– Присядь ко мне, Марион, – таинственно сказал он ей, тихо плача, – но только, смотри, будь осторожна и никому не передавай того, что я тебе скажу. Это трагедия! Немецкий народ гибнет! Он попал в руки преступников. Но молчи, Марион, слышишь? Молчи!
Книга четвертая
I
Политический салон Клотильды, недавно окрещенный «Союзом друзей», процветал. О докладах, устраивавшихся каждую неделю, сообщалось в «Беобахтер»; они всегда собирали большое количество слушателей. С тех пор как баронесса фон Тюнен привела с собой дам из руководимого ею национал-социалистского женского союза, салон был почти всегда переполнен. Клотильда уже не нуждалась в визитах обер-лейтенанта фон Тюнена и его приятелей. Господа офицеры утратили воодушевление, необходимое для столь большого дела. Они еще приходили выпить рюмку – другую кюммеля или шартреза, но, с тех пор как Клотильда распорядилась подавать после докладов только чай, вообще перестали появляться. Их интересовали лишь военные доклады, и Клотильда принуждена была согласиться, что доклад полковника фон Тюнена «О героях Дуомона» имел большой успех. Чисто политические темы, по-видимому, нисколько не занимали молодых офицеров, Клотильда же заботилась именно о политическом просвещении членов Союза друзей.
Когда дошла очередь до доклада Менниха, известного профессора Кенигсбергского университета, Клотильда решила, наконец, отбросить «свою смехотворную скромность», как она выражалась, и пойти «напролом». Что подразумевалось под этим «напролом», она не пояснила. Но доклад профессора Менниха давал ей достойный повод показать себя. Профессор Менних, научное светило национал-социалистской партии, говорил о «тревожных сигналах в Польше». Этот доклад, читавшийся во многих крупных городах, всюду вызывал огромный интерес. Да, прочь бессмысленную скромность!
– Чем мы были до сих пор? Кружком, который собирался за чашкой кофе, моя дорогая! – сказала она баронессе фон Тюнен. – Отныне мы будем своего рода парламентом, значение которого оценит вся страна.
Она заказала пригласительные билеты на доклад профессора, отправилась вместе с баронессой фон Тюнен в редакцию «Беобахтер» и потребовала особого оповещения о дне доклада. Такое светило, как Менних, этого стоит.
Разумеется, секретариат Союза друзей послал особые приглашения гаулейтеру, Таубенхаузу и советнику юстиции Швабаху, игравшему теперь первую скрипку в местных национал-социалистских кругах. На видных людях мир стоит.
По счастью, кафедра для оратора, заказанная столяру по собственноручному эскизу Клотильды, поспела вовремя. На светлом фоне – инкрустированный знак свастики из красного дерева. Это выглядело строго и достойно. Но гвоздем программы являлся новый портрет фюрера работы знаменитого художника. Клотильда приобрела его в Мюнхене за триста марок. Фюрер на портрете выглядел «гениально», «каждая жилка в нем – гений и герой», – изрекла Клотильда. В широком пальто, с прядью волос, смело спущенной на лоб, «обнимающий все тайны мира», он имел довольно романтический вид. Во всяком случае, портрет нравился всем и, заодно с широкой роскошной рамой, составлял лучшее украшение салона.
Нет, на этот раз Клотильда решила не жалеть трудов и идти «напролом».
Не получив от именитых людей никакого ответа на свое приглашение, она побывала у каждого из них, хотя вообще была тяжела на подъем.
Советник юстиции Швабах, с которым она говорила десятки раз, просто-напросто не узнал ее. Он мотнул курчавой головой, вскинул пенсне, чтобы лучше рассмотреть ее, снова сдернул его и снова покачал головой. Наконец, он обещал прийти, если ему позволит время.
У Таубенхауза, обремененного, как всегда многочисленными делами, нашлось для нее всего две минуты времени, но он тотчас же выразил готовность прийти; конечно, это приглашение – высокая честь. Он учтиво проводил Клотильду до прихожей и поцеловал ей руку.
В прихожей Клотильда обратила внимание на молодую девицу с пухлыми, румяными, как яблоки, щечками, – это была одна из дочерей Крига – Термина или Гедвиг – Клотильда не знала, она так и не научилась различать сестер-близнецов.
– Ах, фрейлейн Криг? – заговорила она с краснощекой девушкой, которая поднялась со стула, очень польщенная. – Вы теперь работаете у господина бургомистра?
– Да, уже три месяца, сударыня.
– И вам здесь нравится?
– О, даже очень, – с сияющим лицом отвечала фрейлейн Криг. – Господин бургомистр так предупредителен ко мне!
Ну, теперь скорее к гаулейтеру! Ее тотчас же приняли; сегодня Клотильде везло – по-видимому, гаулейтер был не очень перегружен работой. Он сидел за письменным столом и принял ее, не вынимая сигары Конечно, он знал о салоне. Да, до него даже дошли очень лестные слухи о Союзе друзей. Полковник фон Тюнен, штандартенфюрер фон Тюнен – отличный солдат – читал там доклад, не правда ли? Да, да, о сражении под Верденом, припоминаю. Старик сам побывал в форте Дуомон. Кто бы мог поверить?
Клотильда, видимо, пришлась Румпфу по вкусу. Он был неравнодушен к голубым, незабудковым глазам, а пышные белокурые волосы Клотильды привели его в восхищение. Он попросил ее рассказать о своем салоне, придвинул ей коробку сигарет и даже встал, чтобы подать спичку.
– Очень хорошо! Очень хорошо! – время от времени прерывал он ее, расхаживая взад и вперед по большому залу, населенному святыми и ангелами. – Фридрих Великий, говорите вы? Превосходно! Вот пример для тех, кто хочет жить вечно… Великолепная фигура! И, конечно, его гений, его смелость были вознаграждены. Вы думаете, это случайность, что как ее там… Екатерина
[19] умерла как раз в тот момент, когда Фридрих зашел в тупик? Отнюдь нет! Это награда за смелость, отвагу, за железную волю. В наши дни мы видим нечто подобное! Что? Абиссиния? Правильно! Удивительно, как вы быстро схватываете! Да, дуче я тоже весьма уважаю. И даже из уважения к нему изучаю теперь итальянский язык. Ха-ха-ха! Что вы на это скажете? Очень хорошо, весьма похвально.
Гаулейтер остановился перед Клотильдой.
– Очень хорошо, очень похвально! Да сохранит вам небо эту способность воодушевляться. Конечно, я всегда по мере сил буду поддерживать ваше начинание. Я стремлюсь во всех городах моего округа создать подобные же очаги воодушевления, фанатизма и безусловной преданности. И я пошлю вас, мой уважаемый друг, в эти города, чтобы заложить там фундаменты крепостей такой же слепой веры и нерушимой верности…
Клотильда покраснела от счастья и с благодарностью поклонилась.
Румпф снова придвинул ей сигареты.
– Прошу вас, выкурите со мной еще одну, – сказал он, бесцеремонно разглядывая Клотильду. – Вы великолепная собеседница!
II
Клотильда охотно исполнила эту лестную для нее просьбу и стала с наслаждением пускать в потолок кольца голубого дыма.
