«Если», 1996 № 07
Событие в мире фантастики!
Знаменитая дилогия «Гиперион» и «Падение Гипериона» получила наконец давно ожидаемое продолжение, с которым наши любители фантастики могут ознакомиться спустя всего пол года после выхода книги в США. Невероятные приключения, вселенский размах, великолепная проза…
Прочитайте и вы поймете, почему Дэн Симмонс считается «королем» современной фантастики.
В серии «Век дракона» выходит книга замечательного польского писателя Анджея Сапковского «Ведьмак», включающая романы «Последнее желание» и «Меч предназначения». Сапковский известен нашему читателю по нескольким рассказам, которые печатались в периодике и сразу же обратили на себя внимание любителей героической фэнтези.
Ведьмак — это мастер меча и мэтр волшебства, ведущий непрерывную войну с кровожадными монстрами, которые угрожают покою в сказочной стране. «Ведьмак» — это мир на острие меча, ошеломляющее действие, незабываемые ситуации, великолепные боевые сцены и бездна юмора.
В ближайшее время в серии «Координаты чудес» выходят романы «Танец отражений» и «Цетаганда».
Питер Бигль
НАГИНЯ
От автора. Последующее повествование представляет собой отрывок из недавно обнаруженного римского манускрипта, относящегося к первому веку нашей эры; авторство приписано Гаю Плинию Секунду, известному нам как Плиний Старший. Манускрипт имеет отдаленное сходство с приложением к его великому энциклопедическому труду — «Естественной истории», и, очевидно, написан ученым незадолго до смерти, последовавшей в 79 г. от Р.Х. при извержении Везувия. Но как этот фрагмент попал в руки современного исследователя, история абсолютно другая, и читателям до нее совершенно нет дела.
Начнем с создания, вести о котором пришли к нам лишь из полумифических земель за Индом, где обитает множество драконов и единорогов. Торговцы, путешествовавшие из Индии в Месопотамию, описывают нага как огромного змея с семью головами, подобного твари, известной нам под именем гидры. Если не упоминать о победе Геркулеса над Лepнейской гидрой, надежные источники повествуют нам о многочисленных встречах с этими животными вдали от побережий Греции и Британии.
У гидры бывает от семи до десяти голов, похожих на собачьи; обычно описания изображают их растущими на концах длинных и мускулистых шей или щупальцев; пасти эти не пожирают добычу, но подтаскивают ее к средней голове, самой крупной, которая и раздирает жертву на части клювом, словно какой-то чудовищный африканский попугай. Далее говорят, что отсеченные головы и перерубленные шеи срастаются; греческие авторы утверждают, что это происходит мгновенно, однако склонность их ко лжи и не меньшая доверчивость превышают пределы разумного.
Тем не менее в существовании гидры не может быть сомнений: я сам разговаривал с моряками, чьи товарищи пали жертвой прожорливости этих тварей. Когда мореходам удается поймать гидру отмщения ради, они варят ее живьем и пожирают.
Рассказывают, что вкусом гидра напоминает тот суп, который варят из сапог в пустыне оголодавшие солдаты. Аромат его трудно забыть.
Тем не менее, невзирая на поверхностное сходство с гидрой, наги явно отличаются от нее. Судя по имеющимся у меня сведениям, народы Индии и земель, что лежат за нею, почитают это создание, вознося его почти до богов и одновременно ставя ниже самого человека. Противоречия на этом не кончаются: например, утверждают, что укус нага смертельно опасен для всего живого, и в то же время отмечают, что физически опасными для человека являются лишь некоторые экземпляры. (И в самом деле, источники моих знаний не согласуются даже в определении обычной добычи нага: некоторые исследователи предполагают, что тварь сия вовсе не ест, но поддерживает свою жизнь молоком диких слоних, которых пасет и охраняет, как мы свой скот.) Стихия нагов — вода, поэтому считается, что они могут вызвать дождь или прекратить его, а значит, их надлежит ублажать жертвами и прочими приношениями и обращаться с непременным почтением. Как драконы в наших краях, наги хранят великие сокровища в своих глубоких логовах; но говорят, что, в отличие от драконов, наги сооружают себе подземные дворцы, немыслимо прекрасные и полные роскоши, и обитают в них, словно цари и царицы нашего мира. И все же наги часто теряют покой, тоскуя о том, чего у них нет, и тогда оставляют свои чертоги ради рек и ручьев Индии. Тамошние философы считают, что наги ищут таким образом просветления, однако в Риме есть секты, уверяющие нас в том, что они отправляются на охоту за человеческими душами.
Тем, кто служит Императору в Британии, будет достаточно интересно узнать, что, по слухам, подобные нагу создания обретаются в болотах далеко на севере этого острова, где им поклоняются как подателям плодородия, быть может, потому, что зимние месяцы они проводят под землей, в спячке, и выходят наверх с первым весенним днем. Но копят или нет эти змеи сокровища под землей, как делают наги, и сколько голов у них, я не знаю.
Говорят, что каждый наг владеет бесценным самоцветом, являющимся источником его великой силы. Подобно слонам, они религиозны и даже благочестивы, а потому посещают святилища индийских богов, вознося им приношения того же самого рода, что получают сами. Кроме того, известно: цари нагов предоставляли богам свое тело в качестве ложа, капюшоном прикрывая их от дождя и солнца. Верны ли подобные истории или нет, однако сам факт существования их, безусловно, свидетельствует об уважении, с которым относятся к нагам в этих краях.
Общеизвестно еще одно озадачивающее противоречие в природе нагов: считают, что женские особи этих существ (нагини) способны принимать человеческий облик, и этой способности лишена противоположная половина их породы. В таком ложном обличье нагини нередко приобретают редкостную красоту, а посему некоторые царские семейства ведут свое происхождение от брака смертного царевича с нагиней. Об этом говорится в истории, которую поведал мне самому некий купец, торговец шелками и красителями, много странствовавший по Индии и соседствующий с этой страной областью на Востоке, которую жители ее именуют Камбуджей. Я перескажу вам эту повесть, поелику возможно сохраняя манеру рассказчика.
