна Пилу была известна слишком многим. Удивляться надо тому, что это не выплыло раньше, много лет назад. Должно быть, Пилу чертовски хорошо платит.

— Или же, — немедленно откликнулся я — твой источник в своем роде патриот. Люди ведь всегда жалуются — да? — что Индия по-обезьяньи копирует Запад. А это наш собственный, национальный талант; несомненно, его оценят. По части мошенничества нам не у кого учиться. Мы сами кого угодно научим. Честное слово, я даже горжусь Пилу. Ненавижу этого ублюдка, но он провернул красивую аферу.

— Да уж, — сказала Анита. — Вот и постараемся оказать ему соответствующие почести. Падмашри или даже Бхарат Ратна[123]. Нет, этого недостаточно. Как насчет пары парадных портретов в фас и в профиль плюс костюм в полосочку и табличка с именем и личным номером, если получится?

Эта идея мне нравилась.

— Главное — добудь фотографии, Рай, о\'кей? — сказала она и вышла.

Она не рассказала мне о том, другом фотографе, посланном ею до меня и не вернувшемся обратно, — не потому что не хотела меня пугать, а потому что знала: я обижусь, узнав, что был вторым. Кроме того, она хотела поехать со мной и всё спланировала заранее. Мы должны были долететь до Аурангабада, изображая молодоженов, проводящих медовый месяц подальше от фотокамер. Для пущей убедительности и по ряду других соображений мы должны были остановиться в отеле «Рамбагх Палас» и всю ночь заниматься любовью. Чтобы все поверили, что у нас медовый месяц, — ведь мы вторгались на территорию Пилу, где каждый швейцар, каждый чапрасси[124] мог оказаться его осведомителем, — мы должны были отправиться в Аджанту и постоять в темных пещерах, где экскурсовод включает и выключает свет и перед вашим взором появляются и исчезают шедевры буддийской живописи — бодхисаттвы, розовые слоны, полуобнаженные женские фигуры в форме песочных часов с правильными полушариями грудей. Тело Аниты ничуть не уступало изображенным на фресках, и перспектива была заманчива, но я уехал из Бомбея, ничего не сказав ей, и двинулся прямиком в суровое сердце Индии, намереваясь сделать то, за что высмеял Вину, то, что городские жители в этой стране делают крайне редко. Я отправился в сельскую Индию, но не затем, чтобы узнать все про ритмический метод и прерванный акт, а чтобы добраться до моего друга Пилу.

Мне надо было уехать после той невероятной единственной ночи с Виной. Конечно я ничего не поджигала. Ты что, думаешь, я сожгла твой дом? И твоя мать тоже так думала? Ну спасибо. Украсть я могла, но я же не сумасшедшая. Она думала встретиться с моей матерью, чтобы предложить ей возмещение убытков. Новые драгоценности взамен старых. Но для этого было уже слишком поздно. Невозможно было заделать появившиеся в нашем мире трещины; что разбилось вдребезги, нельзя снова собрать. Мертвая мать; отец, медленно вращающийся вместе с лопастями вентилятора, распространяющий невыносимый запах. Невиданный плод. Я пытался представить себе, как отнеслась бы Амир Мерчант к возвращению Вины. Думаю, она просто обняла бы ее и вновь открыла бы для нее свое сердце.

Мне тяжело было вернуться к тем дням — Амир, В. В., пожар, утраченная любовь, упущенные возможности. Представшая передо мною пустынная местность, ее суровые очертания, ее ожесточенность — вот что мне нужно было сейчас. Двигаясь по ее бескрайним пыльным просторам, совершенно к тебе безразличным, восстанавливаешь свое чувство пропорции; вновь становишься собою. Я вел свой джип — нагруженный консервами и концентратами, канистрами с бензином и водой, запасными шинами, моими любимыми походными ботинками (с тайничками в каблуках), даже небольшой палаткой — на восток, к дальней границе штата Махараштра. Я находился в империи Пилу и теперь искал ее черный ход.

Я всегда был из тех, кто является с черного хода.

Путешествие к центру земли. Воздух становился горячее с каждой милей, ветер все яростнее обжигал лицо. Здешняя мошкара показалась мне более крупной и ненасытной по сравнению со своими городскими родичами, а обедала она, разумеется, мной. Дорога все время была запружена: велосипеды, запряженные лошадьми повозки, стреляющие глушители, гудки автобусов и грузовиков. Люди, люди. Гипсовые святые на обочине. На заре мужчины, встав кругом, мочатся на древний памятник — надгробие какого-то умершего правителя. Бегают собаки, медленно бредет скот, лопнувшие покрышки венчают груды обломков, ожидающих тебя повсюду, подобно будущему. Группы юнцов с оранжевыми повязками на головах и с флагами. Политические лозунги на стенах. Чайные. Обезьяны, верблюды, дрессированные медведи на поводке. Человек, который при вас гладит вам брюки. Желтый как охра дым из фабричных труб. Аварии. Кровать на крыше — две рупии. Проститутки. Вездесущие боги. Мальчишки в рубахах из вискозы. Повсюду вокруг меня жизнь кипела, бурлила. Тараканы, вьючные животные, тощие попугаи дрались за пищу, кров, право увидеть завтрашний день. Молодые люди с волосами, смазанными маслом, выступали самодовольно, словно тощие гладиаторы, а старики ревниво наблюдали за своими детьми, ожидая, что их бросят, отпихнут в сторону, столкнут в какую-нибудь канаву. Это была жизнь в чистом виде, жизнь, единственной целью которой было выживание. В той вселенной, какую представляла собой дорога, инстинкт самосохранения был единственным законом, напористость — единственным правилом игры, в которую приходится играть, пока не упадешь замертво. Попав сюда, я понял, что делает Пилу Дудхвалу столь популярным. Это была сверхнапористость, избавлявшая его подданных от ежедневной борьбы, до срока сводившей их в могилу. Он был волшебником, пророком. Будет нелегко сбросить его с пьедестала.



Мой план действий — не столько обдуманная стратегия, сколько смутное представление — заключался в том, чтобы свернуть с проезжей дороги и отъехать от нее как можно дальше. Согласно списку Аниты, многие из принадлежавших Пилу ферм-призраков находились в самых удаленных частях штата, доступ в которые был очень затруднен ввиду полного отсутствия дорог. Любой фермер, занимавшийся разведением на самом деле существующих коз, столкнулся бы с непреодолимыми трудностями и понес невосполнимые убытки, даже просто отправив их на бойню или на стрижку. С несуществующими козами, естественно, таких проблем не было, а труднодоступность «ферм» чрезвычайно способствовала конспирации. Я собирался сыграть на самоуверенности прихлебателей Пилу, которые меньше всего ожидали увидеть там фотографа из «Илластрэйтед Уикли».

В это время проходило сопровождавшееся большой шумихой трансиндийское ралли, и я намеревался выдать себя за его участника, который сбился с пути и колесит в поисках воды, пищи и крова. Я надеялся, что это позволит мне провести несколько часов с призраками Пилу. А дальше все зависит от моей способности превращаться в фотографа-невидимку. Усталый и грязный, я свернул с шоссе на проселочную дорогу и направился в сторону гор.

Через два дня я подъехал к реке — небольшой ручеек бежал посредине ее высохшего каменистого русла. Как тому и следовало быть, мне повстречался крестьянин с палкой на плече, на обоих концах которой висело по кувшину с водой. Я спросил его, как называется река, и, услышав в ответ «Вайнганга», испытал странное ощущение, что свернул не там, где нужно, попав из реального мира в мир вымышленый. Словно, оставив позади штат Махараштра, я оказался не в Мадхья-Прадеш, а в параллельном мире. В современной мне Индии те горы, что лежали передо мной, — невысокий хребет, ущелья которого заросли джунглями, — были бы хребтом Сеони, но в сказочном пространстве, где я очутился, они все еще носили древнее название Сионийские горы. В этих джунглях я мог повстречать сказочных зверей — несуществующих говорящих животных: пантеру, медведя, тигра, шакала, слона, обезьян и змею, созданных писателем, который населил ими эти далекие края, где никогда в жизни не был. А высоко на горных склонах я ожидал в любую минуту увидеть силуэт мальчика — Несуществующего Мальчика, плод писательского воображения — танцующего с волками человеческого детеныша.



Вот мрак, что возвещает Манг,
Несет на крыльях Чиль[125].



Я достиг цели своего пути. Глубокая колея, отходившая от проселочной дороги, вела прямиком к тайнам Пилу Дудхвалы. Все еще под впечатлением нереальности происходящего я двинулся навстречу своей судьбе.