– Вы слишком добры, господин гаулейтер, – сказала она.
«Она недурна, – подумал Румпф и снова зашагал по залу. – И кокетничает довольно искусно. Если пригласить ее на чашку чая в Эйнштеттен, то остальное, безусловно, не составит труда. Но она уже отцветает, это и слепому видно. Складки на шее очень заметны, и пудра тебе уже не поможет, моя дорогая. А ведь у маленькой майорши Зильбершмидт нет еще ни единой морщинки, не говоря уж о Шарлотте или восхитительной Марион, которая вся – юность и свежесть! Нет, не стану я ее приглашать в Эйнштеттен».
– Сколько у вас детей от правительственного советника? – неожиданно спросил он, остановившись перед нею.
– К сожалению, только двое, – смущенно отвечала Клотильда. – Два мальчика, – прибавила она, чтобы не чувствовать себя совсем уж пристыженной.
– Двое? – Румпф презрительно засмеялся. – Свежая, цветущая женщина, чистой расы – и всего два мальчика? У вас могло быть теперь шестеро сыновей, и вы носили бы орден материнства.
Клотильда покраснела.
– Я носила бы его с гордостью! – воскликнула она, повернув к Румпфу покрасневшее лицо.
Румпф кивнул головой и засмеялся.
– Клянусь честью, этот орден был бы вам очень к лицу, – продолжал он, – Жаль, что я не могу представить вас. Двое детей – это, вы сами понимаете, маловато. Разрешите еще один вопрос? – Гаулейтер хитро прищурился. – Оба мальчика от правительственного советника? – Клотильда испугалась и отвела взгляд. Она побагровела, дым сигареты ударил ей в нос. В устах другого этот наглый вопрос возмутил бы Клотильду, но заданный столь высокопоставленной особой показался ей лишь проявлением благосклонности и разве что грубовато выраженного интереса к ней. Тем не менее она промолчала.
Вдруг Румпф громко расхохотался, плохо скрытое смущение Клотильды забавляло его.
– Простите, – сказал он и взял со стола новую сигару, – вы, я вижу, слишком чопорны для такого вопроса. Но, знаете, «You never can telb.
[20] Не решаюсь уж спросить, почему вы развелись, хотя мне это очень интересно. – Он рассмеялся и снова зашагал по залу; следом за ним тянулись большие клубы голубого сигарного дыма. – Может быть, с правительственным советником не так-то легко ужиться, кто знает? – продолжал он, остановившись. – Некоторые мужчины резко меняются, едва переступив порог своего дома. Верно я говорю?
На лице Клотильды заиграла понимающая улыбка.
– Я высоко ценю Фабиана, – прибавил Румпф, – он очень умный человек, идеи, так легко его осеняющие, уже не раз сослужили нам большую службу. Но, может быть, он слишком нерешителен, неуверен, может быть, ему не хватает твердости, которая так необходима мужчине? Так ли это? Или не так? Он вступил в национал-социалистскую партию, но меня он не обманет! Сдается мне, что он с нами только наполовину. Он может увлечься тем или иным делом, но отдаться ему до конца, как я и вы, он не способен.
Вдруг он подошел вплотную к Клотильде.
– Ему бы частицу вашего фанатизма! – воскликнул он. – И он бы стал идеальным членом национал-социалистской партии! Разве я не прав?
Клотильда кивнула.
– Да, вы правы, господин гаулейтер, – убежденно ответила она.
– Ваше дело, уважаемая, – продолжал гаулейтер, указывая на грудь Клотильды, – заразить своим фанатизмом Фабиана. Вы слышите, что я говорю? По способностям он достоин занимать самые высокие посты в государстве. А с этой точки зрения личные раздоры тускнеют, это же смешные мелочи. Но в наше время смешные мелочи неуместны! Вы меня понимаете? – он смолк, спохватившись, что говорит слишком громко.
Клотильда несколько раз кивнула.
– Понимаю, – сказала она, устрашенная повелительным тоном Румпфа. Да, вот сейчас в нем заговорил гаулейтер.
– Этот ваш развод, извините меня, смешон, – продолжал Румпф уже своим обычным тоном. – Какое такое преступление совершил наш правительственный советник? Мне во всяком случае это дело не кажется непоправимым! – засмеялся он. – Право же, если за ним и числилась какая-то любовная интрижка, то это большого значения не имеет; да и непохоже, чтобы советник стал противиться примирению. В наши дни найдутся дела посерьезнее любовных раздоров. Он нам нужен, у нас на него определенные виды! А бессмысленного распыления сил мы не допускаем. Ведь вы-то не будете против примирения, уважаемая?
– Отнюдь нет, – не задумываясь, сказала Клотильда, и сказала правду.
– Я очень рад, что мы так хорошо понимаем друг друга, – отвечал Румпф, протягивая Клотильде свою мясистую руку.
Клотильда поблагодарила за аудиенцию и поклонилась. На секунду ею даже овладело искушение поцеловать руку гаулейтера, но она воздержалась, опасаясь совершить нечто неподобающее. В ту же секунду она увидела красные волосы на его запястье. «Точно рыжая шуба», – подумалось ей.
Румпф засмеялся.
– Я чуть не позабыл о цели вашего прихода, – снова начал он. – На доклад этого профессора я, конечно, приду. – Клотильда поблагодарила. – И Таубенхауз тоже будет? Тем лучше. По четвергам у меня обычно играют в карты, но мы это устроим. Можете твердо на меня рассчитывать.
Когда Клотильда, прощаясь, скользнула взглядом по плафону, Румпф воспользовался случаем еще раз повторить свою старую шутку о святых и ангелах.
Восхищенная Клотильда рассмеялась. Шутка гаулейтера показалась ей верхом остроумия, блистательным изречением великого ума.
Клотильда вернулась домой с лихорадочно пылающим лицом. Вот это была аудиенция! Боже ты мой!
Битых полчаса простояла она у телефона, излагая баронессе фон Тюнен все события этого утра. Каким большим, каким незабываемым переживанием была ее аудиенция у гаулейтера!
Ах, а сам гаулейтер! Такой человечный и простой! Она чуть было не влюбилась в него. Да, да! Одно слово – и он мог бы сделать с ней все, что угодно. Еще немного – и она поцеловала бы ему руку.
О бурых, как ржавчина, волосах на запястье, об этой рыжей шубе, испугавшей ее, она не обмолвилась ни словом. О самом важном и секретном она, конечно, не может рассказывать по телефону. Баронесса обязательно должна прийти к ней сегодня, и не позднее пяти часов!
Клотильда весь день пребывала в чрезвычайном возбуждении. Поручение гаулейтера – примириться с Фабианом и заразить его своим фанатизмом – не шло у нее из головы. Она уже сама сожалела о разрыве с Фабианом, особенно теперь, когда он стал подниматься в гору все выше и выше. Фабиан занимал одно из влиятельнейших мест в городе, – значит, деньги можно будет грести лопатой; его адвокатская практика тоже процветала. Возможность какой-то небывалой карьеры, на которую сегодня намекнул гаулейтер, конечно, могла хоть кому вскружить голову. Да, может быть, она скоро будет так же богата, как многие другие! Может быть, У нее будут автомобили, богатейший гардероб, слуги, может быть, она будет разъезжать по всему миру в экстренном поезде. Кто знает! А ее мальчики! Какое житье настанет для ее мальчиков!