В Камбудже, чуть в стороне от царского дворца, до сего дня сохранилась башня, полностью покрытая золотом, что было принято среди тамошних царей. В давние времена построил ее юный царь; едва приняв власть, он поторопился устроить покои себе и своей будущей царице. Но юношеская надменность и нетерпение не давали никому угодить ему: эта девушка казалась слишком простой, другая чересчур скучной, третья была достаточно красивой, но излишне бойкой на язык, четвертая не подходила по семейным соображениям, да и к тому же от нее пахло вяленой рыбой. И в результате цвет его молодости миновал в величественном одиночестве, которое — как часто указывают, — безусловно, не может заменить общества преданной жены и ее мудрости и любви, царица она или простая служанка.
Одиночество царя все углублялось — хотя он в этом не признавался даже себе — и портило его нрав. Не то чтобы он становился жесток или капризен, однако правил вялой рукой, не творя ни зла, ни добра и не имея склонности ни к тому, ни к другому. А золотая башня все пустовала, если не считать пауков и сычей, выводивших собственное потомство на маковке шпиля.
Постепенно царь приобрел привычку бродить переодетым среди собственного народа, заполнявшего улицы и базар теплыми вечерами. Ему представлялось, что подобным образом он узнает кое-что о повседневной жизни своих подданных, однако это было вовсе не так: во-первых, любой рыночный плут узнавал царя в самом хитроумном обличье, ну а во-вторых, потому что правитель по-настоящему и не хотел понимать людей.
Тем не менее камбуджийский владыка старательно придерживался своего обычая, и однажды вечером некая нищенка, грязная и невежественная, приблизилась к государю на его извилистом пути по городским улицам и спросила на вульгарном языке простонародья:
— Прости меня, господин горшечник (так был одет царь)… не скажешь ли ты мне, зачем нужна та блестящая штуковина? — И указала на золотую башню, которую царь некогда возвел, рассчитывая на скорое счастье.
Царь все же сохранил еще чувство юмора, хотя несколько мрачного и безутешного.
— Это музей, воздвигнутый в память той, которой никогда не было на свете, и я не горшечник, а хранитель его. Не хочешь ли удовлетворить свое любопытство? Мы любим гостей — башня и я.
Нищенка с готовностью согласилась, и царь, взяв ее за руку, повел через сады, насаженные его собственными руками, а потом — через высокую сверкающую дверь, ключ от которой всегда носил в кармане, хотя до того дня им ни разу не пользовался.
Царь вел нищенку из комнаты в комнату, от шпиля к шпилю, повествуя с суровой иронией о своих былых мечтах.
— А вот здесь проходили бы обеды, а вот в этой комнате властитель с женой и друзьями слушали бы музыкантов. А здесь находились бы служанки жены; а тут спали бы их дети… Впрочем, откуда могут быть дети у нерожденного? — А когда они добрались до опочивальни, царь остановился перед дверью, не желая входить, и хриплым голосом молвил: — Пойдем отсюда, там змеи и всякая хворь.
Но нищенка смело шагнула вперед и вошла в спальню с видом хозяйки, давно не бывавшей здесь, но прекрасно знающей эти покои. Царь гневно крикнул, чтобы она возвращалась, но когда гостья его обернулась (так сказал мне торговец), то увидел, что перед ним не жалкая побирушка, но великая царица, а одежда ее и самоцветы богатством много превосходят те, которыми он владел. И она сказала ему:
— Перед тобой — нагиня. Я оставила свои владения и дворец под землей из жалости и любви к тебе. Отныне — начиная с этой же ночи — ни тебе, ни мне не спать за пределами золотой башни. — И царь обнял свою гостью, ибо ее царственная краса не могла достигнуть иного; к тому же он столько лет прожил в одиночестве.
Потом, чтобы привести их радость к некоторому порядку, царь начал поговаривать о венчании, о празднествах, что продлятся не один месяц, и о том, как они вместе будут править и наслаждаться жизнью.
Но нагиня отвечала ему:
— Возлюбленный, мы уже дважды сочетались браком: в первый раз, когда я увидела тебя, и во второй — оказавшись в объятиях друг друга. Советники же, войско и всякие указы принадлежат твоему дневному миру, а не моему. Меня, моей заботы и правления требует мой собственный край, так же, как и тебя твой собственный. Однако ночью в своем уединенном мире мы будем заботиться друг о друге, и сколь радостными сделаются наши дневные труды в предвкушении ночного блаженства!..
Царь не был доволен ее словами потому, что мечтал представить своему народу долгожданную царицу и хотел, чтобы она каждый миг каждого дня находилась возле него, а потому сказал:
— Я вижу, что ничем хорошим это не кончится. Тебе надоест постоянно путешествовать между двумя мирами, и ты забудешь меня ради какого-нибудь владетельного нага, рядом с которым я покажусь метельщиком или продавцом фиников. А я пойду искать утешения от скорби у простой куртизанки, уличной певички или — хуже того — у придворной дамы и сделаюсь еще более странным и одиноким, потому что любил тебя. Неужели ты прошла весь долгий путь, чтобы наделить меня подобным даром?
Тут длинные и прекрасные глаза нагини вспыхнули, и она схватила царя за руки со словами:
— Никогда не говори мне о ревности и измене — даже в шутку. В обычае нагов хранить верность супругу всю жизнь… Можешь ли ты сказать то же самое о людях? Но, господин мой единственный, знай: если однажды настанет ночь в этой башне и ты не явишься вместе с сумерками, уже наутро ужасное бедствие поразит твое царство. Даже если ты хотя бы один раз не встретишь меня здесь, ничто не спасет Камбуджу от моего гнева. Такова природа нагов.
— Ну а если не придешь ты, если пропустишь хотя бы одну ночь, — отвечал бесхитростно царь, — я просто умру.
Тут глаза нагини наполнились слезами, и она обняла его со словами:
— Зачем терзать друг друга речами о том, что никогда не случится? Наконец-то мы вместе и дома, мой друг… муж мой.
Незачем дальше рассказывать об их счастье в золотой башне, только добавлю, что пауки, змеи и совы исчезли из нее еще до утра.
Так царь Камбуджи взял в жены нагиню, пусть она и приходила к нему лишь во тьме и только в золотую башню. Она запретила рассказывать об этом, и он молчал; но поскольку с закатом царь, забывая о всем внешнем блеске и церемониях, обо всех государственных делах, каждый вечер торопился в свою башню, слух о том, что он проводит там ночи с женщиной, распространился по всей стране.