Все это время я не переставал удивляться тому, сколько неисследованных мест осталось в глубине Индии. Стоило свернуть на проселок с большой дороги, и вы сразу ощущали себя первопроходцем — Каботом или Магелланом на суше.

Здесь полифоническая реальность дороги исчезала, уступая место тишине и безмолвию, бескрайним, как сама земля. Это была бессловесная правда — та, что предшествовала языку: существование, а не становление. Ни один картограф не нанес подробно на карту эти бесконечные пространства. В этих дебрях были деревни, где понятия не имели о Британской империи; деревни, жителям которых ничего не говорили имена народных вождей и отцов-основателей, хотя Варда, где Махатма[126] основал свой ашрам[127], находилась всего в сотне с лишним миль оттуда. Отправившись по одной из проселочных дорог, вы попадали в прошлое, на тысячу лет назад.

Городским жителям постоянно твердили, что сельская Индия — это Индия «настоящая»: место, где время остановилось и где обитают боги; где существуют нравственные устои, и естественное право, и вечные ценности: каста, вероисповедание, пол и класс; землевладельцы, издольщики, крепостные, рабы. Такая точка зрения предполагает неизменность, непреложность и осязаемость реальности. Между тем самый очевидный урок, который можно было вынести из этого перемещения между городом и деревней, между многолюдной улицей и чистым полем, заключался в том, что реальность ненадежна. Там, где встречались пласты разных реальностей, были разломы и трещины. Открывались бездны. И запросто можно было расстаться с жизнью.

Я пишу о путешествии в сердце страны, но и это лишь еще один способ сказать «прощай». Я выбрал кружной путь, потому что никак не могу просто уйти, покончить с этим, повернуться лицом к новой жизни, просто удовлетвориться выпавшей мне удачей. Америка: везет же людям.

А кроме того, вся моя жизнь держится на том, что там произошло: на берегах реки Вайнганги, в виду Сионийских гор. То был решающий момент, когда появился мой тайный образ, скрытый ото всех, мой тайный автопортрет, мой призрак из машины.

Теперь большую часть времени я могу вести себя так, словно этого никогда не было. Я счастлив, я могу кидать палку своей собаке на американском пляже и мочить в водах Атлантики отвороты своих серых хлопчатобумажных брюк, но иногда ночью я просыпаюсь оттого, что прошлое повисло передо мной, медленно вращаясь, а вокруг меня — рычащие звери джунглей; умирает пламя костра, и они подходят всё ближе.

Вина: я обещал открыть тебе сердце, я поклялся, что ничего не утаю. Поэтому я должен найти в себе мужество рассказать и об этом, о самом ужасном, что я про себя знаю. Я должен признаться в этом и предстать беззащитным перед судом любого, кто удосужится взять на себя роль судьи. Если такой еще найдется. Ты знаешь эту старую песню: Бывает, даже президент Соединенных Штатов показывается голышом.

Или: Я вымыл руки в мутной воде, я вымыл руки, но чистыми они не стали.



В определенный момент я оставил джип, спрятав его в стороне от дороги, и пошел пешком. Я крался к своей цели, чувствуя приятное волнение — нет, то был не просто кайф, то было исполнение желаний; я не сомневался, что нашел то, что мне нужно было больше всего на свете. Больше, чем деньги, больше, чем слава, быть может даже больше, чем любовь.

Посмотреть в глаза правде и не опустить перед ней взгляд. Увидеть, как это было, и именно так показать. Сорвать все завесы и превратить грохочущее светопреставление в совершенное молчание зримого образа — и так завладеть им; положить тайные чудеса света в свой чемоданчик и привезти домой с войны единственной на земле женщине — или даже фоторедактору, с которой спишь дважды в неделю.

Но в этом мире не было шума. Его тишина была неестественной — большей, нежели безмолвие природы. Я вступил на территорию священного козла стоимостью в четыре миллиарда долларов, а козел, как известно, с древности был воплощением дьявола. С вашего позволения допустим, что эта оккультная тишина заставила меня почувствовать страх и беспомощность.



То — нам пора, чтоб до утра
Мы рыскали в ночи[128].



Впереди я увидел несколько построек. Хижины, загоны для скота, но где стада? От обманных хлевов Пилу исходило еще больше тишины, не менее красноречивой, чем львиный рык. Я тронул накладной карман на правой брючине и ощутил успокоительное присутствие изящной маленькой «лейки», приобретенной в честь знакомства с великим Анри Юло. Тут же меня окружили словно выросшие из-под земли люди с мотыгами, и по крайней мере с фотографией на этом было покончено.

Они заметили меня за добрую милю, что само по себе было не так уж важно. На протяжении своей долгой и пестрой профессиональной жизни мне случалось с помощью подкупа и заговаривания зубов проходить через блокпосты на дорогах Анголы и бывшей Югославии. Я сумел проникнуть на двадцать семь различных революций и войн и вернуться обратно. Кордоны секьюрити на показах мод в Милане и Париже, концентрические круги вооруженных и невооруженных охранников, что сопровождают мужчин и женщин, обладающих подлинной властью, метрдотели модных манхэттенских ресторанов, ха! Кого я только не водил за нос. Уже тогда, будучи абсолютным новичком в этом деле, я был уверен в своей способности обвести вокруг пальца эту деревенщину и добыть материал о мошенничестве с несуществующим поголовьем.

Если, конечно, это и впрямь была деревенщина. А не члены какой-нибудь банды головорезов, действующей в этой глуши. Если Пилу не использовал бандитов, чтобы обеспечить безопасность своих махинаций. И в таком случае меня убьют без разговоров, а мое тело достанется охочим до падали воронам и стервятникам.



Как выяснилось, мы лишены были возможности понимать друг друга. Они говорили на местном наречии, из которого я не знал ни слова. Потребность в диалоге, однако, быстро отпала. Отняв фотоаппараты, пленки, ключи от джипа и все деньги, они отвели меня туда, где обитали воображаемые козы. Здесь я встретился с другим журналистом, о существовании которого до тех пор не знал. Он ожидал меня в одном из сараев, свисая с низкой балки и медленно вращаясь в потоках горячего воздуха. Одет он был почти так же, как я. Такие же накладные карманы на брюках, такие же походные ботинки. У ног — такой же пустой футляр от фотоаппарата. Он был мертв достаточно давно, и едва начав блевать, я уже понял, что мои сказки о трансиндийском ралли здесь, скорее всего, не пройдут.

Почему они не вздернули меня сразу? Не знаю. Наверное, от скуки. В этой дыре совсем нечем себя занять: нет даже настоящих коз, чтобы их трахать. Приходится растягивать удовольствия. А что может быть приятнее предвкушения удовольствия? Крокодилы поступают так же. Они сутками не съедают свои полуживые жертвы, оставляя их на потом. Так говорят.

Скука и лень спасли мне жизнь. Эти люди, разводившие фиктивных козлов и коз, уже полтора десятка лет зарабатывали на свое противозаконное существование ничегонеделанием. Если это были бандиты (в чем я все больше сомневался), то они давно утратили квалификацию. Среди них было немало людей тучных и мягкотелых, что не характерно ни для крестьян, ни для разбойников. Их тела заплыли жиром, а души разъела коррупция. Они связали меня и бросили, предоставив мне выворачиваться наизнанку из-за вони, исходившей от моего покойного коллеги, а также на милость мириад ползучих тварей, устроивших пир на мертвом теле.

Ночью пастухи-призраки напились в другом сарае, и доносившийся оттуда гвалт стих лишь тогда, когда все они впали в беспамятство. Мне удалось высвободиться из плохо завязанных веревок, после чего я оставался в коровнике всего несколько мгновений. Джип был там, где я его бросил, разграбленный, но с достаточным количеством бензина в баке, чтобы доехать до города. Мне удалось включить зажигание и уехать с максимально возможной на тех дорогах скоростью. Фары я не включал. К счастью, ярко-желтая, почти полная луна освещала мне путь.

— Слава богу, — сказала разбуженная мною Анита, когда я добрался до телефона и позвонил за счет получателя звонка. — Слава богу.

Я пришел в ярость от этих слов и накричал на нее. Страх, опасность, паника, бегство, стресс имеют порою странные, нелогичные последствия.

Слава богу? Нет, нет и нет. Нет необходимости изобретать столь жестокое, порочное, мстительное, нетерпимое, лишенное любви, аморальное и высокомерное существо, как бог, чтобы объяснить, почему тебе вдруг крупно и незаслуженно повезло. Никому — ни многорукому Вселенскому Танцору, ни седобородому Невыразимому, ни в разных обликах насилующему девиц Громовержцу, ни истребляющему людей огнем и потопом Маньяку не обязан я тем, что спас свою шкуру. Никто ведь не спас того, другого парня. Никто не спас индокитайцев, ангкорцев, братьев Кеннеди, евреев.

