— Сегодня, кажется, по-настоящему, — сказал герр Фидлер, и дети быстро поняли, что в этот раз родители подле них боятся еще сильнее. Они отреагировали единственным известным способом — принялись выть и плакать, а подвал тем временем будто бы качнулся.
Даже из погреба люди смутно слышали пение бомб. Воздух давил, как потолок, словно плюща землю. От опустелых улиц Молькинга отгрызли кусок.
Роза отчаянно цеплялась за руку Лизель.
Голоса плачущих детей брыкались и пинались.
Даже Руди стоял прямой как палка, прикидываясь безразличным, напрягаясь, чтобы не напрягаться. За место дрались плечи и локти. Кто-то из взрослых пытался успокоить детей. Другие и себя не могли как следует успокоить.
— Заткните этого ребенка, — потребовала фрау Хольцапфель, но фраза ее стала очередным бессчастным воплем в теплом хаосе убежища. Из детских глаз высвободились чумазые слезинки, в этом кипящем котле, переполненном людьми, мешались и тушились запахи ночного дыхания, пота из подмышек и заношенной одежды.
Хотя они с Розой стояли бок о бок, Лизель пришлось кричать.
— Мама? — Еще раз. — Мама, ты мне руку раздавишь!
— Что?
— Руку больно!
Роза выпустила ее руку, и Лизель, чтобы успокоиться и отключиться от рева подвала, открыла одну свою книгу и стала читать. Верхним в стопке оказался «Свистун», и чтобы лучше сосредоточиться, Лизель прочла название вслух. Первый абзац остался в ушах пустым звуком.
— Что ты говоришь? — проорала Мама, но Лизель не ответила. Она продолжала вчитываться в первую страницу.
Когда она перешла ко второй, на нее обратил внимание Руди. Он прислушался, и, подергав брата и сестер, предложил им сделать то же самое. Ганс Хуберман подошел ближе и призвал к тишине, и скоро в набитом людьми подвале кровавым пятном расплылось спокойствие. К третьей странице умолкли все, кроме Лизель.
Она не осмеливалась поднять глаза, но чувствовала, как испуганные взгляды цепляются за нее, пока она втаскивает в себя слова и выдыхает их.
Голос у нее внутри играл ноты. Вот, говорил он, твой аккордеон.
Звук переворачиваемой страницы резал слушателей надвое.
Лизель читала.
Не меньше двадцати минут она раздавала им историю. Малышей успокаивал звук ее голоса, остальные видели перед собой Свистуна, сбегающего с места преступления. Кроме Лизель. Книжная воришка видела только механику слов — их тела, выброшенные на бумагу, избитые и утоптанные, чтобы ей удобнее было по ним шагать. А иногда, где-то в просветах между точкой и следующей прописной буквой, ей встречался Макс. Лизель вспоминала, как читала ему, когда он болел. В подвале он или нет, гадала она. Или опять вышел украсть кусочек неба?
* * * КРАСИВАЯ МЫСЛЬ * * *
Один из них был книжным вором.
Другой воровал небо.
Все ждали, когда под ними содрогнется земля.
Неизбежность оставалась, но теперь их от нее, по крайней мере, отвлекала девочка с книгой. Какой-то малыш замыслил было снова расплакаться, но Лизель на секунду оторвалась и изобразила своего Папу или даже, скорее, Руди. Подмигнула ребенку и вернулась к чтению.
Лишь когда в подвал снова протек звук сирен, кто-то подал голос.
— Можно выходить, — сказал герр Йенсон.
— Чш! — сказала фрау Хольцапфель.
Лизель подняла голову.
— До конца главы осталось два абзаца, — сказала она и продолжила читать — без помпы и с той же скоростью. Просто слова.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 4 * * *
Wort — слово: осмысленная единица языка \\ обещание \\ короткое замечание, заявление или разговор.
Родственные слова: имя, выражение, название.
Взрослые из вежливости установили тишину, и Лизель дочитала первую главу «Свистуна».
На лестнице детишки обгоняли ее, но многие взрослые — даже фрау Хольцапфель, даже Пфиффикус (как уместно, если учесть название книги) — благодарили девочку за то, что помогла отвлечься. Говоря это, они спешили наверх и вон из дома — увидеть, цела ли Химмель-штрассе.
Химмель-штрассе осталась невредима.