Фабиан, насколько ей известно, не был связан в настоящее время с какой-либо другой женщиной. Та красивая танцовщица, слава богу, исчезла из города. Она дважды видела его с ней на улице и, как это ни странно, с того времени снова почувствовала к нему влечение.
Да, но нечего терять время на пустые мечтания, надо действовать, действовать! Пусть весь мир увидит, что это значит, когда Клотильда говорит: «Я иду напролом!»
В тот же день Гарри лично отнес отцу в «Звезду» приглашение на доклад профессора Менниха, написанное в самом дружеском тоне. Гарри поручено было намекнуть, что гаулейтер, Таубенхауз и Швабах уже дали свое согласие и папа во что бы то ни стало должен прийти на доклад, если не хочет огорчить маму. Гарри, вернувшись, сообщил, что папа, по-видимому, был очень тронут и обещал прийти, если позволят дела.
Фабиан не пришел, но все же прислал письмо, что болен и лежит в постели.
Несколько почетных гостей тоже не пришли на доклад. Отсутствовал Таубенхауз, на которого она рассчитывала, да и гаулейтера задержали срочные дела. Только Швабах сдержал обещание, но с ним она больших надежд не связывала. Гаулейтер прислал своего заместителя, ротмистра Мена, который преподнес Клотильде фотографию Румпфа с его собственноручной любезной надписью. Да, вот у кого можно было поучиться светскому обхождению.
А гаулейтер и в самом деле не мог прийти. Он до трех часов ночи сидел в «Звезде» с Таубенхаузом, прокурором и ректором высшей школы, играя в двадцать одно.
Наемный лакей в черной паре и белых перчатках бесшумно открывал двери гостям, и Клотильда торжественно произнесла «приветствие фюреру», которое она недавно ввела в обиход, чтобы придать своим вечерам строгость и торжественность. Оно состояло в том, что, рекомендуя оратора, она от имени всех собравшихся обращалась с клятвой верности к фюреру. Сегодня ей впервые удалось простереть руку к портрету фюрера.
Профессор Менних, знаменитый кенигсбергский оратор, был уже немолодой человек; волосы на его голове торчали во все стороны. Он кротко и добродушно улыбался, видимо, нимало не волнуясь. В своем докладе профессор битый час говорил о Польше, где прожил много лет; особенно подробно останавливался он на ее населении. «Что же представляют собою теперь поляки? – улыбаясь, спрашивал он. – Прежде они были приятными соседями, а теперь? Теперь они бесцеремонно переходят через границу, сгоняют крестьян с их полей, и случается, – тут он выразительно улыбнулся, – убивают одного – двух немцев». Весь доклад был проникнут кротостью и миролюбием.
В прениях прозвучали более резкие ноты. Почтенный господин, пять лет прослуживший таможенным чиновником в Данциге, сообщил, что драки и убийства в польском коридоре давно стали бытовым явлением, это всем известно. В последнее время немцы толпами бегут в рейх, ища защиты. В Данциге это знает каждый ребенок, и можно только порадоваться, что на родине этими плачевными обстоятельствами заинтересовались, наконец, более широкие круги.
Баронесса фон Тюнен, блестящий оратор, вызвала гром рукоплескании, упомянув о миролюбии и терпении фюрера, которому немецкий народ обязан беспрекословно повиноваться. «Но настанет день, – воскликнула она, – когда его долготерпению придет конец! Фюрер насупит брови, и тогда горе всем врагам рейха!»
При этих словах баронессы юный Гарри явственно крикнул: «Браво!» – и громко захлопал в ладоши. В форме гитлеровской молодежи, с почетным кинжалом на боку, он, как всегда, занимал место у самой кафедры. Гарри был рослый пятнадцатилетний мальчик со светлыми, тщательно расчесанными на пробор волосами; он напряженно слушал, сохраняя при этом бесстрастное выражение лица. Но когда профессор Менних сказал, что поляки, случается, убивают немцев, он выпрямился во весь рост и грозно наморщил лоб. Мимо портрета фюрера он проходил только с поднятой рукой.
Гарри казалось, что он уже солдат. Он мечтал стать офицером, и дома его дразнили «генералом».
Робби, который был на два года моложе брата, забился в угол, стыдясь шишки, вскочившей у него на лбу. До начала доклада он торчал в передней вместе с лакеем, прислушиваясь к шагам гостей на лестнице. Когда шаги приближались, он тихо шептал: «Теперь открывайте» – и убегал на кухню.
Робби и слышать не хотел об армии, так как не любил рано вставать. Мечтательный и задумчивый от природы, он теперь начал сочинять небольшие рассказы. Клотильда называла его «поэтом» в противоположность «генералу». Она любила звучные, многозначительные слова.
После прений гости еще немного поболтали, прежде чем разъехаться. Наемный лакей в черной паре и белых перчатках и служанка с новомодной прической разносили чай. И тут снова вынырнул маленький Робби с зеленой шишкой на лбу. Он следовал за лакеем и служанкой с сахарницей в руках.
– Робби смешон, мама, – шепнул Гарри на ухо Клотильде.
Политический редактор «Беобахтер» горячо похвалил Клотильду. Он решил написать большую статью о Союзе друзей и попросил у нее фотографию, чтобы опубликовать ее в «Иллюстрированном приложении». Клотильда покраснела. Одно из ее заветных честолюбивых желаний уже сбывалось.
III
«Поэт» Робби был в большом затруднении. Завтра день его рождения, а он уже несколько недель ничего не знал об отце. Может быть, Фабиан давно позабыл о приглашении? Робби знал о разладе между родителями. В других семьях отцы жили дома, даже если они работали очень много, как, например, врачи, которых часто подымали с постели среди ночи, или пекари, встававшие в четыре часа утра.
– Бьюсь об заклад, что папа забыл о моем дне рождения, – каждое утро хныкал Робби, – ведь вот и в день рождения Гарри он не пришел, хотя обещал непременно быть.
– Сходи к нему и пригласи его еще раз, Робби, – каждый день твердила Клотильда. Гарри был ее гордостью, по любила она Робби. Она рассчитывала, что Робби удастся уговорить отца, и без устали повторяла ему свой совет.
– Не позабудь захватить свои «произведения», – насмешливо добавлял Гарри. – Если папа прочтет «Рождество железнодорожного машиниста» или «Спотыкалку», то уж обязательно придет.
Гарри много терся среди взрослых и знал, что родители его в разводе главным образом из-за того, что папа всегда и во всем считал себя правым. Судьи признали его виновным, и с тех пор он обязан платить маме, а также ему и Робби, пока они не достигнут восемнадцатилетнего возраста.
Гарри насмехался над рассказами Робби. Робби же совет брата пришелся по душе, и, отправившись к отцу, он захватил с собою свои «произведения». Целых два часа он ждал возле гостиницы, пока наконец не показалась машина отца. Только тогда он вошел. Он последовал практическому совету матери – сначала удостовериться, в гостинице ли отец.
