Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ральф переместился к накрытому кувшину с теплой водой, налил ее в таз и поднес его вперед. Деликатно протянул хозяину золоченый горшок, скрывшийся под ночной рубашкой; послышалось журчание. Ральф терпеливо стоял, держа таз, полотенце на одном предплечье и чистую рубаху на другом; хозяин покряхтел, испустил стон и приподнял одну ягодицу, чтобы пискляво пустить ветры.

Зевнув, Хью Крессингем вернул ночной горшок Ральфу, смочил водой из таза лицо и коротко стриженную голову, а потом утер брылястые щеки протянутым полотенцем. Медленно встал и заморгал навстречу новому дню.

Ральф де Одингеззелес наблюдал за ним — бесстрастно, но осторожно: Крессингем невысок, заплыл жиром, глаза выпучены, как у рыбы, а щеки покрыты щетиной, потому что из-за чувствительной кожи стирать бороду пемзой слишком болезненно, а отращивать бороду — чересчур колко. Да и модной прически он избегал — длиной до шеи, подвитой, как у Ральфа; для поддержания видимости, что получает жалованье пребендария не зря, Крессингем напускал на себя вид монаха, хоть и без тонзуры, в результате чего прическа смахивала на перевернутое птичье гнездо.

В своей помятой белой ночной сорочке он казался сущей размазней, каша кашей, но Ральф де Одингеззелес знал, какой крутой норов тлеет в груди этого человека, снедаемого гордыней и завистью.

К моменту, когда Крессингем облачился в рубаху, штаны и камзол, расшитый лебедями — пока не зарегистрированными, — якобы его герба, вся прискорбная неразбериха жизни снова обрушилась на него, и Ральф де Одингеззелес, подошедший с gardecorps[44], стал еще осторожнее. Опыт научил его, что гро́зы, сбегающиеся на челе Крессингема, обычно кончаются саднящим ухом — таков удел оруженосца, как он открыл для себя.

С другой стороны, это лучше, чем другая альтернатива для сына бедного дворянина. Единственный предмет гордости Ральфа де Одингеззелеса заключался в том, что он состоит в родстве с архидиаконом, а его дед был известным рыцарем ристалищ, однажды побитым до измятого металла сводным братом французского короля сэром Уильямом де Валенсом.

Со временем Ральфа произведут в рыцари, и ему больше не придется сносить побои, не смея дать сдачи. Эта мысль заставила его забыться и улыбнуться.

Крессингем кисло поглядел на ухмыляющегося оруженосца, держащего gardecorps. Элегантное одеяние было окрашено в новый оттенок синего, так восхитивший французского короля, что тот сделал его своим цветом. Недипломатично, подумал Крессингем, делая мысленную пометку ни в коем случае не надевать его в присутствии Длинноногого.

Ему не очень-то хотелось надевать gardecorps, и, правду сказать, он вообще ненавидел это одеяние как раз по причине, вынуждавшей его носить: он толст и скрывает это. Крессингем понимал, что в том отнюдь не его вина, ведь он более распорядитель, нежели воин, но за расчеты да подсчеты в рыцари не посвящают, с горечью подумал он, несмотря на восторги короля и любовь людей, знающих дело.

Как всегда, был момент дикого торжества по поводу достигнутого, хоть он и не один из этих безмозглых головорезов с копьями: казначей Шотландии, пусть даже эта проклятая Богом страна, сущий сосуд для мочи, — пост, приносящий не только могущество, но и несметную прибыль.

Неизменно за этим ликованием последовала вспышка безмерного ужаса, что король может проведать, какую именно прибыль; Крессингем зажмурился при воспоминании о высоченном, как башня, Эдуарде Плантагенете, об обвисших веках, придающих ему зловещий вид, о его негромком шепелявом голосе и громадных, длиннющих ручищах. Он содрогнулся. Будто гротескная обезьяноподобная химера, изваянная высоко под соборным карнизом, но столь же непредсказуемо лют, как настоящие обезьяны.

И отвесил Ральфу де Одингеззелесу оплеуху за это — за ухмылку, за приспущенные веки Эдуарда и за этого инфернального разбойника Уоллеса, а еще за то, что придется дожидаться в этом тлетворном местечке прибытия де Варенна, графа Суррейского. И еще оплеуху с другой стороны за само прибытие де Варенна — хромого старого козла, сетующего на холод, ломоту и на то, что пытался удалиться в свои поместья, ибо слишком стар для походов.

Последнее Крессингем не оспаривал и снова стукнул Ральфа за то, что де Варенну не хватило приличия помереть по пути с армией на север, оставив Крессингему лучшую комнату в Роксбурге, с камином и клересторием.

Но хуже всего, конечно, неразбериха, которую сие посеет, и издержки. Боже, издержки… Эдуард взовьется, увидев цифры, это уж наверняка, и пожелает, чтобы его собственные клерки-борзописцы с перепачканными чернилами пальцами покорпели над свитками. И уж Бог ведает, что они могут раскопать, а при мысли о том, что после предпримет король, Крессингем едва не опростался в штаны.

Ральф де Одингеззелес, сдерживаясь, чтобы не потереть уши, подошел к сундуку в углу и достал пояс с кинжалом, кошель и ключи — символ пожалованного Крессингему звания казначея, призванный мгновенно понуждать к почтению.

Подобно большинству таких установлений, сие прячет истину за пеленами, будто статуи Царицы Небесной в Богородичные праздники; всякому известно, что скотты кличут Крессингема не иначе как «Козночей», и вовсе не надобно знать сей варварский диалект, чтобы понять, что «Козночей» — поносный обыгрыш его титула.

И все же он самый могущественный человек в Шотландии — просто потому, что держит в руках тесемки кошеля, протянутого ему сейчас Ральфом.

Тот помог застегнуть пояс, потом поправил руки господина в рукавах длинного свободного gardecorps; Крессингем утешал себя фактом, что хотя бы его gardecorps выглядит изысканно. Ни крикливых цветов, ни золотых фестонов по краю, ни длинных прорезей по бокам, ни трехфутовых стол. Простой черный, с рыжей оторочкой из vair[45] вокруг рукавов и шеи, как причитается лицу неподкупному и достойному.

— Ныне разговеюсь, — сказал Крессингем, и Ральф де Одингеззелес, кивнув, отступил на шаг и поклонился.

— Сенешаль здесь. Брат Якобус також.

Насупившись, Крессингем проглотил богохульство: да неужто нельзя встать и немножко поесть? Он взмахом отослал пажа за едой, велев ему впустить сенешаля, после чего в задумчивости остановился у закрытого ставнями окна, глядя через щелки вместо того, чтобы впустить сквозняк: холод стоит даже в августе. За окном текла река, сверкая, как ртуть, и Крессингем полюбовался Тевиотом с одной стороны и Твидом с другой, благодаря чему замок будто плыл по морю этаким каменным пряником в виде ладьи.

Роксбург — могучая крепость с толстыми стенами, четырьмя башнями и церковью за стенами. Комната Крессингема находится в углу главной цитадели с видом на внутренний двор замка, благодаря чему снабжена пристойным витражным окном, а не бойницами со ставнями, выходящими наружу. Другие стороны его комнаты прилегают к коридору, так что в них вообще никаких окон, отчего в ней все время царит сумрак. Уже не в первый раз Крессингем вспомнил о залитой светом верхней комнате башни и ее великолепных плиточных полах, где расквартировался де Варенн.

Деликатный кашель заставил его обернуться. Сенешаль Фрикско де Фьенн, облаченный в сдержанные коричнево-зеленые одеяния, стоял перед ним в терпеливом ожидании.

— Хвала Христу, — произнес он, и Крессингем, крякнув, автоматически отозвался:

— Во веки веков. Какие важности всплыли в столь ранний час?

Фрикско провел на ногах уже несколько часов, а более простой люд замка — еще часы сверх того. Для Фрикско пролетело полдня, и он уже разобрался с большинством проблем замка: куховару нужны были соль и специи на день, сытник предупреждал, что запасы эля на исходе, а легкого пива и того меньше.

Другие проблемы, решения которых он не имел, были куда хуже: припасы для 10 тысяч человек, уже цедящихся через Берик, направляясь сюда, строевой лес для работников, возводящих леса у Тевиотовой стены для мелкого ремонта, люди для изготовления копий, арбалетных болтов и луков. Где взять зерно для хлеба, фураж для животных и подстилки для лошадей и борзых?

