В эти годы у нас было всего три серьезные стычки с неприятелем: наше нападение на племя догене и две битвы с индейцами майейе, которые расширяют свои владения и полагают, что должны навязать другим свой образ жизни и какого-нибудь из своих богов. Эти майейе, вместе с немногими кевене, взяли в осаду наше селение, окружив женщин в вигвамах. Они отвели канал в сторону от ущелья. Сумели они также перейти через горы, несмотря на пашу оборону.
Три дня мы опасались, что наши женщины и дети будут перебиты, — если бы враги атаковали селение, то могли бы очень быстро его разорить, хотя потом мы бы их все равно победили.
Тогда мне пришлось открыть моим индейцам секрет катапульты. За два дня мы соорудили десять штук, используя сосны, росшие на склонах и гибкие ремни из оленьей кожи.
Ночью мы их испробовали, и еще до рассвета я распорядился расставить катапульты, направив их все в одну точку, туда, где расположились лагерем враги. На них обрушился убийственный град камней. Новоиспеченные артиллеристы так и рвались снова и снова заряжать катапульты камнями.
Это было моим торжеством, Я стал Ганнибалом тех долин, и было устроено большое празднество, на котором мне удалось не слишком выделяться и не возбудить злобу вождей и жрецов.
И все же я чувствовал, что нахожусь на грани гибели.
На рассвете второго дня торжеств Дулхан увел меня на три дня охотиться на оленей и «побыть поближе к богам», как говорят они на своем красочном наречии. Это была большая честь, которую оказывают только главному жрецу, или отличившемуся вождю, или почетному гостю-касику.
Мы дошли почти до Дороги коров.
Геворкян Эдуард
Я боялся, что он предложит мне стать касиком, — он уже не раз говорил, что чувствует усталость от жизни и желание совершить паломничество в Семь Городов. Такое возвышение было бы для меня роковым — касики пользуются весьма относительной властью и не могут долгое время настаивать на важных решениях без одобрения вождей.
Правила игры без правил
К счастью, у него было иное намерение.
Он, хотя и с большой скорбью, стал убеждать меня покинуть их.
— Я больше ничему не могу научить тебя здесь. Я всего лишь мелкий вождь на равнине, на побережье. Ты многое можешь, и ты человек благородный. Тебе надо бы начать странствие к Семи Городам, которых мы, жители мелких селений, не знаем, разве что их предместья. Только дороги, ведущие к первым склонам. Только названия трех из этих городов: Марата, Ахакус и Тотонтеак… Дальше за ними находятся вершины великих основателей. Там ты сможешь многое познать…
1
Цепочка дорожных столбиков таяла с каждой минутой — наползал туман. Дорога исчезла, только фары высвечивали два расплывчатых овала. Я медленно катил вперед, потом осмелел, поддал газу и чуть не проскочил развилку.
Дулхан заговорил о людях, знавших древние тайны. По его словам, главные тайны народов хранятся в области высоких гор. Подняться на эти вершины может лишь тот, кого пропустят стражи. Там обитают гигантские птицы, кондоры, способные схватить когтями оленя и унести его за облака.
Видимо, здесь раньше стоял шлагбаум. Расплющенный узел поворотной штанги был вмят в асфальт, словно по нему проехал каток.
— Мы, люди равнины, вроде кривоглазых — мы видим только половину мира, знаем половину его тайн, хотя у нас есть пара зорких глаз и мы хорошо целимся из лука. Но ты, белый, ты должен туда пойти…
Через несколько минут лучи фар скользнули по бетонной стене и уперлись в решетчатые ворота, сваренные из толстых металлических прутьев. Я вышел из машины, пошарил по стене, но звонка не обнаружил.
Меня ждали к утру. Я не рассчитывал на торжественную встречу, но у ворот должна быть охрана или хотя бы привратник.
Вечерами усталость. Она меня тревожит и почти неодолима. Я прямо падаю на кровать, будто в мои годы прошел несколько миль. Никогда не думал, что возбуждение, вызванное писанием этих заметок, может так утомлять. Посещение с помощью пера своего прошлого — путешествие столь же изнурительное, как всякий поход. Возможно, что память устает, утомляет волнение. Довольно долго я терзал свою память, извлекая из забвения худощавое, бронзовое лицо касика Дулхана с темными, узкими глазами, носом крючковатым, как орлиный клюв, головной повязкой, сжимавшей лоб. И, кажется, я сумел восстановить светлое, свежее лицо Амарии и согнутые коленки Амадиса, бегающего, поднимая пыль, вдогонку за грифом.
Ночевать в машине не хотелось, поворачивать обратно — тем более. Несколько минут я топтался у ворот, потом достал фонарь. Почти к самой стене подступали кусты, трава у решетки вытоптана. Я посигналил. Или туман заглушает звук, или спят крепко. Еще бы не спать за такими воротами! Я злобно пнул решетку.
Слабость, вероятно, также связана с тем, что я два дня подряд терял кровь. Я приписываю это старческой небрежности доньи Эуфросии — она, когда крошит куриные кусочки для салата, дробит и обломки косточек, которые потом ранят мне кишки. Я сделал ей замечание, и она с воплями спустилась по лестнице, угрожая оставить меня.
Ворота ржаво скрипнули и медленно распахнулись.
Завтра черный день, день аутодафе, и я решил не спеша, потихоньку пойти в библиотеку. Но как только вошел туда, мою усталость и вялость разогнала тревога. У Лусинды лицо было опухшее, темное. Она едва сдерживала дрожь в голосе. Сказала мне, будто споткнулась и упала в подъезде своего дома. Но мне показалось это малоубедительным.
Это называется строгая изоляция!
Минуту или две я стоял перед воротами, ожидая прожекторов, сирены, окрика на худой конец. Ничего не дождавшись, взял с заднего сиденья портфель, сунул в карман плаща коробок с электроникой и, обойдя врытый перед воротами рельс, пошел по выложенной плитами дороге, подсвечивая себе фонарем.
Я пошел к своему привычному столу и попытался сосредоточиться на чтении. Руки у меня дрожали на страницах книги, и я не мог остановить эту дрожь.
Дорога кружила меж толстенных деревьев, некоторые росли прямо не ней, в бетонных кольцах. Я обошел ствол, уперся в другой и обнаружил, что это не дерево, а мужчина в темном плаще.
Когда Лусинда вышла полить герань на газоне, я воспользовался этим и ушел, сильно расстроенный, не простившись.
— Чего надо? — грубо спросил он.
Шел домой с трудом. Сразу же рухнул на кровать, слыша, как донья Эуфросия на крыше с невероятным терпением чистит щеткой мой черный парадный костюм.
Я полез в карман за удостоверением. В ту же секунду руку плотно зажали. Справа от меня оказался еще один. Сопя в ухо, он деловито вывернул мне и вторую руку. Нейтрализовать его ничего не стоило, но я решил не обострять отношений.