— Не обязательно оглашать весь список, — сказала Анита.

Я начал приходить в себя.

— Ну ладно, — пробормотал я, чувствуя неловкость, — мне просто нужно было выговориться.

Фотоснимки, с которыми я вернулся в Бомбей, произвели громкую сенсацию, хотя с чисто эстетической точки зрения они были такими же скучными и лишенными вдохновения, как сама Первая Фотография — это старинное монохромное изображение стен и крыш, что видны были из окна рабочего кабинета Жозефа Нисефора Ньепса. Они запечатлели пустоту загонов и пастбищ, хлевов и сараев, где не видно было скотины; заборы, ворота, поля, лавки. Фотографии отсутствия. Зато предательские трафаретные надписи фирмы «Дудхвала Индастриз» видны были повсюду: на стенах, заборах, разбросанных там и сям средствах передвижения — на телеге, на грузовике. Подобно тому как банальность кормов для коз позволила Пилу выстроить свою великую аферу, банальность этих снимков, запечатленное на них, если так выразиться, «решающее отсутствие» стало причиной того, что она рухнула. Через несколько недель после их публикации уже полным ходом шло расследование мошеннической деятельности, а через три месяца был выдан ордер на арест Пилу Дудхвалы, большей части его «презентативного сопровождения» и нескольких десятков мелких сообщников, разбросанных по территориям двух штатов.

Из-за своей необычности этот скандал широко освещался зарубежной печатью. Фотографии появились во многих журналах, в результате чего я получил от месье Юло короткую, написанную от руки записку с поздравлениями по случаю моего scoop de foudre[129] и приглашением на работу во всемирно известное фотоагентство «Навуходоносор», основанное им в год моего рождения совместно с американцем Бобби Флоу, англичанином «Чипом» Болейном и еще одним французским фотографом, Полем Вили. Я чувствовал себя так, словно Зевс похлопал меня по плечу и предложил присоединиться к нему и другим обнаженным всемогущим проказникам, обитавшим на знаменитой горе.

Это стало началом той жизни, которую я веду по сей день, как принято говорить, — настоящей мужской жизни. Тем не менее внимательный читатель уже заметил: что-то в этой истории определенно не сходится.

Теперь, через много лет, пришла пора ответить на некоторые вопросы.

Рай — вот первый вопрос — как можно отснять целую пленку, когда руки и ноги у тебя связаны? Как можно снять «ферму по разведению коз», на которой ты никогда не был (поскольку на фотографиях были представлены как минимум два таких хозяйства в разных районах страны)? И, что самое загадочное, как можно снимать, когда всю фотоаппаратуру у тебя отобрали?

Я мог бы сказать, что другой заряженный фотоаппарат был спрятан у меня в джипе, под рамой заднего колеса, и эти ублюдки его не заметили. Я мог бы сказать, что, проведя целый день в компании повешенного, на котором были такие же, как у меня, одежда и ботинки, чье распухшее, почерневшее лицо носило — или так мне казалось в эти мучительные часы — отнюдь не отдаленное сходство с моим собственным, я нашел в себе силы на страстные, отчаянные поступки. Я сделал это ради него, мог бы я сказать, — ради моего убитого, смердящего товарища, mon semblable, mon frère.[130] Я сделал это ради моего мертвого брата-близнеца, о чьем существовании не подозревал.

Я был осторожным, осмотрительным. Ночью нашел себе укрытие, из которого мог снимать днем. Я стал невидим, недвижим, неуязвим. Я добыл снимки. Вот они. Эти ублюдки отправились в тюрьму, так? Что еще вам от меня нужно? Что еще вы хотите знать? Как? Что вы сказали?

Почему ты не купил еще пленки?

О, сколько же можно повторять. Меня ограбили. У меня не было ни гроша.

А потом приехала Анита и отвезла тебя домой.

Всё правильно.

Когда же ты успел съездить в то, второе место, далеко в горах Мирадж?

Позже. Я был там позже. Что вам еще надо?

В таком случае почему ты не купил еще пленки?

Вы что думаете — легко было сделать эти фотографии? Пять-шесть снимков — это, считайте, уже чудо. А там была целая пленка.

Расскажи про ботинки, Рай. Ты ничего не сказал о походных ботинках.

Всё, хватит. Заткнитесь. Я не могу.

Но ты обещал.

Ладно: была одна маленькая хитрость в этих особенных импортных походных ботинках: если чуть ослабить винтик в каблуке, можно было повернуть каблук, и тогда в нем открывалась небольшая полость. Как раз такого размера, чтобы туда поместилась фотопленка. Я проделывал этот трюк несколько раз, например когда снимал демонстрации, организованные «блоком Мумбаи». Между прочим, так же я сделал и на этот раз. Когда я покинул джип и отправился охотиться за «призраками коз», у меня в каждом каблуке было по запасной пленке.

Я довольно долго оставался с повешенным наедине. Его ноги болтались перед самым моим носом, и, да, я подумал про его каблуки, да, освободившись от веревок, я заставил себя подойти к нему близко, да, вонь была еще та, и меня жрали насекомые, да, я весь обблевался, и глаза вылезали из орбит, и все-таки я проверил его каблуки, сначала один, потом другой, да, я отвернул левый, а он оказался пустым, но правый не подвел, пленка выскочила мне прямо в ладонь, и, да, я положил на ее место пустую, достав ее из собственного каблука, да, его запах бил мне прямо в нос, и сердце бешено колотилось, и когда я убегал, судьба Пилу была у меня в руках, так же, как мое блестящее будущее, да, и пошли вы все, я сказал да, я запросто мог оказаться на его месте, так что да, да и еще раз да.

Я посмотрел этот японский фильм, «Угетсу», — картину, о которой так высоко отзывался Юло. Я смотрел его, наверное, раз десять. Это не просто история о привидениях — там есть еще и скрытый сюжет. Бедняк хочет стать великим самураем. Однажды он оказывается свидетелем гибели одного знаменитого воина. После чего похваляется тем, что это он победил героя. На этом держится его репутация. До поры до времени.

На самом деле я никогда не говорил, что сделал эти снимки. Я просто проявил и отдал то, что получилось, Аните, в редакцию «Илластрэйтед Уикли», позволив всем думать, что это целиком моя заслуга. Но я ничем не похвалялся.

Кого я обманываю?

Ну вот. Теперь маска снята, и вы видите меня таким, каков я на самом деле. В это зыбкое, ненадежное время я построил свой дом — в нравственном смысле — на зыбучих индийских песках. Terra infirma[131].

У Пилу Дудхвалы была своя афера, а у меня, как видите, своя. Он сделал на ней четыре миллиарда долларов. Я сделал себе имя.

Я вытащил на свет эту пленку, но отснял ее не я. Без меня она бы так и осталась там, но это была не моя работа. Если бы не я, Пилу, возможно, никогда не привлекли бы к суду, не посадили бы в тюрьму и он спокойно продолжал бы зарабатывать козьи миллиарды до конца своих дней. Но фотографии были не мои. С тех пор минуло больше четверти века, я добился признания, я заработал свою чертову репутацию, ничего не досталось мне даром. Но снимки, которые сделали мне имя, которые заставили меня заметить? Они не мои, они не мои, они не мои.

Слишком человек, чтобы жить в волчьей стае, слишком волчонок, чтобы ужиться с людьми, Маугли в Сионийских горах решил охотиться в одиночку. Неплохое решение и для фотографа. После того, что я пережил на берегах Вайнганги, я решил следовать обету Человеческого Детеныша.



Еще одна горькая пилюля: Пилу был разоблачен и оказался в тюрьме, но это не уничтожило его, напротив — он стал еще сильнее. Размах демонстраций в поддержку Пилу в сельских районах Махараштры и Мадхья-Прадеш произвел впечатление на властную элиту Бомбея и Дели и встревожил ее. Судебное преследование Пилу преподносилось как акт мести со стороны «английских прихлебателей», либеральной элиты, направленный против человека из народа, сына земли. Не успели его арестовать, как он объявил о своем намерении баллотироваться на пост мэра, и скоро стало ясно, что его предвыборной кампании ничто не в состоянии воспрепятствовать. Бомбейская тюрьма стала королевским двором Пилу. Его камера была обставлена как тронный зал, а Голматол и дочери заботились о том, чтобы его обеденный стол ломился от яств. Могущественные люди приходили к нему засвидетельствовать свое почтение. Шишки из «блока Мумбаи» поддержали его кандидатуру, и через шесть месяцев после заточения он был избран. Было подано прошение о помиловании, каковое президент Индии ему незамедлительно даровал по настоятельному совету все больше входившего в силу Санджая Ганди, которого прочили на место очередного премьера. Были назначены всеобщие выборы, и Конгресс Индиры, при поддержке своих новых союзников — индусских националистов во всех уголках страны, в том числе «блока Мумбаи» в Бомбее и Махараштре, победоносно вернулся к власти. Чрезвычайное положение закончилось. В нем больше не было нужды: электорат благословил тиранию и коррупцию. Чалта-хай.