Единственным знаком войны было облако пыли, перемещавшееся с востока на запад. Оно заглядывало в окна, пытаясь найти лазейку в дома, и, растягиваясь и уплотняясь одновременно, превращало колонну горожан в мираж.
На улице больше не было людей.
Они превратились в слухи, отягощенные пожитками.
* * *
Дома Папа рассказал все Максу.
— Такой туман и пепел — кажется, нас выпустили раньше времени. — Он глянул на Розу. — Разве сходить? Посмотреть, не нужна ли какая помощь, где упали бомбы?
Роза не прониклась.
— Не будь таким болваном, — сказала она. — Ты задохнешься в пыли. Нет-нет, свинух, остаешься дома. — Тут ее посетила мысль. Очень серьезно она посмотрела на Ганса. Вообще-то ее лицо раскрасил карандаш гордости. — Останься и расскажи ему о девочке. — Мамин голос стал громче, самую малость. — Про книгу.
Макс заинтересовался еще сильнее.
— Про «Свистуна», — пояснила Роза. — О первой главе. — И она сама рассказала обо всем, что происходило в убежище.
Лизель стояла в углу подвала, а Макс смотрел на нее, потирая ладонью челюсть. Лично мне кажется, что в ту минуту он задумал новую серию рисунков для своей книги.
«Отрясательницы слов».
Он воображал, как Лизель читает в убежище. Должно быть, он представлял, как она буквально раздает слова. Впрочем, как всегда, он тут же видел и тень Гитлера. И наверное, уже слышал, как его шаги приближаются к Химмель-штрассе и подвалу — на будущее.
После длительной паузы Макс уже собрался было заговорить, но Лизель его опередила.
— Ты сегодня видел небо?
— Нет. — Макс посмотрел на стену и показал рукой. На ней все увидели слова и картинку, которые он нарисовал больше года назад: веревку и капающее солнце. — Сегодня только это. — И с того момента слов больше не было. Только раздумья.
Про Макса, Ганса и Розу не могу сказать ничего, но знаю, что думала Лизель Мемингер: если бомбы упадут на Химмель-штрассе, у Макса не только самые слабые шансы на спасение — он умрет в полном одиночестве.
ПРЕДЛОЖЕНИЕ ФРАУ ХОЛЬЦАПФЕЛЬ
Утром оценили ущерб. Никто не погиб, но два многоквартирных дома превратились в кучи битого камня, а посреди гитлерюгендовского плаца, любимого Руди Штайнером, ложками кто-то вычерпал огромную миску. Вокруг нее выстроилось полгорода. Люди прикидывали глубину и сравнивали с глубиной своих убежищ. Некоторые мальчики и девочки плевали на дно.
Руди стоял рядом с Лизель.
— Кажется, придется удобрять по новой.
Следующие несколько недель бомбежек не было, и жизнь почти вернулась к норме. Предстояли, однако, два значительных события.
* * * ДВОЙНОЕ СОБЫТИЕ ОКТЯБРЯ * * *
Руки фрау Хольцапфель.
Парад евреев.
У нее были клеветнические морщины. А голос — вроде палочного битья.
Надо сказать, им еще повезло, что они увидели ее в окно гостиной — ее костяшки по дереву были тверды и решительны. Они означали серьезное дело.
Лизель услышала именно то, чего страшилась.
— Иди открой, — сказала Мама, и девочка, прекрасно понимая, что спорить бесполезно, сделала, как велено.
— Мать дома? — спросила фрау Хольцапфель. Она стояла на крыльце, сделанная из пятидесятипятилетней проволоки, и ежесекундно оглядывалась на улицу. — Твоя свинская мамаша дома сегодня?
Лизель обернулась и позвала.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 5 * * *
Gelegenheit — возможность: благоприятный случай для продвижения или развития.
Родственные слова: перспектива, шанс, просвет.
Скоро у нее за спиной стояла Роза.
— Чего тебе тут надо? Хочешь плюнуть еще и на пол в моей кухне?
Фрау Хольцапфель это ни капли не обескуражило.
— Ты так здороваешься со всеми, кто к тебе постучится? G\'sindel!
[14]
Лизель смотрела. Ей сильно не повезло оказаться зажатой меж двумя женщинами.
Роза отодвинула ее с дороги.
— Ну, скажешь, зачем пришла, или как?
Фрау Хольцапфель еще раз оглянулась на улицу.
— У меня есть предложение.
Мама переступила с ноги на ногу:
— Да ну?
