Несколько опасливо она взяла его в руки. Оно было мягким на ощупь – обманчиво мягким: ее пальцы помяли его, и по руке миссис Уитекер потек рубиновый сок.
Почти незаметно, волшебно кухню заполнил аромат летнего сада, малины и персиков, клубники и красной смородины. И словно из далекого далека она услышала поющие голоса и тихую музыку на ветру.
– Это одно из яблок Гесперид, – негромко сказал Галаад. – Откуси один раз, и оно исцелит любую болезнь или рану, какой бы тяжелой она ни была; откуси во второй, и вернутся молодость и красота. И говорят, если откусишь в третий, обретешь бессмертие.
Миссис Уитекер слизнула с руки липкий сок. По вкусу он был как лучшее вино. И на мгновение все к ней вернулось: каково это быть молодой, иметь крепкое стройное тело, которое слушается; бежать по дорожке от чистейшей неподобающей радости бегать; чтобы мужчины улыбались ей лишь потому, что она это она и этому рада.
Миссис Уитекер поглядела на сэра Галаада, самого пригожего из всех рыцарей, такого прекрасного и благородного в ее скромной кухоньке.
Она перевела дух.
– Это все, что я привез тебе, – сказал Галаад. – Но добыть их было непросто.
Миссис Уитекер положила рубиновый плод на кухонный стол. Она поглядела на Философский камень, и на яйцо Феникса, и на яблоко Жизни, а после пошла в гостиную и долго смотрела на каминную полку: на маленького фарфорового бассета с горестной мордой, на Святой Грааль и на своего покойного мужа Генри: без рубашки, улыбающегося, с мороженым в руке на черно-белой фотографии почти сорок лет назад.
Она вернулась на кухню. Засвистел чайник. Налив немного кипятка в заварочный чайник, она его сполоснула и воду вылила. Потом отмерила две чайные ложки заварки и залила водой. И все это она делала молча.
Потом она повернулась к Галааду и посмотрела на него.
– Уберите яблоко, – твердо сказала она. – Такое пожилым леди не предлагают. Это неуместно. – Помолчала немного. – Но остальные два я возьму, – продолжала она после минутного раздумья. – Они будут хорошо смотреться на каминной полке. И два за один – это по справедливости, уж вы как хотите.
Галаад просиял. Убрав рубиновое яблоко в суму, он опустился на одно колено и поцеловал миссис Уитекер руку.
– Перестаньте, – велела миссис Уитекер и налила им обоим чаю, прежде достав чашки от лучшего сервиза, приберегаемого только для особых случаев.
Они сидели и молча пили каждый свой чай. А допив, пошли в гостиную.
Перекрестившись, Галаад снял с каминной полки Грааль.
Миссис Уитекер поставила на его место Яйцо и Камень. Яйцо то и дело падало набок, и его пришлось опереть о фарфоровую собачку.
– Смотрятся очень мило, – сказала миссис Уитекер.
– Да, – согласился Галаад. – Они смотрятся очень мило.
– Могу я вас чем-нибудь покормить перед дорогой? – спросила она.
Он покачал головой.
– Кусочек фруктового пирога? – предложила она. – Сейчас вы, возможно, думаете, что не голодны, но через несколько часов очень ему обрадуетесь. И, наверное, вам следует зайти в укромное место. А пока дайте его сюда, я вам его заверну.
Она показала ему маленький туалет в конце коридора, а сама с Граалем пошла на кухню. В буфете у нее оставалось еще немного оберточной бумаги с Рождества, в которую она завернула Грааль и перевязала шпагатом. Потом отрезала большой кусок фруктового пирога и положила его в коричневый бумажный пакет вместе с бананом и плавленым сырком в станиоле.
Галаад вернулся из туалета. Миссис Уитекер дала ему бумажный пакет и Святой Грааль и, привстав на цыпочки, поцеловала в щеку.
– Вы милый мальчик, – сказала она. – Берегите себя.
Он ее обнял, и она погнала его из кухни и через заднюю дверь, которую за ним заперла. Налив себе еще чашку чая, она тихонько поплакала в «клинекс», пока цокот подков эхом отдавался по дороге на Готорн-кресцент.
В среду миссис Уитекер не выходила из дома.
В четверг она пошла на почту за пенсией. А после заглянула в «Оксфэм».
Женщина за кассой была ей незнакома.
– А где Мэри? – спросила миссис Уитекер.
Кассирша, у которой были подсиненные седые волосы и очки с синей в звездочках оправой, покачала головой и пожала плечами.
– Сбежала с молодым человеком, – сказала она. – На лошади. – Она щелкнула языком. – А мне сегодня надо быть в магазине в Хартфилде. Пришлось попросить моего Джонни отвезти меня сюда, пока мы не найдем ей замену.
– О! – протянула миссис Уитекер. – Как мило, что она нашла себе молодого человека.
– Для нее, может, и мило, – сказала суровая дама за кассой. – Но кое-кому сегодня надо быть в Хартфилде.
На полке у задней стены магазина миссис Уитекер нашла потускневший серебряный сосуд с длинным носиком. Согласно приклеенному на бок ярлычку, цена ему была шестьдесят пенсов. Он немного походил на сплюснутый и вытянутый заварочный чайник. Она выбрала роман Миллса и Буна, который еще не читала. Он назывался «Ее исключительная любовь». Книгу и сосуд она отнесла на кассу.
– Шестьдесят пять пенсов, милочка, – сказала женщина, беря серебряный предмет и его рассматривая. – Занятная рухлядь, правда? Привезли сегодня утром. – Вдоль одного бока и по изящно изогнутой ручке была выгравирована надпись замысловатой вязью. – Какой-то соусник, наверное.
– Нет, это не соусник, – сказала миссис Уитекер, которая в точности знала, что это. – Это лампа.
К ручке лампы было привязано бурым шпагатом маленькое, ничем не примечательное медное кольцо.
– Если подумать, – сказала миссис Уитекер, – я, пожалуй, возьму только книгу.
Она заплатила пять пенсов за роман, а лампу вернула на место, на полку у задней стены магазинчика. В конце концов, рассуждала по дороге домой миссис Уитекер, ее ведь совершенно некуда поставить.
Цена
У скитальцев и бродяг есть особые знаки, которыми они помечают деревья, ворота и двери, давая знать своим, что за люди живут в домах и на фермах, мимо которых они проходят в своих скитаниях. Думаю, сходные знаки оставляют и кошки. Как еще объяснить, почему у нашей двери весь год напролет объявляются кошки – голодные, блохастые и брошенные?