— Мир не стоит на месте, казначей, — отвечал он. По праву ему следовало бы именовать Крессингема «государем», но это было бы уж чересчур для высокородного Фрикско де Фьенна, приходящегося братом здешнему хранителю. Однако Фрикско не отличался ни храбростью, ни умом. Ему следовало бы податься в духовенство, но он слишком уж любил женщин, чтобы снести хоть малейшие ущемления его распутства, налагаемые саном, — при одной лишь мысли о роскошной Мэтти из таверны Мердоха в городке у него так набрякло в паху, что он чуть не перегнулся пополам в полной уверенности, что это бросается в глаза.

Сенешальство же прямо-таки скроено под него, дозволяя пустить в ход умение считать, читать и писать по-английски, по-французски и по-латыни, а после пахать любые борозды, какие вздумается.

Пока он излагал свои проблемы, Ральф де Одингеззелес вернулся с хлебом и блюдами баранины, свинины и рыбы. Оруженосец наливал разбавленное водой вино, а Фрикско стоял обок, пока Крессингем жевал и глотал, рассеянно балуясь хлебом; потом прошел к закрытому окну и наконец распахнул ставни навстречу дню. У него за спиной Ральф, пронырливый, как мышка, украдкой хватал ломтики мяса и рыбы, тотчас запихивая их за щеки, не обращая внимания на укоризненно сдвинутые брови Фрикско.

Возьмем Стерлинг, одну из главных крепостей, еще удерживаемых Англией. Фрикско дотошно перечислил тамошние замковые припасы: 400 бочек пива, четыре меда, 300 сала, 200 говяжьих полутуш, свинина и языки, единственная бочка сливочного масла, по 10 бочонков солонины и селедки, 7 — трески, 24 связки колбас, два бочонка соли и 4000 сыров.

— Достанет на шесть-восемь месяцев, — заключил Фрикско де Фьенн, — при условии, что гарнизон невелик. Я принял допущение, что городской люд найдет убежище внутри.

— А коли не воспомоществовать городу? — осведомился Крессингем, ужаснув сенешаля одной лишь мыслью отказать страждущим Стерлинга. Таково назначение замка, одно из трех назначений, ради которых возводятся крепости. Первое — служить оплотом истребления врага, второе — воспомоществовать гостям, странникам и их предстателям, а третье — запечатлевать власть короля над окрестностями.

Но Фрикско де Фьенн все равно не обмолвился о том ни словом, зная, что Стерлингу надлежало иметь припасы на два года, но попустительство и алчность подточили таковые. В конце концов, не дождавшись ответа, Крессингем махнул рукой.

— Жители Стерлинга должны трудиться, коли желают защиты от крепости, — провозгласил он. — Дайте им понять, что провизией будут наделять тех, кто вызовется на службу.

Фрикско усердно записал распоряжение, высунув кончик языка между зубами и жонглируя пергаментом, пером и чернильницей, висящей на шее, хоть и знал, что Крессингем поступает так лишь потому, что начальник гарнизона Стерлинга — Фитцварин, родственник графа Суррейского.

Фрикско уже доставил Крессингему описи касательно самого Роксбурга, из которых следовало бы уж понять, насколько маловероятно, чтобы хоть какой-то замок в Шотландии смог полностью снарядить горожан — в Роксбурге имелось 100 железных шлемов, 17 кольчужных рубах, скроенных для верховой езды, семь пар металлических рукавиц, две пары наручей и единственный набедренник. «Какой прок от единственного доспеха для бедра? — гадал Фрикско. — И какой прок от одноногого рыцаря, коли такой и сыщется?»

— Мой государь!

Вернулся Ральф, объявивший, что граф Суррейский и сэр Мармадьюк Твенг пребывают в главной зале, ожидая соизволения Крессингема. К оным присоединился брат Якобус.

Подспудная суть жгуче хлестнула Крессингема, и он насупился. Соизволения, где уж там! Его подмывало заставить их ждать — два охромевших боевых одра, свирепо подумал он, хоть в отношении сэра Мармадьюка это и не совсем верно, ведь он моложе де Варенна не меньше чем на десяток лет и все еще пользуется репутацией грозного воинствующего рыцаря. Ворча под нос, казначей выскочил из комнаты.

Все трое сидели на скамьях высокого стола в огромном зале, затянутом голубоватой пеленой дыма от скверно разожженных каминов и пустом, не считая де Варенна, сэра Мармадьюка и брата Якобуса — капеллана Крессингема из ордена доминиканцев.

Не успев еще зашаркать по каменным плитам пола вместе с семенящим следом Фрикско, Крессингем уже услышал сетования де Варенна, увидел устремленный вперед взор Твенга, положившего руки на стол с видом человека, пробивающегося сквозь снежный буран, пока брат Якобус, набожно перебирающий свои четки, слушал, будто и не слыша.

— Тошнотворная страна… — говорил граф Суррейский, оборвавший на полуслове и поднявший на Крессингема свои водянистые глаза с набрякшими под ними лиловыми мешками. — А вот и вы наконец, казначей! — вскинулся он. — Вы что, намеревались весь день проспать?

— Я был занят, — огрызнулся Крессингем, уязвленный его тоном. — Радел разобраться с пропитанием и снаряжением того сброда, что вы привели под видом армии.

— Сброда, любезный?! Сброда… — ощетинился де Варенн. Его аккуратно подстриженная белая бородка загибалась вперед острым клином; в своем круглом подшлемнике он похож на какого-то старого сарацина, подумал Крессингем.

— Добрые нобили, — увещевающим тоном вступил брат Якобус, и негромкий голос всех утихомирил. Де Варенн забормотал себе под нос, сэр Мармадьюк снова воззрился в пространство, а Крессингем чуть не улыбнулся, однако сдержал ликование из страха, что заметит священник. Народ называет орден проповедников Domini canes — Псами Господними, но лишь заглазно, ибо им даровано папское позволение проповедовать Слово Божие и искоренять ересь — полномочия весьма широкие и зловещие.

Теперь этот человечек с невыразительным лицом сидел в своей снежно-белой рясе и угольно-черном cappa — плаще, заслужившем им второе прозвище — черные братья. Полированные четки из палисандрового дерева проскальзывали у него между пальцев с шелестом, подобным шепоту.

Крессингем знал: Якобус, выбритый и вымытый настолько чисто, что его лицо сияло, как лепестки белой розы, использует четки в качестве нарочитого напоминания, что нынче Четверг Преображения Господня — один из дней Лучезарного Таинства. А еще знал, что те же четки так же запросто используются для подсчета и учета на службе казначея. «Коли Якобус — борзая Господа, — подумал Крессингем, — то его конура в моем ведомстве». Хотя осмотрительность и требует проверять его цепь время от времени.

Бусины, с перестуком проскальзывающие сквозь гладкие пальцы монаха, внезапно напомнили Крессингему об учете.

— Гасконцы, — провозгласил он с озлоблением, заставившим осевшего было де Варенна встрепенуться столь внезапно, что он не нашел слов для ответа; со свистом выдыхая воздух, граф лишь квохтал, как курица.

— Три сотни арбалетов из Гаскони, — с укором повел Крессингем. — Ныне же более чем у половины арбалетов нет.

— А, — отозвался де Варенн. — Телеги. Потерялись. Заблудились. Сбились с пути.

— Граф Суррейский принял вполне уместное военное решение, — внезапно вступил в беседу сэр Мармадьюк, полоснув голосом обоих, — дабы облегчить тяготы марша гасконцев, погрузив их снаряжение на повозки. Как ни крути, самое малое до Берика в них нет нужды, коли только не лгут ваши донесения касательно размаха проблемы мятежа и имеется возможность напороться на этого исполинского огра Уоллеса где-нибудь под Йорком.

Крессингем открыл и закрыл рот. Де Варенн каркнул короткий смешок.

— Огр, — повторил он. — Мне сказывали, что ростом и ста́тью он не уступает Длинноногому, — что скажете на это вы, а, Крессингем? Велик, как король?

Крессингем не отводил глаз от длиннолицего Твенга. Будто миля скверной дороги в Англии или две мили доброй в Шотландии, подумал он.

