Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джоанна Троллоп

Второй медовый месяц

Глава 1

Эди протянула руку, затаила дыхание и медленно-медленно открыла дверь его спальни. Комната выглядела так, словно он и не покидал ее: незаправленная постель, наполовину задернутые шторы, чуть ли не сплошь усеянный мятой одеждой ковер. Разлученные кроссовки на разных полках, кружки и миски из-под сухих завтраков на полу, книжки и бумажки повсюду. Все те же плакаты еле держатся, прилепленные к стенам комочками голубой жвачки: афиша давней школьной постановки какой-то шекспировской пьесы, Кейт Мосс в макинтоше, концерт рок-группы «Стерео-фоникс» в Эрлз-Корте. На первый взгляд комната казалась такой же, как большую часть двадцати двух лет его жизни. Словно он вернется в любую минуту.

Осторожно переступая через хлам, валяющийся на полу — а, так вот куда запропастилась ее единственная чашечка китайского костяного фарфора! — Эди подошла к окну и раздвинула шторы. Одно полотнище явно не в первый раз проскользило по карнизу до левого края и с торжествующим шорохом съехало на пол. Эди подняла голову. Флерон на левом конце карниза отсутствовал. Вероятно, он затерялся много месяцев или даже лет назад, и Бен принял простое и практичное решение не трогать штору. Скорее всего однажды ему все-таки пришлось нанизывать штору обратно на карниз, когда она соскользнул в первый раз после пропажи флерона, и при мысли об этом маленьком проявлении сообразительности и ловкости с его стороны Эди едва не расплакалась. Она подняла упавшую штору и прижала ее к груди, сглатывая подступающие слезы.

— Он не в Монголии! — едва не кричал на нее Рассел тем утром. — Он не умер. Он уехал всего-навсего в Уолтемстоу.

Эди молчала. Безуспешно пыталась вспороть вакуумную упаковку с кофе тупой стороной ножа и молчала.

— Это противоположный конец ветки метро, — неизвестно зачем добавил Рассел. — Только и всего. Пригород Уолтемстоу.

Эди швырнула кофе и нож в раковину. Ей не хотелось видеть Рассела, не хотелось говорить с ним. Она терпеть не могла, когда он вел себя вот так, прекрасно понимая, в чем дело, но отказываясь признать это. Ненависть вызывала вовсе не его позиция — Эди твердила себе: я ненавижу его.

— Извини, — сказал Рассел.

Подняв штору над полом, Эди уткнулась в нее лицом. Ткань пропахла пылью, накапливавшейся годами черной лондонской пылью, которая просачивалась сквозь щели в оконных рамах, как мелкая взвесь — сквозь стенки чайного пакетика. Извинение Рассела она не приняла. Даже не взглянула на него. Молча и отчужденно она ждала, пока не услышала, как он покинул комнату, прошелся по коридору, пошуршал у вешалки и вышел через парадную дверь, хлопнув ею так, как все они, двое родителей и трое детей, хлопали двадцать лет. Двадцать лет. Почти всю жизнь Бена и почти треть ее жизни. «Вот так вселяешься в дом, — думала Эди, прижимая к глазам пропыленную штору, — несешь на горбу больше забот и близких, чем можешь выдержать. Но проходит время, и все, что так долго тащила, начинает неудержимо утекать сквозь пальцы, и однажды в десять часов прекрасным субботним утром ты уже сидишь, вцепившись в упавшую штору, и не знаешь, куда себя девать, вместо того чтобы направить все резервы никому больше не нужной материнской энергии на качественный отдых.»