Со временем, конечно, слухи и любопытство уступили место удивлению перед переменой, происшедшей в характере царя, потому что теперь он правил с пылкой привязанностью к своему народу; словно бы пробудившись ото сна, в первый раз осознал всю меру человеческой невинности, испорченности и страдания.
Прежде замечавший лишь собственное горькое одиночество, теперь он начал исправлять участь подданных, вкладывая в это дело те же усилия, с которыми они старались просто выжить. Не было человека в его стране, который не сумел бы принести слово царю, будь то осужденный преступник, разоренный налогами купец или побитый слуга. Все могли припасть к его стопам, зная, что жалобу услышат. Столь ревностная забота о народе обеспокоила многих, привыкших к правлению иного рода, и в стране стали не без ехидцы поговаривать: «У него ночью одна царица, а у нас днем — пять царей».
Но народ неспешно, не понимая причин подобного пыла, начал отвечать любовью царю, и поговаривать стали уже о том, что если бы вселенная не ведала правосудия, то его непременно придумали бы в Камбудже.
Причин для подобного изменения, как прекрасно знал сам царь, было две: во-первых, он был счастлив — впервые за всю свою жизнь — и хотел, чтобы все остальные разделяли его радость; во-вторых, ему казалось, что, чем усерднее он трудился, тем быстрее проходил день, приближая его к вечеру и встрече с царицей. В свой черед, как она и обещала ему, счастье, которое он черпал в их любви, делало радостным даже часы разлуки… Так освещает нашу ночь давно закатившееся солнце, прибегнув к доброй помощи луны. Так научается человек ценить день, ночь и сумерки вместе со всем, что умещается в них.
Быстро летели годы. Царь не провел ни одной ночи вне золотой башни, а это означало — помимо всего прочего, — что в Камбудже во время его правления прекратились войны, и нагиня всегда встречала любимого, называя его тайным именем, которое дали ему при рождении жрецы и которого никто более не знал. В ответ она открыла ему то имя, которым зовется среди нагов, однако отказалась явиться в том истинном обличье, которое принимала среди своего народа.
— Здесь с тобой я такая, какова моя истинная природа, — говорила она. — Мы, наги, вечно переходим из воды в землю, из земли в воздух, из одного облика в другой и скитаемся между мирами, между желаниями и мечтами. В нашей башне я такова, какой ты знаешь меня, не более и не менее, и мне не нужно знать, в каком обличье ты сам восседаешь в суде, решая, жить или нет человеку. Здесь мы оба свободны, словно и ты не царь, и я не нагиня. И пусть все останется так, как есть, дорогой мой.
Царь отвечал:
— Пусть будет так, как ты говоришь, только знай: многие нашептывают ныне, что ночная царица нашей страны — на самом деле нагиня. Земля сделалась необычайно изобильной, дождя выпадает именно столько, сколько нужно… кто, кроме нага, может послать людям такую удачу! Многие в нашей стране уже не первый год полагают, что именно ты и правишь Камбуджей. И, по чести говоря, мне трудно спорить с ними.
— Я никогда не советовала тебе, как надо править страной, — отвечала она. — Как правитель ты не нуждаешься в моих наставлениях.
— Неужели? — отвечал он. — Но я не был настоящим царем, пока не встретил тебя, и мой народ понимает это не хуже меня.
Иногда он говорил ей:
— Когда-то давно я сказал тебе, что умру, если однажды ты не встретишь меня здесь; лицо твое при этом вдруг изменилось, и я понял, что в словах моих было больше правды, чем мне казалось. Теперь я знаю — столь мудрым сделала меня любовь, — что однажды вечером ты действительно не придешь, и я умру. Но я спокоен: пусть приходит смерть, ведь я знал тебя. А значит — жил.
Но нагиня никогда не позволяла царю продолжать подобные речи, со слезами обещая ему, что такая ночь никогда не настанет, а потом уже царь до рассвета утешал ее. Так жили они вместе, а годы шли.
Но среди двора начали поговаривать — все громче и громче, — что царь не дал наследника трону и после его смерти раздоры двоюродных братьев раздерут на части страну. Они жаловались на то, что царь попал в полное рабство к своей нагине и более не интересуется ни славой, ни величием своего царства. И хотя ничего справедливого в их словах не было, тем не менее отлично известно, что долгая бездеятельность лишает людей покоя, наделяя желанием последовать за всяким, кто посулит бурные изменения ради них самих. Так бывало даже в Риме.
Кое-кто пытался предостеречь царя относительно положения дел при дворе, но он предпочел не обращать внимания, полагая, что все вокруг находятся в столь же безмятежном настроении, как и он сам. А потом сонное безмолвие полдневного часа разлетелось кровавыми брызгами — под крики и лязг мечей; и даже припав спиной к двери тронного зала, защищая собственную жизнь, царь обнаружил, что не готов к подобному повороту событий. И если бы лучшая треть его войска, составленная из ветеранов славных битв, не сохранила верности своему владыке, схватка закончилась бы в первые же несколько минут.
Но верные царю воины отчаянно сопротивлялись и к началу вечера перешли в наступление, так что перед заходом солнца от восставших осталось несколько разрозненных групп, дравшихся, как безумные, знающих, что их не оставят в живых. И в битве с одним из обреченных царь Камбуджи получил смертельную рану.
Он еще не знал, что рана погубит его, и думал лишь о том, что близится ночь, а от золотой башни его отделяют вооруженные люди, все утро вопившие, что они убьют его, а потом — эту змею, это чудовище, которое столь долго подтачивало основы царства. И он разил их из последних сил, а потом повернулся, полунагой и забрызганный кровью, и похромал с поля боя к башне. Тех, кто преграждал ему путь, царь убивал; но теперь он часто падал и каждый раз поднимался со все большим трудом, что еще больше гневило его. Башня как будто бы не становилась ближе, а он знал, что сейчас должен быть со своей нагиней.
Царь так и не добрался бы до башни, если бы не доблесть молодого офицера — в Риме столь юных мальчиков просто не берут на императорскую службу.