Костюм висел на веревке, на которой она сушит белье. Это была пустая оболочка, жалкая марионетка с безвольно повисшими руками. В свете заходящего солнца бархат чуть поблескивал. И все же он перенес эти годы лучше, чем моя кожа.
— Удостоверение в правом кармане, — миролюбиво сказал я.
— Что — в правом кармане?
Аугодафе было назначено на день восшествия на престол короля Филиппа II, но по разным причинам откидывалось. Вот уже десять дней созывали народ указами и барабанами, приглашая на жестокое празднество. Грешников сжигают в пламени костра, празднуют победу правосудия, истины, которую добыла пытками святая инквизиция.
— Видите ли, я инспектор по школам и приютам.
Мы должны были собраться в портале архиепископского дворца. Донья Эуфросия помогла мне одеться. Костюм был мне куда как широк. Видно, что я теряю в весе, и, наверно, это причина неодолимой усталости по вечерам.
Державший меня отпустил руки, буркнул что-то и исчез.
— Извините! — сказал мужчина в плаще. — У нас режим, а вас ждали к утру.
Я был так огорчен тем, как выглядела Лусинда, что мне почудилось, будто костюм — эта марионетка, вчера болтавшаяся на веревке, — помогает мне существовать, поддерживает достойный вид. Благодаря ему я мог предстать перед всеми таким, каким ожидали увидеть меня правоведы и священники. Я поправил, насколько мог, перья на шляпе, перья птиц, которые уже много полетали.
— Понятно, — согласился я. — Проводите меня к директору, если он не спит, разумеется.
— К директору? Да хоть сейчас. Собственно говоря, я директор. Пойдемте, что нам здесь стоять, в сырости!
Мы стали в ряды по роду занятий — я в группе судейских, среди тех же писцов и крючкотворов, которые причинили мне столько вреда. Впереди шествовали величайшие лжецы королевства, веедоры
[65], особы из Королевской Аудиенсии и один генерал-капитан с сомнительным боевым прошлым.
Он повернулся и пошел в темноту. Я подобрал фонарь и, стараясь не отставать, молча удивлялся. Режим, видите ли! А ворота не запирают, и директор сам ловит посторонних.
Голуби кружили, переполошенные, но никто на них не смотрел. Ошалевшие от страха птицы метались туда-сюда, как стая молодых ласточек. Однако это не было птичьим любовным танцем, а скорее просто испугом. Впрочем, они все равно не покидали Севилью, их полет не превосходил по высоте купол нового кафедрального собора, а от него они устремлялись к монастырю Сан-Бернардо, где уже готовились зажечь костры. Оттуда голуби опять возвращались к нам.
Здание школы возникло сразу, черным квадратом; местами сквозь узкие вертикальные щели пробивался слабый свет. Директор лязгнул связкой ключей и завозился у замка. Мне показалось, что дверь была открыта и ключами он гремит для виде.
Колокола всех церквей призывали на мессу по осужденным. Это был хаос звуков, он обрушивался на город, как град битого стекла.
В длинном светло-зеленом коридоре было пусто. На дверях по обе стороны не было ни надписей, ни номеров. Коридор ломался под прямым углом и шел к лифту. Я знал, что воспитатели и часть охранников живут на первом этаже, на остальных двух — воспитанники.
Мрачные удары барабанов и жалобные стоны труб сопровождали медленное движение процессии, во главе которой развевался большой штандарт инквизиции — на нем крест, меч и оливковая ветвь (последняя — как несколько запоздалый символ мира тем, кто умертвлен).
Директор остановился у ближайшей к лифту двери, толкнул ее и вошел. Я последовал за ним.
Когда я вошел, директор уже сидел за столом у зашторенного окна. Стол, несколько кресел и шкаф в полстены — вот все, что было в комнате.
Народ рукоплескал нашей процессии с подозрительным энтузиазмом. Чрезмерным энтузиазмом, словно за возгласом «да здравствует» и непременной улыбкой притаился страх.
Между тем директор вываливал из стола палки, бумаги, извлек наконец толстую прошнурованную книгу и придвинул ее ко мне.
— Вот, — облегченно вздохнул он, — можете начинать.
Шли духовные конгрегации в парадных одеждах, за ними — вереницы монахов в капюшонах. Впереди великий инквизитор и судьи святой инквизиции, за ними — служители пыточной камеры и палачи. Далее следовали удрученные родственники осужденных со свечами. Некоторые из них пытались улыбаться, якобы радуясь осуждению бесов и зла, пусть ценой жизни любимого человека, другие через силу изображали ледяную усмешку — если можно это так назвать, — чтобы не дать повод заподозрить их в сочувствии, которое может быть им вменено как соучастие или скрытое преступление.
— Прямо сейчас? — спросил я, демонстративно глянув на часы.
Он поднял голову, кашлянул и засмеялся.
Орда оборванцев-цыганят, нищих, увечных и даже прокаженных из приюта в Пунта-Умбрия, которым разрешается лишь в этом случае входить в город, следовала за процессией, крича и строя гримасы осужденным. Последние же шли внутри процессии, сопровождаемые «родичами», теми, кто готовил их к радостной встрече со смертью очищенными от греха. Осужденные несут свечи желтые, как их позорные санбенито, похожие на балахоны прокаженных. На груди у них роковой крест святого Андрея.
— Совсем заработался. Не хватает рук, не хватает средств, бюджет трещит, дотации мизерные. Все приходится самому… Сейчас вас проведут в гостевую, у нас, извините, без роскошеств.
— Вы не беспокойтесь, — сказал я, — это не тотальная ревизия, а календарная инспекция по выборочным школам. Иногда федеральные власти вспоминают, что в их ведомстве не только больницы и тюрьмы, но и спецшколы. Похожу, полистаю бумаги, и… все.
Барабаны, крики, молитвы, звон колоколов, доморощенные певцы-импровизаторы — стоя у окон, они обращают к morituri
[66] бесконечные саэты и сегидильи
[67], в которых порой высказывается зависть к тем, кто вскоре узрит Святую Деву или Господа нашего, а порой звучит заверение, что смерть лучше и приятней жизни.
Вздоха облегчения я не услышал. Директор испытующе глядел на меня. Я зевнул и тут же почувствовал, что сзади кто-то есть, но оборачиваться не стал.
— Проводите инспектора в гостевую, — сказал директор.
Я осознал, что я уже очень стар и умудрен годами, — то, что прежде казалось мне нормальными акциями во имя веры, теперь вызывает у меня глубочайшее презрение. Я увидел, что Севилья город ханжеский, полный закоренелого лицемерия. В этом пресловутом празднестве веры, причем веры католической, скрывался демон иудейской нетерпимости и мавританской жестокости.
— Там кондиционер не работает, — прохрипел кто-то.
Теперь я оглянулся. Лысый верзила в форме охранника.