— Что я скажу, государь мой граф, — отчеканил он слова, будто истекающие соком алоэ[46], — так то, что в ваших свитках значится восемь сотен конных и десять тысяч пеших. Если они так же хороши, как ваши гасконцы, мы можем уже уносить ноги из этой страны.

— Снарядите их сызнова, — отрубил де Варенн, махнув рукой. — Сработайте, коли у вас в арсенале их нет.

— У нас есть шестьдесят арбалетчиков только здесь, — пробормотал Фрикско.

— Тогда переведите их в лучники — одни не хуже других.

— У нас около пятнадцати тысяч стрел, мой государь, — смиренно доложил Фрикско, — но только сотня луков.

— Так сделайте же треклятые арбалеты! — рявкнул де Варенн. — У вас есть дерево и тетивы али нет? Люди, знающие дело?

Брыли Крессингема заколыхались, но Якобус деликатно кашлянул, и он захлопнул рот так, что зубы лязгнули.

— С вашего дозволения, государь мой граф, — подал голос брат, — у нас маловато осетровых голов, льняной кудели и лосиных костей.

Де Варенн заморгал. Он знал, что лен используется для изготовления тетивы, но не представлял, зачем в арбалете лосиные кости или, Раны Господни, осетровые головы. Об арбалетах граф ведал лишь то, что низшие сословия могут пользоваться ими без особой выучки. О чем он и проорал, к вящему удовольствию ухмыляющегося Крессингема.

— Это для гнезда, — спокойно растолковал графу брат Якобус. — Осетровая голова обеспечивает некую эластичность, не присущую другим заменителям.

— Да тебе-то откуда ведать, священник? — презрительно отмахнулся де Варенн. — Помимо того, что один из ваших давних Соборов его запретил.

— Канон двадцать девятый Второго Латеранского собора, — надменно подсказал Крессингем.

— Я понял так, — сэр Мармадьюк изогнул губы в подобии кривой усмешки, — что то был запрет токмо на глупые упражнения в стрельбе. Сбивание яблок с голов и все такое прочее. Запрет на таковое выглядит довольно разумным.

— Даже будь сие полным запретом, — святошески кивнул брат Якобус, — таковой не распространялся бы на использование против неверующих — мавров или сарацинов и им подобных. К счастью, английские епископы предали шотландских крамольников отлучению, откуда следует, что мы можем употреблять сие анафемское оружие беспрепятственно.

— К несчастью, — сухо откликнулся Твенг, — я уверен, что шотландские епископы отлучили нас, откуда следует, что крамольники тоже могут целить из него в нас. Папа же хранит молчание по сему поводу.

Якобус поглядел на Твенга. Не спасовать перед этим взглядом, сочетающим в себе укор с фарисейским состраданием, под силу было немногим. Сэр Мармадьюк же просто поглядел на него в ответ глазами невозмутимыми и блестящими, как четки черного брата.

Осетровые кости, ошарашенно подумал де Варенн. Раны Господни, вся эта затея провалится, потому что у нас недостаточно рыбьих голов.

Люди и пропитание — нескончаемые проблемы, осаждающие армию с самого ее выступления. На де Варенна навалилась сокрушительная усталость; все сие безобразие с этой мерзопакостной страной — явное знамение, что Длинноногий прогневал Бога и Он обратил Свой Гнев против них. «Что важнее, — уныло подумал де Варенн, — Длинноногий прогневал подобных мне, и вскорости я в одночасье обращу свой гнев против него вкупе с другими государями, изнывающими под гнетом помазанника».

И все же король — это еще не престол, каковой де Варенн, граф Суррейский, будет оборонять ценой жизни. Его дед приходился дядей самому Львиному Сердцу, его отец был Хранителем Пяти Портов, и каждый де Варенн был оплотом против врагов Господа, ибо покусившийся на престол Англии покушается на Самого Господа. Джон де Варенн, граф Суррейский, Хранитель Шотландии, будет отстаивать Его Твердыню против всего крамольного отребья на свете.

Эта мысль заставила его несколько выправить осанку, несмотря на холодный сквозняк, тянувший по залу, заставляя дым клубиться и закручиваться вихрями.

«Ударь на север. Найди этого Уоллеса и укороти, чтобы не высился вровень с Длинноногим, дабы король был доволен своим графом». Эта мысль заставила де Варенна хохотнуть.

— Опять же, взять валлийцев, — изрек Крессингем, и де Варенн поглядел на него, вздернув губу. Будто муха, подумал, жужжит, жужжит на ухо… Разок крепко хлопнуть…

— А что валлийцы? — осведомился сэр Мармадьюк, наблюдая, как Крессингем хлопотливо оправляет свое голубое одеяние — скверный выбор цвета для тучного, подумал Твенг — и августейше машет какому-то слуге в дальнем конце.

Мгновение спустя через дальнюю дверь из кухни проскользнул человек, сутуло зашаркавший через зал под пристальными взглядами знати. Его черные глаза вызывающе взирали в ответ с лица, темного, как у подземного гнома. Лицо как кулак, борода подстрижена до щетины, зато с большущими усищами, будто под нос заползла громадная черная гусеница. Скулы, как шишки, хмуро сросшиеся брови — типичный валлиец, подумал сэр Мармадьюк, с юга, где лучники, потому что на севере в основном пикинеры. Сказал об этом вслух, и де Варенн кивнул. Крессингем надул губы и насупился.

— Поглядите на него, — трепеща, проговорил он. — Поглядите, во что он одет.

Скромненько, подумал сэр Мармадьюк, — потрепанная холщовая рубаха, хранящая смутную память о красном цвете; громадная копна темных волос, будто куст, укоренившийся на камнях; ноги совершенно босы, хотя башмаки висят на шее. На одной руке кожаный наруч, лук длиной с него самого в сумке из какой-то странной кожи и мягкая сумка из нее же, висящая сбоку на поясе, а с другого бока — длинный, устрашающий нож в ножнах. В колчане на бедре у него были стрелы, аккуратно разделенные кожей, чтобы не портить оперение, и провис колчана поведал сэру Мармадьюку, что дно его выстелено сырой глиной, дабы наконечники не прошли насквозь. На могучих плечах — одно из них чуть сутулилось, словно он был горбат, — висела длинная скатка из грубой шерстяной материи, некогда рыжевато-коричневой, но теперь просто темной.

— Валлийский лучник, — прокомментировал сэр Мармадьюк, — с луком, дюжиной добрых стрел и ножом. Вещь у него на плечах называется brychan, коли не заблуждаюсь. Служит и плащом, и постелью.

— Что ж, вам ли не знать, само собою, — с насмешливой усмешкой промолвил Крессингем, — поскольку вы изрядную часть жизни сражались против подобных. В нынешних обстоятельствах помощи никакой, попомните меня.

— Не лишено резона, казначей, — вздохнул де Варенн.

Крессингем демонстративно выхватил бумагу из пальцев Фрикско.

— Пункт, — изрек он, — валлийский лучник, cap-a-pied[47], с боевым луком из тиса, одной дюжиной стрел с гусиным оперением, мечом и кинжалом.

И сунул бумагу обратно Фрикско.

— За сие было уплачено казначейством, — триумфально провозгласил он. — И именно сего я ожидал за означенную цену. Cap-a-pied. Сиречь один железный шлем, один доспех — либо кольчуга, либо кожаная куртка, предпочтительно с заклепками. Один меч. Один тисовый лук и дюжина наилучших снарядов. Вот за что было уплачено и чего не имеется. Сей человек — голоштанный крестьянин с палкой и бечевкой, не боле того.

Аддаф уразумел изрядную часть сказанного, хоть они и англичане, ибо сей язык нынче звучит в Уэльсе все чаще и чаще и благоразумие повелевает изучить его и хорошо изъясняться на нем. Потом, подумал он, они развернутся и заговорят на еще более диковинном языке — французском, а ведь тот даже не их собственный и принадлежит людям, с которыми они воюют. В числе прочих.

И слушал он тихо, ибо благоразумен и понимает, что сражения с этим народом прошли и забыты, хотя поражение в сказанных — до сих пор саднящая рана, ведь прошла лишь горстка лет. Однако принять от них деньги, чтобы сражаться за них, почти так же славно, как отомстить за Билт и утрату Лливелина, и уж куда лучше, нежели голодать в разоренных войной долинах.