Мы их берем к себе. Избавляемся от блох и клещей, кормим, возим к ветеринару. Мы платим за их прививки и – величайшее из оскорблений – кастрируем или стерилизуем. А они остаются у нас – на несколько месяцев или на год, или навсегда.
Большинство появляется летом. Мы живем далеко за городом, как раз на таком расстоянии, на какое городские жители отвозят животных, чтобы «выпустить их на волю».
Больше восьми кошек за раз у нас как будто не бывает, но и редко когда меньше трех. В настоящий момент кошачья популяция в моем доме такова: Гермиона и Стручок, соответственно полосатая и черная, сумасшедшие сестрички, которые живут в моем чердачном кабинете и с остальными не общаются; голубоглазая и длинношерстая белая Снежинка, которая несколько лет жила дикой в лесу, пока не променяла свободу на мягкие диваны и кровати; и последняя, но самая большая – Пушистик, пестрая подушкообразная дочка Снежинки, длинношерстая, рыже-черная с белым, которую я однажды обнаружил в гараже совсем крохой, придушенной и едва живой (ее головка попала в старую сетку для бадминтона) и которая удивила нас всех тем, что не умерла, а, напротив, выросла в самую добродушную кошку, какую я когда-либо встречал.
И наконец, есть еще черный кот. У которого нет другого имени, кроме как Черный Кот, и который появился почти месяц назад. Поначалу мы не поняли, что он намерен у нас поселиться: для бездомного он выглядел слишком сытым, а для брошенного – слишком взрослым и бодрым. Он походил на небольшую пантеру и двигался, как пятнышко темноты.
Однажды утром я обнаружил, что он слоняется по нашей ветхой веранде: навскидку, лет восемь-девять, самец, желто-зеленые глаза, очень дружелюбный, совершенно невозмутимый. Я решил, что он с какой-нибудь фермы по соседству или приехал с дачниками.
Я на несколько недель уезжал заканчивать книгу, а когда вернулся, он все еще был у нас на веранде: жил в старой кошачьей корзинке, которую нашли для него дети. Однако изменился он почти до неузнаваемости. Местами шерсть была вырвана клочьями и виднелись пятна серой кожи. Кончик одного уха был обкушен. Под глазом – шрам, и губа разодрана. Выглядел он худым и усталым.
Мы отвезли Черного Кота к ветеринару, где нам дали антибиотики, которые мы скармливали ему каждый вечер в кошачьих консервах.
Мы недоумевали, с кем же он дерется? С нашей прекрасной белой почти дикой королевой Снежинкой? С енотами? С крысохвостым клыкастым опоссумом?
Каждое утро шрамы становились все хуже: то вдруг у него оказывался прокушен бок, а на следующее утро живот располосован чьими-то когтями. От прикосновения к нему на пальцах оставалась кровь.
Когда дошло до этого, я отнес его в подвал, чтобы он там оправился возле топки и штабелей коробок. Этот Черный Кот был на удивление тяжелым. Я взял его на руки и вместе с кошачьей корзинкой, лотком с наполнителем, едой и водой унес вниз. Дверь за собой я закрыл. Когда я поднялся наверх, мне пришлось смывать кровь с рук.
Он оставался внизу четыре дня. Поначалу он, казалось, был слишком слаб, чтобы самому кормиться. От шрама под глазом он почти ослеп, а еще хромал, и голова у него безвольно заваливалась на сторону, а в ране на губе проступал густой желтый гной.
Каждый день утром и вечером я спускался в подвал, кормил его, давал антибиотики в кошачьих консервах. Я промокал гной с ран и с ним разговаривал. У него был понос, и несмотря на то что я постоянно менял лоток, в подвале ужасно воняло.
Четыре дня, которые кот пробыл в подвале, были дурными днями для моей семьи. Малышка поскользнулась в ванной, ударилась головой и едва не утонула. Я узнал, что проекту, который мне очень хотелось сделать (переработать роман Хоупа Миррли «Луд в тумане» для Би-би-си), не суждено осуществиться, и сообразил, что у меня нет сил начинать все с нуля, пытаясь продать его другим каналам. Моя дочь уехала в летний лагерь и тут же начала слать душераздирающие письма и открытки – по пять-шесть в день, – умоляя нас забрать ее оттуда. Мой сын поссорился с лучшим другом, причем так, что они перестали разговаривать. И возвращаясь однажды вечером домой, моя жена сбила оленя, который выскочил на дорогу прямо перед машиной. Олень погиб, машина разбилась, а моя жена отделалась небольшим порезом под глазом.
На четвертый день кот, спотыкаясь, нетерпеливо бродил по подвалу между стопами книг и комиксов, коробками с почтой и кассетами, рисунками, подарками и еще всякой всячиной. Он мявом попросил его выпустить, и я неохотно согласился.
Он вернулся на веранду и остаток дня проспал.
На следующее утро на боках у него оказались глубокие свежие шрамы, а доски веранды покрывали комья черной кошачьей шерсти. Его шерсти.
В тот же день пришло письмо от дочери, где говорилось, что в лагере все же не так плохо и, кажется, она сможет выдержать несколько дней. Мой сын и его друг помирились, хотя я так и не узнал, из-за чего началась ссора: то ли из-за обмена карточками, то ли из-за компьютерных игр и «Звездных войн», то ли из-за Лучшей Девочки в Классе. Выяснилось, что зарезавший «Луда в тумане» сотрудник Би-би-си брал взятки (ну, «сомнительные кредиты») от независимой кинокомпании, за что был отправлен в постоянный отпуск, а из факса его преемницы я с радостью узнал, что это она некогда, перед своим уходом с Би-би-си предложила экранизировать «Луда в тумане» и поручить мне писать сценарий.
Я подумал, не вернуть ли Черного Кота в подвал, но решил, что лучше не стоит. Надо попытаться выяснить, какое животное приходит по ночам к нашему дому, и уже тогда составить план дальнейших действий: поймать в ловушку, например.
На день рождения и Рождество семья дарит мне всякие технические безделушки и штуковины, дорогие игрушки, которые бередят мое воображение, но в конечном итоге редко покидают свои коробки. У меня есть устройство для обезвоживания пищи и электрический разделочный нож, печка для выпекания хлеба и – прошлогодний подарок – бинокль ночного видения. Наутро после Рождества я вставил в бинокль батарейки и ходил с ним по подвалу в темноте (у меня не хватило даже терпения дождаться ночи), выслеживая стаю воображаемых скворцов. (По инструкции свет включать нельзя: это повредит бинокль и, вполне возможно, ваше зрение тоже.) После я убрал бинокль назад в ящик, и он так и лежал у меня в кабинете рядом с коробкой проводов от компьютера и прочими забытыми мелочами.