– Что ж это за рассказы, Робби? – спросил Фабиан, когда они сидели за лимонадом в «Звезде».
Коротенькие историйки, вышедшие из-под пера Робби, были записаны на листках, вырванных из старой тетрадки по арифметике. В первой из них рассказывалось о железнодорожном машинисте, который нес службу в ночь под рождество. Поезд все шел и шел, но вдруг путь оказался закрытым. Остановка произошла возле домика стрелочника, и машинист увидел через окно елку со множеством свечей и детвору, игравшую в комнате.
Девочка получила в подарок куклу, мальчик – лошадку-качалку, сделанную из ящика. Впрочем, конец рассказа Робби намеревался изменить.
– Прекрасно, Робби, а второй рассказ, «Спотыкалка»? – спросил Фабиан, которому Робби был особенно мил тем, что он узнавал в нем многие свои черты.
Спотыкалка был крошечный карлик, величиной с мизинец. Он всегда торчал на лестнице в цилиндре и крохотных лаковых сапожках. Когда кто-нибудь спускался вниз, карлик приподымал цилиндр и спрашивал, который час. Человек наклонялся к нему, дивясь карлику в лаковых сапожках, и почти всегда спотыкался, а то и падал с лестницы, а Спотыкалка смеялся без конца.
– А ведь в самом деле премилая сказка. «Спотыкалка» мне очень нравится, – похвалил Фабиан.
– Гарри говорит, что сказки – это глупости, а таких маленьких лаковых сапожков и вообще не бывает.
Фабиан успокоил мальчика и расцеловал его при всех, что Робби было очень неприятно.
– Передай Гарри, – сказал он, – что в сказках бывают сапоги всех размеров. Что бы ни случилось, я приду к тебе на день рождения.
– А ты не заболеешь, папа, как в день рождения Гарри?
– Нет, тогда у меня был грипп, а к тебе я приду обязательно, потому что ты сочинил сказку «Спотыкалка». Вот теперь и я знаю, почему люди так часто падают с лестниц. Ты это всем расскажи.
Фабиан в самом деле пришел к Робби, хотя и с опозданием на целый час.
В тот день у него было долгое совещание со строителем гостиницы «Европа» на Вокзальной площади и скучный разговор с архитекторами из Мюнхена, руководившими строительством Дома городской общины. Летом с места стройки уже было вывезено двести машин земли, а между тем по каким-то причинам, совершенно непонятным Фабиану, строительство замедлилось. Так, например, по приказанию гаулейтера пришлось вдруг сооружать двухэтажный подвал; в результате запроектированное двенадцатиэтажное здание после четырех месяцев работы едва подымалось над землей, хотя на стройке работала уже добрая сотня рабочих.
Фабиан явился к обеду усталый и раздраженный, когда все уже перестали ждать его. Только Робби все еще надеялся, что отец сдержит свое слово.
Но плохое настроение Фабиана рассеялось, и он очень скоро ощутил себя дома. Его обдало волной любви и тепла. Мальчики весело кричали что-то, служанка Марта, по-прежнему влюбленная в него, да и сама Клотильда прилагали все усилия, чтобы он чувствовал себя уютно и приятно в своем бывшем доме. Клотильда блеснула своим кулинарным искусством, и стол был так чудесно сервирован, что даже Росмейер мог бы позавидовать.
Разумеется, «Иллюстрированное приложение» лежало тут же, на случай, если Фабиан еще не видел номера с фотографией Клотильды, и, разумеется, его повели осматривать комнату, где устраивались доклады. Многое он похвалил, вкуса у Клотильды всегда было достаточно, но портрет фюрера, перед которым Гарри поднял руку, ему совсем не понравился, и он откровенно, высказал свое мнение.
– Бездарная пачкотня, – заявил Фабиан.
Клотильда весело рассмеялась.
– За триста марок Рембрандта не купишь.
– Конечно. Но фабрикацию такой дряни следовало бы запретить.
Гарри подумал: «А ведь и в самом деле он всегда хочет быть правым, судья это верно заметил».
Веселый смех Клотильды был приятен Фабиану. Ее светло-голубые глаза сияли, как прежде. Может быть, присутствие мальчиков пробудило в ней материнскую доброту и любовь, примирительно настроило ее. Она как будто изменилась за последние месяцы, и сегодня он уже смотрел на нее другими глазами. Сегодня он видел в ней не возлюбленную, чувство к которой угасло, а мать своих детей, которую он ценил.
Клотильда рассказывала о своих поездках по разным городам округа, где она по приказу гаулейтера организовывала Союз друзей. Повсюду ее принимали как принцессу, да, как настоящую принцессу. С нею ездила баронесса фон Тюнен. Во всех гостиницах им предоставляли апартаменты, автомобили были в их распоряжении круглые сутки, адъютанты сопровождали их. Самые влиятельные дамы наперебой зазывали их к себе.
Чудесно было во всем чувствовать власть гаулейтера. Глаза Клотильды сияли от счастья. Гарри и Робби с восхищением смотрели на мать.
– Меня захлестнуло счастье, – сказала Клотильда. – Счастье сознавать, что я могу хоть что-нибудь сделать для своей страны. Мне хочется рассказать тебе о моих новых планах, Франк, – добавила она, интимно кладя руку на шею Фабиана, словно между ними никогда не было разлада.
– О новых планах? – спросил Фабиан, ощутивший прикосновение ее руки как ласку.
– Ведь ты знаешь, – оживленно начала Клотильда, – мне всегда не по себе, когда у меня нет новых планов. – Да, эта квартира стала слишком тесна, и благодаря удаче, или, вернее говоря, нюху баронессы, мы нашли более просторную. – Клотильда улыбнулась. – Это квартира медицинского советника Флора, недавно умершего. Его вдова хочет обменять ее на меньшую. При самой незначительной перестройке можно будет выкроить большой зал для докладов, и все еще останется много места. – Гаулейтер предоставил в ее распоряжение двадцать тысяч для этой цели.
– И для тебя, Франк, там нашлись бы две большие комнаты, если ты когда-нибудь пресытишься жизнью в гостинице, – как бы невзначай уронила Клотильда, приветливо улыбаясь Фабиану.
Фабиан вспомнил, что недавно гаулейтер сказал ему: распыление сил единомышленников, обладающих волей к созиданию, в наши дни недопустимо, страна не может себе этого позволить. Он, гаулейтер, будет решительно пресекать все попытки такого рода. Между прочим, он беседовал по этому поводу с его, Фабиана, супругой, и ему кажется, что она не прочь помириться. И еще что-то в этом роде. Сейчас Фабиану вспомнилось все это, но он не подал вида и ничего не ответил Клотильде.
Клотильда же, видимо, ждала ответа; водворилось неловкое молчание; по счастью, Марта в эту минуту позвала всех пить кофе. Мальчики тотчас же побежали в столовую.
– Мне хотелось бы при случае услышать твое мнение об этих моих замыслах, – сказала Клотильда, последовав вместе с Фабианом за мальчиками. – Надеюсь, ты теперь чаще будешь навещать нас. Гарри и Робби стали уже совсем разумными. Можешь позвать их к себе в гостиницу, если соскучишься по ним, или прийти к нам, когда тебе вздумается. Вот все, что я хотела тебе сказать. Мы идем! – крикнула она мальчикам, уже выражавшим нетерпение.