Мы заняли наши места на огромном помосте, в центре которого кресло архиепископа. Там высится зеленый крест инквизиции. Монахи часами сменялись, читая бесконечные документы процессов, — иные из них щеголяли звучным тенором, у других голоса скрипели как немазаные колеса. Когда произносили имя того или иного осужденного, раздавались всхлипы и молитвы. И тут народ, которому мешали слушать, начинал негодующе шикать, чтобы замолчали.
— Как это не работает?! Где Пупер?
— Спит.
На помосте, на самой верхней его ступени, стоял ряд осужденных на смерть. Я внимательно вглядывался в лица этих несчастных. Напрасно! Я слишком приблизился к их душам, лучше бы я этого не делал — ведь как член (хотя только почетный) Верховного суда я в какой-то мере тоже их осуждал. Я, колдун с острова Мальадо, имел гораздо больше грехов, у меня было больше оснований быть осужденным, чем у любого из этих бедняг, а между тем мне выпал жребий находиться рядом с судьями, со стражами порядка. На этом ужасном помосте, под сияющим солнцем Севильи передо мной как откровение предстала вся нелепость нашего мира. Я лечил волшебными камнями, порошком из змеиного хвоста, дуновениями и молитвами, талисманами, наложением рук. Я посещал предместья тайных городов, которые сверкают ночью, а днем исчезают. Я, Альвар Нуньес Кабеса де Вака, был здесь самым виновным, заслуживающим пламени великого аутодафе.
Пока они выясняли, кто, чем и когда должен заниматься, я осторожно покопался в кармане, еще раз зевнул и аккуратно всадил «кнопку» в ножку директорского стола. Наконец директор уговорил лысого разбудить Пупера и, в свою очередь, уговорить его включить кондиционер. Лысый пообещал директору наслать на него Пупера и мотнул головой, приглашая меня следовать за ним.
Директор задумчиво пожевал губами, глядя вслед лысому.
Я вгляделся в лицо одного несчастного иудействующего португальца. Его приговорили к двадцати годам галер. Двадцать лет в цепях он проведет в отвратительной клоаке, и тем не менее от мысли, что он остается по сю сторону и избегнет ужасных мгновений на костре, он взирал на небо и улыбался.
Я пожелал директору спокойной ночи и, не дожидаясь ответа, вышел. Лысый уже заворачивал за угол, когда я догнал его.
— Чертовский туман, не правда ли? — вежливо сообщил я ему.
Многие из стоявших там, вероятно, не были виновны. Известно, что доносов, основанных на зависти, злобе или обиде, хоть пруд пруди. Чиновники святой инквизиции знают об этом, но им нужны жертвы. Чтобы охранить веру, надо нагонять страх. Неважно, если тот, кто погибнет, невиновен и признался в преступлении, когда его жгли на углях или надевали «неаполитанские сапоги» с кипящим оливковым маслом. Ради блага веры необходимо идти путями дьявола.
— Туман? — переспросил он.
— Да-да, туман.
Была там одна растрепанная девушка, которая неудержимо рыдала и отчаянно кричала в своем санбенито. Ее признали колдуньей и обвинили в половой связи с дьяволом-котом. Я уверен, что она невиновна и что на нее донес какой-нибудь власть имущий, которому она не захотела отдаться. Очень уж часто подлость ищет мести недругам у священного правосудия.
— Ах, туман… — задумчиво протянул он, и это было все, что мне довелось от него услышать.
Молча он провел меня до двери и, не пожелав спокойной ночи, удалился.
«Примирившихся» с церковью было немного. На костер должны были пойти восемь человек. Заиграл рожок, как бывает в начале боя быков, и процессия перешла к Королевскому саду, где разместили костры.
Комната действительно была без роскошеств. Складной стол, стулья, широкий диван, застеленный простыней и одеялом. Окно, шторы… Приподняв штору, я обнаружил за ней металлические ставни.
Я достал авторучку и прошелся по всем местам, куда только можно воткнуть микрофоны. Неонка не мигала — пусто. Я обшарил почти всю комнату, когда до меня дошел идиотизм этого занятия — не храп же мой они будут записывать!
Быстро раздевшись, я лег. Пусть они благородно не подслушивают, но я не собираюсь состязаться с ними а благородстве. Вынув из кармана пиджака зажигалку, я подкрутил колесико и прижал к уху, однако сколько ни вслушивался, ничего, кроме слабого звука, напоминающего храп, не было слышно.
Тут возбуждение народа, внешне изображавшего радость, усилилось до болезненной остроты. Кое-кто выбивался из толпы, несмотря на дубинки охраны, чтобы плюнуть на осужденных. Они выплевывали свой собственный страх. Чуяли запах смерти и рукоплескали чиновникам святой инквизиции и зловещим монахам в капюшонах. Да, они были воистину испуганы.
Я представил себе, как директор спит за столом, хмыкнул, спрятал зажигалку и погасил свет.
Утром я проснулся, дрожа от сырости и холода. Видимо, лысому так и не удалось разбудить Пупера. Я лежал, кутаясь в негреющее одеяло, когда в дверь стукнули.
К зеленым крестам привязали только шестерых, двое осужденных покаялись, и им даровали привилегию быть удушенными гарротой, а потом уж сожженными.
— Войдите, — сказал я.
В дверном проеме возник директор.
Тут народ притих, прислушиваясь к треску горящего хвороста и дров.
— С добрым утром! Завтрак через двадцать минут, — сказал он. — Я зайду за вами.
Когда языки пламени начали касаться тел, толпа старалась различить среди ужасных воплей осужденных голос дьявола, имеющего обыкновение в таких случаях проявлять себя и даже на прощание изрекать некий полезный сонет или указывать какое-нибудь число, которое наверняка принесет удачу.
— Весьма признателен, — ответил я.
Нет. Уже ничего не связывает меня ни с моим народом, ни с городом моего детства (он-то остался прежним, это я изменился), Я потихоньку ускользнул, не простившись ни с одним чиновником. Не хотелось разговаривать, выдавать свою печаль.
Директор вышел. Минуту я соображал, где у них санблок, потом догадался отодвинуть настенное зеркало, за которым обнаружилась ниша с умывальником и все остальное. Приведя себя в порядок, я разложил по карманам магнитофон, обойму с «кнопками», за ними последовали другие мелкие, но полезные устройства.
Директор пришел точно через двадцать минут.
В Оахаке Кортес однажды повел меня поглядеть на мрачный церемониал жертвоприношения у ацтеков. Мы поднялись по окровавленным ступеням пирамиды. Увидели, как обсидиановый нож погрузился в грудь молодого раба-тласкальтека, Увидели, как верховный жрец, на чьих космах сверкали пятна крови, вырвал молодое трепещущее сердце и положил его на каменный алтарь Чак-моала
[68].
— Мы завтракаем вместе с воспитанниками, — сказал он, — на втором этаже.
Сегодня меня охватило такое же тяжелое чувство.
