Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мы замолчали. В палате повисла странная тишина. Только приемник без устали перескакивал с волны на волну, но голоса теперь совсем исчезли, осталось только приглушенное шипение, как бывает, когда в одиночестве шагаешь по черному туннелю.

– Слушай, в чем дело? Ты же напряглась как пружина! Я будто гладильную доску обнял.

В тот день мы впервые разошлись по домам до темноты.

– Прости, – пробормотала она, отодвигаясь. – Наверное, я не готова еще расслабиться. Я просто... – Она не стала договаривать.

Я зашел в квартиру, бабушка сидела под окном и давила на скрипучую педаль швейной машинки, рокот стоял такой, будто над головой у меня пролетает вертолет. Увидев меня, бабушка сняла ногу с педали и сказала:

– Просто – что? В Новом Орлеане что-то случилось?

– А ты сегодня рано.

Она отвернула от него зеркальный взгляд.

– Были у меня там проблемы с Другой. Очень серьезные.

Я заметил, что она переоделась в теплую зимнюю кофту. Это была бордовая вязаная безрукавка, шерсть из нее давно повылезла, и безрукавка больше напоминала жесткие доспехи, сшитые из двух плотных войлочных пластин. От кофты шел густой камфорный запах – значит, только что из сундука. Судя по всему, бабушка решила достать из сундуков зимнюю одежду – в этом году несколько раньше, чем обычно.

– Хочешь рассказать?

Каждую осень бабушка откладывала этот момент до последнего, и теплая одежда появлялась у нас, когда вот-вот должны были включить отопление. Ведь такая грандиозная работа требовала недюжинной решимости.

Молчание.

– Эти зимовки меня когда-нибудь доконают, – часто говаривала бабушка.

Палмер глотнул еще текилы и стал выбираться из гамака.

– Пойду посмотрю, как там Лит...

Дома у нас не было ни шкафов, ни комодов, все вещи хранились в сундуках. В нашей квартире эта мера действительно помогала сэкономить место, но окажись бабушка в огромной усадьбе, она и там бы не раздумывая заменила шкафы сундуками, просто побольше. Согласно ее логике, вещь в шкафу все равно что чужая, а вот содержимым сундука ты владеешь по-настоящему. Она вечно боялась, что в дом нагрянут с обыском, и прятала все ценные вещи по сундукам, чтобы в случае чего сразу вынести их из квартиры. За вычетом места, которое занимали обеденный стол и две кровати, обе комнаты были полностью заставлены сундуками и ящиками, они громоздились друг на друге, доставая до самого потолка. Вещи, которыми пользовались чаще, хранились в верхних ярусах. А зимняя одежда, больше полугода пролежавшая без дела, к осени успевала переместиться в самый низ, и чтобы до нее добраться, приходилось снимать все верхние сундуки.

Соня тронула его руку:

Промозглыми осенними вечерами бабушка в своих тоненьких кофтах дрожала от холода.

– Нет, ты посиди, дай я посмотрю.

– Завтра будем доставать сундуки, – стиснув зубы, говорила она.

Палмер пожал плечами и сел.

Но потом наступало утро, пригревало солнце, и бабушке начинало казаться, что это дело подождет еще пару дней.

– Как скажешь. Кстати, не принесешь мне тогда пару пива?

– Слышала сказку о ленивой птичке?[53] – однажды спросил я ее.

– Без проблем. – Соня направилась в дом, но на пороге остановилась и глянула на Палмера непроницаемыми глазами. – Ты меня любишь?

– Я же тебе ее и рассказала, – закатила глаза бабушка.

Палмер поднял на нее глаза, несколько обескураженный таким вопросом. Слово «любить» она произносила вслух очень редко, говорила его только мысленно.

– Не ты, а тетя.

– Люблю, конечно! – Он даже чуть засмеялся – показать, насколько это глупый вопрос.

Она помолчала, будто обдумывая ответ.

– А тете я рассказала, – проворчала бабушка. – Ничего ты не понимаешь, говорят же – весной утепляйся, а осенью раздевайся, тогда и болезни не страшны.

– Почему?

Она поменяла ногу на педали и снова налегла на машинку. Трудно было представить, что моя ленивая бабушка готова несколько недель потратить на пошив стеганого лоскутного одеяла, которое к тому же совсем не грело. Но она где-то услышала, что работа за швейной машинкой предупреждает старческое слабоумие. Бабушка боялась, что однажды выживет из ума и мы станем ее обижать, поэтому не жалея сил давила на педаль.

Палмер заморгал, улыбка сменилась постепенно наморщенными бровями.

Нитки закончились. Машинка замолчала. Я услужливо побежал за коробкой со швейными принадлежностями.

– Просто люблю – и все.

– А! – Снова пауза. – Ладно, принесу тебе пиво через пару минут.

– Бабушка, – как ни в чем не бывало спросил я, подавая ей коробку, – ты, наверное, ждешь не дождешься, когда дедушка придет в себя?

Палмер сидел в гамаке под звездным небом, слушая голоса ночных птиц и гадая, что же, черт побери, случилось с нею в Новом Орлеане.

– Жду не дождусь, когда он помрет, – не поднимая головы, ответила бабушка. – Кости у старикана крепкие, столько лет пролежал, а все не развалится. Умри он раньше, больница выплатила бы нам много денег, а с тех пор руководство столько раз менялось, поди знай, вспомнят ли старый должок.

* * *

– Ты совсем не хочешь, чтобы он очнулся? Если он придет в себя, то наша семья… – я искал подходящее слово, – воссоединится.

Дверь в спальню Лит была чуть приотворена, и свет из коридора проникал внутрь, чтобы Лит, если ночью проснется, не испугалась темноты. Соня не знала, действительно ли Лит боится темноты, но сочла, что дверь приоткрыть надо было.

– Воссоединится? Ха-ха-ха!.. – Из бабушкиной гортани снова вырвался турачий клекот. – А где он будет жить? И что мы будем есть? Больница-то пособие перестанет выплачивать! Или, может, ты нас будешь кормить? – Бабушка злобно сплюнула, буравя меня своими маленькими круглыми глазками.

Она сунула голову в дверь, и глаза автоматически подстроились к тусклому освещению. Лит лежала на боку, спиной к двери, в окружении множества кукол. Одеяло она с себя сбросила. Соня тихо, как тень, вошла в комнату и наклонилась поправить сбитое одеяло. Выпрямляясь, она краем глаза заметила движение.

Я прошел во внутреннюю комнату, огляделся – повсюду громоздились сундуки, для второй кровати и правда не было места.

Скоро домой вернулась тетя. Я встретил ее, взял сумки с продуктами и отнес их на кухню.

Фидо возник у ног кровати, глаза его пылали расплавленным золотом. Соня знала, что серафим не собирается причинять ей вред, но волосы на затылке зашевелились, глубоко в груди зародилось сдавленное рычание.

– Тетя, ты обрадуешься, если дедушка очнется? – закинул я удочку, отмывая огурец.

Лит перевернулась и открыла глаза, блаженно улыбаясь.

– Это невозможно, – сказала тетя. – Ему весь мозг вырезали.

– Не бойся, тетя Блу! Фидо просто меня защищает.

– Весь мозг вырезали? – Я-то думал, дедушку просто ударили чем-то тяжелым, не знал, что ему еще и мозг вырезали.

– Зачем ему защищать тебя от меня? Я тебя никогда не обижу, котенок.

– Не весь, но больше половины.

– Я знаю, тетя. Но Другая может меня обидеть. Она же прямо сейчас этого хочет, правда?

– Но если он все-таки очнется, ты представь…

А соображает, засранка!

– Ага. – Тетя включила плиту, не прекращая энергично взбивать яйца. – Тогда я потеряю работу. Ведь меня устроили в больницу вместо дедушки[54]. А с тех пор пришло столько новых сотрудников, все молодые, с хорошим образованием, ждут не дождутся, чтобы занять мое место. И если папа очнется, у них появится повод меня уволить… – Распущенные в раскаленном масле яйца пошли золотистыми пузырями, словно подгоревшее солнце. Тетя с лопаткой в руке задумчиво стояла перед плитой. По кухне поплыл запах гари, и она вдруг резко вздрогнула: – Не может такого быть, это невозможно. Половину мозга отрезали, он не очнется. Ты же знаешь, я человек трусливый, больше меня не пугай.

–Я никогда не дам Другой тебя обидеть, Лит. Ты это знаешь.

Я поел горелых яиц и ушел обратно в комнату. Библиотечные книги лежали на столе, но у меня не было сил их читать. Я пытался убедить себя, что человек, которому вырезали половину мозга, уже не сможет очнуться. И еще мне следовало признать твою правоту: никто не хочет, чтобы дедушка очнулся. Ты снова учла то, что я упустил из виду, снова обогнала меня – как же это бесило.

– Я-то знаю, тетя Блу. А вот Фидо сомневается.

* * *

Ни в нашей семье, ни в целом мире уже не было места для дедушки. При мысли об этом меня охватило уныние. В комиксах детей постоянно уводили с собой разные оборотни, небожители или инопланетяне, переносили в царство бессмертных либо на другую планету, там их ждали разные приключения, а потом дети возвращались домой. Я завидовал героям и на улице всегда следил за подозрительными и чудаковатыми людьми, надеясь, что они заберут меня с собой. Только теперь я понял, что нельзя просто так перенестись в другой мир, ведь потом окажется, что здесь твое место уже заняли. И еще я вдруг осознал, что, лежа без движения на больничной койке, дедушка кормит всю нашу семью. Не превратись он в растение, не видать бабушке пособия, а тете – работы, тогда мы даже за школу не смогли бы заплатить. И пособие, и тетина работа получены в обмен на половину дедушкиного мозга. Без этой половины у нас ничего бы не было. Погоди-ка, половина мозга… Я вдруг вспомнил бледный мозг в банке из Башни мертвецов, может быть, это дедушкин? Меня бросило в дрожь. Как все-таки дедушка превратился в растение? Я должен это выяснить.