Начальник этого юноши, лично отвечавший за безопасность царя, погиб в самом начале мятежа, и мальчик сам назначил себя царским щитом: следуя за своим владыкой сквозь кровавые водовороты битвы, он защищал его своим оружием. И теперь он бросился вперед, чтобы поднять царя, поддержать… даже принести к той далекой двери, в которую владыка некогда шутки ради впустил жалкую нищенку. И никто с обеих сторон не посмел преградить им путь к башне в уже сгустившихся сумерках.
Но когда они добрались до двери, юноша понял, что царь умирает; у него уже не осталось сил, чтобы повернуть ключ в замке; царь смог приказать это лишь глазами. Но, оказавшись внутри, он встал на ноги и бросился вверх по лестнице с пылом юноши, стремящимся на свидание с возлюбленной.
Мальчик держался сзади, опасаясь места, которым его пугали с детства, этой густой тьмы. И все же забота о царе помогла ему одолеть ужас, и он стоял рядом со стариком, остановившимся на пороге опочивальни перед распахнутой дверью.
Нагини там не было. Мальчик торопливо зажег факелы на стене и увидел, что в покоях нет ничего, кроме теней, и сумрак припахивал жасмином и сандаловым деревом. Позади него царь отчетливо проговорил:
— Она не пришла.
Юноша не успел подхватить своего владыку, и, когда приподнял упавшего с пола, глаза его были открыты… Царь указал в сторону постели. Когда мальчик уложил его и как умел перевязал многочисленные раны, царь поманил его к себе и прошептал:
— Следи за ночью. Следи вместе со мной. — Это была не просьба, а приказ.
Мальчик просидел всю ночь на огромной постели, где царь и царица Камбуджи проводили свои счастливые часы, и так и не заметил, когда его властелин скончался. Юноша с трудом отгонял сон: после дневных сражений с царскими врагами он не просто устал, но и сам страдал от раны, а потому засыпал, просыпался и задремывал снова. В последний раз он пробудился, когда факелы разом погасли, гулко хлопнув, словно парус корабля, разорвавшийся на ветру, и до него донесся иной звук, тяжелый и неторопливый, словно бы какая-то грубая холодная стопа шагнула на равнодушную мраморную плиту. И в последних лучах луны он увидел нагиню: огромное тело черно-зеленым дымком наполнило комнату. Семь голов кобры единым движением покачивались наверху, окруженные легким мерцанием, словно бы она колебалась между двумя мирами с изяществом, которое он не мог постичь. Она оказалась возле постели, тут юноша заметил и на ее теле свежие кровоточащие раны (позже он уверял, что кровь нагини сверкала ярче солнца и на нее было больно смотреть). Он бросился в сторону и забился в угол, однако нагиня даже не взглянула на него. Она склонила все семь голов над лежащим царем, и капли ее пылающей крови, падая, смешивались с его кровью.
— Мой народ пытался остановить меня, — проговорила она. Мальчик не понял, все ли головы говорили, или только одна, но голос ее был многозвучен, словно музыкальный аккорд. — Они поведали мне, что сегодня настал день твоей смерти, предначертанный в начале времен, и я знала это, знала всегда, как и ты сам. Но я не могла позволить свершиться пусть и предопределенной судьбе. Я билась с ними и пришла к тебе. А этот юноша, прячущийся в тенях, споет о том, что мы не предали друг друга ни в жизни, ни в смерти.
И она назвала царя именем, которого не знал мальчик, и подняла его на кольца своего тела — так, как, по местным поверьям, наг Мугалинда поддерживает и этот мир, и грядущие миры.
А потом нагиня медленно растворилась во тьме, оставив после себя лишь запах жасмина, сандала и музыкальные отголоски всех своих голосов. И что сталось с нею и останками царя Камбуджи, мне неведомо.
Эта история позволяет усомниться не в существовании нагов, подтвержденном многими свидетельствами (тем более что положительные доказательства их небытия отсутствуют), но в их отношении к людям, открытом для всяких сомнений. Но пусть все останется так — в память о мальчике, дожидавшемся рассвета в безмолвной золотой башне, прежде чем он осмелился выйти к воплям коршунов и плачу скорбящих, чтобы сообщить людям Камбуджи о том, что царь их скончался и исчез. Один из потомков мальчика, торговец, и рассказал мне сию повесть.
И если в ней можно отыскать смысл, поддающийся толкованию, я вижу его, быть может, в том, что скорбь и голод, любовь и жалость глубже пронизывают наш мир, чем мы считаем. Они текут подземными реками, которых не переплыть даже нагам; они несут дождь, что обновляет нас, кто выказал должное почтение нагам или кому-то другому. И если вообразить, что не существует богов, что не существует ни просветления, ни души, все равно останутся эти четыре реки — скорбь и голод, любовь и жалость. И мы, люди, можем долго влачить свою жизнь — без еды, лекарств или одежды, — но смерть будет скорой… когда не приходит такой дождь.
Перевел с английского Юрий СОКОЛОВ
Евгений Лукин
СЛОВЕСНИКИ
Солнце останавливали словом, Словом разрушали города. Николай Гумилев
Лаве и раньше частенько доставалось на рынке, но сегодня… Радим даже отшатнулся слегка, завидев ее на пороге. «Ах, мерзавки…» — подумал он изумленно и растерянно.
Неизвестно, с кем Лава поругалась на этот раз, но выглядела она ужасно. Шея — кривая, глаза — косят, одно плечо выше другого и увенчано вдобавок весьма приметным горбиком. Цвет лица — серый с прозеленью, а крохотная очаровательная родинка на щеке обернулась отталкивающего вида бородавкой.
— Вот! — выкрикнула Лава. — Видишь?
Уронила на пол корзину с наполовину зелеными, наполовину гнилыми помидорами, и, уткнув обезображенное лицо в ладони, разрыдалась.
«Что-то с этим надо делать, — ошеломленно подумал Радим. — Чем дальше, тем хуже…»
Ушибаясь, он неловко выбрался из-за коряво сколоченного стола (как ни старался Радим переубедить сельчан, считалось, что плотник он скверный) и, приблизившись к жене, осторожно взял ее за вздрагивающие плечи.
— Не ходить бы мне туда больше… — всхлипывала она. — Ты видишь, ты видишь?..
— Дурочка, — ласково и укоризненно проговорил Радим, умышленно оглупляя жену — чтобы не вздумала возражать, и Лава тут же вскинула на него с надеждой заплаканные младенчески бессмысленные глаза. — Они это из зависти…
— Ноги… — простонала она.