Перспектива совместного завтрака с бандой правонарушителей не восхитила меня. Представляю себе, что это за завтрак: шеренги затянутых в черную кожу надзирателей, стоящих над головами понурых, забитых оливеров твистов и поигрывающих кнутами…
— Это наша традиция, — без всякой причины пояснил директор, когда мы подходили к лифту, — совместный завтрак, такая вот традиция. Обед и ужин раздельно, но завтрак — вместе. Делинквенты необычайно чувствительны…
Нет, я решительно стал другим. Жизнь, годы отделили меня от моего народа. Ни его расположение, ни его ненависть, ни его лицемерное молчание, ни веселье его празднеств меня не касается. Я — другой.
Второй этаж в отличие от спартанской обстановки первого бил в глаза вызывающей роскошью. Большой холл, во весь пол ковер с длинным ворсом, стены под резной дуб, в углу цветной телевизор, одна из последних моделей, настенный двухметровик. Если в такой холл запустить десяток нормальных подростков без отклонений, то через неделю, ну через месяц они превратят этот салон в бак для мусора. А тут не просто подростки. Так что же — в самом деле затянутые в кожу и с кнутами?
Я — человек, слишком много видевший.
Директор глянул на часы.
— Все уже в столовой.
Мы пересекли холл и вошли в столовую.
Хрустальных подвесок, правде, не было, но стекла и никеля хватало вполне. Подростки сидели за длинными столами и чинно брали с ленты транспортера подносы с тарелками. Воспитатели и охранники сидели рядом и брали подносы с другой ленты. На нас никто не обратил внимания. Директор подвел меня к столу воспитателей, взяв два подноса, один придвинул ко мне.
Во время ужасного зрелища торжествующей инквизиции я думал о Лусинде. Домой вернулся совершенно разбитый, словно беспутный участник венецианского карнавала. Несмотря на усталость, я исполнил задуманное: снял парадный свой костюм и, одевшись в лохмотья нищего, нахлобучив старую шапку, в которой делаю обрезку винограда, чуть не бегом поспешил к монастырю Санта-Клара. Я знал, Лусинда обязательно будет заниматься библиотекой, потому что каноник участвовал в процессии.
С едой все в порядке — масло свежее, джема порядочно, чай крепкий и печенье в меру рассыпчато. Искоса я наблюдал за подростками. Четыре группы по десять — двенадцать человек, группы собраны по возрасту, за крайним столом взрослые парни, а ближе к нам — почти дети. Странно, обычно комплектуют по степени…
Я укрылся в темпом углу напротив входа в ожидании сумерек, часа, когда девушка должна будет выйти.
После завтрака директор повел меня по этажу. В классах никого не было.
— Рано еще, — пояснил директор, — а вот, кстати, библиотека…
Следовать за ней мне было нетрудно. Мой наряд превратил меня в старого бродягу, каких много, да я и впрямь старый бродяга, однако претендующий на нечто большее, я человек, отвергнутый миром… В облике бродяги мне было удобно, никто не обращал на меня внимания, не желал мне ни добра, ни зла. Лусинда шла быстро, а я уже не очень проворен. Она дошла до улицы, идущей вдоль берега, и устремилась к причалу баркасов.
Классы были чистые, мебель целая, библиотека большая. Я вспомнил свою бесплатную районную среднеобразовательную руину, которой муниципальные подачки помогали, как самоубийце страховка, вспомнил грязь, ободранные столы и заляпанные стены…
Там к ней подбежал какой-то тип, видимо дожидавшийся ее и знавший, откуда она придет. Он схватил ее за мантилью и нагло открыл ее лицо. Произошел разговор, которого я не мог расслышать. Хотел было подойти поближе, но колени гнулись, как воск возле огня. Этот тип ее обнял. Лусинда попыталась оттолкнуть его, отвернуться. Я все же сделал несколько шагов, но остановился, увидев, что ее руки обвили плечи парня, обнимая его, и она с явным желанием подставила ему губы.
На обратном пути я заглянул в спортзал и опешил: четыре подростка в присутствии воспитателя, поощряемые его азартными криками, избивали друг друга палками. Заметив, что удары не достигают цели или ловко парируются, я спросил директора:
Сердце мое билось, как птица, чересчур большая для старой, хилой грудной клетки. Я почувствовал, что задыхаюсь, и начинающееся головокружение вынудило меня, как смертельно раненного быка, искать опору у стены.
— Вы уверены, что палочная драка пойдет им на пользу?
Да, это был мой костер без празднества и без зловещих барабанов, Мое одинокое, роковое аутодафе.
— Несомненно! Сублимация агрессивных влечений. Кроме того, они проходят курс каратэ. Появляется уверенность в себе, стадный инстинкт при этом подавляется. Понимаете, исчезает желание объединяться в группы. Разумеется, все под контролем, у нас опытные преподаватели.
Я покачал головой, но ничего не сказал. Сублимация так сублимация. Ну а если взбунтуются, как в Гаранском интернате?
Из последних сил я доплелся до Санта-Круса. Кажется, кто-то попытался мне помочь, как немощному старику, на лестнице постоялого двора доньи Эльвиры.
Мастерские были оборудованы великолепно. Станки, верстаки и все такое… В этом я слабо разбираюсь, но, судя по внешнему виду, у них не утиль и не бросовый товар.
Старик. Старик, идущий к концу и никак окончательно не кончающий свой путь.
Несколько подростков собирали большое устройство с толстой трубой. Присмотревшись, я с удивлением обнаружил, что вырисовывается полевое безоткатное орудие.
— Это что, — ткнул я в ствол, — тоже сублимация?
Директор мягко взял меня за локоть и вывел в коридор. Он втолковывал мне о врожденной агрессивности, об избытке энергии, все о той же сублимации, а я вспоминал, как еще до школы выклянчил у старшего брата, тогда еще живого, подержать тяжеленный люгер и как мы с дворовой мелюзгой ползали по мосту и подбирали автоматные гильзы после стычки двух банд, а пределом мечтаний у всех был «глостер» с удлиненным стволом. Может, не так уж и глупо с этой пушкой, подумал я, дай нам тогда кто-нибудь вволю набабахать из орудия, впечатлений хватило бы надолго и не сразу начали бы лить кастеты и точить напильники.
В конце концов я решился вернуться в Башню Фадрике. Почти две недели я провел безвыходно дома — все писал, теперь это мой единственный способ жить и встретить кого-нибудь на тропах пустых страниц.
— Надеюсь, — перебил я директора, — пушку будут испытывать в достаточно отдаленном месте? Жертвы среди мирного населения для сублимации, я полагаю, не обязательны.
Я понял, что мой гнев был всего лишь странной реакцией, достойной старого мечтателя, не решающегося покинуть свой «дворец грез».