Палмер очнулся от дремоты, когда в его ладонь вдавилась бутылка пива из холодильника, с которой еще капали льдинки. Он отдернул руку, как лабораторная лягушка от разряда сухой батареи.

Перед сном я пристал к тете, требуя рассказать о дедушкином превращении.

– Ой!.. То есть спасибо.

– Гвоздь, – пробормотала тетя и почти сразу уснула.

Он быстро глотнул из бутылки. Соня вспрыгнула на него, лежащего навзничь. Кроме солнечных очков, на ней ничего не было.

С тех пор каждый вечер перед сном я принимался вытягивать из тети подробности. Она рассказывала кое-что, если была не очень уставшей, но это давалось ей нелегко. По тетиной памяти будто проехались танком, все воспоминания разбились на мелкие осколки. Постепенно я привык к ее путаным объяснениям, к длинным паузам посреди рассказа и к храпу в самый неожиданный момент.

Она устроилась верхом на нем, и лунный свет очертил ее контуры серебром и тенью. Груди были так же налиты, живот и бедра так же гладки, как помнилось Палмеру. Он отставил пиво и мокрой рукой ущипнул ее за соски. Они были холодны и тверды под его пальцами, как гладкие камешки.

И еще тете приходилось подолгу объяснять мне значения разных слов из своих рассказов. Например, что такое “культурная революция” и “коровник”[55]. С коровниками я в конце концов разобрался, а вот с “культурной революцией” было сложнее: чем дальше тетя объясняла, тем хуже я понимал, потому что каждое ее объяснение только прибавляло новых непонятных слов. “Дацзыбао”, “цзаофани”[56], “хунвэйбины”… Я то и дело перебивал ее просьбой объяснить очередное слово. Но все равно так до конца ничего и не понял. К счастью, даже не разобравшись с “культурной революцией”, я все равно смог узнать, что случилось с дедушкой.

Она опустила руку и раскрыла на нем джинсовую рубашку как газетную бумагу – пуговицы полетели во все стороны. Опустившись телом сверху, она вытянула ноги вдоль ног Палмера, руками обвивая его шею. Он погладил ее обнаженные бедра, и она подставлялась под его руки, как кошка, которая просит ее погладить. Тяжелая волна возбуждения и страха охватила Палмера, как всегда бывало перед их соитием.

Дедушка превратился в растение в 1967 году, в начале “культурной революции”. Сотрудники больницы разделились на две противоборствующие группировки. В то время дедушка был руководителем больницы и принадлежал к группировке “охранителей”. А люди из второй группировки назывались цзаофанями, бунтарями. Для меня эти слова были не такими уж новыми: когда папа играл в карты со своими приятелями, они тоже делились на “охранителей” и “бунтарей”. Я не знал, в чем разница между карточными группировками и настоящими, но, во всяком случае, было ясно, что они враждуют. Поэтому “цзаофани” начали критиковать “охранителей”. Слово “критиковать” тоже было непонятным, тетя объяснила, что это значит изводить человека морально и физически. Вот так дедушку и критиковали, а потом заперли в коровнике. И поначалу я думал, что в коровнике были настоящие коровы, что это загон, где держат домашний скот, но оказалось, все совсем не так. Любое место могло стать “коровником”. Например, Башня мертвецов. Оказалось, дедушку держали в той самой Башне мертвецов, куда мы каждый день приходили играть. Правда, тогда она была еще ничем не примечательной водонапорной башней, там не было ни трупов, ни бассейна с формалином. Во время одного из митингов борьбы дедушку серьезно избили, а потом заперли в Башне. Бабушка пришла за ним на другой день, а он уже был не в себе, не мог двух слов связать, а от яркого света у него начиналась рвота. Бабушка списала это на испуг и решила, что он полежит пару дней дома и поправится. Но дедушке становилось все хуже, у него отказала рука, и ноги стали неметь, теперь он не мог подняться с кровати. Спустя еще несколько дней дедушка стал ходить под себя, а от речи осталось только нечленораздельное мычание.

На глубинном, инстинктивном уровне Палмер знал, что это красивое создание, ласкающее его, – воплощенная смерть, но на уровне разума он верил ей, что она его не убьет. Физическое возбуждение возникало из знания, что в любой момент возлюбленная может разорвать его пополам, как сдобную булку.

Дедушку доставили в больницу при медуниверситете. Врачи тоже не могли понять, чем он заболел. Состояние с каждым днем ухудшалось, и скоро дедушка стал полностью парализован, только моргал, и сердце продолжало биться, а так – от мертвого не отличишь.

Когда Соня расстегнула на нем ширинку, член Палмера выскочил наружу. Палмер закрыл глаза, ощутив губы Сони, ощутив кривизну ее клыков на головке органа. У мужика в здравом уме сразу бы опал, если бы его член взяли в бритвенно-острые зубы. Но Палмер давно уже не был в здравом уме. Дрожа от страсти, он отвел ее голову от своего паха, тяжело дыша сквозь зубы.

В больнице собрали консилиум, пригласили врачей разных профилей, провели всестороннее обследование и с помощью рентгена обнаружили в дедушкином черепе железный гвоздь в два цуня длиной, скорее всего, он вошел в голову через висок. На виске у дедушки была небольшая ранка, дома ей не придали значения, приняли за простую царапину. Ржавчина вызвала заражение и гниение мозговой ткани, которое постепенно распространялось, нужно было немедленно провести трепанацию и извлечь гвоздь. Операция была рискованная, но результаты многочисленных обследований, проведенных в больнице, показывали, что она необходима как можно скорее. Вот только бабушка ни в какую не соглашалась.

Она быстро опустилась на него, пока он не успел возразить. Палмер поднял ладони, охватил ее груди и резким движением бедер вверх вошел в ее тело и разум одновременно. Честно говоря, ментальной связи ему не хватало больше, чем физических аспектов секса. Без нее он всегда мог и подрочить, но мастурбаторной телепатии не существует. И он без усилий отдал ей все свои мысли, все свое существо, все барьеры растворились.

– Сейчас он, по крайней мере, живой, а если умрет у вас на столе, что тогда? – раз за разом повторяла она.

* * *

Очевидно, в то время бабушка еще не в полной мере понимала, что такое “живой труп”. Она хотела только одного – не остаться вдовой. Если бы она знала, что все ее дальнейшие беды будут от того, что муж выживет, то не стала бы мешать врачам – наоборот, молилась бы, чтобы операция прошла неудачно и бессмысленное сердцебиение в дедушкиной груди поскорее прервалось.

Снова он оказался в другом месте,общем для них с Соней во время свиданий. Он двигался через серое пространство, которое не было ни воздухом, ни водой, и не знал, плывет он или летит. Было тепло и уютно – наверное, так должно быть в утробе.

Руководство больницы отправило дедушкиного сослуживца поговорить с бабушкой, он обещал, что больница выплатит семье компенсацию и позаботится о вдове и детях, если операция пройдет неудачно. Бабушка очень устала, у нее не осталось сил на скандалы и споры, и она подписала разрешение на операцию.

Соня возникла из серого поспешно и уверенно, как акула из своей стихии, черты лица ее были размыты быстрым движением, руки и ноги – невозможно длинные и тонкие. Волосы превратились в темную летящую пелену, похожую на выхлоп реактивного самолета. Это скорее был рисунок импрессиониста, чем женщина из плоти и крови.

Операция прошла успешно, гвоздь удалось извлечь. Он сработал как миксер: вмешал в дедушкин мозг ржавчину и бактерии, вызвав в сером веществе брожение, изменившее его свойства. Сгнившая часть мозга уже дурно пахла. Врачи сделали все возможное, чтобы удалить как можно меньше ткани, в результате удалось сохранить треть мозга. Но дедушкино состояние осталось в точности таким же, как до операции, – он не умирал, но и не приходил в себя.

Она обернулась вокруг Палмера, и он тоже охватил ее руками и ногами, таща в себя. Мысли, чувства, восприятия сверкали между ними дуговыми разрядами. Их внутренний голос становился то громче, то тише в процессе слияния. Слияние личностей и пережитого более всего прочего помогало им «восстановить отношения» после разлуки. Лицо Сони плыло перед его умственным взором, и выражение его становилось все мягче, все глубже вплывала она в него и он в нее.

Тетя говорила, что в медицинской практике встречалось немало примеров, когда после удаления части мозга пустоты заполнялись спинномозговой жидкостью, а оставшаяся часть мозга компенсировала недостающие функции. Поэтому такие пациенты сохраняли и подвижность конечностей, и способность выражать собственные мысли, даже внешне они совсем не отличались от обычных людей. Правда, в большинстве случаев это были дети, у которых мозг еще не успел окончательно сформироваться, да и функции, за которые отвечали удаленные ткани, имели второстепенное значение. Ясно, что с дедушкой такое чудо случиться не могло. Поэтому врачи считали, что он уже никогда не очнется.

(скучала...)

(плохо было без тебя...)