«Клотильде хочется знать мое мнение, – думал Фабиан. – С каких это пор Клотильда вообще интересуется чьим бы то ни было мнением? Нет, видно еще не перевелись чудеса на свете». То, что она сказала о мальчиках, было ему приятно, он любил сыновей, а ее великодушие являлось признаком примирительной позиции. Это его обрадовало.
Конечно, он остался ужинать. Робби, Гарри и Клотильда хором его упрашивали. Клотильда приготовила холодные закуски со всевозможными изысканными гарнирами и велела подать две бутылки превосходного рейнского вина. Она знала слабости Фабиана.
Да, это был счастливый день. В десять часов Фабиан распрощался и медленно направился к гостинице. О чем только он не думал, идя по улице! Пока что он не собирается возвращаться к Клотильде, он выждет, посмотрит, как развернутся события. «Радости семейной жизни, – подумал он и остановился в задумчивости, – самые чистые на свете. Они согревают человеческое сердце счастьем и любовью».
IV
Рано утром зазвонил телефон.
– Наконец-то, наконец, дорогая Клотильда! – крикнула в трубку баронесса фон Тюнен. – Разве я не говорила недавно на докладе профессора Менниха, что настанет день, когда фюрер нахмурит брови и долготерпению его придет конец. Вот он нахмурился – и теперь горе коварным польским убийцам! Вы не можете себе представить, что творится у меня в доме, дорогая! Полк Вольфа уже сегодня, в четыре утра, погрузился в эшелон и отправился на фронт. Какое было ликование! Полковник звонит по телефону всем на свете, чтобы скорей получить назначение от военных властей и ничего не прозевать. Да, жить стало радостно!
– Марта рассказывает, что весь город в страшном волнении.
– В страшном волнении? – воскликнула баронесса и засмеялась. – Город совершенно обезумел. Людей посреди ночи стаскивали с постели, даже старых ландштурмистов. Их отправили на польскую границу в штатской одежде, и только там они получат обмундирование. Вся армия проникнута новым духом – отвагой, бесстрашием. Говорят, что наши войска уже вторглись в Польшу на пятьдесят километров. Я хочу предоставить себя в распоряжение Красного Креста. Приходите к пяти часам на чашку чая, дорогая моя! Нам надо поговорить о тысяче вещей.
– Буду ровно в пять.
Город точно взбесился. Коричневые и черные колонны проходили по улицам и орали победные песни. Тысячи горожан, кадровые военные, ремесленники и чиновники уже несколько часов как покинули жен и детей и теперь мчались навстречу неверной судьбе; многие из них были озабочены и подавлены, но вскоре их захватило всеобщее опьянение войной. Экстренные сообщения по радио обгоняли одно другое. Англия и Франция объявили войну Германии! Ну, тут уж остается только смеяться! Мудрый фюрер одним гениальным ходом сделал им мат, прежде чем они успели выставить хоть одну пешку. На несколько недель раньше он заключил пакт с Россией! Англия и Франция попросту шли на самоубийство. Люди возбужденно обменивались мнениями, лишь немногие хранили молчание.
Поскольку ни о какой разумной работе нечего было и думать, Фабиан закрыл оба свои бюро. Он был взволнован до глубины души. Как бывшему капитану и «подлинному» солдату ему было трудно отрешиться от чувств военного человека. И когда он все основательно взвесил, то и ему единственным возможным выходом показалась война! Только война могла вывести Германию из унизительного положения, в которое ее поставил Версальский договор!
Он отправился к Клотильде и попросил ее прислать в гостиницу его капитанский мундир и все военное обмундирование, которое находилось у нее.
– Это срочно? – испуганно спросила Клотильда. – Разве твой год уже берут?
– Еще нет, – отвечал он. – Но я считаю своей обязанностью быть наготове в любую минуту.
Обоих мальчиков он застал очень взволнованными. Гарри чувствовал себя глубоко несчастным и чуть не плакал оттого, что ему только шестнадцать лет. «Война кончится раньше, – сетовал он, – чем я попаду на фронт».
Зато «поэт» Робби находился в самом радужном настроении: он предвидел перерыв в школьных занятиях. Робби был лентяй.
На улицах и в магазинах уже можно было видеть офицеров запаса; они торопливо – многие с возбужденными, сияющими лицами – делали покупки. На Вильгельмштрассе Фабиан столкнулся с архитектором Критом, который мчался куда-то во весь опор.
– Ну, что вы скажете? – крикнул ему Фабиан. – Наши бронетанковые части вторглись в Польшу и продвигаются вперед, как на маневрах.
Криг покачал головой, ему война была не по душе.
– Англия, Англия! – с озабоченным лицом восклицал он. – Я только на днях читал, что Англия целых двадцать лет вела войну с революционной Францией. Двадцать лет! Вы только подумайте!
– Не смешите меня этими разговорами об Англии! – с улыбкой заметил Фабиан. – Ее роль сыграна. На этот раз мы вырвем у вашей пиратской Англии волчьи зубы, вырвем вместе с корнями, понимаете? Пойдемте-ка в ресторан.
Криг покачал головой и скорбно опустил глаза.
– К сожалению, не могу, – отвечал он, – я тороплюсь на вокзал, встречать мою дочь Гедвиг.
– Гедвиг? Ту хохотушку, которая служила у Таубенхауза?
– Да, – мрачно сказал Криг, – она целый год служила у Таубенхауза и часто работала до четырех утра. Работа так изнурила ее, что ей пришлось на несколько недель уехать в деревню.
У Крига было очень расстроенное лицо; он нервно теребил галстук и сумрачно смотрел на Фабиана.
– Я стал дедушкой, дорогой друг, – с убитым видом пояснил он.
– Дедушкой? – Фабиан хотел поздравить его, но при взгляде на удрученное лицо Крига и его полные слез глаза слова замерли у него на губах. Он даже растерялся.
– Да, дедушкой, – повторил смущенный архитектор. – Мир сошел с ума, дорогой друг, я убежден в этом! Однажды вечером Гедвиг с сияющим лицом заявила мне: «Радуйся, папа, я скоро стану матерью!». Меня чуть не хватил удар. Она помешалась, подумал я, но Гедвиг трясла меня за руку. «Радуйся же, папа! – восклицала она. – Я жаждала подарить фюреру ребенка и вот теперь осуществляю это». Безумие, чистое безумие!
Оторопевший Фабиан не нашелся, что сказать. Он только молча смотрел на Крига.
– Да, – продолжал архитектор, – теперь у меня, значит, еще новая забота на плечах. – Он помолчал в снова начал со смущенной улыбкой: – Вот уже несколько недель, как у Таубенхауза работает моя Термина; она тоже нередко задерживается до четырех утра. Вы представляете себе состояние отца? Что я могу сказать? Ничего. Безумие, чистое безумие! Прощайте, дорогой друг. – И он помчался вниз по Вильгельмштрассе.