Вот так вот.

Большая часть всего этого — торжество Пилу, повсеместная победа ценностей пилуизма над всем тем, что я научился любить в Индии, — случилась уже после моего отъезда. Поверьте: получив приглашение от агентства «Навуходоносор», я уехал бы в любом случае, но сохранил бы связь с родиной; подобно Юло, я сделал бы ее одним из своих сюжетов, потому что она была во мне, заполняла каждую мою клеточку; это была почти наркотическая зависимость, уничтожить которую возможно лишь ценой смерти наркомана, — во всяком случае, так я наивно полагал. Вместо этого Аниту Дхаркар избили и изнасиловали в ее собственном доме глубокой ночью в следующий выходной после заключения Пилу под стражу, и нападавшие, которые не удосужились даже скрыть свои лица, заверили ее, что следующим их клиентом буду я, только со мной они не станут так нежничать и церемониться.

«Ты можешь куда-нибудь уехать?» — спросила она. Я хотел прийти к ней, но она сказала — ни в коем случае: ее семья заботится о ней, у нее все будет в порядке. Я знал, что ничего у нее не будет в порядке. «Тебе нужно уехать из страны, — сказала она. — Все станет намного хуже, прежде чем станет лучше». Я спросил, поедет ли она со мной. Когда она говорила, чувствовалось, что губы у нее распухли, а ее тело — я не мог заставить себя подумать о том, что они сделали с ее телом. Но уехать она отказалась. «Они покончили со мной, — сказала она. — Так что нет проблем». Она хотела сказать, что Индия по-прежнему оставалась для нее единственной страной, где она чувствовала себя на своем месте, несмотря на всю продажность, бесчестность, бессердечие и жестокость. Это была ее страна; оптимизм и надежда все еще были живы в ней, несмотря на кошмар, который ей пришлось пережить. Она нигде больше не мыслила себя, нигде не видела себе применения, потому что корни, которые она здесь пустила, были слишком глубокими и слишком разветвленными.

Что-то требовало моего отъезда. Что-то другое требовало, чтобы она осталась. В моей истории, которая есть также история Ормуса Камы и Вины Апсары, Анита Дхаркар — ироничная, милая, сладкоголосая Анита, наказанная за преступление, заключавшееся в цельности и чистоте ее натуры, Анита-фоторедактор, патриотка, героиня — это лодка, плывущая против течения, твердо держащая курс в сторону, противоположную приливу.

Она жила мечтой об Индии, которая заслуживала бы ее, которая показала бы, что она не ошиблась, оставшись здесь. Есть такие благородные женщины, которые по очень похожим причинам терпят побои от своих грубых мужей, но не уходят от них. В своих мужчинах они видят добро, а не зло.

Разумеется, мне было куда пойти. Я запер дом, уволил прислугу и отправился к Персис. Достань мне билет, Персис. Воспользуйся своими связями в авиакомпаниях, чтобы я мог улететь под чужим именем. Не спрашивай меня почему, Персис. Ты не желаешь этого знать. Ты всегда говорила, что я уеду, вот я и уезжаю. Спасибо. Прости меня. Прощай.

Персис, хрупкая привратница наших судеб. Она стояла у реки, разделявшей два мира, и помогала нам пересечь ее, но сама не могла этого сделать.



Даже после нападения на Аниту, покидая свою квартиру на Аполло-бандер, я не догадывался, что больше сюда не вернусь, что никогда больше не пройду по этим комнатам, по этой улице, где приходится отбиваться от беспризорного воинства Вайруса Камы; не увижу ни этого города и его скачка в небо, ни какой-либо другой части Индии, хотя она остается частью меня — столь же необходимой, как рука или нога. Индия, земля, где лежат мои родители, где запахи — это запахи дома. Горя от нетерпения, я бросился в новую жизнь, ту, которую я для себя выбрал, но у меня не было чувства, что я сжигаю за собой мосты. Конечно же, я вернусь. Все уляжется. Пилу, который сейчас пошел вверх, свалится оттуда рано или поздно. В любом случае, все быстро забывается, и когда я вернусь известным фотографом, меня примут с распростертыми объятиями, все двери распахнутся передо мной. Конечно, так и будет. Настоящая жизнь не похожа на землетрясение. Трещины иногда появляются, но чаще всего это поправимо. Не то что бездна в научно-фантастических фильмах, которую невозможно преодолеть. Просто конец первой части и начало части второй, вот и всё.



Но пилуизм восторжествовал — пилуизм и санджаизм, его делийский брат-близнец. Когда-то Дели и Бомбей ненавидели друг друга. Люди Бомбея с презрением смотрели, как люди из Дели лижут задницу власти, а потом, повернув к себе другой стороной, сосут ей вялый член. Делийцы издевались над стремлением бомбейцев заграбастать как можно больше денег. В новом альянсе объединились темные стороны тех и других. Коррупция денег и коррупция власти объединились в сверхкоррупцию, которой ничто уже не могло противостоять. Я этого не предвидел, а вот леди Спента Кама давным-давно интуитивно это постигла.

Лучшее, что в нас есть, тонет в наших пороках.

Этой паре все было нипочем. Закон был бессилен против Пилу, да и Санджай тоже казался неуязвим. Даже когда его спортивный самолет заглох в воздухе, потому что он, как круглый дурак, делал мертвую петлю над официальной резиденцией своей матери, он умудрился совершить аварийную посадку. О, это варварство Калигулы, процветавшее в Индии во время консульского правления двух жутких близнецов! Нападения, запугивания, аресты, избиения, поджоги, запреты, подкуп, продажность, бесстыдство, бесстыдство, стыд.

Я знаю, что теперь всё иначе. Четверное покушение. Знаю. Люди скажут, что я слишком долго отсутствовал, что не понимаю ситуации: она не такая, какой я ее изобразил, она никогда не была такой, а была в чем-то лучше, в чем-то хуже.

Но я скажу, как это видится мне теперь, через столько лет. Как если бы что-то вдруг кончилось на середине моего жизненного пути. Необходимое окончание, без которого вторая его часть была бы невозможна. Значит, свобода? Не совсем. Не освобождение, нет. Скорее, развод. Развод, в котором я не был стороной, стремившейся к разрыву отношений. Я просто сидел и ждал, говоря себе, что все наладится: она одумается и вернется ко мне, и все-все будет хорошо. Но она не вернулась. А теперь слишком поздно, мы оба постарели, связующие нас нити не оборвались — они просто давным-давно истерлись. В конце любого брака настает момент, когда нужно отвернуться от жены, от невыносимо прекрасных воспоминаний о том, как это было, и повернуться лицом к тому, что впереди. Вот кем я был на данной стадии моего повествования. Определенно — пострадавшей стороной.



Итак, прощай, моя страна. Ты можешь быть спокойна: я не постучу больше в твою дверь. Не стану будить тебя ночными звонками и вешать трубку. Не пойду следом за тобой по улице, когда ты появишься с кем-нибудь другим. Мой дом сожжен, родители мертвы, а те, кого я любил, по большей части разъехались. Тех же, кого я до сих пор люблю, я должен оставить навсегда.

Я живу — я охочусь — в одиночку.

Индия, я купался в твоих теплых водах и бегал, счастливый, по твоим высокогорным лугам. Ну почему все, что я говорю, рано или поздно начинает звучать как филми-гана — пошлая песенка из болливудского фильма. Ладно: я бродил по твоим грязным улицам, Индия, я переболел всеми болезнями, какие могут вызвать твои микробы. Я ел горький хлеб твоей независимости и пил тошнотворно сладкий чай в придорожных чайных. Долгие годы потом твои малярийные комары продолжали кусать меня, где бы я ни оказался, и во всех пустынях, во всех полуденных странах этой земли меня безбожно жалили кашмирские пчелы. Индия — моя terra infirma, мой водоворот, мой рог изобилия, мой народ. Индия — мое чересчур, мое все разом, моя сказка, моя мать, мой отец и моя первая правда. Возможно, я недостоин тебя, ведь я сам не без греха, я это признаю. Возможно, мне не постичь того, что с тобой происходит, что, быть может, уже произошло. Но я достаточно стар, чтобы сказать: эту новую твою ипостась у меня уже нет охоты — и потребности — понимать.