Только спустя несколько дней после операции полицейские пришли в больницу с расследованием. Скорее всего, преступление было совершено после митинга борьбы – когда люди разошлись, преступник проник в Башню мертвецов и воткнул гвоздь в дедушкин череп. На митинге дедушку избили, поэтому он лежал на полу Башни почти без сознания и, скорее всего, не сопротивлялся. Преступник был знатоком анатомии и опытным хирургом – чтобы дедушка не скончался на месте, он провел гвоздь мимо важных кровеносных сосудов. Кроме того, рану грамотно обработали, что ускорило ее заживление. В больнице потом шутили, что это была самая мастерская операция за всю историю университета, жаль только, хирург пожелал остаться неизвестным. Полиция подозревала всех, кто участвовал в митинге борьбы, но не исключала вероятности, что преступника на митинге не было. Они попросили бабушку вспомнить всех дедушкиных недоброжелателей. Получился огромный список, но в него вошли далеко не все люди, желавшие дедушке зла. Ведь дедушку ненавидело большинство врачей в больнице. Тетя сказала, что он здорово проявил себя на войне, но медицине никогда не учился и квалификации ему не хватало. Тем не менее дедушка руководил больницей и командовал врачами куда более образованными, чем он сам. Разумеется, их это не устраивало. Дедушке они тоже не нравились – мол, решили, что разбираются в медицине, задрали носы и ни во что не ставят его, заместителя директора больницы! Следовало проучить наглецов. И чем выше была квалификация врача, тем реже он получал доступ к операционному столу – будь ты хоть гениальным хирургом, никто об этом не узнает. Сотрудники больницы затаили злобу на дедушку и ждали возможности поднять бунт.

(люблю тебя...)

(беспокоился...)

Бабушкин список расширил круг допрашиваемых. И как-то ночью один из врачей, попавших в этот список, повесился у себя дома на резиновой трубке для капельницы. Звали его Ван Лянчэн, он был терапевтом. Никто не мог поверить, что это его рук дело. Ван Лянчэн был человеком улыбчивым, дружелюбным и немного мечтательным, обожал литературу, рисовал, играл на скрипке. Потом нашелся свидетель, который видел, как Ван Лянчэн после митинга направляется к Башне мертвецов. Шел дождь, Лянчэн держал над головой зонтик. С ним был еще один человек в дождевике, лица его свидетель не разглядел. Вероятно, тот человек был сообщником Ван Лянчэна, а скорее всего, он и совершил преступление. Жена Лянчэна твердила, что он отрицал свою вину. Ее слова нельзя было принимать на веру, но, с другой стороны, Ван Лянчэн все-таки был терапевтом и никогда не стоял за операционным столом. Однако многочисленные допросы так и не выявили второго подозреваемого, новых улик тоже не появлялось, так что дело пришлось закрыть. Как сказали в полиции, человек совершил самоубийство, испугавшись последствий своего поступка, а значит, признал вину, потому дело можно закрывать. Но мой папа не мог согласиться с таким решением и требовал у полицейских продолжать расследование, пока не найдут сообщника Ван Лянчэна. Он являлся в участок, садился у входа и отказывался уходить. Однажды под конец рабочего дня полицейские попытались его выпроводить, тогда папа размахнулся и ударил одного из них по лицу, а потом еще несколько раз лягнул в живот. Второй полицейский оттащил его, скрутил папе руки за спиной, но он вырвался и снова бросился пинать первого. Он уже не мог остановиться, кидался на людей, как бешеный пес.

(так долго...)

В том году папе исполнилось тринадцать. Какая-то извращенная жестокость плескалась в его сердце, не находя выхода. Видимо, с того самого времени он стал вспыльчивым и раздражительным, чуть что – сразу бросался в драку. Тетя сказала, что раньше вся семья ходила перед дедушкой на цыпочках, он тоже славился взрывным характером, любая мелочь могла вывести его из себя. А когда дедушка превратился в растение, его вспыльчивость перекочевала к папе. Позже я нашел этому объяснение. Возможно, лишившись дедушкиной защиты, папа остался один под ударами внешнего мира, и чтобы изгнать из себя ужас этой огромной потери, он решил сам стать таким же, как его отец. Вскоре он вступил в хунвэйбины, и его ярость наконец получила выход. Красная повязка на рукаве стала официальным разрешением для любого насилия. Папа пристрастился к обыскам и погромам. Заслышав, что кто-то из товарищей отправился на очередной погром, тут же бежал следом. Если никого не обыскивали, он маялся без дела, а иной раз не выдерживал и принимался громить что-нибудь у себя дома. Потом “культурная революция” закончилась, хунвэйбины превратились в обычных людей, только папу было уже не остановить, он продолжал вести себя как хулиган и погромщик. Услышав эту историю, я взглянул на него немного иначе. Простить его я все равно не мог, зато во мне появилось хоть немного сочувствия. По крайней мере, теперь я знал, что папа таким не родился.

(люблю...)

(джад...)

Пока папа требовал справедливости, обивая порог полицейского участка, бабушка целыми днями сидела у кабинета директора больницы. Она тоже добивалась справедливости, но ее требования были более реалистичны – как жене пострадавшего, ей полагалась компенсация. Дедушка числился сотрудником больницы, преступление было совершено на их территории – само собой, больница и должна понести ответственность. Бабушка приносила с собой табуреточку и сидела в коридоре у кабинета директора с утра и до самого вечера. Пусть у нее не было таких крепких кулаков, как у папы, бабушка владела собственным оружием. Она плакала. Плакала бабушка истерически, почти теряя сознание, она звала дедушку по имени, умоляла его очнуться, посмотреть, как обижают вдову и сироток. Долгий плач и превратил бабушкин голос в леденящий кровь турачий клекот. Но она все-таки добилась справедливости.

(?джад?)

Больница пообещала обеспечивать дедушку должным уходом до самой смерти. Кроме того, бабушке выделили ежемесячное пособие. На этом она успокоилась. Но теперь, если ей что-то было не по душе, бабушка брала табуреточку и приходила плакать к кабинету директора. И двухкомнатная квартира, и тетина работа в аптеке были добыты ее слезами. И даже два золотых зуба появились у бабушки во рту благодаря рыданиям.

Глаза Сони похолодели, стали твердыми, и вдруг Палмер уже не был в серой теплоте, он падал, кувыркаясь, будто шагнул с обрыва в самую темную и глубокую яму Карлсбадской пещеры. Так резок был переход, что он даже не успел ни вздохнуть, ни крикнуть.

Как бы там ни было, а дедушкино дело закрыли. Время широкими шагами неслось вперед, каждый день люди отрывали еще одну страницу календаря, как будто сдирали с себя лоскут омертвевшей кожи. Поначалу бабушка, тетя и папа каждый день приходили проведать дедушку, стояли в палате, следили, чтобы медсестра не отлынивала и обтирала его как следует. Потом походы в больницу сократились до раза в неделю, а там и вовсе сошли на нет. Домашние не чувствовали за собой вины: в любом случае, вся ответственность лежит на больнице, а если они начнут изводить себя тревогами о дедушке, то сами же и останутся в дураках.

Палмер ударился с размаху, но он не был физическим телом и потому не переломал костей, только застонал и встал, осматриваясь, куда попал. Прежде всего здесь был ветер, режущий как нож свежевателя. Палмер стоял посреди огромного арктического ледяного поля, темное небо с лунными бликами неслось над головой. Вдали виднелись горбы ледниковых гор. Повернувшись, дрожа от пронзительных ментальных ветров, он залюбовался ледяной пустыней. Ничего, кроме голых просторов льда, чуть поблескивающих под луной. Насколько можно было понять, он был здесь единственным живым созданием на тысячи миль во все стороны.

Лучше бы дедушка умер. После кремации человека ни увидеть нельзя, ни потрогать. Семья ощутила бы настоящую утрату, и горе длилось бы дольше. Но дедушка лежал в больнице, распахнув беззаботные глаза и исторгая на редкость зловонные экскременты. И что бы ни случилось дома, его это больше не заботило. Такое положение дел, конечно, злило, и домашние постепенно перестали о нем горевать. Превратиться в растение все равно что угодить в трещину между жизнью и смертью. Живые отмечают дни рождения, мертвых вспоминают в годовщины смерти, а у растений нет ни того ни другого. Они обходятся без памятных дат.

(Соня?)

Не было ответа на этот призыв, отдавшийся эхом над замерзшим морем.

Но дедушка все-таки существовал. И его присутствие в бабушкиной жизни было прочным и неустранимым. Она по-настоящему осознала это, когда собралась выйти замуж во второй раз. Вообще-то бабушке было на роду написано остаться вдовой при живом муже, но она всю жизнь сражалась со своей судьбой. Родилась она в шаньдунском уезде Цаосянь, семья жила в страшной нищете, и когда бабушке исполнилось шестнадцать, отец просватал ее за сына помещика из соседней деревни. Жених переболел тяжелым полиомиелитом, остался сухоногим и много лет не поднимался с постели. Выйти за такого – это как стать вдовой при живом муже, но семья жениха посулила щедрые подарки, и мой прадед собирался построить на вырученные деньги новый дом, а больше ни о чем не думал. Кто же знал, что бабушка станет так пылко отстаивать свое целомудрие. Увидев свадебный паланкин и музыкантов с гонгами и барабанами, она забралась на крышу отцовского дома, сжимая в кулаке ручную гранату. Такими гранатами бойцы Восьмой армии[57] закидывали японцев, бабушка откопала ее на заднем склоне горы. Она велела сватам живо катиться долой, пригрозила гранатой. Те и опомниться не успели, а она уже вырвала зубами чеку. Граната прошла по дуге, упала точно на крышу пустого паланкина и в один миг разорвала его на куски. Небо заволокло не то пылью, не то селитрой, в воздух взлетели клочья красного шелка. Глядя на это сверху, бабушка вдруг осознала скрывавшееся в ней дарование. На закате, когда облака окрасились розовым, она зашагала по пыльной, пахнущей серой дороге, волоча свое измотанное, но свободное тело прочь из деревни. Так началась ее бродячая жизнь, день за днем бабушка скиталась по округе, просила милостыню, ела и кору, и траву. Когда совсем было отчаялась, встретила отряд Восьмой армии и увязалась за ними.

(СОНЯ!)

– Слыхал, ты гранаты здорово бросаешь? – С этими словами мой дедушка впервые обратился к бабушке.