— Да не к тебе. — Фрау Хольцапфель пожала голосом, отметая Розу, и уставилась на Лизель. — К тебе.
— Ну а чего меня тогда звала?
— Ну мне все же нужно твое разрешение.
Ох дева Мария, подумала Лизель, только этого не хватало. Какого еще рожна понадобилось от меня этой Хольцапфель?
— Мне понравилась та книга, которую ты читала в подвале.
Ну нет. Книгу ты не получишь. Лизель не уступит.
— Да?
— Мне хотелось услышать продолжение в убежище, но, похоже, бомбить пока не будут. — Она покачала плечами и распрямила проволоку в спине. — И я хочу, чтобы ты приходила ко мне ее читать.
— Ну ты и наглая, Хольцапфель. — Роза решала, рассвирепеть или нет. — Если ты думаешь…
— Я перестану плевать на вашу дверь, — перебила ее фрау Хольцапфель. — И отдам вам свой паек кофе.
Роза решила не свирепеть.
— И добавишь муки?
— Ты что, еврейка? Кофе и все. Можешь поменяться с кем-нибудь на муку.
На том и сошлись.
Все, кроме Лизель.
— Ладно, тогда решено.
— Мама?
— Помолчи, свинюха. Иди возьми книгу. — Мама повернулась к фрау Хольцапфель. — В какие дни ты хочешь?
— Понедельник и пятница, в четыре часа. И сегодня, прямо сейчас.
Вслед фельдфебельским шагам Лизель прошла в соседний дом — жилище Хольцапфель, которое оказалось зеркальным отражением Хубермановского. Разве что было чуть просторнее.
Лизель села за кухонный стол, а Хольцапфель — прямо перед ней, но лицом к окну.
— Читай, — сказала она.
— Вторую главу?
— Нет, восьмую. Конечно вторую! Читай давай, пока я тебя не вышвырнула.
— Да, фрау Хольцапфель.
— Оставь эти «да, фрау Хольцапфель». Открывай книгу. До ночи собралась тут сидеть?
Боже милосердный, подумала Лизель. Это мне наказание за все мои кражи. Вот когда оно меня настигло.
Лизель читала сорок пять минут, и когда глава закончилась, на столе появился пакет с кофе.
— Спасибо тебе, — сказала женщина. — Интересная история. — Она повернулась к плите и занялась картошкой. Не оборачиваясь, сказала: — Ты, что ли, еще здесь?
Лизель поняла это как сигнал к бегству.
— Danke schön, фрау Хольцапфель. — У дверей, заметив на стене фотографии двух молодых мужчин в военной форме, Лизель добавила еще «Хайль Гитлер», вскинув руку посреди кухни.
— Да. — Фрау Хольцапфель гордилась и боялась. Два сына в России. — Хайль Гитлер. — Она поставила воду на огонь и даже сподобилась проводить Лизель несколько шагов до дверей. — Bis morgen?
Следующий день был пятница.
— Да, фрау Хольцапфель. До завтра.
Лизель подсчитала потом, что до того, как через Молькинг строем прогнали евреев, было еще четыре сеанса у фрау Хольцапфель.
Они шли в Дахау — концентрироваться.
Получается две недели, напишет она потом в подвале. Две недели — и мир перевернется, четырнадцать дней — и он обрушится.
ДОЛГАЯ ПРОГУЛКА В ДАХАУ
Кто-то говорил, что сломался грузовик, но я могу лично засвидетельствовать, что дело не в этом. Я там был.
А случилось океанское небо с белыми гребнями облаков.
И кстати, грузовик был не один. Три грузовика не могли сломаться все разом.
Когда солдаты попрыгали на обочину, чтобы закусить и перекурить и сунуть нос в еврейскую поклажу, один узник рухнул от истощения и болезни. Понятия не имею, откуда двигался тот конвой, но все произошло километрах в пяти от Молькинга, и за много-много шагов до концентрационного лагеря Дахау.
Я забрался в грузовик через ветровое стекло, подобрал занемогшего и выпрыгнул сзади. Душа была тощая. Даже борода была ему кандалами. Ноги мои шумно ударились о гравий, хотя ни узники, ни конвоиры не услыхали ни звука. Но каждый почуял меня.
Я припоминаю, что в кузове того грузовика было много мольб. Внутренние голоса взывали ко мне.
Почему он, а не я?
Слава богу, это не я.