— Ноги? — Он отстранился и взглянул. Выглядывающие из-под рваного и ветхого подола (а уходила ведь в нарядном платье!) ноги были тонки, кривы, с большими, как булыжники, коленками. С кем же это она побеседовала на рынке? С Кикиморой? С Грачихой? Или с обеими сразу?
— Замечательные стройные ноги, — убежденно проговорил он. — Ни у кого таких нет.
Зачарованно глядя вниз, Лава облизнула губы.
— А… а они говорят, что я го… го… гор-ба-тая!.. — И ее снова сотрясли рыдания.
— Кто? Ты горбатая? — Радим расхохотался. — Да сами они… — Он вовремя спохватился и оборвал фразу, с ужасом представив, как у всех торговок на рынке сейчас прорежутся горбы, и, что самое страшное, каждой тут же станет ясно, чьего это языка дело. — Никакая ты не горбатая. Сутулишься иногда, а вообще-то у тебя плечики, ты уж мне поверь, точеные…
Он ласково огладил ее выравнивающиеся плечи. Упомянув прекрасный цвет лица, вернул на впалые щеки румянец, а потом исправил и сами щеки. Покрыв лицо жены мелкими поцелуями, восхитился мимоходом крохотностью родинки. Парой комплиментов развел глаза, оставив, впрочем, еле заметную раскосость, которая в самом деле ему очень нравилась. Лава всхлипывала все реже.
— Да не буду я тебе врать: сама взгляни в зеркало — и убедись…
И, пока она шла к висящему криво зеркалу, торопливо добавил:
— И платье у тебя красивое. Нарядное, новое…
Лава улыбалась и утирала слезы. Потом озабоченно оглянулась на корзинку с негодными помидорами. С них-то, видно, все и началось.
— А насчет помидоров не беспокойся. Сам схожу и на что-нибудь обменяю…
— Но они теперь… — Лава снова распустила губы. — А я их так хвалила, так хвалила…
— А знаешь что? — сказал Радим. — Похвали-ка ты их еще раз! Умеешь ты это делать — у меня вот так не выходит…
И, пока польщенная Лава ахала и восхищалась розовеющими на глазах помидорами, он вернулся к столу, где тут же зацепился локтем за недавно вылезший сучок.
— Хороший стол получился, гладкий, — со вздохом заметил он, похлопывая по распрямляющимся доскам. — И дерево хорошее, без задоринки…
Сучок послушно втянулся в доску. Радим мрачно взглянул на грязную глиняную плошку.
— Чтоб тебя ополоснуло да высушило! — пожелал он ей вполголоса. Плошка немедленно заблестела от чистоты. Радим отодвинул посудину к центру стола и задумался. Конечно, Лаве приходилось несладко, но в чем-то она несомненно была виновата сама. Изо всех приходящих на рынок женщин торговки почему-то облюбовали именно ее, а у Лавы, видно, просто не хватало мудрости отмолчаться.
— Знаешь, — задумчиво сказал он наконец. — Тут вот еще, наверное, в чем дело… Они ведь на рынок-то все приходят уродины уродинами — переругаются с мужьями с утра пораньше… А тут появляешься ты — красивая, свежая. Вот они и злобствуют…
Лава, перестав на секунду оглаживать заметно укрупнившиеся помидоры, подняла беспомощные наивные глаза.
— Что же, и нам теперь ругаться, чтобы не завидовали?
Радим снова вздохнул.
— Не знаю… — сказал он. — Как-то все-таки с людьми ладить надо…
Они помолчали.
— Вот, — тихо сказала Лава, ставя на стол корзину с алыми помидорами.
— Умница ты моя, — восстановил он ее мыслительные способности, и, наверное, сделал ошибку, потому что жена немедленно повернула к нему вспыхнувшее гневом лицо.
— Я тебя столько раз просила! — вне себя начала она. — Научи меня хоть одному словечку! Не захотел, да? Тебе лучше, чтобы я такая с базара приходила?
Радим закряхтел.
— Послушай, Лава, — сказал он, и жена, замолчав, с сердитым видом присела на шаткий кривой табурет. — Ты сама не понимаешь, о чем просишь. Предположим, я научу тебя кое-каким оборотам. Предположим, ты сгоряча обругаешь Грачиху. Но ведь остальные услышат, Лава! Услышат и запомнят! И в следующий раз пожелают тебе того же самого… Ты же знаешь, я — мастер словесности! Нас таких в селе всего четверо: староста, Тихоня, Черенок да я… Видела ты хоть однажды, чтобы кто-нибудь из нас затевал склоку, задирал кого-нибудь? Ведь не видела, правда?..
Лава молчала, чему-то недобро улыбаясь.
— Ну я им тоже хорошо ответила, — объявила она вдруг. — У Грачихи теперь два горба.
— Два горба? — ужаснулся он. — Ты так сказала?
— Так и сказала, — ликующе подтвердила Лава. — И прекрасно без тебя обошлась!..
— Постой, — попросил Радим, и Лава встала. Он потер лоб, пытаясь собраться с мыслями. — Два горба! Да как тебе такое в голову пришло?..
— Мне это… — Лава не договорила. В глазах у нее был страх. Видно, сболтнула лишнее.
Радим тоже встал и беспокойно прошелся по вспучившимся доскам пола.
— То-то, я смотрю, сегодня утром: то зеркало искривится, то сучок из стола вылезет… Мы же так со всем селом поссориться можем! Не дай Бог, придумают тебе кличку — тут уж и я помочь не смогу… Два горба!.. — Он осекся, пораженный внезапной и, надо полагать, неприятной догадкой. Потом медленно повернулся к отпрянувшей жене.
— Ты от кого это услышала? — хрипло выговорил он. — Кто тебе это подсказал? Со словесником спуталась?
— Нет! — испуганно вскрикнула Лава.
— С кем? — У Радима подергивалась щека. — С Черенком? С Тихоней?
— Нет!!
— А с кем? Со старостой?.. Ты же не могла это сама придумать!..
Следует заметить, что от природы Радим вовсе не был ревнив. Но вздорная баба Кикимора с вечно прикушенным по причине многочисленных соседских пожеланий языком однажды предположила вслух, что Радим — он только на людях скромник, а дома-то, наверное, ух какой горячий!.. С того дня все и началось…
— Староста! — убежденно проговорил Радим. — Ну конечно, староста, чтоб его на другую сторону перекривило!.. Нашла с кем связаться!