Ничто не шевельнулось в ответ на его крик. Раздраженный и несколько встревоженный, Палмер направился туда, где висела над горизонтом полная луна. Почему – он не знал, просто это казалось правильным. Ему никогда не случалось потеряться в ком-то (он предположил, что эта ледяная тундра построена Соней, а не им самим). Однако Палмер был уверен, что надо полагаться на свои инстинкты, если хочешь выбраться.

Как и она, он стал солдатом совсем недавно и тоже пришел в революцию ради чашки риса. Бабушка завороженно глядела на бугры его икр, парень был такой здоровяк, что у нее даже сердце зашлось.

Лед под ногами был гладок, не менее десяти футов в толщину, но передвигаться по нему не было трудно. Палмер прошел милю или больше, пока заметил, что кто-то следует за ним подо льдом.

Скоро им выдали оружие, тогда и дедушка смог проявить свой талант, и безупречная стрельба сделала его знаменитым в отряде снайпером. Двое талантливых людей сошлись вместе в эпоху смут и волнений и поработали на славу, устроили японцам кровавую баню. Говорили, что вместе бабушка с дедушкой убили несколько десятков япошек. Но в одном из сражений дедушка был ранен в левую ногу, ему пришлось остаться в тылу и перевестись в санитарный отряд, а так бы закончил войну как минимум майором. И чтобы ухаживать за ним в тылу, бабушка тоже отказалась от подвигов на передовой.

Что-то вроде тени – черное и аморфное. На миг Палмера охватил слепой страх – вспомнилось документальное кино, где касатка скрадывает тюленя из-под льдины, а потом пробивает лед в несколько футов толщиной, хватает несчастного зверя и тащит его в смерть.

Когда дедушка только превратился в растение, бабушка частенько припоминала славную революционную пору, стучала кулаком по столу, обзывала людей, изувечивших дедушку, трусами. Раз они такие удальцы, чего ж не вышли против дедушки на честную драку? Он всякого успел повидать, сколько япошек убил – не перечесть, разве бы он испугался?! И надо же было выдумать такой подлый приемчик! Но годы, когда врагов разрывали на лоскуты одной гранатой, было уже не вернуть, а бабушка пока не привыкла к куда более изворотливым и коварным способам убийства, практиковавшимся в мирное время. Она сражалась и с японцами, и с Гоминьданом, а теперь должна была вступить в схватку с собственной судьбой. Жизнь сделала круг, и бабушка снова вернулась в ту точку, откуда начинала в шестнадцать, – стала вдовой при живом муже.

Стараясь сохранять спокойствие, Палмер напомнил себе, что он не у Полярного круга, и что бы там ни пряталось подо льдом, это точно не кит-убийца.

Когда тетя немного подросла, до нее стали доходить пересуды, которые велись за бабушкиной спиной, – мол, соседка поступает недостойно, заигрывает с мужчинами. Если пошла в аптеку за лекарствами или в магазин за мукой, всегда подолгу торчит у прилавка, болтает с продавцами, хохочет, заигрывает, даже руки распускает – пихается. Если слышит, что к дому подошел точильщик, зазывает его к себе и часами с ним любезничает. Все знали про бабушкино одиночество, но она так выставляла его напоказ, что вызывала насмешки. Однажды бабушка в очередной раз прилипла к прилавку в бакалейном магазине, беседуя с продавцом, но напоролась на его жену, и та велела ей держаться подальше от чужих мужей. Гляжу, ты на мужиках помешалась, сказала женщина. В ответ бабушка расцарапала ей лицо. С тех пор все мужчины обходили ее стороной.

Поддержав таким образом собственную храбрость, Палмер встал на колени, немеющими руками стер тонкий слой снега на льду и всмотрелся, кто там внизу. Это была Соня, несомненно, ищущая его.

Бабушка долго жила соломенной вдовой, но потом наконец встретила мужчину, который не был чужим мужем. Мужчина работал на сталеплавильном заводе, его жена умерла от туберкулеза, оставив ему пухлого сына на год старше моей тети. Тетя помнит, что одно время мужчина часто приходил к ним домой на ужин, приносил еду, раздобытую в заводской столовой. С каждым его приходом бабушка становилась необыкновенно ласковой. Иногда по вечерам мужчина не уходил, и увалень-сын тоже оставался на ночь, теснился на одной кровати с тетей и терся об нее своими толстыми руками. Он лежал в темноте и тяжело дышал открытым ртом, напоминая тете громадную рыбу, способную разом ее проглотить. Рядом с этим огромным существом ей было страшно и вместе с тем очень спокойно. Бабушка обстирывала мужчину и сына, брила им головы, а он носил ей мешки с мукой и угольные брикеты. Скоро они вчетвером зажили почти как семья. Жаль только, что настоящей семьей они все-таки стать не могли. Дедушка по-прежнему был жив, развестись с ним было нельзя, и это означало, что бабушка обретет свободу только после его смерти. Но дедушка отнюдь не собирался умирать, окруженный заботливым уходом медсестер, он заметно прибавил в весе, обзавелся вторым подбородком, ярким румянцем и стал напоминать Будду Майтрейю[58].

(Соня?)

И мужчина дал задний ход. Я хочу найти настоящую маму для Толстячка, нерешительно говорил он. Бабушка плакала, хватала его за руки, умоляла остаться. Мужчина по своей доброте согласился потратить на бабушку еще немного времени, но она понимала, что он рано или поздно уйдет, если только… Граната, которую шестнадцатилетняя бабушка бросила с крыши, посеяла в ней твердую веру, что все проблемы можно решить силой, и если в шестнадцать лет она смогла отвоевать свободу ручной гранатой, почему бы сейчас не разрубить брачные узы фруктовым ножом? И бабушка стала повсюду ходить с ножом, даже в магазин за бутылкой соевого соуса. Больница через дорогу от дома, до палаты два шага – пока никто не видит, успеешь воткнуть нож в сердце, вернуться домой и встать обратно к плите. Наверное, бабушка в самом деле наведывалась в палату, но встречала там медсестер – летом, чтобы уберечь дедушку от пролежней, его обтирали еще усердней.

Двойные огни вспыхнули подо льдом как угли адской печи. Только теперь Палмер понял, на что напоролся, и открыл рот, чтобы крикнуть, но было поздно.

Тетя вспомнила, что однажды они с бабушкой поехали в магазин за тканью, а пока добирались обратно, пошел дождь. У ворот Наньюаня автобус остановился, они вышли на улицу. Бабушка посмотрела в затянутое тучами небо и вдруг сказала, что хочет навестить дедушку. У стационарного корпуса она отдала тете зонтик и велела ждать на улице, а сама пошла в палату. Тетя стояла под козырьком, слушая, как капли глухо колотят по сломанному зонтику: па-да, па-да, па-да. От этого стука стягивало кожу на голове. Потом, заглушая легкий звон в ушах, тете послышался низкий пронзительный крик, он прорвался сквозь стук дробящихся о зонтик капель и вонзился в нее стальной иглой. На секунду тетя застыла, а потом во всю прыть понеслась наверх. Распахнула дверь в палату – бабушка стояла у койки с ножом в руке, увидев тетю, побледнела. Потом задрожала и выронила нож.

Две руки пробили лед, две руки с холодной, твердой, синей кожей. Пальцы как у старой карги с загнутыми потрескавшимися ногтями. Руки беспорядочно стали шарить по льду в поисках опоры. Другая выворачивалась из своей морозной могилы, как женщина, вылезающая из корсета. За руками появилась голова – волосы превратились в темные протуберанцы замерзших льдинок. Глаза горели злобой, губы мерзко надулись красными пиявками. Они разошлись в хищном оскале предвкушения, показав черные десны и зубы убийцы. Но как бы ни были демоничные черты Другой, в них была ужасная похожесть – будто портрет любимой был разорван в клочья и склеен неумелыми руками.

– Я просто хотела ему помочь, – зарыдала она. – Раньше умрет – раньше переродится…

(Ты посмотри, кто ко мне пожаловал!)

Вот так тетя волею случая спасла дедушке жизнь. Но окончательно избавил его от опасности бабушкин ухажер. Он наконец нашел Толстячку настоящую маму, та женщина была на несколько лет старше бабушки, да и внешне ничего особенного, зато вдова. Вдова настоящая, а не соломенная, муж ее умер окончательно и бесповоротно. Вдова работала кондуктором в автобусе, сталеплавильный завод находился на западной окраине города, и Толстячок с отцом по утрам частенько ездили на этом автобусе в город. Они стояли на автобусной остановке и глядели, как он катится издалека навстречу, а кондукторша, высунувшись по пояс из окна, улыбается и машет людям на остановке, в лучах солнца ее улыбка казалась очень волнующей. У медуниверситета автобус останавливался, там мужчина сходил, чтобы проведать мою бабушку. Мало-помалу они с Толстячком перестали сходить на медуниверситете. И на других остановках тоже – пунктом назначения стал сам автобус. Вдова подарила Толстячку пластиковый держатель для билетов, к которому прилагалась целая стопка разноцветных билетных корешков. Толстячок ходил с этим держателем, выпятив живот, словно настоящий богач, а иногда отрывал пару корешков кому-нибудь в подарок. Во время их последней встречи бабушка и рыдала у мужчины на груди, и цеплялась за штанину, но все было напрасно – кондукторша уже стала Толстячку “настоящей мамой”. Наконец бабушка выбилась из сил и медленно разжала руки. Гости стали торопливо прощаться, тетя молча проводила их до порога. В дверях Толстячок обернулся, вырвал из держателя все корешки и, стиснув зубы, протянул ей.

Ментальный голос Другой звучал как забитый кухонный слив, пытающийся изобразить человеческую речь. Палмеру показалось, что холодный ненавидящий яд пополз в его сознание.