— О да! — улыбнулся директор. — У нас под боком ущелье, рядом с бывшим полигоном. На полигон когда-то и химию сбрасывали, туда мы не забираемся, а ущелье — глубокое и глухое. Снаряды холостые, но грохот порядочный, а мирному, как вы говорите, населению ни к чему знать о наших забавах. Не так поймут…
— А ваши…
Несмотря на постоянную усталость, удваивающую тяжесть ног, я почувствовал призыв севильских улиц. В них есть что-то волшебное, неожиданное, удивляющее нас, как внезапный свежий ветер, трель птицы или улыбка юной мавританки. С годами Севилья превращается для тебя в живое существо. Она больше, чем некое селение, город или родина. Она живет рядом с тобой как брат, как родной человек. И когда у тебя уже никого нет, она, к которой ты относился потребительски, как к некой декорации или просто месту на земле, превращается в «другого», в друга или подругу твоих последних дней.
— Ребята в восторге! Масса впечатлений! Вторая группа уже месяц живет в ожидании испытаний. Ни одного нарушения, за три замечания лишаем права присутствовать…
Вот что я думал перед тем, как перейти к брани, кляня рои мух на улице Капучинос, ставшей мерзостной свалкой отбросов, где крысы и бродячие свиньи роются в грудах нечистот. Пришлось свернуть на длинную улицу, ведущую к монастырю Санта-Клара, подальше от невыносимого зловония. Очарование моих размышлений улетучилось, и теперь я шел, ругая этот город, нынешний caput mundi.
Может, они и перегибают палку со своими методами, но если это действительно помогает держать их в узде, то и черт с ней, с пушкой. К тому же вполне в духе старых славных традиций. Для чего им безоткатка, как не для воспитания? Не собираются же они в самом деле штурмовать Долину?
Миссия моя с формальной стороны была выполнена. Перебрать бумаги, просмотреть на выбор пару досье — и можно смело писать в отчете, что в школе для подростков-делинквентов N_85 все в порядке. Идеальном.
Увидев меня, Лусинда изумилась. Мне показалось, я догадываюсь, что она догадывается по моему хмурому лицу о скверном настроении, которое привело меня к ней. Она притворилась, будто наводит порядок на столе, потом подняла ко мне сияющее лицо.
Оставалась одна неувязка, и необходимо было ее увязать. Директору я сказал почти правду, по крайней мере ни на букву не отойдя от текста сопроводительного листа. Действительно, я инспектор, но только не федеральный, а федерального бюро, а это несколько иное, не муниципальное, ведомство. К тому же инспектором я был не по несовершеннолетним, а по расследованию… как там в Уложении: «Преступной или могущей стать преступной деятельности».
— Мне необходимо продолжить смотреть карты, Лусия, я, знаешь ли, забываю места, где бывал.
Не мог же я сразу после завтрака заявить директору, что у них в школе неладно, и небрежно спросить, почему за последние двенадцать лет ни один из выпускников не был затребован родителями? Причем это еще половина апельсина, как сказал старина Бидо, когда на очередном допросе я пообещал упечь его за бродяжничество, поскольку ни в чем серьезном уличить не мог. Так вот, родителей у многих не было, а наличествующие чаще всего были под надзором либо уже изолированы. Хуже другое — ни один из выпускников не был обнаружение только на территории графства, но и по всей конфедерации. Если, выходя из школы, они меняли фамилии и жили по чужим документам, то это попахивало если и не заговором, то чем-то очень похожим на заговор.
— Вот они, ваша милость, приготовлены для вас, как всегда. Я ждала вас.
Рассортированные бумаги лежали аккуратными стопками. Директор широким жестом указал на свое кресло и, пообещав зайти через час, вышел. Я рассеянно полистал платежные ведомости, не глядя переложил слева направо стопки учетных карточек, наконец добрался до списка учащихся. Так-так, сорок шесть человек: Цезар Коржо, Хач Мангал, Стив Орнитц, Пит Джеджер…
Пит Джеджер… Тогда он сидел перед нами на жесткой скамье в отделении, вцепившись трясущимися руками в барьер и, весь перекошенный, с идиотским смехом исходил слюной. Его подобрала патрульная машина в Веселом квартале у дверей какого-то притона. Придя в себя, он назвался, а когда дежурный составил акт и заполнил форму на принудительное лечение, то компьютер, в который ввели данные Пита, неожиданно блокировал выход.
Возможно, это звук ее голоса пробудил в моей душе непривычное, все возрастающее волнение. Мне трудно было дышать. Я задыхался. Еще немного, и мои сухие, словно в пергаментных перчатках, руки вспотели бы. Я не мог с этим справиться.
Дежурный запросил отдел информации и вызвал следователя. Следователь и распечатка на Пита пришли одновременно. Судя по бумаге, сейчас он должен был находиться в спецшколе, за триста миль отсюда и под надежной охраной.
Мною овладело что-то вроде старческой злобы или бешенства. Похоже на вспышки гнева, ярости безумных стариков в богадельнях.
Я засиделся в конторе и заехал с патрульными в отделение выпить кофе и перекусить — третий час ночи, а утром, в субботу, я собирался вылететь на Побережье, решить, наконец, с женой, в каких отношениях мы с ней находимся и долго ли эта неопределенность будет длиться. В буфете я взял несколько бутербродов, кофе не было, запивал минералкой. Когда я пошел к выходу, меня чуть не сшиб дюжий сержант, выскочивший в коридор с криком; «Где док?»
За ним из комнаты несся дикий вой, сопровождаемый глухими ударами.
— Я видел тебя, ты, как сука, повисла на шее мужчины, который тебя побил! На улице, которая идет от Мансебии к Триане. Я следил за тобой!
Дежурный выкручивал руки долговязому подростку, а тот вырывался и бился головой о барьер.
— Ваша милость не имеет права следить за мной и говорить мне такие слова. Будьте сдержанны, ваша милость!
— Позвольте, — сказали за моей спиной. Полицейский доктор отпихнул меня от барьера, выхватил шприц и ловко вкатил в руку буйствующего несколько кубиков чего-то желтого.
Кажется, я занес руку и попытался кинуться на нее. Она подвинула стол, разделявший нас. Потом с громким плачем выбежала во внутренний двор.
Подросток обмяк и привалился к барьеру. Дежурный вытер со лба пот, кинул фуражку на стол и уставился на меня. Я показал ему свою карточку.
— Что с ним?
Кажется, я дрожал, как потерпевший кораблекрушение (в конце концов, таков мой удел). Сердце пугало своими явно неритмичными ударами. (Описывая эту картину на очередной странице, сидя на своей крыше, где с изящным проворством резвятся коты, я усматриваю в ней нечто постыдно театральное. Но я был по-дикарски искренен.)
— Взбесился, молокосос, — обиженно сказал дежурный. — Его притащили сюда, ну, в стельку, привели в чувство, а тут выяснилось, что ему в спецшколе полагается быть. Только спросил про школу, а с ним истерика. Следователя укусил, сейчас руку перевязывает. Этот, как его. Пит Джеджер, беглец, по всей видимости…
Кажется, я провел локтем по столу, сбросил все книги и бронзовую чернильницу каноника. К счастью, свидетелей, думаю, не было.