Индия, источник моего воображения и моей ярости, земля, разбившая мне сердце.

Прощай.

9. Мембрана

Одна вселенная сжимается, другая расширяется. Ормус Кама в середине 1960-х покидает Бомбей и направляется в Англию. Он вновь обрел себя, он чувствует, что его жилы снова наполняет подлинная его суть. Самолет отрывается от родной земли, и так же взмывает его душа: он без малейшего сожаления сбрасывает старую кожу, пересекает эту границу, словно ее не существует, — как змея, как трансформер. Рядом с ним пассажиры третьего класса прячутся в кокон безразличия; в тесноте салона их жизни соприкасаются с жизнями незнакомцев, но они упорно ничего не видят вокруг, чтобы убедить себя, что сами невидимы. Вырвавшись на волю, личность Ормуса не может принудить себя к таким условностям. Его «я» обрело крылья. Оно сбросило с себя оковы. Он открыто и подолгу вглядывается в своих соседей, чтобы их запомнить; эти люди вместе со мной отправляются в Новый Свет; он даже заговаривает с ними, улыбаясь своей обезоруживающей улыбкой.

«Добро пожаловать на „Мэйфлауэр“»[132], — приветствует он их, хватая за руки проходящих мимо его кресла: испуганных одуревших крестьян из дальних деревень, направляющихся в неведомые царства; покрытых капельками пота служащих в дешевых костюмах; хмурых дуэний, сопровождающих молодую невесту в чадре, еле живую в своем розовом гхарара, слишком обильно украшенном золотой тесьмой; беспечного школьника, впереди у которого четыре года жалкого существования в английском пансионе, — и детей. Дети везде. Дети бегают по проходам, изображая летящий самолет, к неудовольствию команды лайнера, или же стоят неподвижно с серьезным видом на своих сиденьях, лучше взрослых сознавая важность этого памятного дня; или же вопят, протестуя против ремней безопасности, как умалишенные, на которых надели смирительную рубашку. На детях живописные мешковатые шерстяные свитера практичного серого и синего цвета; сама их одежда кричит об отчужденности от нового дома, которого они еще не видели, о том, как трудно им будет приспосабливаться к жизни в северных краях, где так мало света.

Мы — дети-пилигримы, думает Ормус. Первый камень, на который мы ступим на новой земле, мы назовем Бомбей-Рок[133]. Бум-чикабум, чикабум-бум.

Сам он тщательно оделся в это путешествие, облачившись в неформальный костюм американца; на нем бейсболка с надписью «Янки»[134], визитка поколения битников — белая футболка с небрежно отрезанными рукавами, часы с Микки-Маусом. Есть и кое-что от Европы, а именно — черные хипповые джинсы, которые он буквально стянул с зачарованного итальянского туриста у Врат Индии: впечатлительный малый, один из первых длинноволосых европейцев, явившихся сюда ради океанских пляжей и духовного просветления, оказался совершенно не готов противостоять потрясающей способности Ормуса Камы к внушению и остался стоять столбом, сжимая в правой руке солидную пачку денег, а на загипнотизированной левой повис подарок Ормуса — аккуратно сложенная лунги[135].

Хотя Англия — конечный пункт моего путешествия, она не является моей целью, говорит костюм Ормуса, старушка Англия не сможет удержать меня: как бы она ни вертелась, по мне так она уже отбросила коньки. История движется дальше. Сегодняшняя Англия — это эрзац Америки, ее отдаленное эхо, Америка с левосторонним движением. Конечно, Джесс Гэрон Паркер — белая американская шваль и ему хочется петь как черные мальчики, но «Битлз», прости господи, «Битлз» — это белая английская шваль, и они пытаются петь как американские девочки. Кристалз-Ронеттс-Ширелз-Чантелз-Чиффонз-Ванделлаз-Марвеллетс — почему бы вам, ребята, не надеть платья с блестками и не уложить ваши симпатичные патлы в «воронье гнездо», а еще лучше сделать операцию по изменению пола — идти до конца.

Так он размышляет, не побывав еще ни разу ни в Англии, ни в Америке, ни в какой другой стране, кроме той, где он родился, которую покидает теперь навсегда без малейшего сожаления, даже не оглянувшись назад: я хочу в Америку, где все такие же, как я, ведь все откуда-то приехали в эту страну. Все эти истории, гонения, преследования, резня, пиратство, рабство; все эти тайные ритуалы, повешенные ведьмы, плачущие деревянные девы и упрямые рогатые боги; все эти страсти, надежды, жадность, излишества, которые складываются в немыслимую, шумную, лишенную истории, создавшую самое себя нацию, результат смешения и встряски; все эти разнообразные формы искаженного английского, которые вливаются в самый живучий в мире английский; и наконец вся эта контрабандная музыка. Барабаны Африки, когда-то отбивавшие сообщения на безграничных просторах, где даже деревья рождали музыку, например поглощая воду после засухи. Прислушайтесь, и вы услышите: йикитака — йикитака — йикитак. Польские танцы, итальянские свадьбы, греческая цитра. Пьяные ритмы святых сальсы. Спокойная музыка сердца, исцеляющая наши страждущие души, и горячая демократичная музыка, заставляющая наши ноги пускаться в пляс. Но завершит американскую историю не кто иной, как этот юноша из Бомбея, который возьмет музыку и подбросит в воздух, и ее падение вдохновит целое поколение, два поколения, три. Эй, Америка! Играй ее, она твоя.

Пока пассажиров просят оставаться на своих местах, он, как на троне, восседает в узком кресле, умудряясь раскинуться в этом ограниченном пространстве с совершенной, даже царственной непринужденностью. В странах, над которыми он пролетает, другие цари заняты своими делами. Король Афганистана выступает в роли гида для богатых путешественников, а в магазинах на главной улице его столицы продаются блоки гашиша с подтверждающим его сорт и качество государственным клеймом; шах Ирана занимается любовью с женой, чьи стоны наслаждения смешиваются с воплями тысяч людей, сгинувших в застенках САВАК; королева Англии обедает с Львом Иудейским[136]; король Египта лежит на смертном одре. (Так же, как в Америке — волшебной стране, медленно, но верно приближающейся к кроне личного Дальнего Дерева Ормуса, — Нэт «Кинг» Коул.)

А земля продолжает непредсказуемо, беззаконно вращаться.

Не все, кто летит на Запад, этому рады. Вайрус Кама сидит в напряженной позе между матерью и братом; он чувствует, как увеличивается расстояние между ним и заключенным в тюрьму Сайрусом, и по мере того как натягивается нить, связующая двух близнецов, его пустое лицо все больше искажается скорбной гримасой. Розовая невеста тихонько плачет под своей чадрой, а ее потная охрана не обращает на нее никакого внимания. Спента Кама погружена в молитву; она скрестила пальцы, направляясь на свидание с Уильямом Месволдом: сейчас на карту поставлено ее будущее.

Ормус закрывает глаза; его относит все дальше от покинутого сознания, в сторону тревожного авиационного сна. В коридорах Лас-Вегаса своей души он преследует дракона, который есть одновременно и сгусток небытия, и его брат-близнец Гайомарт. Прошлое исчезает. Вина покинула его только вчера и теперь ждет его впереди, она — его единственное будущее. Качай меня, все глубже погружаясь в сон, обращается Ормус Кама к Судьбе. Укачай меня, как дитя, в объятиях музыки. Тряси меня, словно погремушку; тряси меня, но не сломай; и кати меня, кати, кати — будто гром, будто камень.