С тех пор бабушка приняла свою судьбу. Она больше не желала дедушке смерти: умри он хоть завтра, все равно податься ей некуда. Свобода потеряла всякий смысл. Любви было ждать бесполезно, оставалась только ненависть. И все следующие годы бабушка питалась собственной ненавистью. Ненависть крепче и сильнее любви, но порой и безрассудней. Бабушка не знала, на кого ее обратить, и возненавидела вообще всех. Возненавидела ту кондукторшу, поэтому никогда не садилась на первый автобус, возненавидела мужчину со сталеплавильного завода, а вместе с ним и Толстячка, желала ему поскорее лопнуть от обжорства. Бабушке казалось, что соседи над ней смеются, и она возненавидела соседей, бросала им во двор камни, била стекла. Она возненавидела своего бедового сына и трусливую дочь, а больше всех, конечно же, дедушку. Что ни день бранила его, желала старику скорее сдохнуть, обвиняла во всех своих неудачах, а иногда приходила в настоящее бешенство, топала ногами, хваталась за нож и грозилась прирезать дедушку, но тетя, конечно, ее останавливала. Эта репетиция убийства превратилась в любимую бабушкину забаву, к которой она периодически обращалась, чтобы хоть ненадолго выплеснуть скопившуюся в сердце злобу. Бабушка ненавидела всех и каждого, только про убийцу забыла. И не она одна – со временем все вокруг забыли, что был и второй злодей, которого до сих пор не поймали.

(Поцелуй меня, любовничек!)

– А что со вторым преступником? – свесив голову со своего второго яруса, тихо спросил я тетю. – Он так и живет в Наньюане, да?

Он изо всех сил ударил кулаком в это лицо. Кровь цвета и консистенции тормозной жидкости хлынула из ноздрей Другой. Та рассмеялась – нечто среднее между ревом льва и грохотом спускаемой воды. От этого он ударил еще сильнее – и сильнее, но она только смеялась, смеялась, смеялась.

Ответа не последовало. Тетя уснула. Я лежал в темноте, один на один с целой горой вопросов.

Палмер вдруг вернулся в собственное тело и успел нанести еще два удара, пока не понял, что бьет Соню.

Наверняка он по-прежнему живет в Наньюане. Я то тут, то там встречал всех обитателей микрорайона, а значит, встречал и его, может быть, даже часто. Пока я стоял в очереди за пампушками в столовой, нес в магазин пустые баночки из-под простокваши, сдавал на мусорной станции картонные коробки, он мог быть неподалеку и бесстрастно за мной наблюдать. Он видел, как я шагаю с рваным рюкзаком за спиной, как вытираю сопли замурзанным рукавом школьной формы. И как я коршуном бросаюсь на оброненную кем-то монетку, а потом прячу ее в карман. Он знает, что у меня нет ни папы ни мамы, знает, что учителя изводят меня придирками, а одноклассники надо мной смеются. Знает, что мне уже одиннадцать, а я по-прежнему сплю на одной кровати с тетей. Глядя на меня, он радуется, что добился своего, ведь все наши беды случились по его милости. Из-за него нам досталась такая жизнь, мы жалкие, как муравьи, которых каждый может растоптать, и гадкие, словно помойная куча, которую все стараются обходить стороной.

Я откинул одеяло, спрыгнул с кровати и босиком подошел к окну. Оно было открыто ночи, и лунный свет беззастенчиво блуждал по старым деревянным сундукам, словно старьевщик, который копается в груде мусора в надежде отыскать что-нибудь ценное, но так и уходит ни с чем. Здесь нет того, что он ищет. Занавеска порвалась еще летом, в грозу, и с тех пор окно стояло голым. Мы обходились без занавесок, ведь у нас не было никаких секретов. И вряд ли хоть один человек испытывал желание заглянуть в окно и посмотреть, как мы живем. Секреты бывают только у преуспевающих людей, только им полагается иметь тайны и притягивать людское любопытство. Наверняка и злодей, погубивший нашу семью, тоже прячет свою загадочную жизнь за плотно зашторенными окнами.

Как-то получилось, что он оседлал ее и прижал ей горло левой рукой, а правая взлетала и падала, взлетала и падала Соня лежала под ним с лицом, вымазанным чем-то липким Очки с нее слетели, обнажив глаза цвета заходящего солнца В темноте жидкость, служащая кровью у существ ее породы, казалась почти обыкновенной. Палмер поглядел на избитое и распухшее лицо возлюбленной – а раны заживали у него на глазах, – потом на свою правую руку. Она все еще была сжата в кулак. Он раскрыл ее, медленно, будто ожидая, что оттуда вылетит оса.

Я сел в простенок между башнями из составленных друг на друга сундуков. Крошечный пятачок, огороженный сундуками и стеной. Луна сюда не доставала, поэтому казалось, что я сижу в глубоком колодце. Раньше я тоже приходил сюда, когда было грустно. Но только сейчас осознал свой удел: все верно, я живу в тесном колодце. У меня ничего нет. Да, есть друзья, мы весело проводим время, но однажды этому настанет конец. Вы отдалитесь и уйдете в лучшую жизнь. А я останусь с грудой старых сундуков и окном без занавески, потом начну пить и драться, как папа, чтобы дать выход бурной и бесполезной энергии. Но пока жалость к себе окончательно меня не поглотила, я собрался и разжег в себе небывалый прежде гнев.

– Боже мой! Боже мой! Соня, прости меня – не знаю, как это вышло. Мне казалось, что я дерусь с... наверное, я отключился. Я не хотел делать тебе больно...

Я еще ни разу не чувствовал настоящей ненависти. Ни к бросившей меня маме, ни к жестокому папе, ни к злобной бабушке, ни к изводившим меня учителям, ни к одноклассникам с их насмешками… Хотя вся моя жизнь состояла из боли, я все равно их не возненавидел. Я как будто никогда не сопротивлялся этой боли, приучил себя к ней и даже принимал ее как должное. Словно с малых лет решил смириться с такой судьбой, вместо того чтобы копаться в причинах своего несчастья. Если Бог сдал тебе плохие карты, ничего не остается, бери и играй как есть.

Она улыбнулась – медленной, ленивой улыбкой насыщения, и положила палец на его дрожащие губы, преграждая путь лепечущим извинениям.

Но теперь я понял, что плохие карты достались мне вовсе не от Бога. В ушах стояли тетины слова: “Сейчас дедушка мог бы стать уже ректором медуниверситета”. Это предположение было невозможно проверить, но я ухватился за него, представляя ту несбывшуюся жизнь, которая нас ждала, – счастливая семья с блестящим прошлым, богатство, свобода… Я был уверен, что такие карты мне и выпали, но злодей их подменил. И источник всех наших бед – тот самый гвоздь в его руках. Это из-за преступника жизнь нашей семьи покатилась по другим рельсам.

– Тише.

Я сидел в холодном углу, и ненависть разгоралась во мне, как костер. Я охранял этот костер, и он прожигал меня насквозь. Вены дрожали, словно натянутые веревки. Во мне проснулась какая-то древняя и спящая доселе кровь, она бурлила, захлестывала голову. Я слушал волны, шумевшие внутри моего тела, чувствовал, как грудь теснит какая-то мощная сила. Голубое пламя плясало и подпрыгивало. В дрожащем мареве я разглядел, что вокруг моего костра собрались люди. Даже не люди, а бледные, тонкие, почти прозрачные тени. Я видел их впервые, но почему-то узнал. Это были предки дедушкиного рода, они пристально смотрели на меня пылающими глазами. И эти глаза остались, даже когда сами люди ушли. Вечные, как неугасимая лампада. Перед уходом каждый подошел ко мне, чтобы попрощаться, но вместо слов они опускали ладони мне на плечи, как будто хотели поделиться силой. И плечи болели под тяжестью их ладоней. Эта боль постепенно расплывалась по телу, и я вдруг с горечью осознал, что вырос, что я уже не ребенок. На рассвете я проснулся и обнаружил, что свернулся калачиком в том самом простенке между сундуками. Видимо, я проспал очень долго. Но от меня слабо пахло золой, а на плечи что-то тяжело давило. Поэтому я был уверен, что видел их наяву.

– Но...

– Тише, говорю.

Род. Весь долгий день, последовавший за той ночью, слово “род” не выходило у меня из головы. Это книжное слово казалось мне незнакомым, далеким, будоражащим кровь. Я знал только, что у меня есть семья – я, бабушка и тетя, и ютится эта семья в двух маленьких душных комнатках, но никогда не думал, что существует еще и род.

Она притянула его к себе, лицом к своим грудям. Вырваться из ее объятий он не мог бы, даже если бы хотел.

Долго они так лежали, пока Палмер наконец заснул. Во сне он слышал стон ползущих ледников и эхо нечеловеческого хохота.

Тетя говорила, что у дедушки было два старших брата, один умер в трехлетнем возрасте, другого унесла эпидемия чумы, когда ему было двенадцать. Дедушка единственный из всех детей дожил до взрослого возраста. Когда в их деревне случился неурожай, он в поисках пропитания примкнул к революционным войскам и ушел из родных мест. После Освобождения[59] его распределили в Медицинский университет, и дедушка остался в городе. Когда он приехал в деревню на побывку, мать с отцом уже умерли, никого из родных не осталось. Он пробыл там несколько дней, нанял работников, чтобы привели в порядок могилы предков. Дедушка придавал большое значение своему роду и всегда мечтал произвести на свет больше детей, чтобы приумножить род Чэн. В войну бабушка дважды беременела, но выносить оба раза не смогла, и с тех пор все ее беременности протекали сложно. Она кое-как родила моего папу, за ним снова последовало два выкидыша. Бабушка уже собралась идти на перевязку труб, но тут забеременела тетей и решила рожать, пусть это и ставило под угрозу ее жизнь. Бабушка несколько месяцев пролежала в постели, горстями пила таблетки, и беременность удалось сохранить. Дедушка ждал еще одного сына, но родилась дочь. Поэтому все надежды пришлось возложить на единственного наследника. Мне рассказывали, что дедушка то и дело порывался взять у старых товарищей из отряда какое-нибудь ружье и научить сына снайперскому мастерству – он верил, что в жизни это пригодится, и надеялся однажды увидеть сына военным или полицейским при оружии. Интересно, что сказал бы дедушка, узнай он, что папа не просто остался без оружия, а к тому же еще и сидит в тюрьме, где его охраняют те, кому оружие досталось? Я догадывался, что он и так это знает и его запертая душа бушует от ярости. Дедушка окончательно разочаровался и плюнул на своего никчемного сына, а потом перевел взгляд на меня.