На случай, если существо, будь то собака, кошка, енот или кто там еще, увидев меня на веранде, решит не выходить, я отнес стул в кладовку, комнатку размером не больше стенного шкафа, которая выходит на веранду, и, когда все в доме заснули, пожелал Черному Коту доброй ночи.
«Этот кот, – сказала моя жена, когда он впервые объявился, – личность». Было что-то человеческое в его огромной львиной физиономии: широкий черный нос, зеленовато-желтые глаза, зубастая, но привлекательная пасть (где справа на нижней губе еще проступал янтарный гной).
Я погладил его по голове, почесал под подбородком и пожелал удачи. Потом вошел внутрь и погасил на веранде свет.
Устроившись на стуле в темноте, я держал бинокль на коленях. Стоило мне его включить, и из линз стал сочиться зеленоватый свет.
Время тянулось. В темноте.
Я экспериментировал с тем, как смотреть в бинокль, когда темно, учился его фокусировать, учился видеть мир в оттенках зеленого. И ужаснулся, сколько насекомых в ночном воздухе: ночь словно превратилась в кошмарный, кишащий жизнью суп. Потом опустил бинокль и уставился в бархатные черные и синие ночные тени, такие пустые, спокойные и мирные.
Время шло. Я боролся со сном и ловил себя на том, что мне отчаянно не хватает кофе и сигарет. И то и другое я бросил как вредные наркоманские привычки, и то и другое не дало бы мне сомкнуть глаз. Но не успел я провалиться в мир дремы и снов, как меня вырвал из него кошачий вопль в саду. Неловко поднеся инфракрасный бинокль к глазам, я испытал разочарование, увидев, что это всего лишь Снежинка: наша белая кошка неслась по палисаднику, точно струйка зеленовато-белого света. Ее хвост мелькнул у рощицы слева от дома, и она исчезла.
Я уже собирался снова задремать, когда мне пришло в голову поинтересоваться, а что же все-таки так напугало Снежинку, и начал сканировать сад, выискивая гигантского енота, собаку или злобного опоссума. И действительно… что-то приближалось по подъездной дорожке к дому. В бинокль оно было мне видно как днем.
Это был Дьявол.
Я никогда прежде не видел Дьявола и, хотя в прошлом о нем писал, если бы на меня насели, сознался бы, что верю в него не больше, чем в любое другое мифическое существо, будь то трагический фаустовский или эпический мильтоновский персонаж. По подъездной дорожке ко мне приближался вовсе не мильтоновский Люцифер. Это был Дьявол.
Сердце забилось у меня в груди, застучало так сильно, что стало больно. Я надеялся, что он меня не увидит, что в темном доме, за стеклом я от него спрятан.
Шагая по дорожке, фигура мерцала и менялась. То это было нечто темное, быкоподобное, минотаврское, а то изящное и женственное, а потом самый настоящий кот, огромный, весь в шрамах серо-зеленый кот с перекошенной от ненависти мордой.
На мою веранду ведут ступени, четыре белые деревянные ступеньки, отчаянно нуждающиеся в покраске (я-то знал, что они белые, хотя в бинокль они, как все остальное, виделись зелеными). Перед ступеньками Дьявол остановился и выкрикнул что-то, чего я не смог разобрать: три, может, четыре слова на скулящем, воющем языке, который, наверное, был древним и позабытым тогда, когда был юн Вавилон. И хотя я их не понял, но почувствовал, как волосы у меня встали дыбом.
Мгновение спустя я уловил приглушенное стеклом, но все же слышное низкое рычание, вызов, и – ступая нетвердо, медленно – со ступеней веранды спустилась зеленовато-черная тень. Она шла от меня. К Дьяволу. Последние дни Черный Кот двигался уже совсем не как пантера, он пошатывался и спотыкался, будто недавно спустившийся на берег матрос.
А Дьявол теперь обратился в женщину. Она сказала коту что-то ласковое и успокаивающее на языке, похожем на французский, и протянула к нему руку. Он же впился зубами в ее запястье, и тогда она скривилась и плюнула в него.
Тут женщина подняла на меня взгляд, и, даже если раньше я усомнился бы, что передо мной Дьявол, теперь я был в этом уверен: в глазах женщины горел красный огонь, но в инфракрасном свете красного не различишь, только оттенки зеленого. А Дьявол увидел меня через окно. Увидел меня. Увидел меня.
Дьявол извернулся, заизвивался и обратился в шакала, существо с плоской мордой, огромной головой и бычьей шеей, наполовину гиену, наполовину динго. В его шелудивой шкуре копошились черви. Он начал подниматься по ступенькам.
А Черный Кот прыгнул на него, и они превратились в катящийся клубок, который двигался так быстро, что я не мог за ним уследить.
И все в тишине.
И вдруг громкий рев – по небольшому шоссе, на которое выходит наша дорожка, прогромыхал запоздалый грузовик, его сияющие фары дальнего света вспыхнули в моем бинокле двумя зелеными солнцами. Опустив бинокль, я увидел одну только темноту, приглушенные желтые передние фары и красные огни задних, когда грузовик исчез, направляясь невесть куда.
Когда я снова поднял бинокль, смотреть было не на что. Только на ступенях Черный Кот всматривался в воздух. Я поднял бинокль чуть выше и увидел, как что-то – стервятник, наверное, или орел – улетает прочь. Через несколько секунд оно исчезло за деревьями.
Выйдя на веранду, я взял на руки Черного Кота, погладил его, стал говорить ему добрые, успокаивающие слова. Когда я только подошел, он жалобно мяукнул, но вскоре заснул у меня на коленях, а тогда я положил его в кошачью корзинку и сам пошел спать. На следующее утро на моих футболке и джинсах оказалась запекшаяся кровь.
Это было неделю назад.
Нечто, прилетающее к моему дому, появляется не каждую ночь. Но в большинство ночей приходит: мы узнаем об этом по ранам кота, по боли, которую я читаю в этих львиных глазах. У него отказала передняя левая лапа, правый глаз закрылся навсегда.
Я спрашиваю себя, что мы такого сделали, чем заслужили Черного Кота. Я спрашиваю себя, кто его послал. А еще эгоистично, испуганно спрашиваю себя, насколько еще его хватит.
Как общаться с девушками на вечеринках
– Ладно тебе, пошли, – сказал Вик. – Там будет круто.
– Не, не пойду, – ответил я, хотя этот бой был проигран заранее, и я это знал.