Когда они пролетают над — что там внизу: Босфор? Золотой Рог? или это одно и то же? — Стамбулом, Византией, чем бы то ни было, то, одуревший от перелета, оторванный от равнодушной земли, он чувствует некое сопротивление воздуха. Что-то сдерживает поступательное движение лайнера. Как будто поперек неба натянута прозрачная мембрана, эктоплазменный барьер. Стена. А там, на вершинах облачных столбов, — не вооруженные ли молниями призрачные пограничники, готовые открыть огонь? Но выбора нет, это единственный путь на Запад, так что вперед, неси этих отбившихся от матери жеребят вперед. Но она пружинит, эта невидимая завеса, она толкает и толкает самолет назад — бо-инг! бо-инг! — и наконец «Мэйфлауэр» прорвался сквозь нее! Он прорвался! Солнечные лучи, отражаясь от крыла самолета, слепят, заставляя глаза слезиться. И когда он пересекает эту невидимую границу, то в какой-то миг, пораженный ужасом, видит в месте разрыва чудеса — видения, которые не описать словами, тайны основ бытия, подобные элевсинским мистериям[137], ослепительные, невероятные. Он чувствует, что каждую косточку его тела облучает нечто, исходящее из небесной прорехи, что он мутирует на уровне клетки, гена, частицы. Что из самолета он выйдет другим — не тем, или не вполне тем, кем вошел в него. Он пересек временную зону, перешел из вечного прошлого детства и юности в неизменное «теперь» взрослой жизни: настоящее время присутствия, которое станет разновидностью претерита — прошлым отсутствия, когда он умрет.

Мгновенное видение застает его врасплох и лишает самообладания. Через несколько секунд небеса смыкаются; остаются только колонны облаков, след самолета, анахронистичный силуэт луны и бесконечность со всех сторон. Он чувствует, что у него дрожат пальцы; биохимические колебания пронзают его тело, как бывает, когда тебе дают пощечину, унижают твое достоинство или просто какой-нибудь пьяный наклоняется близко к твоему лицу и обзывает тебя задницей, — так бывает, когда ты оскорблен. Ему не нужно этого избранничества; он предпочел бы, чтоб мир оставался реальным: тем, что есть, и не более, но он знает за собой это свойство — ускользать за грань вещей. И теперь, когда он поднялся в воздух, чудесное захватило его, хлынув через расколотое небо, и он приобщился его тайн. Солнечный свет окутывает его, как мантия. «Оставь меня, — просит он. — Я просто хочу петь свои песни». Его правая рука, пальцы которой еще дрожат, касается левой руки матери и сжимает ее.

Спента потрясена неожиданными словами Ормуса, которые не может не отнести на свой счет, и сбита с толку противоречащим им пожатием. Физические проявления привязанности нечасты и нехарактерны для Спенты и Ормуса. Она чувствует головокружение и краснеет, как молоденькая девушка. Она поворачивается, чтобы взглянуть на сына, и сразу в животе у нее что-то обрывается, как будто самолет упал в воздушную яму глубиной в несколько тысяч футов. Лучи солнца освещают Ормуса, но она чувствует присутствие и другого света — исходящего от него сияния той же природы. Спента, большую часть своей жизни проводящая в обществе ангелов, как будто впервые видит своего сына. И это его она хотела отговорить ехать с нею в Англию; он — последняя плоть от плоти ее, а она готова была порвать их кровные узы. Ее охватывает раскаяние. Боже мой, думает она, мой сын уже не просто мужчина, он почти что юный бог, и в этом нет моей заслуги. Неумело накрывая другой рукой его руку, она спрашивает:

— О чем ты думаешь, Орми? Я могу что-нибудь для тебя сделать?

Он качает головой с отсутствующим видом, но она настаивает, движимая нахлынувшим чувством вины:

— Ну хоть что-нибудь, я ведь могу тебе чем-нибудь помочь.

Словно очнувшись от сна, он говорит:

— Мама, ты должна меня отпустить.

Оставь меня. Значит, это все-таки было прощание, думает она, и глаза у нее вдруг наполняются слезами.

— Что ты говоришь, Орми, разве я не была тебе…

Она не может закончить фразу, потому что уже знает ответ: нет. Хорошей матерью? Нет, нет.

Охваченная стыдом, она отворачивается. Она сидит между сыновьями. Ардавираф Кама застыл в своем кресле у иллюминатора — он покоен, безмолвен, на лице — отрешенная улыбка. Блаженная гримаса идиота. Мы сейчас переходим воздушный мост, понимает Спента. Мы тоже держим путь из одного мира в другой; в прежнем мы уже умерли, в новом еще не родились, и эта воздушная парабола — наш мост Чинват. С той минуты, как мы поднялись на борт самолета, нам остается только двигаться вперед путем нашей души, чтобы познать, что есть лучшего и худшего в человеческой природе. Нашей собственной природе.

Она решительно поворачивается к Ормусу и продолжает уговаривать его: возьми хотя бы немного денег.

Он соглашается принять пятьсот фунтов. Пятьсот фунтов — большие деньги, на них можно скромно жить полгода, а то и больше. Он берет их, потому что знает, что дарителем здесь выступает он. Предметом этой сделки является ее, а не его свобода. Он уже свободен. А теперь она покупает у него свою свободу, и он позволяет ей это сделать. Цена более чем справедливая.

Он прошел сквозь мембрану. Теперь для него начинается новая жизнь.



Европа расстилается под ним волшебным ковром и нежданно-негаданно дарит ему Клеопатру. Рядом с ним вдруг оказывается девушка-индианка; она сидит на корточках в проходе, рядом с его креслом. Ее длинные распущенные волосы падают на длинную рубашку и черные леггинсы — униформу эстетствующих битников метрополии. Она обращается к нему доверительно, страстно. Это я, милый, говорит она, ты не ожидал меня увидеть? Он признается, что да, действительно, он малость сбит с толку. Не дразни меня, восклицает она, состроив капризную гримаску. Ты не был таким сдержанным в гостиничном номере, когда играл моим умащенным и благоуханным телом и наши громкие стоны тонули в шуме морских волн в час прилива, освещенных лунным сиянием. Ты обрушивался на меня, словно прибой. Ты говорил, что я самая красивая девушка на свете, на вершине страсти ты поклялся, что я твоя единственная, et cetera[138], что же ты удивляешься, что я здесь, лечу тем же рейсом, как мы договорились, и будем жить счастливо в старом добром городе Лондоне, et cetera, et cetera, et cetera.

У него хорошая память, но он ее не помнит. Она называет гостиницу и номер, в котором они были, и он понимает, что она врет. Он не забыл — разве мог он забыть — себя в костюме Санта-Клауса, во «Вселенском танцоре» на Марин-драйв; но он никогда не брал номер в этом отеле, ни с видом на море, ни без. Женщина садится на подлокотник кресла и предается воспоминаниям: я любовалась тобою спящим, и даже твое дыхание было музыкой, я наклонялась к тебе, мое нагое тело в одном такте от твоего, и т. д., чувствовала кожей мелодию твоего прикосновения, и т. п. Я вдыхала твой аромат и упивалась ритмами твоих снов. И далее в том же духе. Как-то раз, когда ты спал, я приставила нож к твоему горлу…

Спента, которая слышит каждое слово — все пассажиры на шесть рядов вокруг слышат каждое слово, — чувствует себя не в своей тарелке; на ее бульдожьем лице застыла гримаса негодования. Ормус спокоен, он начинает осторожно вразумлять незнакомку: это явно какая-то ошибка.

К ним торопливо подходит другая женщина, постарше, в очках, одетая в сари, и строго выговаривает девушке: Мария, как тебе не стыдно приставать к джентльмену? Ты достаточно умна, ты прекрасно всё понимаешь. Сейчас же возвращайся на свое место! Да, мисс, послушно отвечает девушка-битник. Затем она быстро целует потрясенного Ормуса в губы, просовывая между ними проворный и длинный язык. Я буду всеми женщинами, которых ты когда-либо пожелаешь, шепчет она, женщинами всех рас и цветов кожи, самых неожиданных наклонностей и предпочтений. Буду тайными и невыразимыми желаниями, спрятанными в самом дальнем уголке твоего сердца, и т. д. Иду, мисс, добавляет она совсем другим, умиротворяющим, тоном и уходит. Уже в проходе она без тени смущения бросает через плечо: ищи меня в своих снах, и т. д. И позови меня, когда настанет час.

Пассажиры начинают роптать. Помахав ему рукой, она уходит.

Вторая женщина задерживается. Она обращается к Ормусу застенчиво, но решительно: господин Кама, извините за бесцеремонность, но вы позволите задать вам пару личных вопросов?

Она представляется как бывшая учительница молодой девушки из София-колледжа. Моя самая талантливая ученица, говорит она, это так досадно. Такой экспрессивный ребенок, вы просто не представляете. Но у девочки проблемы с психикой, какая трагедия, это просто сводит меня с ума… Она говорит, что везет свою протеже в Лондон, походить по музеям и театрам. Такое сильное творческое начало в этом ребенке, вздыхает она, но, увы, она живет фантазиями.

Набравшись смелости, она задает вопрос: господин Кама, она была на вашем выступлении и теперь только о вас и говорит. Но ее любовная история… Для меня важно кое-что выяснить. Вы были знакомы с ней там, дома? На нашей родине?