Фабиан очень удивился, увидев, что в «Звезде» заняты все столики. Среди гостей были и офицеры запаса в полной военной форме. За одним из столов сидел гаулейтер со своими адъютантами Фогельсбергером, ротмистром Меном и капитаном Фреем. Фрею предстояло этой ночью отправиться на фронт. Куда ни глянь – ордена и почетные знаки; на одном из гостей красовался даже орден «Pour le mérite». У всех были взволнованные и не в меру веселые лица, без конца произносились тосты. Радио часто прерывало бравурную музыку военных маршей и передавало донесения с места военных действий. Бокалы вновь и вновь наполнялись вином; пили за «несравненные войска». Даже по количеству винных бутылок можно было судить о необыкновенных успехах армии, вторгшейся в Польшу.
Как ни удивительно, но все здесь, все до одного – судьи, адвокаты, прокуроры, профессора, проповедники, офицеры, – опьяненные победными реляциями, подпали под власть неумеренных надежд и пророчеств. Время от времени волна воодушевления, казалось, срывала со стульев этих людей, они высоко поднимали бокалы и пили за «великую Германию».
Тише! Говорит гаулейтер!
В самом деле, гаулейтер за своим столом начал произносить речь, все прислушались. Но так как прошло довольно много времени, прежде чем улегся шум, то гости услышали только конец его речи. А закончил он словами: «И через год мы будем пить кофе из наших колоний!»
Гром рукоплесканий был ему ответом, и звон бокалов заглушил восторженные крики.
Фабиан казался самым спокойным и разумным среди этих охваченных неистовством людей.
Конечно, он разделял общий восторг, но к бессмысленным и нелепым прорицаниям относился достаточно трезво. Не так-то просто будет отнять у этих бакалейщиков-англичан Гибралтар, Суэцкий канал и Индию, как это только что предсказал судья Петерсман. Нет, далеко «е так просто, почтеннейший господин судья! Эти бакалейщики и Франция, где половина населения негры, сильные противники, и недооценивать их не рекомендуется. Он хорошо изучил их во время мировой войны. А вообще, если отвлечься от всей этой болтовни и суесловия, он, конечно, приветствует войну. «Германию обошли при разделе земли, и она вынуждена снова воевать, чтобы исправить эту несправедливость», – думал он.
Мало-помалу Фабиан разгорячился и стал излагать свои взгляды сидевшему рядом пастору, который все время одобрительно кивал головой.
– Победители в мировой войне, если мне дозволено высказать свое скромное мнение, совершили чудовищную ошибку, так унизив Германию. Они сделали это потому, что не знали настоящей Германии! Совсем не знали. С народом такой мощи, с народом великих химиков, физиков, хирургов, философов, музыкантов и поэтов нельзя обращаться, как с каким-нибудь балканским народцем, нельзя заставлять его гибнуть в тесных границах. Это роковая ошибка. Теперь Германия выступила в поход за свои права, за справедливость, и вопрос уже будут решать пушки. Я командовал батареей и знаю, что такое немецкие пушки!
Пастор снова кивнул и велел принести себе еще бутылку мозеля.
А Фабиан встал взволнованный: провозглашался новый тост за «великую Германию».
В два часа ночи гаулейтер и его адъютанты поднялись, чтобы ехать на вокзал провожать капитана Фрея.
Румпф весело кивнул гостям, тоже повскакавшим с мест.
После его ухода праздник превратился в оргию. Под утро Фабиан пьяный вернулся к себе в номер.
V
Автомобиль остановился перед домом Вольфганга Фабиана в Якобсбюле. Из него вышли мать и дочь Лерхе-Шелльхаммер. Дом скульптора выглядел одиноким и запущенным; зеленые ставенки, выцветшие от солнца, были закрыты. Дикий виноград, вившийся по стене, уже начал краснеть; несколько усиков вросло в ставни.
– Посмотри, мама! – сказала Криста, обходя с матерью дом и указывая на заросшие ставни.
– Видно, его давно уже нет здесь, – отвечала фрау Беата. – Да и вообще в доме никого нет.
– Но ведь по телефону-то нам ответили? – Вдруг Криста остановилась. В высокой траве лежал с перебитым хребтом «Одинокий зверь», ранняя работа Вольфганга, которая стояла как украшение в саду. – «Одинокий зверь», мама!
– По-видимому, его снесло с постамента бурей. Дамы были очень разочарованы. Они обошли домик кругом и стали снова стучать в дверь:
– Ретта, Ретта!
Вдруг кухонное оконце скрипнуло, и из него боязливо выглянула старушка, похожая на сказочную ведьму.
– Гости приехали! – смеясь, закричала фрау Беата.
– Ах ты, господи, да еще какие почтенные гости! – проскрипела обрадованная старуха. – А я ничего не слышала. И фрейлейн Криста здесь? Сейчас открою!
Ретта впустила их и провела в маленькую столовую, где царил мягкий зеленый полумрак.
– Здесь только и убрано, – сказала она и распахнула ставни; в комнату ворвался резкий дневной свет. – Я как раз варю кофе и сейчас принесу вам по чашечке.
– Не беспокойтесь, Ретта, – сказала Криста. – Мы приехали узнать, что у вас нового.
Но Ретту нельзя было удержать.
– За эти шесть недель я живой души не видела! – воскликнула она. – Так неужто у вас не найдется полчасика для старухи?
Мать и дочь Лерхе-Шелльхаммер пробыли несколько недель в Баден-Бадене и затем совершили путешествие по Шварцвальду. Там, в гуще лесов, они обнаружили тихую чистенькую гостиницу, где и решили провести несколько дней. Но дни превратились в месяцы, так как Криста слышать не хотела о возвращении в город. И лишь после того как разразилась война с Польшей, они уложили свои чемоданы и, нигде больше не задерживаясь, поехали домой.
– Есть у вас известия от профессора, Ретта? – спросила фрау Беата, когда старуха вернулась с кофейником.
– Почти никаких, – отвечала Ретта, наливая кофе. Когда она говорила тихо, ее голос звучал хрипло, и ее едва можно было понять, а когда она повышала голос, он становился скрипучим. Ей было уже под семьдесят. – Профессор еще в Биркхольце, и вряд ли его скоро выпустят.
– Но вы знаете что-нибудь о нем? Пишет он вам?
– Ах ты, боже мой, – проскрипела старая крестьянка. – Писать им запрещено, там хуже, чем в каторжной тюрьме. Случается, правда, что кто-нибудь проберется ко мне из Биркхольца. Сначала профессор работал в каменоломне; это тяжелая работа, многие не выдерживают ее, но профессор – сильный, здоровый мужчина. Они тащат тяжелые глыбы вверх на гору, это уже многим стоило жизни. Говорят, Биркхольц – настоящий ад. Поначалу профессора каждый день били, потому что он не хотел говорить «хайль Гитлер».
– Били? – в ужасе воскликнула Криста.
Ретта кивнула головой:
– В Биркхольце они день и ночь бьют людей, многих уж забили насмерть! – выкрикнула она. – Но профессор не стал говорить «хайль Гитлер», я ведь его характер знаю. «Пусть меня убьют», – сказал он. Затем ему пришлось долго работать с каменотесами, которые по двенадцать часов подряд высекали плитняк. Но теперь ему полегче, рассказывал мне один человек на прошлой неделе. Он лепит бюст жены коменданта, – закончила Ретта свой рассказ.