У солдат меж тем зашла своя беседа. Командир раздавил окурок и задал своим людям дымный вопрос:
— Когда мы в последний раз выводили этих крыс на свежий воздух?
Его помощник подавил кашель:
— А оно им не повредит, правда?
— Ну так как? Время у нас есть, правда?
— Времени пропасть, командир.
— И ведь отменный денек для парада, нет?
— Так точно, командир.
— Ну так чего ждете?
Лизель играла в футбол на Химмель-штрассе, когда явился шум. Двое мальчишек боролись за мяч в центре поля, и вдруг все замерло. Услышал даже Томми Мюллер.
— Что там такое? — спросил он из ворот.
Все обернулись на шарканье ног и командные окрики, когда шум приблизился.
— Что там, стадо коров? — спросил Руди. — Вряд ли. Коровы так не шумят, а?
Поначалу медленно полная улица детей потянулась на магнит звука, к лавке фрау Диллер. Время от времени раздавался особенно резкий крик.
В высокой квартире на Мюнхен-штрассе, сразу за углом, пожилая дама с пророческим голосом разъяснила всем истинный источник волнения. Высоко над улицей в окне ее лицо виднелось, как белый флаг с влажными глазами и открытым ртом. Ее голос, как самоубийца, с лязгом упал под ноги Лизель.
Волосы у дамы были седые.
А глаза темные — темно-синие.
— Die Juden, — сказала женщина. — Евреи.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 6 * * *
Elend — горе: сильное страдание, несчастье и боль.
Родственные слова: мука, терзание, отчаяние, бедствие, скорбь.
Больше людей вышло на улицу, по которой тычками гнали сборище евреев и других преступников. Может, лагеря смерти и держали в секрете, но достижения трудовых лагерей, вроде Дахау, обывателям время от времени демонстрировали.
Дальше, на другой стороне улицы Лизель приметила человека с малярной тележкой. Он неуютно ворошил себе волосы.
— А вон там, — сказала она Руди и показала рукой, — мой Папа.
Вдвоем они перебежали дорогу и подошли, и Ганс Хуберман сначала попробовал их увести.
— Лизель, — начал он. — Может, вам…
Однако он понял, что девочка твердо намерена остаться; к тому же, пожалуй, ей нужно это увидеть. На свежем осеннем ветерке они стояли вместе. Ганс больше не говорил.
На Мюнхен-штрассе они стояли и смотрели.
Вокруг и перед ними копошились люди.
Они смотрели, как евреи текут по дороге, словно каталог красок. Это не книжная воришка так их описала, а я могу сказать вам, что именно так они и выглядели, потому что многие вскоре умерли. Каждый приветствовал меня как последнего верного друга, кости их были как дым, а души тянулись позади.
Когда они явились полностью, дорога задрожала от их шагов. Глаза их были огромны на голодных черепах. И грязь. Грязь припаялась к ним. Конвоиры подталкивали, и ноги узников подгибались — несколько шатких шагов принужденной пробежки и медленный возврат к истощенной ходьбе.
Ганс смотрел на них через головы толпящихся зевак. Не сомневаюсь, что глаза у него были серебряные и напряженные. Лизель выглядывала в проемы или по-над плечами.
Страдающие лица изможденных мужчин и женщин тянулись к ним, моля даже не о помощи — ее они ждать не могли, — а прося объяснения. Которое хоть как-то скрасит это смятение.
Их ноги едва отрывались от земли.
Звезды Давида, нашитые на одежду, горе, неотделимое, будто предписанное им. «Тогда забудешь горе…»
[15] На некоторых горе росло, как лоза.
По бокам колонны шагали солдаты, приказывая торопиться и не стонать. Многие были зелеными юнцами. С фюрером в глазах.
Глядя на все это, Лизель понимала, что несчастнее душ не бывает. Так она и напишет о них. Костлявые лица растянулись от мучений. Людей точил голод, а они брели вперед, многие — опустив глаза в землю, чтобы не встречаться взглядом с теми, кто на тротуаре. Другие с мольбой смотрели на тех, кто пришел увидеть их унижение, начало их смерти. Или призывали кого-нибудь, хоть кого, сойти на дорогу и взять их на руки.
Никто не сошел.
С гордостью, с безрассудством или же со стыдом смотрели люди на этот парад, но никто не вышел, чтобы прервать его. Пока не вышел.