Она уронила штору на пол. Если обернуться медленно и едва приподняв веки, можно убедить себя: кавардак в комнате Бена — это поданный ей знак, что на самом деле он никуда не уезжал. Что его внезапная идея побросать в рюкзак самое необходимое и переселиться к Наоми, в принадлежащую ее матери квартиру в Уолтемстоу, где нашлась свободная комната, так и осталась только идеей. Что скоро он заскучает по привычным вещам, по дому своего детства, по своему коту, подушке, маме и поймет: нигде ему не будет так же хорошо, как дома. Но если открыть глаза пошире и присмотреться к брошенным вещам одежде, из которой Бен вырос, стоптанной обуви, неинтересным или уже наскучившим книгам, дискам и бумагам, становилось ясно: Бен оставил здесь то, что больше ему никогда не понадобится. Символы настоящего и будущего он забрал с собой, а с приметами прошлого обошелся подчеркнуто небрежно, словно показывая, как мало они значат для него. Эди наклонилась и принялась вяло, кое-как собирать миски с приставшими остатками сухих завтраков.

Бену и прежде случалось покидать дом. Его школьные дни плавно сменились днями учебы в колледже, а затем — суматошной работой ассистентом у фотографа-фрилансера, преимущественно портретиста. Все эти годы большую часть ночей Бен проводил дома, ночевал напротив родительской спальни в комнате, которую получил в полную собственность в двухлетнем возрасте. Его комната поочередно становилась бледно-желтой, лиловой, оклеенной обоями с самолетами и почти черной. Обломки его былых увлечений — от Паровозика Томаса до скрученных компьютерных проводов — не помещались в комнате, вываливались на лестничную площадку, символизируя меняющиеся вкусы Бена, его зыбкий мир. При мысли о порядке — нет, даже не о нем, а просто об отсутствии хаоса, — который мог воцариться в этой комнате после переезда Бена в Уолтемстоу, Эди едва не впала в панику. Это же все равно как… как перерезать артерию, как потушить свет. Гораздо, значительно хуже чем после отъезда Мэтта. Или Розы. Гораздо страшнее, чем она думала.

Так же вяло она начала собирать кружки и миски со стола Бена. За этим столом он делал уроки, собирал модели, его края резал ножом. Эди присела к столу, на стул с продавленным плетеным сиденьем и лежащей на нем аляповатой индийской подушкой, расшитой зеркальцами. Она обвела взглядом беспорядок на столе. Бен — самый младший, последний из ее детей. Когда уезжали остальные, у нее щемило сердце, но рядом всегда был Бен — неряшливое, требовательное, радующее глаз, живое доказательство тому, что она делает все, что полагается, и с чем не справится никто другой. А что станет с ней в будущем, если рядом не окажется Бена, подкрепляющего ее представления о себе? Чем ей занять себя?

— Ужас, — сказала ей по телефону сестра Вивьен. — Просто кошмар. Ты полжизни потратила, тренируясь быть опорой родным детям, а они вдруг взяли да и стали самостоятельными. — Помолчав, она продолжала уже спокойнее: — В сущности, в твоем положении есть и плюсы. У тебя же остался театр.

— Ничего подобного, — возразила Эди. — Я…

— Да, я помню, что в данный момент ты не работаешь. Но ведь могла бы, разве не так? Ты же вечно бегаешь на прослушивания, и все такое.

— А это, — повысила голос Эди, — не имеет никакого отношения к Бену. И тем более к материнству.

Последовала еще одна пауза, затем Вивьен заявила тоном жертвы, знакомым Эди с детства:

— Элиот тоже уехал, Эди. А он мой единственный ребенок. Все, что у меня есть.

Элиот укатил в Австралию. Нашел работу на местной радиостанции в Кэрнсе, и уже через полгода обзавелся там квартирой и подружкой. А Бен переселился за пять станций по ветке «Виктория», в Уолтемстоу.

— Ну хорошо, — уступила Эди.

— Да я понимаю…

Угу.

— Повезло Расселу, — заключила Вивьен.

— Вот как?

— Теперь ты снова принадлежишь ему…

Эди вспыхнула. Появления Макса, отца Элиота в жизни его жены и сына были настолько эпизодическими, что единственной предсказуемой его чертой следовало признать ненадежность. Вивьен могла сколько угодно козырять болью, вызванной расстояниями, — но только не болью, причиненной мужьями.

— Хватит, — оборвала Эди и положила трубку.