– А брат? Неужели он ничего не предпринимает? – спросила фрау Беата. – Ведь он теперь важная персона.
Ретта глотнула кофе.
– Да, – кивнула она. – Конечно, я побежала к его брату тут же, как забрали профессора. «Сделайте что-нибудь, – сказала я ему, – ведь вы ему брат, так же нельзя». – «Дорогая Ретта, – ответил он мне, – в этих делах вы ничего не понимаете. Как адвокат я не имею права вмешиваться в дело, по которому еще не закончено следствие».
Мать и дочь покачали головой и переглянулись.
– Так он сказал мне, – подтвердила Ретта. – «Потерпите немного, Ретта. Когда мое время придет, я тотчас же вызволю Вольфганга».
– Но его время, как видно, еще не пришло? – саркастически заметила фрау Беата.
Ретта налила им еще по чашке кофе и продолжала, пропустив мимо ушей замечание гостьи:
– А может, так оно и лучше, кто знает? На днях у меня был один еврей из Биркхольца; бедняга дрожал всем телом, ему было очень плохо. Я три дня кормила его, пока он немного пришел в себя. Он говорил мне, что лучше и не хлопотать. Иначе они загонят профессора на долгие недели в темный подвал. Там люди стоят по щиколотку в воде. Боже мой, чего только не рассказал мне этот бедный еврей!.. Его держали в Биркхольце больше года. Налить еще кофе?
– Нет, нет, благодарю вас! – Мать и дочь одновременно поднялись; они уже вдосталь наслушались страшных рассказов, которые Ретта преподносила им со странной бесчувственностью, свойственной старикам.
– Еще минутку, – попросила она, – загляните, пожалуйста, в мастерскую. Я там нарочно ни к чему не притрагиваюсь!
С этими словами она открыла дверь в мастерскую, и обе дамы оцепенели: страшная картина разрушения представилась их глазам.
Большая мастерская была вся засыпана пылью, белой, как мука. Слепки, сорванные со стен, валялись на полу. «Юноша, разрывающий цепи» был разбит, цоколь с надписью «Лучше смерть, чем рабство» расколот на сотни кусков. Шкафы и стулья были разрублены в щепы топором, пол устилали осколки бутылок и бокалов. От ковра остались одни лохмотья. Короче говоря, это было царство хаоса. На стене огромными синими буквами было выведено: «Так будет со всеми друзьями евреев».
– В помещении, где обжигальная печь, все выглядит точно так же, – проскрипела Ретта.
– Что ж это? Немцы стали людоедами?! – воскликнула фрау Беата вне себя от возмущения.
Криста беспомощно покачала головой.
– Дикари, настоящие дикари! – повторяла она с потемневшим лицом.
Фрау Беата указала на слепок руки, одиноко висевший на стене.
– Это твоя рука, Криста.
Слепок уцелел каким-то чудом. Вольфганг сделал его много лет назад.
– Я ни к чему не прикасаюсь! – сказала Ретта. – Пусть профессор все это увидит своими глазами. – Она указала на кучу черепков у разбитого шкафа.
– Вино профессора они, конечно, пили, пока не налакались, как свиньи.
Когда обе дамы прощались, фрау Беата сказала:
– Если будет возможность, Ретта, то передайте профессору, что старые друзья по-прежнему верны ему.
– Мы его не забыли, – прибавила Криста.
VI
– Он при тебе?
– Да, при мне, мамушка, – смеясь, ответила Марион. Она имела в виду испанский кинжал, который всегда носила с собой, когда шла «к тем», как она выражалась. Марион, ничего не скрывавшая от своей приемной матери, показала ей кинжал и объяснила, как она прячет его.
– Жаль, что он не отравлен, – прерывающимся голосом проговорила мамушка, поднося кинжал к своим близоруким глазам, чтобы получше рассмотреть его. – Острый, ничего не скажешь, – прошептала она, и глаза ее загорелись ненавистью. – Ты вонзишь его изо всей силы, если кто-нибудь из этих мерзавцев прикоснется к тебе. Слышишь, Марион? Поклянись мне. – И Марион поклялась. – Если они тебя убьют, что ж, значит, так судил господь, но лучше умереть, чем быть обесчещенной. – Старая еврейка ненавидела этих «мерзавцев» не только с той поры, как начались преследования евреев, – она с самого начала ненавидела их смертельной ненавистью, пылавшей в ее сердце, как раскаленный уголь. Стоило ей подумать о них, и огонь в сердце начинал сжигать ее. «Берегитесь, бог растопчет вас, как червей, негодяи!» Каждый раз, когда она встречала коричневорубашечника, лицо ее искажала гримаса отвращения. Она поклялась своему богу убить всякого, кто причинит зло Марион, даже если бы ее за это разорвали на части. По сто, по тысяче раз в день мамушка мысленно убивала этих мерзавцев, хотя не могла свернуть шею и курице.
Марион твердо решила защищать свою честь до последнего дыхания, независимо от каких бы то ни было клятв. Она знала, что в случае опасности не будет колебаться ни мгновения. Но, бог даст, до этого не дойдет. Ведь она и Мухи никогда не обидела.
Кинжал Марион прятала в юбке, у правого бедра. Она научилась с молниеносной быстротой выхватывать его. Мамушка присутствовала при этих упражнениях и лишь на третий раз осталась довольна. Марион с такой быстротой вытащила кинжал и с такой яростью всадила его в воздух, что в самом деле никто не мог бы к ней прикоснуться.
– Очень хорошо, этому негодяю уже не встать, – с фанатическим блеском в глазах похвалила ее мамушка, – только сумасшедший посмеет приблизиться к тебе, но помни, что среди этих мерзавцев немало сумасшедших, и будь начеку.
С того дня Марион всегда носила кинжал у правого бедра, отправляясь в Эйнштеттен и даже играя на бильярде с гаулейтером. Это придавало ей спокойствие и уверенность. Она была убеждена, что своей отчаянной решимости, скрываемой под маской веселья, она обязана тем, что даже наглые солдаты не решались приблизиться к ней.
Но однажды случилось то, чего она так опасалась: Румпф заметил кинжал.
– Что у вас такое на правом бедре, professora? – спросил он, когда она нагнулась над бильярдом. – Я уже не первый раз вижу. Похоже, что вы носите при себе нож?
Марион побледнела, как смерть, и только потому, что этот вопрос в сущности не был для нее неожиданностью, сохранила полное самообладание и, не отвечая, продолжала играть. Но Румпф уже приблизился к ней, чтобы получше разглядеть подозрительную складку у ее правого бедра.
– Я готов голову прозакладывать, что это нож, – засмеялся он.
Его смех ободрил Марион, и краска снова вернулась на ее лицо. Потом она вдруг вспыхнула, медленно отошла от бильярда и взглянула гаулейтеру прямо в глаза.
– Да, это нечто вроде ножа, – сказала она, все еще дрожа от затаенного страха. – Это испанский кинжал.