Он все это время смотрел на меня. Разве нет?

5

Я вспомнил лето перед первым классом, как я засыпал в триста семнадцатой палате, проползал по длинной трубке и попадал в овальные сновидения, где учился стрелять из ружья. Вспомнил одну из бесконечных тренировок под флуоресцентно-зеленым солнцем, как по спине струился пот, а я был выжат до капли, но чувствовал, что превращаюсь в сильного мужчину. Перед глазами всплыло строгое лицо дедушки из сна – не говоря ни слова, сжав губы, он вдруг замахнулся и отвесил мне оплеуху. И я вспомнил нашу последнюю встречу, как я сказал, что больше не смогу приходить к нему каждый день, и по его лицу скользнула грусть. Я пообещал, что буду навещать его по выходным, сцепился с ним мизинцами, и тогда дедушка немного развеселился. Я отошел уже далеко, а он все стоял там и смотрел мне вслед, солнце растянуло его тень, как будто она хочет меня догнать. Я вдруг понял, что был его единственной надеждой, единственной надеждой всей семьи. Я чувствовал на себе тяжесть этого груза, и она наполняла меня удивительным восторгом.

После этого у них секс был каждую ночь – случалось, что и не по одному разу. Но телепатическое общение стало напряженным, почти не существующим. Соня при каждом свидании собиралась и выставляла псионическую защиту. Как будто не решалась позволить себе расслабиться, даже в самые интимные моменты. Палмер не знал – то ли она боится выпустить Другую, то ли впустить его.

Она для него стала белой стеной – непроницаемой и глухой, отбрасывающей все попытки парапсихической связи. Хотя эта ментальная фригидность Палмера тревожила, он не поднимал этот вопрос. Тайны, которые Соня в себе держит, принадлежат ей, и только ей.

– Сяо Гун не такой, как другие дети, – говорила мама, и для нее это было непреложной истиной.

Когда ослабел телепатический аспект отношений, вырос садистский. В первый раз, когда Соня пришла с плетью, Палмер категорически отказался. Он резко выразил непокорство. Он не хотел играть в эти игры. Отказался ее бить. Тогда Соня сняла очки, глянула этими страшными глазами, в которых стояли слезы, и что-то в нем сломалось.

Кажется, я наконец понял, чем отличаюсь от остальных: на моих плечах лежала миссия, возложенная родом Чэн. Этот обнищавший, разрушенный род ждал, что я его спасу. Я должен был найти второго злодея. Я повторял себе, что должен отомстить. Хотя я не имел представления, как буду мстить, но короткое слово “месть” будило во мне радость.

Он ее бил, пока не полилась кровь, забрызгивая стены и лампочку без абажура над кроватью. Он ее бил, пока рука не устала и пальцы не перестали держать плеть. Все для того, чтобы удовлетворить ее нужду. Ей нужны были его удары, нужны не меньше, чем его ласка, если не больше. Он не знал, какие грехи она хочет искупить поцелуями жалящей плети и розами из разорванной плоти, да и знать не хотел. Есть вещи священные, даже для монстров.

Ни один человек не знал имени второго преступника. Кроме дедушки. Да, той ночью он был обездвижен и не мог сопротивляться, но он все равно знает, кто орудовал гвоздем. Эта сцена намертво отпечаталась в его сознании. Вот только дедушка ничего не может нам рассказать. Потому что его душа заперта в бесчувственном теле. Будь у меня возможность поговорить с его душой, я узнал бы имя преступника! Постепенно во мне созрел великий план: я должен изобрести механизм, который позволит связаться с дедушкиной душой.

Примерно через неделю после ее возвращения Палмер проснулся один. Мелькнула мысль о Лит, и сердце екнуло от страха. Он поспешил к детской, но Лит спокойно спала. Палмер ощутил прилив стыда. Соня пальцем не тронет Лит, как и он сам. Он глянул в окно, в сторону леса. Наверняка Соня на охоте. В конце концов она же ночное создание.

Устройство для связи с душой. Такое превосходное название я для него выбрал.

Вернувшись к себе, он увидел, что Соня вползает в окно. Она была совершенно голой, рот и живот вымазаны свежей кровью.

Хотя все записи, в которых фиксировалось создание устройства для связи с душой, уже утеряны, я ясно помню, когда приступил к делу. В ноябре 1993 года. Но мне больше нравилось записывать эту дату иначе: брюмер девяносто третьего. Так она звучала гораздо значительнее и сближала мою судьбу с судьбой Наполеона Бонапарта. На самом деле я тогда почти ничего не знал об этом великом коротышке, но одной газетной статьи хватило, чтобы Наполеон стал моим кумиром. В детстве он натерпелся насмешек от других детей за свой низкий рост, за то, что происходил из бедной семьи и говорил на французском с сильным акцентом. Но провидение наделило его великой миссией, и благодаря своему непомерному честолюбию Наполеон покорил всю Европу. Вот такая банальная история рассказывалась в той статье, но у меня от нее кровь в жилах закипела. Бедность, насмешки одноклассников, честолюбие. Как вдохновляли меня эти сходства.

– Соня?

Сейчас тебе наверняка смешно это слышать, однако изобретение устройства для связи с душой казалось мне столь же великой миссией, что и покорение Европы Бонапартом.

Она дернулась, как вспугнутая кошка, предупреждающе шипя. У Палмера волосы на мошонке встали дыбом, когда он понял, что смотрит в лицо Другой.

С того дня меня охватила изобретательская лихорадка. Я возвращался из школы, наскоро обедал и бежал в библиотеку. Анатомия человека, основные законы механики, буддизм, даосская алхимия… Библиотекарь только ахал, поражаясь разносторонности моих интересов. Это был мужчина лет тридцати с приметным и очень веселым красным носом, правда, на всем его лице радовался только нос, остальные черты оставались печальны. На столе рядом с библиотекарем всегда лежала книга “Новый учебник английского языка: том первый”, когда посетителей не было, он сидел над ней и тихонько повторял английские слова, зажав язык между зубами. Ему было любопытно, зачем я набрал столько странных книг, но на все расспросы я упорно отмалчивался.

Она говорила глубоким смазанным баритоном, похожим на специально микшированный обычный голос Сони.

– Читать всегда полезно, – ободрял меня библиотекарь. – Если получится уехать за границу, там эти знания пригодятся.

– А, любовничек еще здесь! Зачем она тебя при себе держит, Палмер? Уж точно не за то, как ты трахаешься!

– Почему надо уезжать за границу? – спросил я.

Палмер вздрогнул, и Другая засмеялась. Потом стала вылизывать тыльную сторону ладони, как кошка.

– Там-то жизнь наладится. – Он яростно потер свой винный нос и вздохнул. У библиотекаря был хронический ринит и аллергия на пыль, а он целыми днями сидел среди штабелей старых книг. Конечно, ему было нелегко.

– Я хочу говорить с Соней.

Я покачал головой:

– Перебьешься, – проворчала Другая, плюхаясь на кровать. – Нет ее здесь.

– Я хочу, чтобы она здесь налаживалась.

– Тогда я подожду, пока она вернется, – сказал Палмер, скрестив руки на груди.

– Здесь не получится. Ты еще маленький, вот подрастешь и узнаешь. – Библиотекарь опустил глаза и нежно погладил потрепанную обложку “Нового учебника английского языка”.

– Пшел вон, ренфилд! – рявкнула Другая, обнажая клыки в угрозе. – Я не в настроении.

Раньше я немного жалел этого человека, но он произнес самые отвратительные на свете слова: “Ты еще маленький, вот подрастешь и узнаешь”. Не желая отвечать на очередной мой вопрос, тетя всегда отделывалась такими же словами. Ребенка на каждом шагу поджидают запретные зоны и надписи “Вход воспрещен”, возраст – лучшая отговорка, чтобы ничего не объяснять.

От двери донесся какой-то звук, и Другая замолчала. Что-то похожее на страх мелькнуло у нее в глазах. Палмер обернулся и увидел на пороге Фидо. Глаза его в темноте светились золотом. Когда Палмер повернулся обратно к Другой, на кровати сидела Соня с озадаченным видом. Фидо повернулся и побрел обратно в комнату Лит.