– Да ладно тебе, там клево, – в сотый раз повторил Вик. – Девчонки! Девчонки! Девчонки! – скалил он белые зубы.
Мы оба учились в школе для мальчиков в Южном Лондоне. Нельзя сказать, что у нас не было вообще никакого опыта с девчонками: у Вика вроде как было немало подружек, а я три раза целовался с подругами сестры. Но общались мы только с парнями – проще сказать, понимали только парней. Во всяком случае я. За других говорить не могу, тем более что мы не виделись с Виком уже тридцать лет. Если мы сейчас встретимся, даже не знаю, о чем с ним говорить.
Мы шли по запутанному лабиринту проулков, петляющих позади станции Ист-Кройдон. Кто-то сказал Вику про вечеринку, и он был полон решимости туда попасть, и не важно, хотелось мне этого или нет – а мне не хотелось. Но мои предки уехали на целую неделю на какуюто там конференцию, а я жил у Вика, и потому мне приходилось повсюду таскаться за ним.
– Будет все, как всегда, – сказал я. – Через час ты уже будешь тискать самую красивую девчонку, а я опять окажусь на кухне, и чья-то мама начнет грузить меня умными разговорами о политике, поэзии и прочей фигне.
– Ну, так с ними же надо общаться, разговаривать там, все дела… Кажется, нам сюда. – Вик весело взмахнул пакетом с бутылкой.
– А что, ты не знаешь адрес?
– Элисон мне объяснила, я все записал на бумажке, но забыл ее дома. Ладно, найдем.
– Как? – У меня появилась надежда.
– Пойдем по улице, – он говорил со мной, как с идиотом, – увидим дом, поймем, что там вечеринка. Раз плюнуть.
Я огляделся, но вечеринки поблизости не наблюдалось – только ржавеющие машины и велосипеды в окруженных бетоном садиках; пыльные окна газетных киосков, в которых пахло иноземными пряностями и продавалось буквально все, от поздравительных открыток и подержанных комиксов до журналов настолько порнографических, что они попадают на прилавок запечатанными в непрозрачную пленку. Помню, однажды Вик попытался спереть такой журнальчик и засунул его под майку, но хозяин поймал его уже на улице и заставил вернуть товар.
Мы дошли до конца улицы и свернули в проулок, застроенный одинаковыми домами. Там было пустынно и тихо.
– Тебе хорошо. Ты им нравишься, – сказал я. – Тебе даже и разговаривать с ними не надо.
И это правда. Одна улыбка – и Вик мог брать любую на выбор.
– Не. Не совсем. Разговаривать всетаки нужно.
Когда я целовался с подругами сестры, до разговоров дело не доходило. Все вообще происходило по-быстрому, пока сестра отлучалась куда-то по своим делам. Если ктото из ее подруг попадал в пределы досягаемости, мы просто целовались. Без разговоров. Я не знаю, о чем говорят с девчонками. Так я ему и сказал.
– Это просто девчонки, – ответил Вик. – А не какието инопланетные пришельцы.
Мы завернули за угол, и надежда на то, что мы всетаки не найдем вечеринку, начала угасать: гдето рядом, приглушенная стенами и дверями, глухо пульсировала музыка. Было восемь вечера, а это не слишком рано, если тебе еще нет шестнадцати. Как, к примеру, было нам.
Моих родителей в отличие от предков Вика всегда волновало, где я и что я. Он был самым младшим из пяти братьев. Мне это казалось почти волшебством: имея двух младших сестер, я чувствовал себя уникальным и одиноким одновременно. Сколько себя помню, мне всегда хотелось, чтобы у меня был брат. После тринадцатого дня рождения я перестал загадывать желания на падающих звездах, но когда еще загадывал, то думал только о брате.
Мы прошли по камням, которыми была вымощена дорожка, через живую изгородь, мимо пышного розового куста. Позвонили в дверь, и на пороге возникла девушка. Я не смог бы сказать, сколько ей лет, и это, помимо прочего, всегда напрягало меня в девчонках: когда мы еще дети, мы просто мальчики и девочки, растем вместе, с одинаковой скоростью, нам по пять, по семь, по одиннадцать лет. А потом – раз! – и девчонки как будто вдруг попадают в будущее, они все про все знают, у них месячные, и грудь, и косметика, и богещезнаетчто – а ты застрял гдето на уровне четырнадцатилетнего подростка. И диаграммы в учебниках по биологии не делают тебя, в прямом смысле слова, совершеннолетним. А девчонки, твои ровесницы, уже вполне себе совершеннолетние.
А мы с Виком – ни разу не совершеннолетние, и у меня было стойкое подозрение, что даже если я начну бриться по два раза в день вместо раза в месяц, то все равно не преодолею разрыва.
– Привет, – сказала девушка.
– Мы друзья Элисон, – сообщил Вик. С Элисон, рыжей веснушчатой девушкой, мы познакомились в Германии, когда ездили на языковую практику по обмену. Организаторы разбавили группу девчонками из женской школы – для равновесия. Девчонки нашего возраста в основном были шумными и веселыми, почти у всех были взрослые бойфренды с машинами, мотоциклами, работой и даже – как печально поведала мне одна девушка, обладательница кривых зубов и енотовой шубки, на вечеринке в Гамбурге (да, дело было на кухне, а кто бы сомневался?!) – с женой и детьми.
– Ее нет, – сказала открывшая дверь девица. – Элисон здесь не живет.
– Это не важно, – широко улыбнулся Вик. – Я Вик. Это – Эйн. – Мгновение, и она уже улыбается ему. Вик достал из пакета бутылку вина, «одолженную» из родительского бара. – Куда поставить?
Девушка отошла в сторону, пропуская нас внутрь.
– На кухню, – сказала она. – Туда, где все остальные бутылки.
У нее были вьющиеся золотистые волосы, и она была прекрасна. В коридоре темно, но я все равно разглядел, насколько она прекрасна.
– А тебя как зовут? – спросил Вик.
Она сказала, что зовут ее Стеллой, а он опять улыбнулся своей белозубой улыбкой и заявил, что это самое красивое имя из всех, что он слышал за всю свою жизнь. Вот ведь гад! И самое поганое, что он говорил так, как будто и сам в это верил.
Вик отправился на кухню, а я задержался в дверях гостиной, где играла музыка. Там танцевали. Стелла вошла в комнату и стала ритмично покачиваться в такт музыке. Она танцевала одна, сама с собой, а я смотрел на нее.