Время от времени мужчина или женщина — да нет, то не были мужчины и женщины, то были евреи — находили в толпе лицо Лизель. Они обращали на нее свое ничтожество, а книжная воришка только и могла, что смотреть в ответ долгий неизлечимый миг, пока несчастные не пропадали из виду. Ей оставалось лишь надеяться, что они видят всю глубину скорби в ее взгляде и понимают, что эта скорбь неподдельна и не мимолетна.
«Один из вас у меня в подвале! — хотелось ей сказать. — Мы с ним лепили снеговика! Когда он болел, я принесла ему тринадцать подарков!»
Лизель ничего не сказала.
Что хорошего могло это дать?
Она понимала, что совершенно бесполезна для этих людей. Их не спасти, а через несколько минут Лизель увидит, что бывает с тем, кому вздумается им помочь.
В процессии возник небольшой разрыв, там шел человек старше остальных.
С бородой и в рваной одежде.
Глаза у него были цвета агонии, и как бы невесом он ни был, его ноги не могли снести и такой ноши.
Он падал не раз и не два.
Половина лица у него расплющилась о дорогу.
Всякий раз над ним зависал солдат.
— Steh\' auf, — кричал он сверху. — Вставай.
Старик поднимался на колени и с трудом вставал. И брел дальше.
Всякий раз нагоняя переднюю шеренгу, он скоро сбивался с шага и снова оступался и летел на землю. А ведь за ним шли другие — добрый грузовик людей, — которые могли наступить и затоптать.
Смотреть, как больно дрожат у него руки, когда он пытается оторвать тело от земли, было невыносимо. Задние расступились еще раз, давая ему подняться и сделать еще группу шагов.
Он был мертв.
Этот старик был уже мертв.
Только дайте ему еще пять минут, и он непременно свалится в немецкую сточную канаву и умрет. И никто не помешал бы, и все бы стояли и смотрели.
И вдруг — какой-то человек.
Ганс Хуберман.
Все произошло вот так быстро.
Когда старик оказался радом, рука, что крепко сжимала руку Лизель, выпустила ее. Ладонь девочки шлепнула по ноге.
Папа наклонился к своей тележке и что-то вынул. Протолкнувшись сквозь людей, вышел на дорогу.
Старый еврей стоял перед ним, ожидая очередной горсти насмешек, но увидел — как и все увидели, — что Ганс Хуберман протянул руку и, как волшебство, подал кусок хлеба.
Когда хлеб перешел из рук в руки, старик осел на дорогу. Упав на колени, он обнял Папины голени, зарылся в них лицом и благодарил.
Лизель смотрела.
Со слезами на глазах она видела, как старик скользнул еще ниже, оттесняя Папу назад, и плакал ему в лодыжки.
Остальные евреи шли мимо, и все смотрели на это маленькое напрасное чудо. Они текли, как человеческая вода. Некоторые в этот же день достигнут океана. Им дадут пенные гребни.
Перейдя строй вброд, скоро на месте преступления оказался конвойный. Посмотрел на коленопреклоненного еврея и на Папу, окинул взглядом толпу. Еще одна секундная мысль — и он извлек из-за пояса хлыст и приступил.
Еврей получил шесть ударов. По спине, по голове и по ногам.
— Мразь! Свинья! — Из уха у старика потекла кровь.
Потом пришла очередь Папы.
Лизель теперь держала новая рука, и когда она, скованная ужасом, повернула голову, рядом стоял Руди Штайнер — он сглатывал, видя, как Папу секут на дороге. От шлепков Лизель тошнило, ей казалось, что Папино тело сейчас треснет. Ганс получил четыре удара, прежде чем тоже рухнул на землю.
Когда старик еврей в последний раз поднялся на ноги и двинулся вперед, он коротко оглянулся. Последний печальный взгляд на человека, который теперь и сам стоял на коленях, а его спина горела четырьмя полосами огня, и колени саднило от жесткой мостовой. По крайней мере, этот старик умрет как человек. Или хотя бы с мыслью, что он был человеком.
Я?
Я не очень уверен, что это так уж здорово.
Когда Лизель с Руди протолкались вперед и помогли Гансу подняться, вокруг звучало так много разных голосов. Слова и солнечный свет. Так это запомнила Лизель. Свет искрился на дороге, а слова волнами разбивались о ее спину. Лишь когда они двинулись прочь, Лизель заметила, что хлеб так и лежит отвергнутый на дороге.