Юнец несколько пришел в себя.
— Послушай, парень, — мягко сказал я, — тебя никто не тронет и плохого не сделает. Тебя что, обижали в школе?
Я возвращался домой, как человек, восходящий на Голгофу без надежды на искупление и блаженство. Совершенно подавленный, бросился на мою жалкую постель, желая сейчас же умереть, умереть всерьез, — стыд из-за собственной несдержанности хуже всякой боли. Смешон тот, кто надеется оправдать себя своими сантиментами.
Он вдруг вскочил и уставился совершенно круглыми глазами так, словно за моей спиной увидел привидение, и не одно к тому же. Когда я невольно оглянулся, он с криком «сволочи!» боднул меня в живот и перескочил через барьер. В дверях его остановил кулак сержанта.
А я именно таков — жалкий сентиментальный старик.
— Зря ты его так, — сказал я.
— Виноват, — равнодушно ответил сержант и пошевелил носком ботинка голову лежащего на полу Джеджера. — Минут через пять очнется, а если водой окатить, то сразу.
И вот Пит Джеджер косо сидел перед нами и трясся, лепетал что-то, закатывая мутные глаза, а пока дежурный выяснял по телефону, куда его сунуть до утра, я прикидывал, успею ли взять билет на ночной рейс, чтобы не тратить времени днем.
Я лишился сна и вообще душевного покоя! Я смотрел на рождение дня как на чудо и в сумерках комнаты слушал его долгое, бесконечное умирание — ведь день умирает в звуках, к которым я прислушивался, угадывая их происхождение со своего ложа. Крики детей, играющих в прятки, пока кто-то из них не заплачет, последние удары молотка шорника, стук колес тележки продавца воды, возвращающегося по дороге вдоль стены Алькасара. Потом сильный запах оливкового масла, на котором евреи жарят свою еду.
Раскисшего подростка отволокли в камеру, а я с попутным патрулем уехал в аэропорт.
Рассвет, напротив, — робкое сияние, его нужно воспринимать в тишине. Он проникает в окно, схожий с пугливым вором или с проказником, пробирающимся в дом так, чтобы его не услышали. Сквозь щели жалюзи струится как мутное молоко. Пробирается под дверью. День рождается боязливо, словно человек, приносящий дурную весть.
Жену я не застал, придавленная тяжелой китайской вазой записка гласила, что у нее репетиция, она извиняется, но всю волокиту придется отложить на месяц, до премьеры, и что надо поговорить с сыном — плохо ходит в школу. Сына тоже не было дома. В его комнате все как обычно: стены оклеены фотоблоками, в углу неизменный хаос. Травкой не пахло, упаковок из-под таблеток тоже не было видно, это уже славно, а что не посещает занятия так еще неизвестно, поможет ли ему образование выбиться на местечко потеплее. Мне лично оно только мешало. Этого ему, конечно, говорить не надо; пару слов об упорстве, настойчивости, ну там общеизвестные примеры…
Так я провел три дня не вставая с кровати. Несмотря на жару, мне было холодно. Лежал плашмя, но не смыкал глаз. Смотрел, как сменяются и стареют нетронутыми чашки с гаспачо
[69], которые донья Эуфросия подает мне с упреками. Что бы ты ни делал, кем бы ты ни был, в старости с тобой будут обращаться как с ребенком — смесь любви, превосходства и нетерпения, что так раздражало нас в детстве. Уже никто не станет уважать твою свободу.
Зачем ей понадобилось это перед премьерой, думал я, возвращаясь с Побережья. Только при посадке сообразил, что все просто — она и из этого хотела извлечь выгоду — бесплатная реклама, успех фильма обеспечен!
К вечеру четвертого дня прострации я услышал удары дверного молотка на улице Пимьента. А затем — короткий, но явно опечаленный разговор двух женщин. Мое сердце опять запрыгало (устрашенная птица металась от одного ребра к другому). Я знал, что это Лусия, Лусинда. Наверно, старуха испугалась и послала к ней кого-нибудь из своих нарочных, какого-нибудь мальчишку-мавра или кого-нибудь из нищих.
Утром меня вызвал Шеф и попросил ознакомиться с новым делом. Судя по его вежливому тону, он опять поссорился с секретаршей и искал, на ком сорвать зло.
Должно быть, обе они что-то готовили на кухне и наконец поднялись по лестнице. Они принесли хлеб, сыр, изрядный бокал вина и ароматный суп из зелени. Все было подано заботливо и аккуратно, не так, как делала донья Эуфросия.
Я взял папку и тихо вышел. Минут через пять он вызвал меня по селектору.
— Ваша милость, к вам пришла гостья, — сказала старуха.
— Ты забыл отчитаться по делу Ванмеена, — сказал он.
— Дело закрыто и передано в суд.
— Я шла к дяде и вдруг надумала зайти и спросить, как вы поживаете, ваша милость… Мне кажется, вам пригодится вот эта карта, я убедила сеньора каноника ее купить, изготовили ее лейпцигские картографы. Она охватывает всю Флориду, и здесь значится имя этого кабальеро, дона Панфило де Нарваэса, которого ваша милость так часто упоминаете…
— Вот и славно! Тогда приступай. Ознакомься и приступай.
— Слушаюсь! — рявкнул я и щелкнул каблуками.
Не скупясь на подробности, Лусинда старалась скрыть неловкость истинного положения. А истиной было ее милосердие и наверняка — сострадание. Нет ничего больней, когда ждешь каких-то иных чувств — полных жизни, силы, даже непримиримости. Она это сознавала и ловко выкручивалась, придумывая всяческие детали, — дар, присущий женщине.
Выходя, я услышал его довольное хмыканье. Такая вот жизнь: приходится маневрировать, ловчить и при этом блюсти собственное достоинство, а когда это невозможно, то не терять хотя бы чувство юмора. В кабинете я взялся за папку. По делу проходил недавний знакомец. Пит Джеджер. В памяти была свежа его истерика в отделении, я вначале даже не понял, почему на него завели дело. И чем больше вчитывался, тем меньше понимал.
— Смотрите, сеньор аделантадо, какой чудесный день. Вставайте, мы накроем стол на крыше. Ветерок такой прохладный, просто прелесть.
К делу прилагались показания Пита, из кармашка торчала кассета — копия допроса. Протокол в основном состоял из отдельных слов, многоточий и ремарок типа «допрашиваемый молчит», «допрашиваемый истерично хохочет» и т. п. На все вопросы о причинах побега он отмалчивался или плакал, а когда ему сказали, что позвонят в школу, — потерял сознание. Прослушав кассету, я ничего нового не выяснил. Между всхлипыванием, плачем и надсадным кашлем он, как заведенный, повторял, что в школе ему будет крышка, что там нечисто и что Хенки, Колин и Етрос все расскажут, если вырвутся. Медэкспертиза: типичный случай запущенного невроза параноидального типа, возможно употребление психотомиметиков.