Редко, очень редко прибегал Радим в присутствии жены к своему грозному искусству, так что Лава даже начинала подчас сомневаться: а точно ли ее муж — словесник? Теперь же, услышав жуткое и неведомое доселе пожелание аж самому старосте, она ахнула и схватилась за побледневшие щеки. Тем более что со старостой Лава и вправду связалась недели две назад — в аккурат после того как супруг сгоряча ее в этом обвинил. В общем, та же история, что и с Черенком…
«Спаси Бог сельчан — словесник осерчал», — вспомнилась поговорка. Лава заметалась, не зная, куда схорониться. Но тут Радим запнулся, поморгал и вдруг ни с того ни с сего тихонько захихикал. Видно, представил себе Грачиху с двумя горбами.
— А ловко ты ее!.. — проговорил он, радостно ухмыляясь. — Допросились-таки, языкастая…
Не иначе кто-то на рынке в сердцах обозвал его дураком.
— Два горба… — с удовольствием повторил резко поглупевший Радим. — Не-е, такого сейчас уже и словесник не придумает… Видать, из прежних времен пожелание…
Испуганно уставившись на супруга, Лава прижалась спиной к грубо оштукатуренной стенке. А Радим продолжал, увлекшись:
— Во времена были! Что хочешь скажи — и ничего не исполнится! Пожелаешь, например, чтоб у соседа плетень завалился, а плетень стоит себе, и хоть бы что ему! Зато потом…
Он вновь запнулся и недоуменно сдвинул брови.
— О чем это я?
Видно, на рынке зарвавшегося ругателя одернули, поправили: ума, что ли, решился — словесника дураком называть? А ну как он (словесник, то есть) ляпнет чего-нибудь по глупости! Это ж потом всем селом не расхлебаешь! Не-ет, Радим — он мужик смышленый, только вот Лаве своей много чего позволяет…
— Ты… о прежних временах, — еле вымолвила Лава.
Вид у Радима был недовольный и озадаченный. Мастер словесности явно не мог понять, зачем это он накричал на жену, обидел старосту, смеялся над Грачихой…
— Прежние времена — дело темное… — нехотя проговорил он. — Считается, что до того, как Бог проклял людей за их невоздержанные речи, слова вообще не имели силы… Люди вслух желали ближнему такого, что сейчас и в голову не придет…
— И ничего не сбывалось?
— Говорят, что нет.
Глаза Лавы были широко раскрыты, зрачки дышали.
— Значит, если я красивая, то как меня ни ругай, а я все равно красивая?
— Д-да, — несколько замявшись, согласился Радим. — Но это если красивая.
Лава опешила и призадумалась. Красивой становишься, когда похвалят… Можно, конечно, и родиться красивой, но для этого опять-таки нужно чье-нибудь пожелание… И чтобы соседки на мать не злились…
Радим смотрел на растерявшуюся вконец Лаву с понимающей улыбкой.
— Так что еще неизвестно, когда жилось лучше, — утешил он, — сейчас или в прежние времена…
— А… а если какой-нибудь наш словесник, — как-то очень уж неуверенно начала она, — встретился бы с кем-нибудь из… из прежних времен… он бы с ним справился?
Радим хмыкнул и почесал в затылке.
— М-м… вряд ли, — сказал он наконец. — Хотя… А почему ты об этом спрашиваешь?
Лава опять побледнела, и Радим смущенно крякнул. «Вконец жену запугал», — подумалось ему.
— Однако заболтался я, — сказал он, поспешно напустив на себя озабоченный вид. — Напомни, что нужно на рынке выменять?
— Хлеба и… — начала было Лава, но тут со стен с шорохом посыпались ошметки мела, а зеркало помутнело и пошло волнами.
— Это Грачиха! — закричала она. — Вот видишь!
— Ладно, ладно… — примирительно пробормотал Радим, протягивая руку к корзинке. — Улажу я с Грачихой, не беспокойся… Кстати, глаза у тебя сегодня удивительно красивые.
Съехавшиеся было к переносице глаза Лавы послушно разошлись на должное расстояние.
* * *
В вышине над селом яростно крутились облака: одним сельчанам нужен был дождь, другим — солнце. Временами заряд крупных капель вздымал уличную пыль и, только и успев, что наштамповать аккуратных, со вмятинкой посередине коричневых нашлепок, отбрасывался ветром за околицу. Мутный смерч завернул в переулок, поплясал в огороде Черенка и, растрепав крытую камышом крышу, стих.
Дома по обе стороны стояли облупленные, покривившиеся от соседских пожеланий, с зелеными от гнили кровлями. С корзинкой в руке Радим шел к рыночной площади, погружая босые ноги то в теплую пуховую пыль, то в стремительно высыхающие лужи и поглядывая поверх кривых, а то и вовсе завалившихся плетней. Там на корявых кустах произрастали в беспорядке мелкие зеленые картофелины, ссохшиеся коричневые огурцы, издырявленные червями яблоки — и все это зачастую на одной ветке, хотя староста ежедневно, срывая и без того сорванный голос, втолковывал сельчанам, что каждый плод должен расти отдельно: лук — на своем кусте, картошка — на своем. Как в прежние времена.
Уберечь огород от людской зависти все равно было невозможно, поэтому владельцы не очень-то об этом и заботились, придавая плодам вид и вкус лишь по пути на рынок. Впрочем, в обмене тоже особого смысла не было — меняли картошку на яблоки, яблоки на картошку… А на рыночной площади собирались, в основном, поболтать да посплетничать, даже не подозревая, насколько важна эта их болтовня. Волей-неволей приходя к общему мнению, рынок хранил мир от распада.
Радим шел и думал о прежних временах, когда слова не имели силы. Поразительно, как это люди с их тогдашней невоздержанностью в речах вообще ухитрились уцелеть после Божьей кары. Ведь достаточно было одного, пусть даже и не злого, а просто неосторожного слова, чтобы род людской навсегда исчез с лица земли. Будучи словесником, Радим знал несколько тайных фраз, сохранившихся от прежних времен, и все они были страшны. Словесники передавали их друг другу по частям, чтобы, упаси Боже, слова не слились воедино и не обрели силу. Вот, например: «Провались всё пропадом…» Оторопь берет: одна-единственная фраза — и на месте мира уже зияет черная бездонная дыра…
— Чумазый!