Она говорит так, словно ее Бомбей, ее Индия как-то отличаются от моих, думает Ормус, но вслух этого не произносит. Возможно, она была на том выступлении, отвечает он, но ее лицо мне совершенно незнакомо.

Такое случается, говорит он леди в сари. Он только начал карьеру, он только слабенькая лампочка на фоне ослепительных огней настоящей славы, но даже у него это не первый подобный случай. Была еще русская девушка, дочь аккредитованного в Бомбее чиновника русского консульства. Она прислала ему семнадцать пронумерованных писем, написанных по-английски, и в каждом было по стихотворению на русском языке. Каждый день по письму, а на восемнадцатый день стихотворения не оказалось, наступило грустное прозрение. Я поняла, что ты не любишь меня, поэтому мои девственные порывы я буду посылать отныне великому поэту А. Вознесенскому. В самолете, следующем в Лондон, одетая в сари учительница понимающе кивает; мне просто надо было это выяснить. Я не знала, что думать. Такая одержимость! С таким обилием подробностей, что я засомневалась: может быть, за этими фантазиями что-то стоит, но, разумеется, это не так. Не сердитесь. Вы, должно быть, в бешенстве. Просто пожалейте ее. Когда такое одаренное дитя не в себе, это потеря для всех, не правда ли? Впрочем, не обращайте внимания, к вам это не имеет отношения. Мы не вашего круга. И все равно — большое вам спасибо.

Ормус задерживает ее, чтобы в свою очередь задать вопросы.

Учительница отвечает уклончиво. Да, к сожалению, это продолжается уже довольно долго, подтверждает она. Из ее слов явствует, что у вас любовное гнездышко в Ворли, что, разумеется, неправда. И она утверждает, что вы хотите жениться на ней, но она не хочет связывать себя никакими узами, несмотря на то что между вами существует гораздо более глубокая связь, непостижимая для обычных людей, это брак на мифологическом уровне, и когда вы умрете, то обретете покой среди звезд, и тому подобное. Но, конечно, вас все это не касается, она оказалась в вашей сумеречной зоне, которая стала для нее более реальной, чем ее собственная. Но она не реальна. Я хочу сказать, что она реальна для вас, но не для нее.

Опять-таки, как странно она это формулирует. Здесь какая-то тайна.

Она сочиняет стихи, продолжает учительница, пишет картины, знает все слова ваших песен. Ее комната стала храмом вашей несуществующей любви. При этом следует учесть, картины хороши, стихи тоже отмечены талантом, у нее сильный голос, который может звучать обворожительно. Может быть, как-то после своего выступления вы бросили ей ласковое слово. Может быть, вы улыбнулись ей и коснулись ее руки. А когда мы садились в самолет, вы сказали: добро пожаловать на «Мэйфлауэр». Это было опрометчиво, лучше бы вы не говорили этих слов. И этот самолет называется не «Мэйфлауэр». Он называется «Вайнганга». Впрочем, какая разница, как он называется.

Так ее зовут Мария, спрашивает Ормус. Он вертится в своем кресле, пытаясь увидеть, где она сидит. Учительница качает головой. Лучше обойтись без имен, говорит она уходя. Больная незнакомка и ее подруга, этого достаточно. К чему имена? Вы нас больше никогда не увидите.

Но, глядя вслед поспешно удаляющейся учительнице, Ормус слышит, как Гайомарт шепчет ему на ухо: имя одержимой тобою женщины вовсе не ненужная подробность. Она не из прошлого. Она — будущее.



— Мистер Джон Малленз Стэндиш XII, известный под именем Малл, радиопират, — рассказывает мне Ормус Кама годы спустя, в то время, которое мы с ним про себя называли P. V., то есть эпохой «пост-Вины», — был первым по-настоящему влиятельным человеком, взявшим меня под свое крыло. Предприниматель с железной хваткой, с редкими качествами лидера, своеобразным жестоким шармом, глубокий мыслитель, первый настоящий джентльмен, встреченный мною по пути на Запад, — и кто же он был? Обыкновенный разбойник, сорвиголова, человек, которого через пару часов после нашей встречи вполне могли арестовать прямо в аэропорту Хитроу. Это, однако, ничуть меня не останавливало. Совсем наоборот. С детства моя голова была забита морскими бандитами. Капитан Блад, капитан Морган, Черная Борода, корсары Барберри, капитан Кидд. Великий Бриннер, с волосами и усами, в роли Жана Лафита в фильме Куина и Де Милля о битве при Новом Орлеане. Романы Рафаэля Сабатини, похождения елизаветинских каперов. В моем детстве тоже не было недостатка в этих историях. Ты, Рай, со своим мрачным взглядом на мир, в котором слишком много вселенского ужаса, — тебе этого не понять. Как можно находить привлекательность в гангстерах морского побережья, на котором мы выросли. А они были там все время, занимались своим ремеслом прямо у нас под носом. Глядя на море с Кафф-парейд или Аполло-бандер, мы — ты и я! — мы видели арабские дау, грязные рыбацкие моторные суденышки. Их силуэты на горизонте, красные паруса в закатном огне. Перевозившие бог знает какое добро бог знает куда…

— Оставь эту чепуху для журналов, — перебиваю я его. На самом деле контрабанда наркотиков — не такое уж романтическое занятие. Та же мафия.

Он не слышит меня, погрузившись в свою риторику.

— Что, если б Дрейк не разгромил Армаду и испанцы, а не англичане завоевали бы Индию? Небось тебе бы это понравилось.

В такие моменты, когда англофильская ксенофобия сэра Дария Ксеркса Камы звучит из уст его сына, мне всегда становится жутковато. Я нарочно его завожу:

— Британцы, испанцы, какая разница?

— Ну знаешь, — глотает он наживку, — если б ты… — потом понимает мою игру и ухмыляется. — В любом случае, — пожимает он плечами, — когда Стэндиш предложил мне работать на него, это было как если бы сам Ясон пригласил меня на борт своего «Арго», чтобы отправиться вместе за золотым руном. И все, что от меня требовалось, — это моя музыка.



Они уже в воздушном пространстве Германии, когда появляется стюардесса — Ормус, что вполне простительно, учитывая время, когда это происходит, и его бомбейский английский, по-прежнему про себя называет ее бортпроводницей — и приглашает мистера Каму в салон первого класса. Малл Стэндиш поднимается, чтобы приветствовать его: высокий бостонец, в свои неполные пятьдесят уже с благородной сединой, сановитый; от него разит не сегодня и не вчера нажитыми деньгами; на нем шелковый костюм с Севил-роу и кожаные туфли от Лобба.

— Пусть вас не обманывает моя наружность, — первым делом говорит он Ормусу и одновременно, не спрашивая, протягивает ему скотч с содовой. — Это всё липа. Вы убедитесь, что я самый настоящий жулик.

— Я видел, какой номер вы откололи тогда, в наряде Санты, — продолжает он, и глаза его поблескивают. — В мой прошлый приезд. Это было бесподобно.

Ормус пожимает плечами, ему не по душе эти совпадения: снова отель «Вселенский танцор». Словно Натараджа, древний бог танца[139], и впрямь существует, являясь хореографом его ничтожной человеческой судьбы.

— У меня был трудный период, — отрезает он. — Теперь я выправился.

Он не добавляет, что предвкушение Англии, по мере того как она приближается, переполняет его, словно он — бомбейская улица с перекрытыми водостоками во время сезона дождей. Впрочем, Стэндиш, человек искушенный, видит это и сам: возбуждение Ормуса, его готовность ко всему. Его, так сказать, протагонизм.

— Вы жизнелюб, — отмечает он. — Это хорошо. В этом, как минимум, мы с вами схожи.

Жизненная энергия самого Стэндиша так велика, что, кажется, он вот-вот вырвется из костюма и туфель, как попавший в город Тарзан. Это человек, который не оставляет мир в покое, который ждет, что события будут развиваться согласно его планам. Актер и творец. Его руки с безупречным маникюром и не менее безупречная прическа говорят о некотором amour propre[140]. В конце длительного перелета он свеж как огурчик. Это не дается просто так. Это требует напряжения воли.

— Что вы хотите мне предложить?

Вопрос Ормуса вызывает у Стэндиша аплодисменты.

— Вы спешите даже больше, чем я предполагал, — делает он комплимент молодому человеку. — А я-то думал, что на Востоке время отсутствует, это мы, заатлантические крысы, курсируем безостановочно с земли в преисподнюю и обратно.

— Нет, — отвечает Ормус, — вся экзотика, все необыкновенное и невероятное — на Западе. Мы живем в Подземном мире… — Но тут он понимает, что Стэндиш его не слушает.