Это была эпоха раннего панка. Мы тогда слушали «Adverts» и «Jam», «Stranglers», «Clash» и «Sex Pistols». Но на вечеринках играли «ELO», «10сс» и даже «Roxy Music». Ну и Боуи, если очень повезет. В Гамбурге, во время той поездки по обмену, единственной пластинкой, по поводу которой мы сумели сойтись во мнениях, был альбом «Harvest» Нила Янга, и его песня «Золотое сердце» стала фоном всего путешествия: За золотым сердцем стремясь, я пересек океан…
Однако звучавшая в гостиной музыка была мне незнакома. Отчасти она напоминала немецкий электропоп типа «Kraftwerk», отчасти – пластинку, которую мне подарили на прошлый день рождения, коллекция странных шумов из звуколаборатории Би-би-си. И все же в музыке был ритм, в такт которому танцевали с полдюжины девушек, находившихся в комнате. Но я смотрел только на Стеллу. Она затмевала всех.
Отпихнув меня, в комнату вошел Вик с банкой пива в руке.
– Там на кухне столько бухла…
Он подкатил к Стелле и заговорил с ней. О чем – я не слышал из-за музыки, но мне точно не было места в этом разговоре.
Пиво я не любил – тогда не любил. Я отправился на кухню поискать чего-нибудь повкуснее. На столе стояла большая бутылка кока-колы, и я налил себе полный стакан – правда, пластиковый. В кухне сидели и оживленно болтали две девочки, с которыми я, разумеется, не решился заговорить. У обеих гладкая черная кожа, иностранный акцент, и эти прелестные девчонки были явно вне зоны моей досягаемости.
Я болтался по дому со стаканом колы.
Дом оказался значительно больше и запутанней, чем стандартные двухэтажные здания, к которым я привык. Свет везде приглушен – сомневаюсь, что гдето имелась лампочка мощнее сорока ватт, – и в каждой комнате ктото был, причем, насколько я помню, исключительно девушки. Наверх я не пошел.
В зимнем саду я обнаружил одинокую девушку, со светлыми, почти белыми, длинными волосами. Она сидела на стеклянной столешнице, сцепив руки в замок, и грустно смотрела в сад за окном.
– Ты не против, если я здесь посижу? – спросил я. Она покачала головой, потом пожала плечами, в общем, ей было все равно. Я присел за стеклянный столик.
Мимо двери оранжереи прошли Вик со Стеллой. Вик на мгновение прервал разговор, посмотрел на меня, сидящего у стола, скованного робостью и застенчивостью, и изобразил рукой открывающийся рот. Разговаривай! Ну да, конечно.
– А ты… местная? – спросил я у девушки.
Она покачала головой. На ней была серебристая блузка с глубоким вырезом, и я старался не таращиться на округлости ее груди.
– А как тебя зовут? Меня – Эйн.
– Уэйна Уэйны, – сказала она. – Я второсортная.
– Какое… э… необычное имя.
Ее рассеянный взгляд наконец сосредоточился на мне.
– Это значит, что мой исток – тоже Уэйна, и я обязана перед нею отчитываться. Мне нельзя размножаться.
– А. Ну да. Но для этого еще вроде бы рановато?
Она расцепила руки и подняла их над столом, растопырив пальцы.
– Видишь?
Мизинец на ее левой руке был кривым и раздваивался на кончике, образуя два маленьких пальчика. Небольшой дефект.
– Когда я закончила цикл, им пришлось принимать решение: оставить меня или уничтожить. Хорошо, что решение вышло в мою пользу. Теперь я путешествую, а мои более совершенные сестры остались дома, в стазисполе. Они без изъянов. А я – второй сорт. Скоро я вернусь к Уэйне и расскажу об увиденном. Передам все свои впечатления об этом месте. Которое ваше.
– Я вообще-то не здесь живу, не в Кройдоне, – сказал я. – Тоже не местный. – Может, она из Америки, подумал я. Странно она разговаривает. Вообще ничего не понятно.
– Как скажешь, – согласилась она, – все мы неместные. – Она прикрыла свою шестипалую руку другой рукой. – Я ожидала, что это место будет больше, чище и красочнее. Но оно все равно уникально.
Она зевнула, прикрыв рот правой рукой, – и тут же вернула ее на место.
– Я устала от путешествий, надеюсь, когданибудь они закончатся. Я увидела их на улице в Рио, на карнавале – золотых, очень высоких, с фасеточными глазами и крыльями, – и чуть было не побежала навстречу, но потом поняла, что это всего лишь люди в костюмах. Я спросила у Холы Кольт: «Почему они так стараются быть похожими на нас?» И она мне ответила: «Потому что они ненавидят себя, свою розовость и коричневость, и то, какие они низкорослые». Вот, что я чувствую. Даже я, не успевшая вырасти. Как будто это мир детей или эльфов. – Она улыбнулась и добавила: – Хорошо, что они не могут видеть Холу Кольт, никто из них.
– Ага, – сказал я. – Потанцуем?
Она покачала головой.
– Это запрещено. Мне нельзя делать ничего, что может нанести вред собственности. Я принадлежу Уэйне.
– Тогда, может, выпьешь чего?
– Воды, – ответила она.
Я смотался на кухню, налил себе еще колы, взял чистую чашку и наполнил ее водой из-под крана. Из кухни – обратно в коридор, оттуда – в зимний сад… Но там уже никого не было.
Какое-то время я гадал, куда она делась – наверное, пошла в туалет, – и, может, она всетаки передумает насчет танцев, если вернется. Потом я вернулся в гостиную. Людей там прибавилось. Танцующих девушек стало больше, появилось несколько незнакомых парней, на вид – явно постарше меня с Виком. Все соблюдали дистанцию, кроме Вика и Стеллы. Он держал ее за руку, а когда песня закончилась, небрежно приобнял за талию – почти по-собственнически, чтобы никто не покусился.
Я все думал, куда делась девчонка из оранжереи: на первом этаже ее не было.
Затем я перебрался в комнату прямо по коридору и сел на диван. Там уже сидела нервная девушка с темными волосами и короткой стрижкой, торчавшей ежиком.
Говори!– рявкнул внутренний голос.
– Ээ… у меня тут вода пропадает, – выпалил я, – не хочешь?
Она кивнула и очень осторожно, словно не привыкла к своим рукам или не доверяла глазам, приняла чашку из моих рук.
– Мне нравится туризм, – сказала она, неуверенно улыбаясь. Между передними зубами у нее была маленькая щербинка, и она цедила воду сквозь зубы, как взрослые пьют дорогое вино. – В прошлый раз мы летали на Солнце, плавали в солнечных морях вместе с китами. Мы слушали их истории, и мерзли в холоде фотосферы, и ныряли вниз, где глубинное тепло согревало нас и ободряло. Я хотела вернуться. На этот раз я действительно хотела вернуться. Слишком много я видела. Но мы пришли в этот мир. Тебе нравится?