Я пролистал все эти загадочные книги, но почти ничего не узнал. В редких упоминаниях о душе описывались какие-то туманные видения, но не было ни слова о том, как спасти душу, запертую в теле. В одной из книг упоминался “юаньшэнь”[60], но я не был уверен, что это то же самое. Там говорилось, что юаньшэнь может покинуть тело, если воспользоваться специальными заклинаниями и амулетами. Однако я сомневался в действенности этих методов, они казались мне недостаточно научными. Я представлял себе устройство для связи с душой как видимый, осязаемый и невероятно точный механизм. Сделав большой круг, я вернулся к исходной точке и вновь начал обдумывать фразу: “Душа – это электромагнитная волна”. Я не знал, что такое электромагнитная волна, но из того, что смог понять в книгах, заключил, что такая волна должна быть похожа на звуковую. На эту важную мысль меня натолкнул скачущий по радиостанциям приемник из триста семнадцатой палаты. Правда, мне больше хотелось верить, что душа имеет какую-то материальную форму, как фруктовая косточка или маленькая раскаленная звезда, а голос души представляет собой непрерывную звуковую волну, вызывающую колебания воздуха. Мы такие волны не слышим, потому что их частота недоступна человеческому уху. В книге об электромагнитном излучении я вычитал, что воздух вокруг нас пронизан великим множеством волн, которые мы даже не замечаем. То есть мне нужно было создать механизм, способный поймать такую волну.

– Билл? – Соня сдвинула брови, разглядывая кровь у себя на животе. Помазав палец, она попробовала кровь на вкус и чуть скривилась. – Не бойся, не человеческая. А отчего ты на меня так смотришь?

– Ты уходила на охоту, и вернулась Другая.

Я стал набрасывать план устройства в тетради. Устройство для связи с душой-1. Устройство для связи с душой-2. Устройство для связи с душой-3… Испорченный чертеж вырывал и выбрасывал, и когда в тетради не осталось листов, взял новую. Наконец я определился с конструкцией устройства для связи с душой: черный ящик с ресивером электромагнитного излучения, по бокам у ящика должно быть проделано множество маленьких отверстий, провода от ресивера с одной стороны подсоединяются к рации, а с другой – к электродным пластинам на теле дедушки.

Соня неловко поерзала.

Чертеж был идеален, но реальность всегда вносит свои коррективы. К примеру, вместо черного ящика пришлось взять жестяную банку из-под печенья, которую я выпросил у старьевщика. Скорее всего, печенье привезли из-за границы, банка была исписана английскими буквами. Библиотекарь самодовольно опознал среди них слово “Дания” и сказал мне, что печенье изготовили именно там. Дания – как же это далеко, я знал только, что там родина Русалочки. Эта жестяная банка пересекла целый океан, приплыла к нам из далеких краев, потому что на ней лежит важная миссия. Точно. Она оказалась здесь, чтобы стать частью устройства для связи с душой. Неохотно сверяясь с моим чертежом, сапожник проделал в жестянке множество маленьких дырочек.

– Она... она что-нибудь сказала?

– О чем?

Рацию я тоже отыскал у старьевщика. У него можно было найти абсолютно все – настоящая сокровищница. Наверное, эту рацию потерял какой-нибудь полицейский – на ней имелся серийный номер. Я спросил старьевщика, почему он не отнесет ее в участок, тот ответил, что рация – вещь казенная, при утере полицейскому выдают новую. Видимо, утеря рации была все-таки редким событием, за все эти годы старьевщику попалась только одна. Должно быть, и рация оказалась здесь во имя исполнения великого плана – создания устройства для связи с душой. Я ни капли в этом не сомневался. Поэтому, когда старьевщик сказал, что рацию просто так не отдаст и за нее придется заплатить, я пошел домой и разбил копилку-медвежонка, которую пополнял много лет.

Глаза Сони сердито блеснули, и у Палмера на миг замерло сердце – он подумал, что Другая опять здесь.

Но перед покупкой рацию следовало опробовать, убедиться, что она работает. В один особенно холодный вечер мы со старьевщиком дождались, когда студенты разойдутся из аудиторий после последнего занятия по самоподготовке, потом один из нас забрался на самый верх поточной аудитории, другой остался внизу, и мы начали тихо переговариваться через рацию. Голос из динамика выходил немного искаженный, зато помех было в избытке, сплошной шорох и жужжание, как рассыпанные по земле опилки. Старьевщик уныло повторял в свой конец: прием-прием-прием. Откуда ему было знать, что такую-то рацию я и ищу. Верно, моя рация должна была улавливать даже мельчайшие помехи. Где-то в них и прячется голос души.

– Она разговаривала?

– Да, но не очень много. Сказала, что я в постели никуда не гожусь, если ты об этом.

– Это не так, ты же сам знаешь.

Еще мне нужны были электроды, которые прикладывают к телу для снятия кардиограммы. Это было несложно, я мог попросить их у тети. Она не работала с больничным оборудованием, но запросто могла достать расходные материалы, которые использовались в стандартном медосмотре. Я наплел ей, что электроды нужны для урока биологии, мы будем слушать сердцебиение у кролика. Тетя не очень-то мне поверила, но расспрашивать не стала, поскольку электроды – штука не опасная. Через два дня она принесла мне набор пластин, но велела обязательно вернуть их после урока.

– Знаю? – Палмер оперся коленом на кровать, взял Сонины руки в свои. – Соня, что случилось? Что произошло в Новом Орлеане, о чем ты не рассказываешь?

А ресивером электромагнитных волн внутри ящика, разумеется, должен был стать радиоприемник из триста семнадцатой палаты.

Соня подняла на него глаза, почти заполненные расширенными зрачками. Выраженная в них печаль навалилась на него, обернула удушающей серостью. Депрессия Сони заполнила ему легкие, лишая дыхания. Сердце сначала будто раздулось, потом сжалось, когда Сонино горе потянуло Палмера в свои глубины. Он знал, что если поддастся и уйдет в эту воронку, то погибнет. Собрав все силы, физические и ментальные, он отдернулся и ударил ее как только мог, прямо в лицо.

Все приготовления держались в секрете. Даже тебе я ни разу не проболтался. Ведь и ты не посвящала меня в свои долгие размышления о душе. Раз у тебя есть от меня секреты, значит, и у меня должен быть секрет от тебя. И мой секрет еще больше и серьезней. И что толку тебе рассказывать – ты только поднимешь меня на смех, обольешь ушатом холодной воды. На этот раз я решил сначала добиться поставленной цели, а потом уже рассказывать тебе. До чего же это была великая цель! Я с удовольствием воображал, как ты стоишь, разинув рот от изумления. У меня появилась отличная возможность сбить с тебя спесь и заставить собой восхищаться.

Он говорил себе, что это не жестокость – это самосохранение. Серая боль ушла из сознания, на ее месте образовался горящий уголь гнева, предательства – и возбуждения.

Через две недели, дождавшись, когда стемнеет, я с огромным плетеным мешком вышел из дома и побежал к больнице.

Он ударил еще раз.

В больничных коридорах царила неожиданная тишина. Я вошел в триста семнадцатую палату, неслышно прикрыл за собой дверь и осторожно достал из мешка свое великое изобретение. Я внимательно следил за выражением дедушкиного лица. Мне показалось, что он посмотрел на меня и его маленькие круглые глазки быстро моргнули. Но в ту секунду даже такое незначительное движение представляло необычайную важность.

И еще раз.

– Ты же знаешь, что я пришел тебя спасти, да? – Глаза у меня защипало, и я едва не расплакался.

Прибор я поставил на прикроватную тумбочку. Из круглоголовой серо-синей жестяной банки тянулось множество проводов, как щупальца у морской каракатицы. Таинственно и жутко.

И еще раз.

Я достал из кармана схему акупунктурных точек на теле человека, которую заранее выдрал из книги, расстелил ее рядом с прибором, приложил электроды к дедушкиному телу в местах, обведенных на схеме в кружок, а потом включил рацию. Все было готово. Я засунул руку в банку из-под печенья и торжественно нажал рычажок радиоприемника.

Приемник включился и зашипел. Рация жужжала. Палата наполнилась шумами, но в ней сохранялась пугающая тишина. Я повернулся и встал навытяжку перед больничной кроватью.

Оргазм захватил его врасплох. Палмер сконфуженно заморгал, опустил глаза на опадающий орган. Даже не дотронулся до себя. Соня лежала на кровати ничком, изогнувшись на простынях, измазанных ее кровью и спермой Палмера. И не шевелилась.

– Дедушка, давай начнем, – сказал я человеку на кровати.

– Соня?

Крепко сжимая рацию и затаив дыхание, я вслушивался в шумы. Казалось, я слышу каждую пылинку в палате.

Ответа не было. Кулаки ныли от нанесенных ими ударов. Тело дрожало, как гитарная струна.

– Соня?

28’40”

Он перевернул ее на спину. Очень тяжелым, очень инертным было ее тело. Лицо превратилось в месиво крови, хрящей, костных осколков. А на стены будто кто-то стряхнул грязную малярную кисть. В мозгу же стоял гул, как в радиоприемнике на пустом канале.

“ДОБРОЕ СЕРДЦЕ И ДОБРЫЕ РУКИ – ЗНАКОМСТВО С АКАДЕМИКОМ ЛИ ЦЗИШЭНОМ”



К горлу подкатила желчь. Палмер вскочил и бросился в ванную. Заперев дверь, он брызнул себе в лицо водой, а когда поднял глаза, увидел себя – изможденного и измученного, в зеркале над умывальником. В глазах светился сумасшедший блеск – и Палмер узнал его. Так блестели глаза у людей на службе вампиров – Панглосса и Моргана. Ренфилды. Их называли ренфилдами.

Другая назвала его ренфилдом.

На экране появляется и постепенно меркнет дацзыбао времен “культурной революции”. Смена кадра. Перед камерой сидит пожилой седоволосый мужчина в белой рубашке с круглым воротником.

Палмер прижал к глазам распухшие, кровоточащие руки. Визги и вопли мирового разума давили на голову, грозя опрокинуть барьеры и залить чужими страхами, надеждами, мечтами, тайнами и грехами, стерев начисто его индивидуальность, его сознание.



Титр:

– Прекрати! – завопил он старой леди в Покипси, никак не могущей решить, усыплять ли больного раком пуделя. – Вылазь из моей головы! – крикнул он бизнесмену в Тайпее, озабоченному падением своей потенции. – Оставь меня в покое! – заревел он нацистскому военному преступнику в Парагвае, который был уверен, что за ним охотится израильская разведка.