— Мистер Кама, — сухо, почти скучающе говорит американец, — не исключено, что какое-то время мы будем работать вместе, и нам предстоит научиться откровенно высказывать то, что на душе. Даже на пирата распространяются права, гарантированные Первой поправкой[141], с чем, надеюсь вы согласитесь. — В его глазах снова пляшут искорки.

Он окончил Кембридж, Кембридж в Англии, два года пробыл в аспирантуре. Тогда он был блестящим синологом, мечтал после окончания учебы учредить свой собственный научный центр. Все сложилось не так, как он думал. Сперва ранний неудачный брак с женщиной из мира моды; впрочем, прежде чем он распался, она успела родить ему двоих сыновей; они остались в Англии вместе с его озлобленной и затаившей обиду бывшей женой, когда он пересек Атлантику в обратном направлении. Некоторое время он преподавал китайский язык в Амхерст-колледже. Затем, недовольный тем, что его академическая карьера застопорилась, он принял странное и неординарное решение. Он будет несколько лет водить фуры через всю Америку, будет работать как вол, скопит денег и откроет китайскую школу, о которой мечтал. Из преподавателей — в дальнобойщики: эта метаморфоза отразила первую стадию его становления как личности, его американского пути. Он ушел без иллюзий и сожалений.

Он цитирует наизусть Сэла Парадиза[142]: Так началась та часть моей жизни, которую можно назвать жизнью в дороге. До этого я часто мечтал о том, чтобы отправиться на Запад, повидать страну, всегда строил неопределенные планы, но так и оставался на месте.

— Два, а может, три года — время тогда было какое-то растяжимое — я колесил по Америке, доставляя ее продукцию тем, кто нуждался в ней, кто не мог жить без нее, как какой-нибудь наркоман; кому так долго внушали, что он в ней нуждается, что он уже не мог жить без этого внушения. Смертельно усталый лихач, ненасытный до расстояний, музыки и жестокой, голодной свободы. Разумеется, никаких денег я не скопил, тратил их сразу же на женщин и дурь, а большую их часть я оставлял в Вегасе, куда меня неизменно привозили мои колеса — крутящиеся рулетки моих громадных фур.

Стэндиш весь ушел в свои воспоминания. Ормус, потягивая скотч, понимает, что его собеседник, в доказательство честности своих намерений, полностью разоблачается перед ним, что он намерен быть откровенным до конца. Слушая его, Ормус на миг закрывает глаза и видит собственный Вегас, тот слепящий свет, сквозь который мелькает его умерший брат. Стало быть, у них еще есть общее — Лас-Вегас.

Подобно Байрону, Талейрану… (Я не побоюсь, говорит мне Ормус P. V., сравнить с ними Малла Стэндиша; он сам себя с ними сравнивал, а в наше время то, как человек называет себя, моментально подхватывается всеми: Принц-клоун, Сестра Милосердия, Честный Джон — зачем же отказывать Стэндишу в его любимых сравнениях…) Подобно джойсовской Навсикае, Герти Макдауэл, американец хромает. Обувь от Лобба, сшитая по индивидуальному заказу, призвана обеспечить хромой ноге максимальный комфорт. Что же касается сексуальной привлекательности, всем известно, что ни Талейрану, ни Байрону их хромота нисколько не мешала одерживать победы над женщинами. Однако в те далекие годы, о которых Малл Стэндиш решил поведать Ормусу, молодой Малл больше походил на Герти: хромота подрывала его уверенность в себе. Потом, пока он проигрывал свою заначку в первом круге чемпионата мира по покеру, к нему обратился молодой человек, который выразил восхищение его физической красотой и предложил за приличную сумму провести с ним время в номере люкс отеля «Тропикана». Стэндиш, без гроша в кармане, смущенный и польщенный одновременно, согласился, и эта встреча полностью изменила его жизнь.

— Это стало началом пересечения границы, которую я считал навсегда для себя закрытой. — Его голос становится томным, тело мечтательно и лениво вытягивается, вспоминая былые радости. — Сквозь эту щель в железном занавесе между гетеросексуальностью и гомосексуальностью я увидел блеск величия. После этого я забыл о своих фурах и осел на несколько лет в Вегасе в качестве активного гея.

Проституция дала ему возможность ощутить себя красивым и желанным, она позволила ему мечтать, создать того Малла Стэндиша, который не побоялся окунуться в дух времени и дать ему хорошую встряску. Следующим предсказуемым после Лас-Вегаса шагом стала Сорок вторая улица в Нью-Йорке, и именно здесь ему привалила классическая для Америки и лишь там возможная удача. Рядом с ним остановился лимузин, стекло плавно поехало вниз, и оттуда высунулся не кто иной, как малыш из «Тропиканы», его ангел преображения. Бог мой, я разыскиваю тебя уже несколько месяцев. Господи боже! Выяснилось, что мистер Тропикана а) получил наследство и б) пришел к выводу, что Малл Стэндиш был его единственной настоящей любовью. В знак этой любви он подарил Маллу доходный дом из коричневого известняка на улице Сент-Марк. В один миг полуночный ковбой стал уважаемым представителем имущего класса, членом Большой готэмской[143] лиги бизнесменов-геев и столпом общества. С тех пор Стэндиш выгодно вложил свою первую удачу в то, что стало основой его ошеломляющего порт-фолио недвижимости, и благодаря своей прочной связи с малышом Тропиканой — назовем его Сэм — был принят в узкий круг истинных Первых Семей Нью-Йорка — великих строительных династий, гениев застройки, определявших настоящее время высотной грамматики города.

— Мэры, банкиры, кинозвезды, известные баскетболисты, конгрессмены, — говорит Малл Стэндиш, и впервые Ормус слышит в его словах нотки хвастовства, — все эти люди частенько бывали, скажем так, в моем распоряжении.

Америка, в конечном итоге, не так уже отличается от Индии.

— Почему же вы там не остались? — Ормусу тоже не откажешь в проницательности. Тут какая-то недоговоренность, что-то утаено в этой истории. Малл Стэндиш поднимает свой стакан, отдавая должное его вопросу.

— У меня возникли трения с налоговыми органами, — признается он. — Я не был ангелом в бизнесе. Сейчас мне лучше временно пожить в Англии. В стране, где гомосексуализм все еще вне закона. А что касается Индии, там я удовлетворяю свои духовные потребности. Я вижу, вам это не по вкусу. Что тут сказать? Вы всю жизнь прожили в лесу, поэтому не видите деревьев. Чтобы обеспечить планету чистым воздухом, нам даны тропические леса Амазонки. А для удовлетворения духовных потребностей планеты существует Индия. Туда отправляешься как в банк, пополнить бумажник души. Прошу прощения за вульгарность метафоры. Внешне я весьма изыскан, но в глубине я совсем другой. Трусы из кожи леопарда под строгим костюмом. Во время полнолуния во мне пробуждается ликантропия. Своего рода loucherie[144]. Что не мешает мне иметь духовные потребности, испытывать духовный голод.

Стюардесса говорит, вы называли этот самолет «Мэйфлауэр», вам по душе такая шутка. Известно ли вам, что Стэндиш — фамилия одного из переселенцев со знаменитого «Мэйфлауэр»? Подозреваю, теперь уже никто не читает Лонгфелло, тем более в Бомбее. В этой поэме более тысячи строк ужасной тягомотины. Майлз Стэндиш, профессиональный солдат, страдающий присущим солдату косноязычием, хочет жениться на некой пуританской барышне, Присцилле Малленз или Молинез, и совершает то, что можно назвать ошибкой Сирано — посылает своего друга Джона Олдена, чтоб тот попросил за него ее руки, потому что сам он язык проглотил. Юный Олден, бондарь, один из тех, кто подписал Мэйфлауэрское соглашение[145], основатель плимутской колонии, человек, обладающий счастливой наружностью и приятными манерами, на беду влюблен без памяти в ту же самую девицу, однако во имя дружбы соглашается выполнить эту просьбу. И что же? Мистресс Молинез или Малленз выслушивает его, а затем, глядя ему прямо в глаза, задает вопрос: «Почему ты не говоришь этого от своего имени, Джон?» Несколько сотен скучных строк спустя они женятся, а угрюмому старому солдату, моему затерянному в прошлом далекому предку, остается лишь смириться. Я рассказываю вам это, потому что, хоть во мне и нет ничего пуританского, слова барышни Присциллы стали моим девизом. Я ничего не прошу ради других, но я без устали и не ведая стыда преследую свои интересы. И сейчас, сию минуту, я делаю вам предложение.