– Что?
Она обвела рукой комнату: диван, кресла, шторы, лампу.
– Ну да, ничего так.
– Я говорила им, что не хочу посещать этот мир, – продолжала она. – Мой родительнаставник не послушал. Сказал, что мне нужно еще многому научиться. А я ответила: «Я еще больше узнаю на Солнце. Или в межзвездном пространстве. Джесса плетет паутину среди галактик. Я тоже хочу». Но он не слушал, и я пришла в этот мир. Родительнаставник поглотил меня, и вот я здесь, заключенная в разлагающийся кулек мяса на известковом каркасе. Едва воплотившись, я ощутила внутри себя чтото такое… бьющееся, пульсирующее и хлюпающее. Раньше мне никогда не приходилось вибрировать голосовыми связками, выталкивая воздух из легких, и я сказала родителю-наставнику, что хочу умереть, что, как известно, беспроигрышный способ бегства из этого мира.
Она постоянно перебирала черные четки, обвивавшие ее запястье.
– Но в этой плоти есть какоето знание, – сказала она, – и я намерена им овладеть.
Мы сидели почти по центру дивана. Я решил положить руку ей на плечо, но так… как бы случайно. Просто забросить руку на спинку дивана, а потом незаметно, по миллиметру, спускать ее вниз, пока не коснусь ее плеча.
Она продолжала:
– Эта жидкость в глазах, от которой весь мир расплывается. Мне никто не объяснил, и я ее не понимаю. Я касалась складок Шепота, я летала с сияющими тахион-лебедями, и все равно не понимаю.
Не сказать, что она самая красивая девушка из тех, кого я видел в доме, но она была милой, и в любом случае она – девушка. Осторожно, едва дыша, я чуть сдвинул руку и коснулся ее спины. Она промолчала.
Но тут из коридора меня окликнул Вик. Он стоял в дверях, обнимая Стеллу, и махал мне рукой. Я покачал головой, давая понять, что у меня тут коечто наклевывается. Однако он очень настойчиво позвал меня, пришлось встать и подойти к двери.
– Ну чего?
– Это… В общем, вечеринка… – начал Вик извиняющимся тоном. – Короче, это не та вечеринка. Мы со Стеллой все выяснили. Она вроде как объяснила. Мы ошиблись домом.
– Господи. И что теперь? Нам надо уйти?
Стелла покачала головой. Вик притянул ее к себе и нежно поцеловал в губы.
– Ведь ты рада, что мы появились тут, да, дорогая?
– Ты же знаешь, – сказала она.
Он посмотрел на меня и улыбнулся своей фирменной улыбкой: плутовской и совершенно очаровательной – немного от Артфула Доджера, немного от Прекрасного принца.
– Не переживай. Все равно они все нездешние. Это вроде поездки по обмену, сечешь? Как мы в Германии.
– Да?
– Эйн. Тебе нужно с ними общаться. А «общаться» означает, что надо еще и слушать. Понятно?
– Я говорю. Уже с парочкой поговорил.
– И как успехи?
– Все было отлично, пока ты меня не позвал.
– Ну, извини. Просто хотел ввести тебя в курс дела. Все нормально.
Он похлопал меня по плечу и ушел вместе со Стеллой. Потом они оба поднялись наверх.
Не поймите меня неправильно, в этом полумраке все девушки были прекрасны; у всех такие красивые лица, но, что гораздо важнее, в них было… даже не знаю… какоето волшебное своеобразие, легкая асимметрия пропорций, некая странная человечность, которая отличает истинную красоту от холодной безупречности манекена. Стелла, конечно, красивее всех, но она, разумеется, досталась Вику: они уже наверху, и так будет всегда.
Когда я вернулся обратно в комнату, на диване уже сидели какието парни, которые активно общались с щербатой девчонкой. Кто-то рассказал анекдот, и все рассмеялись. К ней теперь пришлось бы пробиваться чуть ли не с боем, однако мой уход не особенно ее огорчил, она явно меня не ждала, и я вернулся в гостиную. Мельком глянув на танцующих, я удивился, откуда играет музыка: не было видно ни проигрывателя, ни колонок.
И я снова пошел на кухню.
Кухни на вечеринках – вещь незаменимая. Чтобы зайти туда, не надо выдумывать никаких причин, и еще большой плюс: на этой вечеринке я не замечал никаких признаков чьей-то мамы. Обследовав батарею бутылок и банок на кухонном столе, я нацедил себе на полдюйма «Перно» и разбавил кока-колой. Потом бросил в стакан пару кубиков льда и сделал глоток, наслаждаясь сладким ароматом свежести.
– Что пьешь? – спросил женский голосок.
– «Перно», – ответил я. – Немного напоминает анисовое драже, только со спиртом. – Я не стал говорить, что попробовал напиток только потому, что слышал, как ктото из толпы просил «Перно» на концертном альбоме «Velvet Underground».
– А мне можно?
Я смешал еще один коктейль и отдал девушке, обладательнице роскошных меднокаштановых волос, завитых в мелкие кудряшки. Сейчас такие прически уже не носят, но тогда они встречались на каждом шагу.
– Как тебя зовут? – спросил я.
– Триолет.
– Красивое имя, – сказал я, хотя вовсе не был в этом уверен.
А вот сама девушка точно была красивой.
– Это такой вид стихов, – гордо ответила она. – Как я.
– Так ты, что ли, стихотворение?
Она улыбнулась и опустила глаза, может быть, даже застенчиво. У нее был почти античный профиль: идеальный греческий нос практически сливался в одну линию со лбом. В прошлом году мы ставили в школьном театре «Антигону». Я играл гонца, который приносит Креонту весть о смерти Антигоны. Мы играли спектакль в полумасках с точно такими же носами. Вспомнив ту пьесу и глядя на девушку, там, на кухне, я думал о женщинах из комиксов Барри Смита про Конана Варвара. Через пять лет я бы вспомнил прерафаэлитов, Джейн Моррис и Лизи Сиддал. Но тогда мне было всего пятнадцать.
– Ты стихотворение? – переспросил я.
Она прикусила верхнюю губу.
– В какомто смысле. Я поэма, я ритм, я погибшая раса, чей мир поглотило море.
– Это, наверное, трудно: быть тремя вещами одновременно?
– Как тебя зовут?
– Эйн.
– Значит, ты Эйн, – сказала она. – Ты существо мужского пола. И ты двуногий. Тебе трудно быть тремя сущностями одновременно?