Но чтобы уроженца тех же долин называли крестьянином? Этого он снести не мог.

— Я Аддаф ап Дафидд ап Мат и Маб Ллоит Ирбенгам, — прорычал он по-английски, — а не крестьянин с голыми штанами!

Аддаф увидел на их лицах такое же выражение, как на лицах людей, видевших двуглавого теленка на ярмарке в год его отправления. Жирный был просто потрясен.

— Ты. Говоришь. По. Английски? — вопросил он, подавшись вперед и говоря с Аддафом, как с дитятей. Высокий с длинным лицом, о коем помянули как о некогда сражавшемся с валлийцами, изогнул губы под скорбными усами в мимолетной усмешке.

— Вы уязвляете валлийца, казначей, — вступил он, — ибо как раз по-английски он только что и говорил.

Аддаф увидел, что жирный ощетинился, как старый боров.

— Его имя, — растолковал сэр Мармадьюк, говоря по-английски отчетливо и медленно, заметил Аддаф, чтобы каждый понял, — означает Аддаф, сын Давида, сына Мадога, хоть последняя часть и несколько озадачила меня: Бурый Парень с Неправильной Головой?

Он знает валлийский — Аддафу этот сэр Мармадьюк понравился сразу, ибо тот был некогда доблестным противником, немного знает и валлийский, и английский, коим говорит Истинный Народ; Аддаф испустил вздох облегчения.

— Темный и упрямый, буду я думать это на вашем собственном языке, — сказал он и добавил: — Государь, — ибо не повредит прокладывать тропу дела с учтивостью. — Я из gwely[48] Силибебилл, — вдумчиво растолковал он, дабы эти люди знали, с кем имеют дело. — У меня есть корова и довольно пажитей, дабы кормить восемь коз целый год. Я свободный человек Истинного Народа, милостью Божией, совместно владеющий волом, стрекалом, упряжью и плужным лемехом с тремя другими. Я не смерд с голыми штанами.

— Вы хоть что-нибудь поняли? — язвительно осведомился Крессингем.

Сэр Мармадьюк неспешно обернулся к нему.

— Похоже, вы его оскорбили. Опыт мне подсказывает, Крессингем, что обижать валлийца не к добру. Особливо лучников — видите его плечо? Этот горб — тяговый мускул, казначей. Сей Аддаф лет двадцати семи от роду, и я ручаюсь, что не менее семнадцати из них тренировался с этим луком, пока не научился натягивать тетиву оружия, более высокого, чем хорошо сложенный мужчина, толщиной с запястье отрока, вплоть до самого уха. Стрелы же, готов присягнуть, не менее эля[49] длиной и оперены вовсе не гусиными перьями, а павлиньими, откуда следует, что это наилучшие его стрелы. Этот человек способен пробить подобным снарядом дубовую церковную дверь с сотни шагов, а после выпустить за минуту еще с десяток его собратьев. Коли он сработает сие правильно, ему не потребуется ни железный шлем, ни куртка с заклепками, ни кольчуга — все враги перед ним будут мертвы.

Оборвав речь, он в упор уставился на Крессингема, почувствовавшего себя неуютно от его взгляда и от взгляда хмурого чернолицего валлийца.

— Хвала Христу, — пробормотал брат Якобус и перекрестился, обратясь к кривой улыбке Аддафа.

— Во веки веков, — отозвались остальные — и Аддаф громче всех, просто чтобы ворон-священник уразумел.

— Я принял бы нашего валлийца как есть, казначей, — мягко добавил сэр Мармадьюк, — и радовался бы тому.

— Именно так, — подхватил де Варенн, стукнув кулаком по столу. — А теперь, казначей, можете приступать к тому, что умеете лучше всего, — марать пергамент и подсчитывать, как довести мою армию в сытости и добром духе туда, где я могу повстречать этого Уоллеса Огра и одолеть его.

Сэр Мармадьюк проводил взглядом Аддафа Валлийца, босиком зашлепавшего по плитам. Крессингем отпустил его, едва сдерживая ярость, и теперь шептался голова к голове с черным братом и своим клерком, крючкотвором и бумагомаракой. Де Варенн, укутавшись в плащ, снова пустился в сетования.

И без того скверно, устало подумал сэр Мармадьюк, что во главе сей battue[50] стоит эта пара, даже не будь на другом конце Уоллеса.



Таверна Слепого Тэма, близ Ботвелла

Праздник Преображения Господня, август 1297 года

Он выехал на дорогу на усталой лошади, накинув капюшон на голову и кутаясь в плащ. Лошаденка вся извелась и была не очень-то этим довольна, то и дело взбрыкивая, дергая Мализа за руку и спотыкаясь. Даже в лучшие времена разъезжать по дорогам в одиночку — мысль не самая умная, а уж тем паче теперь.

И все равно Мализ в полудреме мечтал, видя себя на одном из могучих боевых коней Бьюкена или на захваченном жеребце Брюса, вздыбленном и пышущем жаром, гвоздящем железными подковами. Он нагонял удирающих мужчин и преследовал женщину, с криком бежавшую прочь, пока не настиг, вдруг обнаружив, что стоит в стороне от могучего коня, глядя на нее. Она беспомощно лежала с грудью, вздымающейся после бега, но одарила его понимающей улыбкой и взглядом, потом вложила палец между своих невероятно алых губ и пососала его. Она была Изабеллой, и он положил ладони ей на бедра…

Внезапный грохот разбудил его, заставив вздрогнуть, — как раз вовремя, чтобы увидеть человека, выскочившего из завешанного мешковиной дверного проема, расшнуровывая штаны спереди. Запнувшись о ведро, он выругался, едва задев Мализа невидящим взглядом, направил парную струю облегчения в кучу навоза, громко пукнул и уставился затуманенным взором на стену мазанки — как догадался Мализ, не конюшни при таверне, а дома этого человека.

Моргнув раз-другой, Мализ понудил усталое животное двинуться вдоль дороги к скучившимся постройкам, разделенным пьяными изгородями и полосками голых вскопанных делянок. Впереди виднелась ветхая громада таверны высотой в два этажа, выстроенной из камня с деревянной рамой; на Мализа накатил аромат пищи.

Из одного из домов вышла женщина, подгоняя корову, чтобы привязать к колышку для выпаса на клочке общинной травы. Та уронила громко шлепнувшуюся лепешку навоза, и женщина, не сбившись с шага, подобрала ее в корзину, мельком бросив взгляд на Мализа, волком глядевшего на нее из-под капюшона, пока она не опустила глаза.

Возможно, прежде она была мила — ее платье еще где-то хранило память о ярких цветах, — но давным-давно забыла о чистоте и хороших манерах, а лицо под чепцом, хоть и огрубевшее от ветров и ненастий, было бледным и осунувшимся. Мализ сполз с лошади у коновязи, слыша движение внутри таверны и взрыв смеха; обмякнув, лошадь с облегчением скособочилась.

В таверне царила темень, и вошедший со света Мализ, на миг потеряв ориентацию, запаниковал и принялся нашаривать рукоять кинжала. А затем его захлестнул запах — духота, несвежая пища, пролитые напитки, кишечные газы, дерьмо, блевотина и — такая возбуждающая, что Мализ аж крякнул — тонкая едкая вонь давних соитий. Здесь еще и бордель.

Когда глаза приспособились, он обнаружил, что стоит в большой комнате с утрамбованным земляным полом и грубо оштукатуренными стенами, прошитыми деревянными балками. По полу между столами и лавками были разбросаны камыши, но было ясно, что их давненько не меняли. Два больших металлических фонаря с панелями из рога свисали на цепях со стропил, вкупе с подносами на блоках, чтобы поднимать еду и выпивку на галерею, окружающую квадрат комнаты со всех сторон. Там, прикинул Мализ, расположены спальни, а лестница к ним находится за землебитной печью и толстой доской, служащей рабочим столом. В целом вполне чудесная таверна.

Девушка, устало плескавшая воду на доску и драившая ее тряпкой, подняла голову, пока Мализ стоял на пороге, моргая и еще не сняв капюшон. Она была грязна — грязь глубоко въелась от долгого небрежения, — с тусклым взором, жидкими волосами, лишенными лоска; и все же где-то в глубинах этого таились золотистые проблески, а мертвые глаза некогда сверкали синевой.