ЦЗЯН ХУНСЭНЬ

– Билл?



Он рывком растворил дверь ванной. За дверью стояла Соня, скулы ее уже восстановились, опухоль на губах спала, синяки вокруг глаз пожелтели.

Мужчина задумчиво смотрит перед собой, затем начинает говорить.

– Как ты тут?



Он не смог сделать то, что она хотела. И никогда не сможет. Она ненасытна. Как можно удовлетворить женщину, которая восстанавливается за минуты? И мелькнула мысль, сможет ли он когда-нибудь теперь трахать женщину, не пытаясь ее убить.

Титр внизу экрана:

Лежа рядом с ней на окровавленной постели, глядя, как рассвет прогоняет тени по стене напротив окна, он размышлял, что было хуже: когда он думал, что убил ее, или разочарование, когда она оказалась жива.

ТОГДА В БОЛЬНИЦЕ СЛУЖИЛ ПОЖИЛОЙ КАДРОВЫЙ РАБОТНИК ПО ИМЕНИ СУ СИНЬЦЯО. ОН ОТРИЦАЛ ОБВИНЕНИЯ В АНТИПАРТИЙНЫХ НАСТРОЕНИЯХ, И “РАБОЧАЯ ГРУППА КУЛЬТУРНОЙ РЕВОЛЮЦИИ” АКТИВНО ДАВИЛА НА НЕГО, ПРОВОДИЛИСЬ БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ МИТИНГИ БОРЬБЫ, ТАК ПРОДОЛЖАЛОСЬ ОКОЛО ТРЕХ МЕСЯЦЕВ. СУ СИНЬЦЯО БЫЛ СОВЕРШЕННО ИЗМОТАН, ПОСЛЕ ОЧЕРЕДНОГО МИТИНГА ЕГО СТАЛО РВАТЬ КРОВЬЮ. ЛИ ЦЗИШЭН ПОКАЗАЛ ПОЛНУЮ КРОВИ ПЛЕВАТЕЛЬНИЦУ ЧЛЕНАМ РАБОЧЕЙ ГРУППЫ, В РЕЗУЛЬТАТЕ ЕГО САМОГО ПОДВЕРГЛИ КРИТИКЕ ЗА “СОЧУВСТВИЕ К АНТИПАРТИЙНЫМ ЭЛЕМЕНТАМ” И “НЕТВЕРДУЮ ПОЗИЦИЮ”. В СВОЕ ВРЕМЯ ЛИ ЦЗИШЭН ВХОДИЛ В СОСТАВ ЭКСПЕДИЦИОННЫХ ВОЙСК ГОМИНЬДАНА, И НЕКОТОРЫЕ АКТИВИСТЫ ТОЖЕ УВИДЕЛИ В ЭТОМ ПОВОД ДЛЯ КРИТИКИ. БЛАГО ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ ЛИ ЦЗИШЭН БЫЛ СТУДЕНТОМ УНИВЕРСИТЕТА ЦИЛУ И НЕ МОГ СЧИТАТЬСЯ НАСТОЯЩИМ ВОЕННЫМ, ИНАЧЕ ЕМУ БЫ НЕСДОБРОВАТЬ. ОДНАКО ЛИ ЦЗИШЭНА БЫЛО НЕ СЛОМИТЬ, ПОСЛЕ ОЧЕРЕДНОГО МИТИНГА ОН В ОДИНОЧЕСТВЕ ПРИХОДИЛ В СТОЛОВУЮ, БРАЛ СЕБЕ ТУШЕНОЕ РЫБНОЕ ФИЛЕ И НЕ СПЕША ПРИНИМАЛСЯ ЗА ЕДУ.

* * *

Ли Цзяци

В тот же день, когда Палмер сколачивал очередной ящик, на этот раз для неприличных игрушек – терракотовые фигурки с огромными членами с насаженными на концы колесами, – Лит вышла в патио на него посмотреть. И у нее была маска, которую он оставил из предыдущей партии.

– А где тетя Блу?

Самым важным событием зимы 1993 года для меня стало папино возвращение – он приехал в декабре, за неделю до маминой свадьбы. И посреди дня пришел за мной в школу. Я со всех ног неслась к школьным воротам, увидела его издалека: папа стоял за железной оградой и курил. На нем был длинный черный плащ со стоячим воротником, закрывавшим половину лица. Я даже не успела толком его рассмотреть, но почему-то сразу поняла, что папе живется очень плохо. Сердце у меня защемило, из глаз закапали слезы.

– Тетя Блу спит. Ты же знаешь, Лит, что она спит днем.

Заметив, что я плачу, он опустил голову и затушил брошенный на землю окурок. Наверное, его смутили мои слезы. Сильные проявления чувств были у нас под запретом.

– Не весь день.

Папа сильно похудел и загорел, волосы отросли, щеки покрылись щетиной. Он выглядел очень усталым и отчаянно курил – затушив одну сигарету, сразу доставал новую и принимался хлопать себя по карманам в поисках зажигалки. Когда он прикуривал, я заметила, что его руки дрожат.

– Ты права, иногда она днем не спит. Но только в особых обстоятельствах.

– У нас после обеда только самоподготовка, – соврала я, давая понять, что могу уйти с ним из школы.

Лит подняла маску к лицу. Золотистые глаза без зрачков блеснули в пустых орбитах. Почему-то у Палмера пошел мороз по коже.

– Хорошо.

– Положи это!

И он в самом деле забрал меня с собой.

Лит вздрогнула от резкости его голоса, и Палмер обругал себя молча. Проблемы с Соней начинают выливаться на окружающих. Он открыл рот, чтобы извиниться, сказать, что не хотел на нее так рявкать, но она уже скрылась в доме.

Но пойти нам было некуда. Побродив немного по кварталам, мы оказались у парка с озером, купили билеты и зашли внутрь. Зимой парк выглядел уныло, ивы по берегам были похожи на беспорядочные карандашные штрихи в блокноте. Беседка на другом берегу озера свесила углы крыши, как будто искала свое отражение в воде. Но тщетно: гладь озера была покрыта толстым льдом. Какая одинокая беседка – даже отражение ее оставило.

Лефти выползла из-под груды стружек и начала играть с терракотовой фигуркой, катая ее туда-сюда на неровных колесах. Палмер отложил инструменты и потер шею, скривившись. Поглядел на левую руку своего прежнего воплощения.

Папа сходил в магазинчик за сигаретами и принес мне клубень печеного батата. Я грела об него замерзшие руки и медленно ела. Чтобы спрятаться от ветра, мы зашли в галерею и сели у квадратной колонны, обвитой засохшей лозой. Я представила, как летом эта колонна покроется зелеными листьями, а мы придем и будем кататься по озеру на лодке.

– Да, опять я свалял дурака, правда, Лефти? Как сегодня ночью. Надо было мне задавить депрессию, добраться до того, что так достало Соню, – но слаб я оказался. Сдрейфил и пошел по легкому пути, боялся снова оказаться наедине с Другой. Понимаешь, не то чтобы я не хотел ей помочь, но она это так усложняет... – Палмер оборвал сам себя, встряхнул головой и с отвращением скривился. – Боже мой, да я еще психованней, чем сам думаю! Обсуждаю свои проблемы с отрезанной рукой!

– Помнишь, как мы здесь гуляли? – спросил папа.

– Мы здесь не гуляли.

* * *

– Гуляли, ты тогда была еще маленькая.

Лит стояла в доме и глядела через окно во двор. Папа сидел на корточках с грустным видом и разговаривал с Лефти. Лит знала, что папа не хотел на нее кричать. Она знала, что у него какие-то трудности с тетей Блу. И все равно ей было обидно. Она посмотрела на черную маску у себя в руке. Пустые глаза и рот смотрели, будто ждали ответа.

Я хотела спросить, летом это было или зимой, но папа погрузился в воспоминания, и я не решилась его тревожить. Взгляд его потеплел, мне даже показалось, что он немного скучает по нашей прежней жизни. Возможно ли такое? Я не могла сказать наверняка. Если честно, я до сих пор боялась поверить, что папа на самом деле пришел за мной в школу. Видишь ли, раньше мне такое только снилось. И сегодня он стоял у школьных ворот совсем как во сне. Только там он был в коричневом свитере и с короткой стрижкой. Во сне папа махал мне рукой и кричал, припав лицом к прутьям ограды: пойдем, нам пора! Конечно же, он не мог забрать меня с собой. Раньше я еще строила иллюзии на этот счет, но последние их искры давно потухли. И все же папа пришел за мной в школу, значит, он по мне соскучился. Это было проявлением чувства, и чувства достаточно сильного, чтобы я обрадовалась и смутилась. Пока мы шли в парк, мне хотелось о чем-нибудь заговорить, но я боялась выдать свою радость и показаться глупой. С папой я вечно боялась повести себя глупо. Глупостью были все детские черты, их следовало старательно прятать. Я постоянно напоминала себе, что с ним нужно быть старше, держать себя так, как будто я уже взрослая.

Вздохнув про себя, Лит положила маску на верстак, откуда и взяла. Потом подумала, что еще сделать, чтобы провести день. Она устала играть одна и прочла уже все книги столько раз, что уже и неинтересно было. Папа старался удовлетворять ее потребности, но за тридцать месяцев она уже переросла Лауру Инголз Уайлдер, Фрэнка Л. Баума и Роберта Льюиса Стивенсона. Даже Давид Копперфилд и Гекльберри Финн уже не привлекали.

Я думала, папа приехал, потому что бабушка сломала ногу, но оказалось, он впервые об этом слышит. Ему никто не сообщил, и папа даже не планировал заходить к дедушке с бабушкой.