Они все приготовили на крыше, дав мне время причесать бороду и волосы, длинные с проседью, как у попа. Лусинда, очевидно, заметила на столе чернильницу и стопку бумаги.
Запросив материалы по школе перед тем как трясти Пита, я копнул глубже… и пошло-поехало!
— Значит, дон Альвар работает! Тогда я спокойна! Какое счастье, что сохранится рассказ об удивительных событиях, которые он пережил и снова переживает, описывая их! — Лусинда выражалась туманно, обращаясь к невежественной донье Эуфросии, но так, чтобы я слышал.
И вот я за столом директора перебираю большие коленкоровые папки с личными делами, Так, досье Джеджера: родился в Остоне, Норт-Энд, семья среднеблагополучная, учился в бесплатной государственной, связался с компанией «пиратов». Интеллект — 94. Агрессивность — 115. Автобиография. Родился, учился. Школьный рапорт. Не окончил, направлен в распределитель за избиение учителя. Плюс к этому мелкие кражи, взлом киоска, поджог мусоропровода. Акт о направлении в спецшколу, акт о приеме, запись врача медкарта прилагается, ежемесячный контроль… Вот оно! Отметка за этот месяц — он, что же, сейчас мирно занимается в библиотеке или там в мастерских, а не сидит в следственном карантине? И вообще он не в бегах, а тихо дерется на палках или сублимирует агрессивность в нечто дальнобойное? Судя по документу так оно и есть, и подпись рядом. Ладно, допустим, любой проходимец на допросе мог себя выдать за Джеджера. Только вот с пальчиками плохо, отпечатки все-таки его. Пита, и находиться ему здесь нельзя. Так что отметка о контроле липовая.
— Тебя это действительно интересует?
С этого и начнем, аккуратно, без нажима. И не сейчас, а после обеда. Я снова взялся за список: вот и Хенк Боргес, а вот Колин Кригльштайнер, еще Колин, только Ливере. Зато Етрос у них один.
— Как вы можете спрашивать, ваша милость? Мы все читали реляции о конкисте, видали карты, но то, что рассказываете мне вы, это совершенно иное. Картина получается совсем другая…
Она попрощалась, чтобы я не слишком старался наряжаться. Сослалась на то, что должна срочно быть в типографии дяди, и побежала вниз по лестнице.
Листая инвентарную книгу, я обнаружил в спортивном снаряжении два надувных спасательных плота. Насколько мне известно, самый крупный водоем поблизости — это бассейн в муниципальном парке Долины.
Не дождавшись директора, я ушел к себе в комнату. Войдя, я остановился на пороге: вещи лежали не так. Портфель ближе к краю стола, а стул вдвинут под стол до упора. Что же они искали? Все свое я ношу с собой, особенно в чужих владениях.
Я спокойно поел, глядя на мою подружку Хиральду. Упорная, немая. Мавританка. И когда донья Эуфросия убрала чашки, я стал писать эти страницы, польщенный и ободренный поведением Лусинды, которая, верно, уже повисла на смуглой шее своего грубоватого дружка.
Я сел на кровать, достал зажигалку и прошелся по всем «кнопкам», которые распихал на втором этаже, под директорские речи о сублимации. Чувствительность на пределе, но везде пусто! Только один микрофон брал странные звуки, что-то вроде мелодичного похрюкивания.
Сунув приемник в карман, я встал. И замер. Из-под кровати мне послышался слабый шорох.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
— Ну, вылезай! — спокойно сказал я и присел.
Под кроватью никого не было.
…
После обеда я шел по первому этажу. Везде пусто, у выхода на стене появился большой плакат с сочной мулаткой «Посетите Гавайи!».
«Непременно посетим», — пробормотал я и вышел во двор.
КАСИК РАССУДИЛ, ЧТО НАСТАЛО ВРЕМЯ ПОМОЧЬ МНЕ СБЕЖАТЬ. Мое положение становилось невыносимым. Вожди племени и колдуны уже явно подумывали о том, что пора бы им впитать в свою плоть необычные способности, которые мне приписывали. Они были вполне убеждены, что получат большую пользу, сожрав кисти моих рук, ступни и какую-нибудь другую часть тела или орган, — наверняка на своих тайных сборищах они уже уточнили что именно. Они намеревались причаститься мною с надлежащим почтением и благоговением (как поступаем мы каждое воскресенье с плотью Господа нашего). Их души должны были обогатиться добавкой заморского существа, столь же съедобного, как всякая другая земная тварь.
Школа находилась на склоне горы, сверху нависали огромные замшелые валуны. Парк шел вниз, дорога, по которой я вчера добирался, усыпана листьями. Вокруг дома аллея, скамейки.
Ночью шел дождь, спортплощадка за школой раскисла, лужи маскировались опавшей листвой. Площадка была врезана в склон, двери за ней вели, очевидно, в раздевалку и душевые.
Я подумал, что мог бы немного отсрочить опасность, сообщив им какой-нибудь потрясающий секрет, способный преобразить всю жизнь этого края. Колесо или порох (я знал, где найти серу и другие минеральные элементы, а мелкий древесный уголь был всегда под рукой — для приличного взрыва вполне достаточно). Но это привело бы лишь к тому, что меня провозгласили бы королем королевства, которое не было и никогда бы не стало моим, где в лучшем случае я мог бы сделаться королем-обманщиком.
Так, волейбол, баскетбол, регби… а это что? Я остановился перед массивным сооружением из стальных труб, автопокрышек, цепей и досок. От несильного ветра все это угрожающе раскачивалось и скрипело, цепи звенели, мокрые доски медленно поворачивались… Похоже на кинетическую скульптуру. Вдруг я физически ощутил, как чей-то взгляд жжет мой затылок. Не оборачиваясь, я полез в карман, вынул платок и уронил его.
Ни на площадке, ни у дома никого не было. Окна в ставнях даже днем! Если кто-то и смотрел на меня, то только из школы.
Также приходили мне на ум деньги, избавляющие от многих неудобств — погрузки и разгрузки, походов для торгового обмена. Но я все время чувствовал опасность этой затеи. Как будто деньги несли в себе что-то дьявольское — хуже огня, стали или пороха.
Начинала раздражать неестественность происходящего. Если здесь в самом деле нечисто, то почему никто не трется возле меня, пытаясь сбить с толку, запугать или просто купить? Или у них и намыленный муравей в щель не влезет, как говаривал старина Бидо, или это блеф.
Даже самого заурядного инспектора надо ублажать, от его доклада зависит размер куска, отхватываемого из кармане налогоплательщика в школьную казну.
Время понуждало принять решение. Я воспользовался одним из моих периодических торговых походов летней поры и сообщил о своем решении немногим выжившим испанцам в других племенах — большинство из них уже обзавелись детьми и стали простыми воинами или носильщиками тяжестей… Кроме негра Эстебанико, которого содержали как талисман в главном племени кевене (это был мавр, черный-пречерный и красиво сложенный, как статуэтка из черного дерева, которые продают в Оране). Удел всех остальных был незавидным, впрочем, как и в Испании. Любопытное обстоятельство, достойное размышления.