– Но это же не разные вещи. То есть они не взаимоисключающие.
На ней было платье из тонкой шелковистой ткани. Глаза зеленые, такого особенного оттенка, который сейчас сразу навел бы на мысли о контактных линзах; но тридцать лет назад все было по-другому. Помнится, я тогда думал о Вике и Стелле, уединившихся наверху. «Сейчас, – думал я, – они уже наверняка завалились в спальню». И завидовал Вику, как ненормальный. До боли.
И все же я разговаривал с девушкой, даже если мы оба несли полный бред, даже если на самом деле ее звали не Триолет (детям моего поколения еще не давали хипповских имен: всем Радугам, Солнышкам и Лунам было тогда лет по шестьсемь).
– Мы знали, что конец уже близко, – продолжала она, – и поэтому переложили свой мир в поэму, чтобы поведать Вселенной, кем мы были и зачем пришли в этот мир, что мы говорили, о чем думали и мечтали, к чему стремились. Мы вплели свои сны в ткань слов и скроили слова так, что они будут жить вечно, незабвенно. Потом мы превратили поэму в вихрь, спрятанный в сердце звезды, и разослали свое послание в импульсах электромагнитного спектра, и гдето в далеком звездном скоплении, на расстоянии в тысячу солнечных систем, этот узор расшифровали, и он опять стал поэмой.
– И что было дальше?
Она пристально посмотрела на меня. Казалось, она глядит на меня сквозь полумаску Антигоны, но глаза при этом являются лишь частью маски – может, чуть более глубокой и проникновенной, но всетаки частью маски.
– Нельзя услышать поэму и не измениться внутренне, – сказала она. – Ее услышали, и она заразила их. Тех, кто услышал. Она проникла в них и завладела всем их существом, ее ритм сделался частью их мыслей, ее образы постоянно воздействовали на их метафоры, ее строфы, мироощущение, вдохновение заменили им жизнь. Их дети рождались с поэмой в крови, они знали ее изначально. И уже очень скоро, как всегда и бывает, дети перестали рождаться совсем. В них уже не было необходимости. Осталась только поэма, которая обрела плоть, которая двигалась, распространяя себя по просторам Вселенной.
Я придвинулся к ней, наши ноги соприкоснулись. Она вроде бы не возражала, даже взяла меня за руку, словно поощряя к дальнейшим действиям. Я расплылся в улыбке.
– Есть места, где нам рады, – говорила Триолет, – а гдето к нам относятся, как к ядовитым сорнякам или болезни, которую надо немедленно изолировать и уничтожить. Но где кончается зараза и начинается искусство?
– Не знаю, – ответил я, по-прежнему улыбаясь. Из гостиной доносился гулкий ритм незнакомой музыки.
Она наклонилась ко мне и… наверное, это был поцелуй… Наверное. Так или иначе, она прижала свои губы к моим, и потом, удовлетворенная, отодвинулась, словно поставила на мне свое клеймо.
– Хочешь послушать? – спросила она, и я кивнул, не понимая, что мне предлагают, но уверенный, что хочу все, что она пожелает мне предложить.
Она чтото зашептала мне на ухо. Странная штука эта поэзия – ее можно почувствовать, даже если не знаешь языка. Слушая Гомера в оригинале, не понимая ни слова, ты чувствуешь, что это поэзия. Я слышал стихи на польском, стихи инуитов, и мгновенно понимал, что это, не улавливая смысла. Таким же был ее шепот. Я не знал языка, но ее слова пронизывали меня, и в воображении рисовались хрустальные башни, и искрящиеся бриллианты, и люди с глазами цвета морской волны; и с каждой строчкой, с каждой рифмой я ощущал неумолимое наступление океана.
Наверное, я поцеловал ее по-настоящему. Не помню. Знаю только, что очень хотел ее поцеловать.
Помню, как Вик тряс меня за плечо.
– Пойдем отсюда! – кричал он. – Скорее!
Мои мысли медленно возвращались к реальности из далекого далека.
– Идиот! Скорее. Уходим отсюда! – кричал он, ругая меня последними словами. В его голосе звенела ярость.
Впервые за вечер я узнал чтото из музыки, звучавшей в гостиной. Печальный плач саксофона сменил каскад струнных аккордов, мужской голос запел про сыновей безмолвной эпохи. Мне хотелось остаться и дослушать песню.
– Я не закончила, – сказала она. – Он еще не дослушал.
– Извини, дорогуша, – отрезал Вик, который больше не улыбался. – Как-нибудь в другой раз. – Он схватил меня за локоть и поволок вон из комнаты. Я не сопротивлялся. Я знал по опыту, что если чтото втемяшится ему в голову, лучше не возражать – а то можно и схлопотать по роже. Не всегда, разумеется: только если он зол или сильно расстроен. Сейчас он был зол. Очень зол.
Протащив меня через гостиную, Вик распахнул входную дверь, и я оглянулся в последний раз, надеясь увидеть в дверях кухни Триолет, но там было пусто. Зато я увидел Стеллу, стоявшую на верхних ступеньках лестницы. Она смотрела на Вика, и я увидел ее лицо.
Это было тридцать лет назад. С тех пор я многое забыл, и забуду еще больше, а в конечном итоге забуду все. Но если бы я верил в жизнь после смерти, я был бы уверен, что в ней не будет псалмов и гимнов. В ней будет лишь это – то, что я никогда не забуду, даже когда позабуду все: лицо Стеллы, смотревшей на убегающего от нее Вика. Я буду помнить его даже на смертном одре.
Ее одежда была в беспорядке, косметика на лице смазана, а глаза…
Не злите Вселенную. Бьюсь об заклад, у разъяренной Вселенной будут точно такие же глаза.
Мы с Виком неслись со всех ног, прочь от той вечеринки, туристов и полумрака; неслись, словно гроза наступала нам на пятки. Это был бешеный суматошный забег по запутанным улочкам – бездумный и безоглядный, – пока мы не остановились за много кварталов оттуда, оглушенные собственным хриплым дыханием и стуком сердец. Мучительно глотая воздух, я держался за стену, а Вика вырвало, вывернуло наизнанку в придорожную канаву.
Он вытер рот.
– Она не… – Он замолчал.
Покачал головой.
Потом продолжил:
– Знаешь… есть вещи… Когда ты заходишь слишком далеко. И если ты сделаешь еще шаг, то перестанешь быть собой. Это будешь уже не ты, понимаешь? Запретные места… куда просто нельзя заходить… Думаю, сегодня со мной случилось именно это.
Я подумал, что понимаю, о чем он пытался сказать.