Руди хотел было подобрать, но из-под его руки кусок схватил следующий еврей, и еще двое кинулись отбирать у него, не переставая шагать в Дахау.
Серебряные глаза попали под обстрел.
Тележку перевернули, и краска полилась на мостовую.
Его обзывали «жидолюбом».
Другие молчали, помогая ему скрыться.
Ганс Хуберман застыл, склонившись, упираясь вытянутыми руками в стену дома. Его внезапно придавило тем, что сейчас произошло.
Мелькнула картина, быстро и горячо.
Химмель-штрассе, 33, — подвал.
Панические мысли застряли между мучительными вдохами и выдохами.
За ним сейчас придут. Придут.
Иисусе, Иисусе распятый.
Он посмотрел на девочку и закрыл глаза.
— Папа, тебе плохо?
Вместо ответа Лизель получила вопрос.
— О чем я только думал? — Ганс крепче зажмурил глаза и снова открыл. Его роба помялась. На руках краска и кровь. И хлебные крошки. Как непохоже на летний хлеб. — О господи. Лизель, что я наделал?
Да.
Придется согласиться.
Что Папа наделал?
ПОКОЙ
В ту же ночь в начале двенадцатого Макс Ванденбург шагал по Химмель-штрассе с чемоданом, полным еды и теплых вещей. Его легкие наполнял немецкий воздух. Полыхали желтые звезды. Дойдя до лавки фрау Диллер, он в последний раз оглянулся на дом № 33. Он не мог видеть фигуру в кухонном окне, но она его видела. Она помахала, а он в ответ не помахал.
Лизель еще чувствовала на своем лбу его губы. И запах его прощального выдоха.
— Я кое-что тебе оставил, — сказал он, — но ты получишь его, лишь когда придет пора.
Он ушел.
— Макс?
Но он не вернулся.
Вышел из ее комнаты и беззвучно прикрыл дверь.
Коридор пошептался.
Ушел.
Когда удалось дойти до кухни, там стояли Мама и Папа: скрюченные тела, сбереженные лица. Они стояли так целых тридцать секунд вечности.
* * * «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 7 * * *
Schweigen — тишина: отсутствие звука или шума.
Родственные слова: покой, безмятежность, мир.
Как славно.
Покой.
Где-то под Мюнхеном немецкий еврей шагал сквозь темноту. Они условились встретиться с Гансом Хуберманом через четыре дня (конечно, если того не заберут). Далеко от города, ниже по течению Ампера, там, где сломанный мост косо лежит в реке и деревьях.
Он придет туда, но лишь на несколько минут.
Единственное, что нашел Папа там через четыре дня, — прижатую камнем записку у подножья дерева. В ней не было никакого обращения и только одна фраза.
* * * ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА МАКСА ВАНДЕНБУРГА * * *
Вы сделали достаточно.
Тишина в доме № 33 по Химмель-штрассе стояла плотная, как никогда, и тут стало ясно, что «Словарь Дудена» полностью и окончательно не прав, особенно в том, что касается родственных слов. Тишина не была ни мирной, ни безмятежной, и покоя тоже не было.
ИДИОТ И ЛЮДИ В ПЛАЩАХ
Вечером после парада идиот сидел на кухне, заглатывал горький кофе фрау Хольцапфель и мучительно хотел курить. Он ждал гестапо, солдат, полицию — кого угодно, — чтобы его забрали: он чувствовал, что заслужил это. Роза велела ему ложиться. Лизель торчала в дверях. Он отослал обеих и несколько часов до утра просидел, подперев голову ладонями, в ожидании.
Ничто не пришло.
Каждая единица времени несла в себе ожидание — стука в дверь и пугающих слов.
Но их не было.
Звуки издавал только он сам.
— Что я наделал? — снова прошептал он. И ответил себе: — Боже, как хочется курить. — Табак у него давно кончился.
Лизель слышала, как эти фразы повторились несколько раз, и ей стоило труда не переступить порог. Ей так хотелось утешить Папу, но Лизель никогда не видела, чтобы человек был так опустошен. Этой ночью не могло быть никакого утешения. Макс ушел, и виновен в том был Ганс Хуберман.
Кухонные шкафы очерчивали силуэт вины, а ладони Ганса были скользкими от воспоминаний о том, что он натворил. Лизель знала, что у него должны быть потные ладони, потому что у нее самой руки были мокры до самых запястий.
* * *
В своей комнате она молилась.