Туча, цеплявшаяся за вершину, сползла вниз. Закапал мелкий дождь. Не знаю, как намыленному муравью, а мне пора вползать в дело и переходить от впечатлений к фактам.
— Что ж, — сказал я директору, — все в порядке. Теперь для отчета надо побеседовать… — Я рассеянно поводил пальцем и ткнул наугад. — Скажем, вот этот. Селин Гузик.
Лопе де Овьедо мне ответил, что предпочитает остаться у агасов. Жил он там вконец изнежившись, этаким меланхолическим производителем, утратившим всякую мужественность, предавшимся похоти.
— Селин? Минутку!
Директор перебрал дела, сунул мне досье Гузика и со словами «Сейчас приведу» вышел. Глядя вслед, я соображал, что же здесь неладно? Потом дошло — директор идет за воспитанником как последний охранник. А селектор на что? Странные тут правила…
Паласиос и Дорантес, напротив, приняли мое предложение — они были готовы к приключениям. Это меня даже удивило, потому что я с ними говорил честно. Я предлагал им идти не в направлении Кубы или Испании, а двигаться на запад, то есть в противоположную сторону. Эстебанико согласился примкнуть к нам, как он сказал, просто из любви к переменам и риску. Испания, мол, для него не такое место, чтобы по нему тосковать.
Итак, пусть для начала Гузик. Шестнадцать лет. Состоятельная семья. Развод. Остался с отцом. Шайка «ночные голуби». Драки, мелкие кражи, участие в Арлимских беспорядках. Интеллект — 90. Агрессив. — 121. Характеристики, медкарты и т. п.
За дверью засмеялись, потом без стука вошел директор, а с ним высокий черноволосый парень. На правом рукаве нашита голубая единица.
У Дорантеса и Паласиоса еще были особые интересы — они слышали разговоры о Семи Городах и о Кивире и верили в дома из золота (они предполагали, что дома эти разборные и что их можно будет быстро продать в виде слитков).
— Инспектор побеседует с тобой, Селин, — сказал директор, а мне показалось, что он охотно бы добавил, «если ты не имеешь ничего против» или нечто в этом роде.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Селин.
Я сказал им, что нам придется подождать, чтобы собраться всем во время следующего летнего переселения и, в случае если они решатся, идти от побережья на запад…
— Привет, — ответил я, — садись.
Директор вышел. Я впился глазами в лицо Селина, пытаясь уловить облегчение или растерянность, но ничего не заметил.
— Если хочешь, — предложил я, следя за ним, — выйдем во Двор.
…
— Так ведь дождь! — улыбнулся Селин.
— Ну, ладно. Есть претензии, жалобы?
ДУЛХАН ОБЪЯВИЛ О НАЧАЛЕ СЕЗОНА ОХОТЫ и познал меня сопровождать его до Дороги коров. Он намеревался сбить с пути наших вождей, которые могли отправиться вдогонку за мной, — на самом деле мой путь будет в противоположную сторону: дорога на маисовые заросли, она, говорил Дулхан, приведет меня к окрестностям «верхнего мира».
— А как же, — заявил он (я встрепенулся), — есть претензии!
Уткнувшись в бумаги, я, не глядя на него, спросил:
— На Дороге коров они обязательно тебя застигнут, — сказал касик, — а на другой дороге тебя защитят от них топкие поймы больших рек. Хотя там твоими врагами будут кайманы. Они намного сильнее человека и знают все наши хитрости и слабости. Приручить их невозможно — они никогда не отвечают на вопросы наших колдунов. Плачут, проливая лживые слезы, как женщины. Любят нежиться в иле, едят падаль или нежную свежую рыбу — поэтому от нас не зависят. Ненависти в них много, они остались, словно никому не нужные. Они существуют со времени другого Солнца, другой Земли. Они еще не исключены из цепи жизни…
— Чем недоволен?
— Ребят у нас мало. Группы — по десятке! Со всей школы две команды наберешь, а на регби и того меньше. Неинтересно!
Шли мы три дня по северной пустыне. Касик вел с собой свиту из вождей и рабов разных племен.
— Хорошо, я запишу. На что сам жалуешься?
— Я же говорю, ребят мало!
Мы достигли места, где каждый год появляются огромные, лохматые животные — бизоны с короткими кривыми рогами. Тысячные их стада проходят там в более или менее определенную пору, колебания которой знают колдуны. Бизоны крупнее испанских быков, но не так свирепы.
В его абсолютно честных глазах не было ни капли иронии. Над чем они все-таки смеялись с директором в коридоре?
— Тебе здесь не очень скучно?
Знатоки дела прикладывают ухо к земле, они способны услышать приближение стада на расстоянии нескольких лиг.
— Что вы! Я староста группы, — с достоинством сообщил он, тронув матерчатую нашивку на рукаве, — времени нет скучать.
Ах, даже староста. Не слышал я, чтобы в спецшколах привлекали подопечных к управлению. Оригинально!
На четвертый день нам дали знать. Наверняка ночью или на рассвете бизоны будут здесь. Неизвестно, отчего они так стремятся на юг. Море им ненадобно. Я полагал, что им нравятся луга с нежной травой у реки, которую называют Миссисипи. Однако, по мнению Дулхана, ими движут странные законы любви. Поэтому они скачут как бешеные, и их красные глаза горят как угли. Из-за любви. Наверно, это та любовь, что приводит в движение Солнце и звезды, о чем говорит Данте (которого Дулхан, разумеется, не читал).
— Как же ты сюда попал?
Селин хохотнул.
Дулхан сказал, что пятеро молодых вождей войдут в стадо и попытаются заколоть копьем бизонов покрупней. Это равносильно посвящению. Иногда кому-то удается ухватить бизона за рога и повалить его. Кто это сделает, хотя бы он и погиб, затоптанный стадом, ему надежно обеспечено место среди героев племени. Чем-то это похоже на наш бой быков, который, правда, говорят, пришел к нам из Греции и с Кипра и имеет древнее, таинственное происхождение.
— Ерундой занимался с ребятами…
Мы проговорили с Дулханом у костра большую часть ночи.
Он рассказывал о своих делах спокойно и равнодушно, словно все это было очень давно и не с ним. Перевоспитали уже или считает прошлые свои забавы нормальным досугом? Вот я сижу тут с ним, слушаю о его подвигах на арлимском пепелище, а что мой сын?.. Черт его знает, с кем он связался и почему не ходит в школу…
— Чем вы занимаетесь в мастерских? — перебил я Селина.
— Прежде чем уходить от нас, — сказал он, — хорошо бы тебе совершить какую-нибудь смелую штуку, какие делают наши воины. Пригодится в твоем странствии. Твое тело уже многое забыло…