– Ты ее трахнул? – предположил я.
Он ударил меня кулаком в висок. Я испугался, что сейчас придется с ним драться – и проиграть, – но он опустил руку и отошел в сторону, издавая странные сдавленные звуки, как будто ему не хватало воздуха.
Я удивленно смотрел на него, пока до меня не дошло, что он плачет: его лицо побагровело, слезы и сопли размазались по щекам. Вик рыдал посреди улицы, рыдал откровенно и жалобно, как ребенок. Потом он пошел прочь, и я больше не видел его лица. Я не понимал, что могло произойти на втором этаже, что на него так подействовало, что его так напугало – и даже не пытался строить предположения.
Один за другим зажглись уличные фонари; Вик ковылял по дороге, я плелся следом за ним, и мои ноги безотчетно отбивали ритм поэмы, которую, как ни пытался, я так и не смог вспомнить.
Жар-птица
Ребята в Эпикурейском клубе состояли тогда бедовые и небедные. И погулять не дураки. Было их пятеро.
Огастес ДваПера Маккой, человекгора – объемом с троих, евший за четверых, пивший за пятерых. Прадед его основал Эпикурейский клуб на деньги от страховой лотереи,
[9] в которой он постарался выиграть – достаточно традиционным способом.
Профессор Мандалай, нервный коротышка, серый, как призрак (а может, действительно призрак: в мире случались и более странные вещи). Пил только воду и ел кукольные порции еды с тарелок размером с блюдечко. Да ладно! Гурман – не обязательно обжора, а Мандалай не пропускал ни одного блюда из присутствовавших на столе.
Вирджиния Бут, гастроном и ресторанный критик, некогда – писаная красавица, теперь превратившаяся в роскошную величественную развалину и наслаждавшаяся своей разваленностью.
Джеки Ньюхаус, потомок (непрямой) великого любовника, гурмана, скрипача и дуэлянта Джакомо Казановы. Как и его знаменитый родственник, Джеки Ньюхаус за свою долгую жизнь разбил немало сердец и отведал немало деликатесов.
И наконец, Зебедия Т. Кроукрастл, единственный эпикуреец-банкрот: он вваливался на собрания клуба с бутылкой дешевого пойла в бумажном пакете, небритый, без шляпы, и без пальто, и зачастую – не то чтобы даже в рубашке, а вообще непонятно в чем, но ел с аппетитом, которого с лихвой хватило бы на всех.
Слово взял Огастес ДваПера Маккой.
– Мы перепробовали уже все, что можно, – сказал Огастес ДваПера Маккой, и в его голосе сквозили печаль и горечь. – Отведали мясо стервятников, ели кротов и летучих лисиц.
Мандалай сверился со своим блокнотом.
– На вкус стервятник напоминает протухшего фазана. Крот – трупного червя. Летучая лисица по вкусу – точь-вточь как упитанная морская свинка.
– Пробовали попугая-какапо, ай-ай и гигантскую панду…
– Ммм, жареная отбивная из пандятины, – сглотнула слюну Вирджиния Бут.
– Даже коечто из давно вымерших видов случалось у нас на столе, – продолжал Огастес ДваПера Маккой. – Мы ели быстрозамороженную мамонтятину и мясо гигантского ленивца из Патагонии.
– Жаль, что мамонт был лежалый, – вздохнул Джеки Ньюхаус. – Но зато сразу понятно, почему эти волосатые слоны так скоро закончились – люди быстренько их распробовали. Я, конечно, ценитель изысканных блюд, но в тот раз с первого же куска мои мысли обратились к канзасскому шашлычному соусу, и будь эти ребрышки посвежее…
– Не вижу ничего страшного в том, что он полежал во льду пару тысяч лет, – заметил Зебедия Т. Кроукрастл. Он оскалился, обнажив кривые, но все же острые и крепкие зубы. – Но если всерьез говорить о вкусном, то правильный выбор – мастодонт, без вариантов. За мамонтов люди брались, когда не могли достать мастодонта.
– Мы ели кальмаров, гигантских кальмаров, необозримых кальмаров, – говорил Огастес ДваПера Маккой. – Мы ели леммингов и тасманских тигров. Мы ели шалашников, овсянок и павлинов. Мы ели рыбу-дельфина (которая не то же, что дельфинмлекопитающее), гигантскую морскую черепаху и суматранского носорога. Мы ели все, что можно съесть.
– Глупости. Есть еще много сотен блюд, которых мы не попробовали, – заявил профессор Мандалай. – Даже тысяч. Ну, вспомнить хотя бы, сколько тысяч видов жуков мы пока обходили вниманием.
– Ой, Мэнди, – вздохнула Вирджиния Бут. – Отведав одного жука, считай, что знаешь вкус всех. А мы и так перепробовали сотни видов.
И только навозники хоть чемто порадовали.
– Нет, – возразил Джеки Ньюхаус. – Там все дело – в навозных катышках. Сами жуки совершенно неудобоваримы. И все же я с тобой согласен. Мы покорили вершины гастрономии и промерили бездны дегустации. Мы стали, как космонавты, исследователи вселенных наслаждения и миров вкуса, которые другим и не снились.
– Так, так, так, – сказал Огастес ДваПера Маккой. – На протяжении уже полутора веков раз в месяц происходит заседание клуба, так было при моем отце, моем деде и моем прадеде. Но теперь, боюсь, нам придется прервать традицию, ибо не осталось ничего, что мы или наши предшественники не употребили бы в пищу.
– Жаль, что меня тут не было в двадцатые годы, – посетовала Вирджиния Бут, – когда в меню можно было включить человечину.
– Только после электрического стула, – напомнил Зебедия Т. Кроукрастл. – Продукт уже был наполовину зажарен, с хрустящей корочкой. Среди нас не нашлось ни одного любителя «длинной свиньи».
[10] Хотя нет… был один, обладавший природной склонностью, но он долго не задержался.
– Ой, Красти, зачем делать вид, будто ты сам при этом присутствовал? – зевнула Вирджиния Бут. – Ты еще не настолько стар. Тебе не дашь больше шестидесяти, даже учитывая неспокойное время и жизнь на улице.
– Да, времечко то еще выдалось, – согласился Зебедия Т. Кроукрастл. – Хорошее время на самом деле. Хотя и не настолько хорошее, как тебе представляется. Так или иначе, осталась куча всего, что мы еще не ели.
– Называй, – сказал Мандалай, нацелив острие карандаша на блокнот.
– Ну, есть такая сантаунская жарптица, – сказал Зебедия Т. Кроукрастл и обнажил в ухмылке кривые, но острые зубы.