Гаулейтер расхохотался.
– Клянусь богом, – воскликнул он, – это смешно! Чего ради вы носите при себе кинжал, как средневековый испанский гранд?
Опасность миновала, и Марион громко, от всего сердца рассмеялась.
– Я ношу кинжал, – сказала она, – на случай, если кто-нибудь попробует зайти слишком далеко.
Румпф не мог опомниться от удивления.
– Да, но кто же станет к вам приближаться? – спросил он.
Марион засмеялась.
– Мало ли кто, бродяги, пьяные, сумасшедшие, – сказала она, и страх оставил ее, едва только она произнесла эти давно заготовленные слова.
– И что же вы сделаете, – допытывался Румпф, – если бродяга или сумасшедший нападет на вас?
– Я его заколю, – серьезно и решительно ответила Марион.
Румпф понял, что она не шутит.
– Черт возьми! – воскликнул он, смеясь. – Черт возьми! Вы опасная девица. Так, значит, всякого, кто к вам приблизится? Так вы сказали?
Марион кивнула.
– Да, всякого.
– И меня? Если б это случилось? – допытывался гаулейтер.
Марион потупилась. Никто бы не сказал, что она в эту минуту почти умирала от страха. Краска сбежала с ее лица. Она была необыкновенно хороша сейчас, когда ее черные, как вороново крыло, локоны упали на бледный лоб.
Марион хорошо знала изменчивый и необузданный нрав гаулейтера и знала, что жизнь ее зависит от того, что она ему ответит. Стоит гаулейтеру позвонить – и ее схватят. Она ставила на карту свою жизнь, но пусть гаулейтер знает, что есть еще люди, у которых довольно мужества, чтобы сказать ему правду. Она медленно подняла веки и посмотрела на гаулейтера долгим взглядом, более долгим, чем это было нужно.
– Если вы сойдете с ума, то и вас, – тихо сказала она и опустила глаза.
Румпф продолжал смотреть на нее. Она сказала правду, в этом нет сомнений. Да, она самая желанная из всех женщин, которых он знал. Чтобы скрыть свое смущение, он громко рассмеялся.
Затем подошел к Марион.
– В моем округе вы, несомненно, самая храбрая девушка, – сказал он и сердечно пожал ей руку.
Марион смутилась и покраснела. Она попыталась было засмеяться своим задушевным смехом, но из этой попытки ничего не вышло.
Затем ей пришлось показать Румпфу кинжал, который он и рассмотрел с видом знатока.
– Очень красивый, по-видимому толедской работы, – сказал он, возвращая ей кинжал. Затем шагнул к бильярду и взял свой кий. – Ну, теперь довольно глупостей, – объявил он, – давайте продолжать игру.
Казалось, гаулейтер никогда не был в лучшем настроении, чем в этот вечер. Марион пришлось выпить с ним вина, а на прощание он подарил ей кольцо с двумя большими брильянтами.
Время от времени он, добродушно посмеиваясь, возвращался к этой теме, что было пыткой для Марион.
Однажды, когда ротмистр Мен очутился возле нее, Румпф крикнул ему смеясь:
– Осторожно, у этой особы в платье спрятан кинжал!
Ротмистр Мен недоуменно посмотрел на Марион и пожал плечами. В другой раз Румпф не удержался от колких намеков в присутствии Фабиана.
О кольце с двумя брильянтами он никогда не спрашивал. И слава богу, так как правды Марион не могла бы ему сказать. Получив подарок, она немедленно показала его своей приемной матери, которая посмотрела на кольцо так, как смотрят разве что на ядовитое насекомое.
– Вымой руки содой, Марион, – распорядилась она. – Здесь в каждом камне по карату, посмотрим, хорошо ли они горят? – и старуха швырнула кольцо в топку плиты. Золото расплавилось, камни же, голубовато-черные, как сталь, почти не отличались от углей. Затем мамушка совком вынула угли и бросила их в ведро с водой.
– Чтобы они ни на кого ни накликали беды. Гаулейтер по нескольку недель проводил в Польше, затем возвращался, утомленный и обессиленный попойками в тылу, и через несколько дней уезжал снова. Когда же он решил остаться там на более продолжительное время, то был срочно вызван телеграммой в Мюнхен. Он получил новое назначение, и его автомобили снова помчались на восток. К концу польского похода гаулейтер опять прибыл в Эйнштеттен. «На этот раз уже надолго», – заявил он.
Он пригласил Марион к чаю и очень тепло ее принял. Приглашены были еще майорша Зильбершмидт, которую Марион уже несколько раз видела в Эйнштеттене, и адъютанты Румпфа, Фогельсбергер и Мен; капитан Фрей погиб на фронте. Марион от души радовалась, что она здесь не единственная гостья. Майорша Зильбершмидт всегда вела себя с ней изысканно вежливо. Она, как говорили, была помолвлена с Фогельсбергером, однако оставалась в большой дружбе с гаулейтером.
Как-то раз майорша сказала Марион:
– Гаулейтер очень высоко ставит вас. Он влюблен в ваш смех и сделает для вас все что угодно.
Марион отвечала, что это ее очень радует, но ей от него ничего не нужно.
– Тогда вы просто дурочка, дитя мое, – неодобрительно заметила майорша. – Я была бы счастлива, если бы он хоть наполовину относился ко мне так, как относится к вам.
Гаулейтер, упоенный немецкими победами, пребывал в превосходнейшем расположении духа. Чаепитие началось с того, что он предложил гостям всевозможные сорта водок.
– Польский поход останется одной из самых блестящих кампаний в истории! – воскликнул он. – Мы смели их в кучу, как опавшие листья. Польша исчезнет с лица земли. Сила – это все, вот вечная истина. Великий народ должен воевать! Англия и Франция воевали и стали великими! А если великий народ устает воевать, он гибнет. Мы, слава богу, завоевали жизненное пространство. Мы – великий народ и не можем довольствоваться трехкомнатной квартиркой. Это недостойно нас.
И он стал рассказывать, что в Польше ему предложили имение в двадцать тысяч моргенов и замок во французском стиле. В замке посеребренная арматура и шесть ванных комнат, сверху донизу выложенных великолепным кафелем.
Но вокруг этого замка болота, слякоть, грязь.
Немецкое прилежание и немецкая настойчивость превратят запущенную Польшу в рай.
Ротмистр Мен позволил себе заметить, что война еще не кончена. Англия и Франция попытаются затянуть ее.
Гаулейтер расхохотался.
– Попытаются, попытаются, дорогой Мен, – крикнул он смеясь, – мы им доставим это удовольствие, боюсь только, что оно им скоро надоест. Блестящая дипломатия фюрера, нейтрализовавшая Россию, вывела из мировой истории Англию и Францию, они теперь не играют никакой роли. Господа, – продолжал гаулейтер, – приглашаю вас отпраздновать нашу полную победу над Польшей. Сегодня в десять часов!
Все обещали прийти, только Марион сказала, что, к сожалению, не может быть: отец болен и ждет ее. Гаулейтер заботливо проводил ее до двери.
– Я очень сожалею, что вы уходите, – сказал он.
Ротмистр Мен, как всегда, проводил ее до дому.