— Мы не открыты, — сказала девица, и, не услышав ответа, подняла глаза и повторила то же самое.

— Как вам будет угодно, — добавила она с пожатием плеч, пока он стоял с разинутым ртом. Мализ чуть было не двинулся к ней, сжав кулак, но тут вспомнил, зачем приехал, и с улыбкой остановился. За медом, а не Адом.

— Ну, что тут у нас? — вопросил громкий голос, и в проеме двери в дальнем конце комнаты обозначился массивный силуэт. Голый по пояс мужчина с громадным животом был волосат, как хряк, с сальными кончиками усов, протянувшимися через множество подбородков, однако волосы на голове были подстрижены до серо-стальной щетины. Он зашнуровывал брака под складкой брюха, источая то, что сам гордо считал искренним радушием.

Шокированный Мализ уставился на него с отвращением. С виду сущий здоровенный тролль, хоть покачивающийся на груди крест и опровергает это. «Тэм», — объявил тот.

— Что-то не похожи вы на слепого, — наконец нашелся Мализ, и тот гортанно хохотнул.

— Мой старый деда, — гордо объявил он, — помер и мертвый ужо десятки годков. Сие дельце переходит от отца к сыну. Садитеся. — И шлепнул девушку с тусклыми глазами по руке. — Пошевеливайся, разведи огонь.

Мализ сел.

— Издалече прибыли? — пророкотал Тэм, почесывая волосатый живот. — Немногие ездют по этой дороге с поры Смуты.

— Из Дугласа, — соврал Мализ, потому что на самом деле ехал из Эдинбурга, где бесплодно разыскивал графиню после событий в Дугласе. Там он ее упустил, отследил до Эрвина и понял, что она направляется к Брюсу, горячая шлюшка. Но все-таки он упустил ее и там, а деньги, выданные ему графом, почти закончились; скоро придется возвращаться на север и признаться в своем провале. Идея признаться графу Бьюкену в неудаче, а тем паче признаться, что окаянная шлюшка-графиня не только обвела его вокруг пальца, улизнув от него, но и продолжает это делать, отнюдь не тешила его.

— Дальнее странствие, — жизнерадостно заявил Тэм. — Останетеся здесь на ночлег.

Потом его лоб над углями глаз сморщился в единственную складку, и он добавил:

— Само собой, сребрецо у вас имеется, и вас не обременит показать его цвет.

Мализ выудил монету, чтобы удовлетворить его, и тихо кипел от ярости, пока трактирщик дотошно ее изучал. Наконец Тэм осклабил нечто бурое в окружении десен и встал, чтобы принести флягу и две деревянные чаши.

— Доброе вино для доброго господинчика, — с чувством возгласил он, плеснув содержимое в чаши. — То бишь дорога безопасна? Народ странствует по ней?

Разумеется, его интересует коммерция.

— Что такое безопасность? — уныло пожал плечами Мализ, милостиво принимая чашу с вином. — Человеку надобно зарабатывать на жизнь.

Кивнув, Тэм крикнул девке принести ему рубашку, и та отправилась выполнять приказ, отряхивая с рук золу. Мализ отпил, хоть ему и не понравился жиденький горьковатый вкус.

— Каким ремеслом промышляете? — полюбопытствовал Тэм, облизывая губы.

— Заключаю договоры, — ответил Мализ, — для графа Бьюкенского.

При этом брови Тэма полезли на лоб.

— Договоры, вот как? На что?

— Зерно, лес, шерсть, — застенчиво пожал плечами Мализ, искоса бросив взгляд на трактирщика и глядя, как колышутся его подбородки, пока он прикидывает, сколько можно содрать и большой ли барыш сулит эта встреча. И Мализ подкинул ему возможность.

— А еще я разыскиваю его жену, — осторожно проговорил он. — Когда она разъезжает по дорогам вверх и вниз, как бы по делам Бьюкена.

Тэм промолчал.

— Я думал, не слыхали ли вы случаем, коли она проезжала этой дорогой, — не уступал Мализ. — Графиня. Ее можно признать враз: ездит на боевом коне.

Тэм поворачивал дешевую глиняную флягу раз за разом, делая вид, что размышляет, тем временем разглядывая Мализа. Тхор, решил он, с примесью терьера. Это не писец договоров, а ищейка, вынюхивающая след какой-то бедной души. Графиня, присовокупил он про себя, ни говна себе… Одна? На боевом коне? Ну ни говна ж себе!

В конце концов, устав от молчания, Мализ развел руками, тщательно подбирая слова.

— Если дорога останется чиста и гарнизон в Ботвелле прогонит неприятеля, к вам может наведаться посетитель-другой.

— Боже, храни короля, — проговорил Тэм почти механически, оставив Мализу гадать, о каком из королей идет речь. Тот уже хотел было начать выкладывать монеты на стол, когда во главе лестницы появилось пугающее марево.

Некогда красивое лицо опухло и покраснело от бессонных ночей и неумеренного пьянства. Мализ увидел тело, бесформенное под просторной сорочкой, но одна грудь, лиловая от синяка, болталась снаружи.

— Что за гомон, — заныла она, отводя космы спутанных волос с лица. — Нешто девке несть лезно тут поспать?

Увидев Мализа, женщина попыталась изобразить обворожительную улыбку, но потом спасовала и на заплетающихся ногах кое-как добрела и плюхнулась на лавку.

— И где же твой свет очей? — саркастически поинтересовался Тэм.

— Храпит во всю мерзкую глотку… Тэм, чашечку?

Хмыкнув, тот налил.

— Только одну, Лиззи, моя сладкая. Я хочу, чтобы ты днем поработала.

— А что не так с этой сукой наверху? — заныла Лиззи, и Тэм кривобоко, распутно осклабился.

— Сама ведаешь, как оно водится. Твое дело, ежели задираешь ноги, когда должна спать, но днесь твоя работа.

Стуча зубами о край чаши, Лиззи отпила, поперхнулась, утерла рот и снова отпила.

— Надобно блюсти правила, — величаво изрек Тэм Мализу, — дабы вести дела в эти времена. К ночи тут будет натканно жолмырей, алчущих поманить пальцем и отведать чуток доброй девки.

Он подтолкнул Лиззи, выдавившую обаятельную улыбку и поглядевшую на Мализа; наполнившее ее вино распалило любопытство.

— Чем торгуете — румянами и маслами? — с надеждой поинтересовалась она.

— Разыскиваю, а не торгую, — отрезал Мализ, и блудница, надув губы, утратила интерес к нему.

— Итак, — с чувством возгласил Тэм, натягивая наконец принесенную рубаху. — Вы сказывали про графиню…

— Дорога чиста, — ответил Мализ, — хотя проезжих немного. Чересчур много английских жолмырей, каковые ничуть не лучше мятежников Уоллеса.

— Не будем говорить об нем, — сплюнул Тэм, мрачно думая о возницах, доставляющих камень для окончания постройки замка, их жаждущих помощниках, торговцах шерстью, гуртовщиках, продавцах индульгенций и жестянщиках — всех ремеслах, минующих его стороной.

— Дорога была б чиста, кабы не сии ублюдки, порази их Господь, — присовокупил он. — Впрочем, сюда они не придут, столь близко от замка.

— Я слыхал, он еще не завершен, — задумчиво заметил Мализ.

— Стены достаточно велики, — парировал Тэм, гадая, не лазутчик ли этот чужак, и уже раскаиваясь, что высказался об Уоллесе подобным образом.

Потом чужак принялся вслух размышлять, не отправилась ли графиня туда.

— Графиня? — встряла Лиззи, прежде чем Тэм успел рот раскрыть. — Не отдыхали здесь никакие графини. Ни единой пристойной женщины с самого Потопа.

Она жалобно взглянула на Тэма, и тот в ответ воззрился на нее волком, видя, как шанс подзаработать ускользает из рук. Но если он и намеревался заставить ее поплатиться, намерение потонуло в грохоте и проклятьях с верхнего этажа.

— Знать, он встал, — пробормотала блудница, поглядев наверх. — Анафема на его хер.

— Не поминай черта к ночи, — хмыкнул Тэм.