— Ты сам чумазый!
— А ты чумазее!..
Отчаянно-звонкие детские голоса заставили его поднять голову. На пыльном перекрестке шевелилась куча-мала, причем стоило кому-либо из нее выбраться, как ему тут же приказывали споткнуться и шмякнуться в лужу, что он немедленно и делал под общий сдавленный хохот. Потом раздался исполненный притворного ужаса крик: «Словесник! Словесник идет!..» — и ребятня в полном восторге брызнула кто куда. Остался лишь самый маленький. Он сидел рядом с лужей и плакал навзрыд. Слезы промывали на грязной рожице извилистые дорожки.
— Чего плачешь? — спросил Радим.
Несчастный рыдал.
— А… а они говорят, что я чу… чума-азый!..
Точь-в-точь как вернувшаяся с базара Лава. И ведь наверняка никто его сюда силком не тащил, сам прибежал…
— Да не такой уж ты и чумазый, — заметил Радим. — Так, слегка…
Разумеется, он мог бы сделать малыша нарядным и чистым, но, право, не стоило. Тут же задразнят, пожелают упасть в лужу… Радим потрепал мальчонку по вздыбленным вихрам и двинулся дальше.
Ох, Лава, Лава… Два горба… Вообще-то в некоторых семьях из поколения в поколения передаются по секрету такие вот словечки, подчас не известные даже мастерам. Как правило, особой опасности они в себе не таят, и все же…
А действительно, кто бы кого одолел в поединке — нынешний словесник или человек из прежних времен? Между прочим, такой поединок вполне возможен. Коль скоро слова имеют силу, то вызвать кого-нибудь из прошлого не составит труда. Другое дело, что словесник на это не решится, а у обычного человека просто не хватит воображения. И слава Богу…
А как же у Лавы хватило воображения задать такой вопрос?
Мысль была настолько внезапна, что Радим даже остановился. Постоял, недоуменно сдвинув брови, и вдруг вспомнил, что этак полгода назад, открыв для себя эту проблему, он сам имел неосторожность поделиться своими соображениями с супругой. Зря! Ох, зря… Надо будет пожелать, чтобы она все это и в мыслях не держала. Незачем ей думать о таких вещах.
Радим досадливо тряхнул головой и зашагал дальше.
* * *
Рыночная площадь, как всегда, была полна народу.
— Здравствуйте, красавицы, — с несокрушимым простодушием приветствовал Радим торговок.
Те похорошели на глазах, но улыбок на обращенных к нему лицах Радим не увидел.
— Да вот благоверная моя, — тем же простецким тоном продолжал он, — шла на рынок, да не дошла малость…
Он наконец высмотрел Грачиху. Горб у нее был лишь один, да и тот заметно уменьшился. «Плохо дело, — встревоженно подумал Радим. — Всем рынком, видать, жалели…»
Выменяв у хмурого паренька три луковки на пять помидорин, Радим для виду покружил по площади, пытаясь по обыкновению переброситься с каждой торговкой парой веселых словечек, и вскоре обнаружил, что отвечают ему неохотно, а то и вовсе норовят отвернуться. Потом он вдруг споткнулся на ровном месте, чуть не рассыпав заметно позеленевшие помидоры, — кто-то, видать, пробормотал пожелание издали. «Да что же это! — в испуге подумал Радим, хотя и продолжал простодушно улыбаться сельчанам. — Ведь и впрямь со всеми поссорит!»
Как бы случайно оглянулся на Грачиху и замер, уставясь на корзину с червивыми яблоками.
— Эх! — сказал он с восхищением. — Посылала меня благоверная моя за хлебом, но уж больно у тебя, Грачиха, яблоки хороши! Наливные, румяные, ни пятнышка нигде, ни червячка… Меняем, что ли?
Сурово поджав губы, Грачиха глядела в сторону.
— Шел бы ты лучше, словесник, домой, — проговорила она наконец. — Учил бы ты ее и дальше словам своим… Только ты запомни: каким словам научишь — такие она тебе потом и скажет!..
— Каким словам, Грачиха? Ты о чем?
Грачиха спесиво повела носом и не ответила. Радим растерянно оглянулся. Кто смотрел на него осуждающе, а кто и с сочувствием. Он снова повернулся к Грачихе.
— Да молодая она еще! — жалобно вскричал он. — Не сердись ты на нее, Грачиха! Сама, что ли, молодой не была?
Но тут на краю пыльной площади возникла суматоха, торговки шарахнулись со вскриками, очистив свободное пространство, в котором, набычась, стояли друг против друга два человека. Драка. Ну и слава Богу — теперь о них с Лавой до вечера никто не вспомнит.
— А-а… — повеселев, сказала Грачиха. — Опять сошлись задиры наши…
Радим уже проталкивался сквозь толпу к месту драки. Задир было двое: один — совсем еще мальчишка с дальнего конца села, а второй — известный скандалист и драчун по кличке Мосол. Оба стояли друг против друга, меряя противника надменными взглядами. Сломанные корзинки лежали рядом, луковицы и картофелины раскатились по всей площади.
— Чтоб у тебя ноги заплелись… — процедил наконец Мосол.
— …да расплетясь — тебя же и по уху! — звонко подхватил подросток. Тело его взметнулось в воздух, послышался глухой удар, вскрик, и оба противника оказались лежащими в пыли. Потом вскочили, причем Мосол — держась за вспухшее ухо.
Торговки снова взвизгнули. Радим нахмурился. Слишком уж ловко это вышло у мальчишки. «Да расплетясь — тебя же и по уху…» Такие приемы раньше были известны только словесникам.
— Да где же староста? — кричали торговки. — Где этот колченогий! Кривобокий! Лопоухий!.. Вот сейчас староста приковыляет — он вам задаст!
В конце кривой улочки показался староста. Весь перекошенный, подергивающийся, приволакивающий ногу, он еще издали гаркнул:
— Прекратить! А ну-ка оба ко мне!
Драчуны, вжав головы в плечи, приблизились.