Тут наверху лестницы появился новый персонаж. Одолев две ступени, он споткнулся, проехал еще четыре, но потом исхитрился добраться до стола. Его красивое, дородное лицо было иссиня-серым, как пахта, борода уже начала терять аккуратно подстриженный вид, темные волосы поредели до пушка, завиваясь сальными колечками вокруг ушей. Коренастое тело было облачено лишь в рубаху и сапоги, но Мализ углядел костяную рукоять ножа, выглядывающую из-за голенища. Лица он не видел, пока тот не сверзился по ступенькам в кислый, рябой свет, устало пробивающийся сквозь ставни.

Сердце Мализа трепыхнулось: этот человек знаком ему. То ли Хоб, то ли Роб — человек из Дугласа, прибывший со Сьентклером из Лотиана. Во рту сразу пересохло; раз он здесь, может быть и другой, по прозвищу Лисовин Уотти. Поднеся ладонь к горлу, Мализ массировал воспоминание о железной хватке, пока не спохватился и не перестал.

— Лиззи, моя королевочка, — невнятно проговорил Куцехвостый Хоб, — плесни и мне того же.

— Коли можете заплатить, есть еще фляга, — объявил Тэм.

Нетвердо кивнув, тот выудил из-под мышки кошель и отсчитал монеты. Мализ изо всех сил сдерживался, чтобы не трястись и перестать оглядываться, будто Лисовин Уотти притаился у него за спиной.

— Ах, Боже, утоли мою боль, — молвил Куцехвостый, держась за голову. Принесли вино, он налил, проглотил, засопел, выдохнул и содрогнулся, потом выпил еще. И наконец уставился на Мализа. — Я тебя знаю, нешто нет?

Голос у Мализа пропал напрочь. Он лихорадочно гадал, сможет ли нашарить кинжал сквозь путаницу одежды, да еще под столом.

Куцехвостый снова хорошенько приложился, утер рот тыльной стороной ладони, и только тут его мозги угнались за языком. Он тут же пожалел, что признался в знакомстве с этим человеком. Опыт Хоба говорил, что почти все полузабытые знакомые мужчины — мужья или возлюбленные мокрощелок, которых он у них увел; ему вовсе не хотелось углубляться в это на случай, если память вернется к обоим.

— Видал людей? — спросил он, хлебнув еще винца. — Телеги. Лошадей. Людей на дороге, по какой ехал…

Сглотнув, Мализ нашел слова и проскрежетал их, кивая.

— Свернули на Элдерсли, — соврал он, и Куцехвостый вскинул голову.

— Ах, нет. Где там. Ты шутишь, всеконечно.

Мализ тряхнул головой, а потом не без труда заставил ее перестать дергаться. Выругавшись, Куцехвостый Хоб с хлопком оттолкнулся от стола, направляясь к лестнице.

— Ты говорил, что они будут здесь через день, — свирепо крикнул Тэм в спину удаляющемуся Хобу. — Изрядно жолмырей и лыцарь, сказывал ты, нуждаются в ночлеге. Я немало порадел, абы их разместить.

— Где уж, — насмешливо протянула Лиззи с расслабленной улыбкой, уносимая теплыми волнами выпивки. — У тебя вообще никаких постояльцев не было, ведаешь ли.

Ладонь Тэма шлепнула ее по губам как раз в тот момент, когда чаша поднималась туда же. Чаша и вино полетели в одну сторону, Лиззи — в другую. Мгновение она лежала, оцепенев, потом медленно поднялась на четвереньки, а там и на ноги.

— Еще раз дашь языку волю, голубушка… — предостерег Тэм.

Мализ сидел недвижно, как камень. Он не смог бы шелохнуться, даже если б хотел, и все время ему до боли хотелось обернуться, но он не осмеливался из страха узреть Лисовина Уотти и получить полный расчет за содеянное с собаками. Неприятно, признал Мализ. Белена, реальгар и гермадоталис, более известный как ирис Змеиная Голова, — отрава лютая что для человека, что для зверя, и упокоится он отнюдь не с миром…

Хоб снова протопал вниз по лестнице, на сей раз одетый в сапоги, брака и рубаху, с кожаной курткой с заклепками, длинным ножом и мечом на поясе и железным шлемом с круглым ободом под мышкой. Крикнул, чтобы седлали его коня, и Тэм сердито дернул головой в сторону Лиззи, чтобы она сказала конюху.

Приостановившись у стола, Хоб прихватил бутылку, за которую заплатил, ухмыльнувшись во все свое лицо с мощным подбородком.

— Элдерсли, стало быть, — нахмурившись, он покачал головой. — Ублюдки. Должны были ехать сюда. Никто мне ничего не сказывает.

Мализ нервно улыбнулся ему в ответ и вышел прочь. Через некоторое время послышался удаляющийся стук копыт. Мализ заставил себя подняться на подгибающиеся ноги — и едва удалось встать. Паника погнала его прочь отсюда. Трактирщик угрюмо поглядел на него, кисло проронив:

— С Богом, ибо что-то не несете вы удачи в делах.

В иной день Мализ зарезал бы его за подобное отношение, но сегодня ему хотелось лишь оказаться как можно дальше от Сьентклеров из Лотиана. Он был так одержим и ослеплен этим стремлением, что даже не заметил перебегающие между деревьями силуэты, нахлестывая изнуренную, пошатывающуюся лошадь на слякотной дороге.

Мализ и не знал, что его пропустили лишь потому, что он слишком мелкий трофей, когда можно разграбить целую таверну.

* * *

Куцехвостый Хоб был крайне раздосадован, о чем и твердил всем и каждому, сердито супя брови. И то, что по пути из теплой, уютной таверны, где он забыл свой плащ, лил дождь, отнюдь не способствовало его ублаговолению.

— Егда сыщу ту жопу, что сказала мне, же он приехал по этой дороге и видал, как вы свернули на Элдерсли, — ворчал он Бог весть в который уж раз, — то уж так ему наваляю, что вколочу башку в плечи.

— Значит, она была смачная штучка, та девка, с коей ты слезши? — настойчиво спрашивал Уилл Эллиот, облизывавший губы в предвкушении восторгов описываемой Куцехвостым таверны.

— Что ни на есть, — с энтузиазмом отозвался Хоб, но его лицо тут же снова омрачилось. — Теперича нам повезет, коли хоть запашок почуем, когда эти парни туда доберутся. Дорога на Элдерсли… ах ты, змееязыкий блядий сын…

— Полно вам, куча навозная, — проворчал Сим, кивая в сторону лошади, приближавшейся ровной иноходью, неся графиню, державшуюся легко, насколько это возможно в женском седле. Хэл и Сим Вран переглянулись, хоть и почти без интереса ко всей этой затее, представлявшей собой, как выразился Сим, когда они трогались в путь, кособродие к худу.

— Господин Хоб, — позвала графиня, и Куцехвостый послушно обернулся с самой что ни на есть обаятельной улыбкой.

— Вы уверены в описании этого человека? Что это был Мализ Белльжамб?

— Уверен, государыня, — твердо ответствовал Куцехвостый. — Я знамши евойное лицо, но он обморочил меня своими плутнями, и, только добравшись сюда, я его припомнил. Мализ, верное дело. Это лицо я уж боле не забуду, попомните меня.

— Он ищет меня, — промолвила Изабелла, и Хэл уловил в ее голосе подвох.

— С нами вы в безопасности, — твердо заявил он, и графиня встряхнулась, будто гусыня, прошедшая по могиле.

— Он опасности не представляет, — ответила она. — Мой муж у него кожу со спины сдерет, если он хоть синяк мне оставит. Эта привилегия принадлежит Бьюкену.

Хэл аж поморщился, настолько уныло прозвучали последние слова. Выехав из глубокой тени, Изабелла заморгала и снова выдавила улыбку.

— Но он не… любезен, — добавила она. — И может причинить вред другим.

— Будь я он, я бы тревожился из-за Лисовина Уотти, госпожа, — пискнул новый голос, и все поглядели на Псаренка, маячащего у стремени Изабеллы. — Лисовин Уотти любил оных животин, а сей человек сгубил их дурным зельем.

Сим разглядывал Псаренка, видя осунувшееся личико, синяки под глазами. Видя то же, что видел Хэл, — колеблющийся призрачный образ покойного малыша Джонни. Одному Богу ведомо, что обрушилось на голову этому пареньку, пока он был в колодце моста через ров, и лишь милостью Пресвятой Богородицы это был не сам противовес моста. И все же ему пришлось выслушать хруст окровавленных ошметков Пряженика, и единый Господь ведает, как это сказалось на нем.

Ощутив взгляд, Псаренок улыбнулся Симу, прежде чем снова обратиться к нежному взору Изабеллы. Он толком не понимал, что чувствует по отношению к этой высокородной даме, но ему в одно и то же время хотелось и положить голову ей на грудь, чтобы она погладила ему лоб, и положить ладони на те же груди. Хитросплетение этих чувств частенько конфузило его, отзываясь тяжестью в груди и в паху.

Встретившись взглядом с Куцехвостым, Хэл отослал его в конец колонны. Три дня назад из Анникуотер выступили два десятка всадников и четыре повозки, вслед за прибытием Лисовина Уотти как раз после объявления мира, и все разошлись восвояси. Хэл и его небольшой mesnie[51] направились на север — сперва в Стерлинг, а потом на земли Бьюкенов. «Будто негоцианты, — подумал Хэл, — доставляем товар».

Но по домам побрели отнюдь не все находившиеся в Аннике, и на дорогах так и кишели субъекты, вернувшиеся к разбою, — кто именем Уоллеса, кто именем короля Иоанна, а кто и просто сам по себе. Теперь же обоз разросся до доброй дюжины телег и фургонов и не менее семи десятков человек, пристроившихся под защиту вооруженного отряда, вопреки протестам, уговорам и даже угрозам Хэла.

Все путники жались друг к другу ради безопасности, хоть и пустились в странствие по собственным резонам; один даже ковылял на костыле, отвергая все приглашения сесть в повозку, поскольку поклялся совершить пешее паломничество в Скунский приорат для покаяния в чаянии чудесного исцеления. Каждый день он отставал и каждый вечер болезненно прихрамывал к ближайшему костру, а Хэл гадал, достаточно ли оправился приорат после трепки каких-то несколько недель назад, чтобы оказать ему воспомоществование.

А еще графиня… Хэл вздохнул. Брюс чуть ли не стелился перед ним, но только сэр Уильям сумел окончательно убедить Хэла сопроводить графиню обратно к мужу.

— Сие надлежит свершить, и лучше, ежели сие свершит тот, кого навряд ли узрят склабящимся над рогоносцем, — рек Древлий Храмовник, после чего вручил Хэлу сложенный белый квадрат тонкого полотна с широкой черной полосой поверху. — Сие есть gonfanon[52] тамплиеров, — поведал он. — Хоть и не еси вполне Бедным Рыцарем, ты прошен послужить таковым, а именно мною, посему таковая хоругвь охранит тебя от обеих сторон. Никто в здравом рассудке не пожелает огневать храмовников, даже граф, коему сказанные вернуша его заблудшую жену.

Хэл не мог найти веской причины отказать человеку, пришедшему ему на выручку на мосту; кроме того, он получил другую просьбу, отправлявшую его в том же самом направлении, и ирония, заключавшаяся в том, от кого именно она исходила, не избегла его внимания. Похоже, сэру Уильяму тоже было кое-что об этом известно, поскольку он поинтересовался — вежливо и невинно — толстячком Биссетом, прибывшим в поисках Генри Сьентклера, и никого иного.

— Подарочек из Дугласа, сэр Уильям, — изрек Хэл, чуть пожав плечами. — Уоллес обещал разыскать этого человека — тот был писцом, или нечто подобное, у Ормсби в Скуне, — и полагали, что оному может быть ведомо нечто об убийстве того каменщика.

Погладив свою седую бороду, Древлий Храмовник кивнул, слушая лишь вполуха.

— Право? И ведомо ли?

— Ничего путного, — развел руками Хэл, сам недоумевая, с какой стати солгал.

Хмыкнув, сэр Уильям похлопал Хэла по плечу, пробудив этим жестом настолько отчетливо воспоминание об отце, что тот чуть не застонал. Ему хотелось вернуться обратно в Хердманстон, оставив эту невнятицу Брюса, Уоллеса, Бьюкена и англичан как можно дальше за спиной, о чем он и высказался вслух.

— Так есть, добро, — промолвил сэр Уильям задумчиво. — Доставь графиню, и с Брюсом для тебя покончено, одначе я бы всерьез призадумался, что сулит тебе грядущее. Уоллес отправился в Данкелд, слыхах аз. Либо осаждать Данди. Али Стерлинг. Зришь, яко сие складывается — его сброд летает, аки навозные мухи и слепни тут, там и повсюду. Он не из таковых, кто выйдет против англичан во поле, что бы там Уишарту ни мнилось.

Он снова похлопал Хэла по плечу.

— Как бы то ни было, сие не твоя печаль. Пускай сия блоха сидит на стене. Отвези сию заблудшую женщину домой, и делу конец, доколе Брюс или я не пришлем весточку. Отошли и сего писаришку Биссета прочь и запамятуй покойных каменщиков — Мощи Христовы, Хэл, ныне трупов в достатке в каждом рву отсель до Берика.

Совет дельный, и Хэл вознамерился последовать ему, возблагодарив Бога за то, что ускользнул от угрозы Длинноногого настолько легко. И все же тайна продолжала то и дело досаждать, будто камешек в башмаке, — когда «оная заблудшая жена» давала шанс.

Графиня Бьюкенская, удрученно думал Хэл, воплощает и досаду, и восторг одновременно. Одета в свое единственное платье — зеленое, подогнанное по фигуре, с болтающимися рукавами, потому что при ней нет камеристки, чтобы зашивать их на ней. Обута во все те же поношенные сапожки для верховой езды, которые Хэл видел в Дугласе. И все же сейчас она блистала барбеттом под подбородком, опрятной шапочкой ему под стать и улыбкой, ни разу не коснувшейся ее глаз, сидя на женском седле на иноходце, потому что горячего Балиуса вверила Хэлу.

— Не пристало мне, — обаятельно провозгласила Изабелла, — возвращаться, раздвинув ноги, на боевом коне, по мнению графа Каррикского и сэра Уильяма Сьентклера, а равно и всякого прочего члена света державы, каковой может встретиться по пути и будет иметь мнение на сей счет. — Она с лязгом сомкнула зубы, чтобы не сказать больше, и улыбнулась еще шире. — Посему, будучи рыцарем, вам надлежит доставить животное домой, в конюшню графа Бьюкенского.

Хэл пролепетал какую-то банальность, что будет печься о животном пуще шелка и злата, но на самом деле после Гриффа он почувствовал себя ужасно далеко от земли, ощущая неудержимую мощь коня на каждом шагу.

Ему вообще не следовало бы садиться на него — ни один здравомыслящий рыцарь не оседлает боевого коня, если только не снаряжается на битву, а кроме того, это еще и чужой конь. Как отметила Изабелла — бодро, весело, будто поющий крапивник, — она уже, наверное, сгубила животное, используя его вместо заурядного иноходца, но поскольку он стоял в конюшне в Балмулло, принадлежавшей ей по праву, могла дать соизволение и дала его.

На последнее Хэл смотрел искоса, но устоять перед такой возможностью не мог.

Сама же государыня, при всей своей веселости, выглядела зажатой, как туго скрученный завиток папоротника, лучащейся хрупким смехом и чересчур ярким взором, смягчавшимся только при взгляде на Псаренка, — и эта нежность их объединяла. Он напоминал Хэлу умершего сына сильнее прежнего — и все же с каждым разом воспоминания становились все менее мучительными только потому, что Псаренок был рядом. Хэл дивился разительности перемен в пареньке за столь короткое время и мог лишь гадать, что закалило сталь в его душе в той темной дыре при звуке хруста костей Пряженика. Вряд ли того можно было назвать его другом, но даже вопль смертельного врага на пути в мир иной способен преобразить человека вовеки.

— Сие да выжлецы, — подвел черту Лисовин Уотти под мрачным повествованием при свете костра в вечер прибытия. — Издыхали в корчах и муках, сии выжлецы, и одно лишь благословение, что парень был в колодце, откель его выволокли без чувств, и не видал их.