— Вы у меня оба сейчас охромеете! — пообещал он. — И хромать будете аж до заката! Ты — на правую ногу, Мосол, а ты, сопляк, на левую!
— Дождались, голубчики! — послышались злорадные женские крики. — Это ж надо! На рынке уже драку учинили!..
Припадая на разные ноги, притихшие драчуны заковыляли к своим корзинкам. Мальчишка утирал рукавом внезапно прохудившийся нос. Перекошенный староста потоптался, строго оглядывая площадь из-под облезлых бровей. Потом заметил Радима.
— Мальчишка-то, — ворчливо заметил он, когда они отошли подальше от толпы. — Видал, что вытворяет? Чуть не проглядели… В словесники его и клятвой связать…
— Хорошо выглядишь, — заметил Радим. — Нет, правда! И ноги, вроде, поровней у тебя сегодня, и плечи…
Староста понимающе усмехнулся.
— Брось, — сказал он. — Зря стараешься. Чуть похорошею — такого по злобе нажелают… Я уж привык так-то, скособочась… А тебе, я гляжу, тоже досталось — подурнел что-то, постарел… Сейчас-то чего не вмешался?
Радим смутился.
— Да хотел уж их остановить, а потом гляжу — ты появился…
— Понятно, — сказал староста. — Красоту бережешь… Ну правильно. Старосте — ему что? Увечьем меньше, увечьем больше — разницы уже никакой… Видишь вон: на другую сторону перекривило — опять, значит, кому-то не угодил… — Он помолчал, похмурился. — Насчет жены твоей хочу поговорить. Насчет Лавы.
Радим вздрогнул и с подозрением посмотрел на старосту. Староста крякнул.
— Ну вот, уставился! — сказал он с досадой. — Нашел соперника, понимаешь!.. Сам виноват, коли на то пошло… Кто тебя тогда за язык тянул?
Радим устыдился и отвел глаза. Действительно, вина за тот недавний случай была целиком его. Мог ведь сослагательное наклонение употребить или, на худой конец, интонацию вопросительную… Так нет же — сказанул напрямик: живешь, мол, со старостой… А старика-то, старика в какое дурацкое положение поставил!.. Радим крякнул.
— Ладно, не переживай, — сказал староста. — Да и не о том сейчас речь… Тут видишь что… В общем, ты уж не серчай, а поначалу я на тебя думал. Ну, что это ты ее словам учишь…
— Это насчет двух горбов? — хмуро переспросил Радим. — Сам сегодня в первый раз услышал…
Староста переступил с ноги на ногу — как будто стоя спотыкнулся.
— Два горба… — повторил он с недоброй усмешкой. — Что два горба! Она вон Кикиморе пожелала, чтоб у той язык к пятке присох.
Радим заморгал. Услышанное было настолько чудовищно, что он даже не сразу поверил.
— Что?! — выговорил он наконец.
— Язык к пятке! — раздельно повторил староста. — Присох! Уж на что Кикимору ненавидят, а тут все за нее вступились. Суетятся, галдят, а сделать ничего не могут… Глагола-то «отсохнуть» никто не знает! Хорошо хоть я вовремя подоспел — выручил…
Радим оторопело обвел взглядом рыночную площадь. Кикиморы нигде видно не было. Торговки смотрели на них во все глаза, видимо, догадываясь, о чем разговор. Староста вздохнул.
— Был сейчас у Тихони…
— У Тихони? — беспомощно переспросил Радим. — И что он?
— Ну ты ж его знаешь, Тихоню-то… — Староста поморщился. — Нет, говорит, никогда такого даже и не слыхивал, но, говорит, не иначе из прежних времен пожелание… Будто без него непонятно было! — Староста сплюнул.
— Сам-то что думаешь? — тихо спросил Радим. — Кто ее учит?
Глава словесников неопределенно повел торчащим плечом.
— Родители могли научить…
— Лава — сирота, — напомнил Радим.
— Вот то-то и оно, — Раздумчиво отозвался староста. — Родители померли рано… А с чего, спрашивается? Стало быть, со всеми соседями ухитрились поссориться. А словечки, стало быть, дочери в наследство…
Радим подумал.
— Да нет, — решительно сказал он. — Что ж она, мне бы их не открыла?
Староста как-то жалостливо посмотрел на Радима и со вздохом почесал в плешивом затылке.
— Ну тогда думай сам, — сказал он. — Словесники научить не могли? Не могли. Потому что сами таких слов не знают. Родители, ты говоришь, тоже… Тогда, стало быть, кто-то ей семейные секреты выдает, не иначе. Причем по глупости выдает, по молодости… Ты уж прости меня, старика, но там вокруг нее случаем никто не вьется, а? Ну, из ухажеров то есть… — Староста замолчал, встревоженно глядя на Радима.
Радим был недвижен и страшен.
— Пятками вперед пущу! — сдавленно выговорил он наконец.
— Тихо ты! — цыкнул староста. — Не дай Бог подслушают!..
Радим шваркнул корзину оземь и, поскользнувшись на разбившейся помидорине, ринулся к дому. Староста торопливо заковылял следом.
* * *
Лава испуганно ахнула, когда тяжело дышащий Радим появился на пороге и, заглянув во все углы, повернулся к ней.
— Говори, — хрипло приказал он. — Про два горба… про язык к пятке… откуда взяла? Сама придумала?
Лава заплакала.
— Говори!
— Нет… — Подняла на секунду глаза и, увидев беспощадное лицо мужа, еще раз ахнула и уткнулась лицом в ладони.
— От кого ты это услышала? — гремел Радим. — Кто тебе это сказал? Я же все равно узнаю!..
Лава отняла пальцы от глаз и вдруг, сжав кулаки, двинулась на супруга.
— А ты… Ты… Ты даже защитить меня не мог! Надо мной все издеваются, а ты…
— Постой! — приказал сквозь зубы Радим, и Лава застыла на месте. — Рассказывай по порядку!
Лицо у Лавы снова стало испуганным.
— Говори!!
И она заговорила, торопясь и всхлипывая:
— Ты… ты сам рассказывал… что раньше все были как словесники… только ничего не исполнялось… Я тебя просила: научи меня словам, тогда Кикимора испугается и не будет меня ругать… А ты!.. Ты!..
Радим закрыл глаза. Горбатый пол шатнулся под его босыми ступнями. Догадка была чудовищна.