По затуманенному взору и суровым чертам Хэл понял, что псы умирали на глазах у Лисовина Уотти и его это тоже преобразило. Одно лишь упоминание о Мализе Белльжамбе повергало его в холодную убийственную ярость, и сейчас Хэл видел, как он сидит, сгорбившись, на своем гарроне, с глубокими морщинами мрачных раздумий, залегшими на его челе.

Какая прискорбная кавалькада, подумал Хэл. Он отрядил Куцехвостого вперед — занять места в таверне и предупредить, что по дороге приближается кавалькада, потому что у Куцехвостого есть голова на плечах и он бы уж поладил с подозрительными англичанами из Ботвеллского гарнизона, буде столкнись с ними. Вообще-то Хэл сомневался, чтобы многие из них рискнули настолько далеко отойти от безопасных стен недостроенного замка, но осмотрительность лишней не бывает; да вдобавок Куцехвостый клялся, будто владеет французским, хоть Хэл и был уверен, что лишь в таком объеме, чтобы заказать еще кружку эля или получить пощечину от любой учтивой дамы.

Опять же этот Биссет. Он трясся в телеге, как полупустой мешок зерна, потому что стер внутренние поверхности ляжек в кровь во время странствия до Анника и сесть верхом уже не мог. Он доедет до Линлитгоу, а потом свернет на юг в Эдинбург, а Хэл поворотит на север.

Привереда, буквоед и нытик, Биссет вдобавок еще и отважен, понял Хэл, и человек слова. Он обещал Уоллесу доставить сведения — и доставил. Обещал доставить просьбу Уоллеса заняться этим делом — и доставил, хотя Хэл предпочел бы, чтобы на сей счет он прикусил язык.

— Покойного звали Гозело де Грод, — поведал Биссет Хэлу и Симу, тихонько и нос к носу. — Почитай наверняка. Он исчез из Скуна летом прошлого года. Заколот насмерть с одного удара, весьма искусного. Не ограблен.

— Помимо его имени, — проворчал Сим, — ничего нового мы не выведали.

Биссет ответил острозубой мышиной улыбкой.

— Ах, но у него был близкий друг, тоже числящийся в нетях, — объявил он и, к великому своему восторгу, узрел поднятые брови. Сей секретарь Бартоломью обожает секреты, а пуще того обожает выкладывать их тем, кто подивится.

— Манон де Фосиньи, — провозгласил Биссет, будто фигляр, достающий из рукава цветные квадратики. — Савояр, резчик по камню. Да притом добрый, призванный Гозело для затейливой работы.

— Где же он? — спросил Хэл, и Биссет с улыбкой кивнул.

— В точности то же вопросил господин Уоллес, — объявил он, надувая губы. — Отправился либо на полудень, либо на полночь через две недели после того, как Гозело де Грод покинул Скун.

— Ценно, — проворчал Сим, но Биссет, не обратив внимания, подался вперед, к свету сального светильника.

— По моему разумению, — негромко произнес он, — сказанный Манон бежал, когда стало ясно, что Гозело не вернулся в назначенный срок. Уходя, тот сказал савояру, что не более чем на неделю, а после не вернулся, потому что был убит, как нам ведомо. Сей Манон бежал — сие я знаю, потому что он забрал лишь свои легкие орудия, а остальной инструмент ни один ремесленник не бросит без крайней нужды. Сказал людям, что идет в Эдинбург повидаться с Гозело, но я полагаю, что сие было фиглярством…

— И он пытался направить кого-то не в ту сторону, куда направился сам, — досказал за него Хэл. — Кого?

— Второй вопрос Уоллеса, — с восторгом провозгласил Биссет. — Он говорил, что ум ваш остер, сэр Хэл. Я даю вам тот же ответ, что и ему: не ведаю. Но Манон де Фосиньи ожидал, что некое лицо или лица будут его разыскивать, и не ждал от сего ничего доброго. И посему бежал. В Стерлинг либо в Данди. Уверен, он надумал спрятаться и старается не бросаться в глаза: побежит во фламандские Красные Палаты в Берике, чтобы его переправили в безопасное место.

Зная, что Красные Палаты — собрание фламандской гильдии в Берике, Хэл сомневался, что от сего будет прок, поскольку фламандцы отстаивали их до последнего человека, когда англичане грабили город в прошлом году и около тридцати человек сгорели в них живьем. Теперь от палат остались лишь обугленные бревна — однако фламандцы в Берике еще есть.

— С какой стати некоему лицу или лицам желать смерти сего человека? — требовательно спросил Сим.

— По тем же резонам, по коим они желали смерти каменщика, — чопорно ответствовал Биссет. — Дабы замкнуть его уста. Они оба хранили секрет, добрые сэры, но ныне открыть его может лишь де Фосиньи — и господин Уоллес предлагает вам сие, как обещал. Он поведал, вы будете знать, как с сим поступить.

Забыть напрочь. Это был бы разумный выбор, но, еще вертя его монету в голове, Хэл уже понимал, что такая возможность даже не существовала. Поллард, подумал он с кривой усмешкой. Как и отказ Брюсу был крокардом. Призванный на службу к оному, он ни за что ни про что вдруг стал радетелем за дело державы. Теперь же, опять же ни за что ни про что, вдруг оказался на стороне сил, призванных сокрушить это дело, — и, понял он, теперь обязанный противостоять Уоллесу, буде доведется с ним столкнуться. И все же питал уважение к Уоллесу, продолжающему сражаться, когда все остальные поспешили бухнуться на колени. «Потому что терять ему нечего, — подумал Хэл, — в отличие от меня и остальных».

Он чувствовал себя спутанным по рукам и ногам, аки оный троянец, удавленный кольцами морского змея, подумал Хэл, пожалев, что не посвящал больше времени, по-настоящему слушая dominie[53], нанятого отцом, чтобы «навесть на мальца лоску».

Оставшиеся с ним люди были последними из сохранивших верность — все остальные ушли с Уоллесом ради мародерства. Сим, Куцехвостый, Лисовин Уотти и Уилл Эллиот были хердманстонцами; Красный Плащ был пятым, и его гибель легла на всех них тяжким бременем. Прочие, человек пятнадцать, являлись местными горцами, доверявшими Хэлу больше, нежели кому бы то ни было еще, и знавшими или двоюродного братца, или иного родственника, ходившего с ним в поход с выгодой для себя. Двое-трое — и даже такое число поразило Хэла — пришли с верой во благо державы, навоображав себе, что, когда час пробьет, уж господин-то отыщет путь истинный.

— Фартинг за ваши мысли.

Голос вкрадчиво обвился вокруг него, будто троянский змей, вернув к действительности, — к слякотной дороге, к августовской мороси, сеющейся за шиворот. Хэл подумал о каменном кресте в Хердманстоне, женщине и дитяти, погребенных под ним, — и насколько все это кажется далеким…

Обернулся к улыбающемуся лицу. Волосы выбились из-под ее шапочки и барбетта; похоже, ничто не способно надолго удержать в узде дикую свободу в душе этой женщины.

— Не стоят они энтова, — отозвался Хэл. — Вам причитается обрезь[54] на сдачу даже с такой мелочишки, аки новехонький сребряный фартинг.

— Вы даже вполовину не такой деревенский простачок, каким уповаете казаться, сэр Генри, — певучие переливы голоса Изабеллы скрадывали язвительность, — и посему я желала бы, чтоб вы не говорили так, будто идете за плугом.

Хэл поднял на нее глаза. Они провели вместе достаточно много времени, чтобы он научился различать ее настроения по осанке — от гнева ее тело цепенело, что на самом деле соблазняло Хэла, хоть он и знал, каким бичеванием это сопровождается.

— Я ходил за плугом, — сообщил он, вспомнив дни, когда отроком семенил за парой волов, погоняемых Быком Дэйви, шагавшим по-пахарски враскорячку: одна нога на траве, другая на почве, а между ними борозда глубиной в ладонь. Дэйви был тятей Красного Плаща, вдруг вспомнилось ему.

Сам Сим — постарше и посильнее, каким и оставался на протяжении всей жизни Хэла, — показал ему, что делать с червями. Они аккуратно собирали извивающихся тварей, выцарапанных на свет Божий сохой, и возглашали, будто ритуал: «Тута будеши, комахо. Трудися».

Изабеллу это заявление не удивило; она уже пришла к тому, что от этого человека можно ожидать чего угодно.