— Хватит, — сказала она самой себе, поставив локти на стол Бена и подпирая голову. Она обернулась. Бен оставил кровать, стоящую у стены, в обычном виде: со свисающим на пол покрывалом, вмятиной на подушке, разбросанными там и сям журналами и трусами. «Так и подмывает, — думала Эди, держась за спинку стула, словно за якорь, — вскочить, рухнуть на кровать Бена, уткнуться в подушку и дышать, дышать его запахом. Непреодолимое искушение».

Внизу вновь хлопнула входная дверь. По выложенному плиткой полу в холле простучали шаги Рассела, Эди слышала, как он сказал что-то ласковое коту.

— Эди!

Она с вожделением уставилась на подушки Бена.

— Я принес прессу, — сообщил Рассел снизу. — Целую охапку…

Эди окинула взглядом книжные полки Бена. Сбоку на одной из них всегда сидел игрушечный медвежонок в школьном галстуке Рассела почти сорокалетней давности. Медвежонок исчез. Эди поднялась, балансируя накренившейся стопкой посуды.

— Иду, — откликнулась она.

Двадцать лет назад одной из причин, по которым они выбрали именно этот дом, стал сад. Узкий, не шире дома, но длиной двадцать два с лишним метра, он пришелся как нельзя кстати: восьмилетнему в то время Мэтту было где погонять мяч. В дальнем конце сада стоял сарай. Рассел был не прочь обзавестись сараем, посиживать в перчатках с обрезанными пальцами возле парафинового обогревателя и слушать трансляции футбольных матчей по старенькому радиоприемнику на батарейках. Сарай казался ему приютом отшельника, где он мог бы отдохнуть от семьи и от работы, поскольку и там и там не было спасения от разговоров. Ему представлялось, как он коротает зимние выходные в сарае, возможно, в спальном мешке, смотрит на темный дом и светящиеся окна, и знает: там ждут жизнь, суета, шум, в которые легко окунуться, стоит только захотеть. И вправду, редкостная роскошь — одновременное ощущение уединенности и сопричастности, за которое Рассел цеплялся долгие годы, пока сарай заполнялся велосипедами, банками с краской, садовыми стульями, так что ему самому уже не оставалось в нем места. Впрочем, захламленное садовое строение звали «папиным сараем».

Этим субботним днем Рассел объявил Эди, что собирается навести в сарае порядок.

— С чего вдруг?

— Он весь забит никчемным барахлом.

Она резала ингредиенты для одного из своих пестрых, крупно нарубленных салатов.

— А потом?

— Что потом?

— Что ты будешь делать с сараем, когда вычистишь его?

— Найду ему применение.

Эди бросила в салатницу горсть нарезанных помидоров.

— Какое?

Рассел чуть было не ляпнул, что собирается читать в сарае порножурналы, но передумал.

— Цель оформится, пока буду наводить порядок.

Эди взяла желтый стручок перца. В ее собранные на макушке волосы был воткнут лиловый пластмассовый гребень. В некоторых ракурсах ей никто не дал бы и тридцати. Она выглядела хрупкой и дерзкой.

— Ты сегодня утром убирала у Бена, — мягко начал Рассел.

— Нет, — прервала она.

Он достал из холодильника бутылку бельгийского пива. Мальчишки выпили бы его прямо из горла. За спиной Эди Рассел прошел к кухонному шкафу, где хранились пивные бокалы.

Вопрос он задал, когда они стояли спина к спине:

— Что же тогда ты там делала?

— Ничего, — откликнулась Эди. — Думала.

Рассел достал из шкафа бокал.

Не оборачиваясь, с бутылкой и бокалом в руках, он напомнил:

— Дети просто растут. Это неизбежно.

— Да, — согласилась Эди.

— Так и должно быть.

— Да.

Рассел обернулся, отставил бутылку и бокал и встал за спиной Эди.

— Он делает то, что хочет.

Эди шинковала перец.

— Знаю.

— И ты не можешь…

— Знаю! — выкрикнула она и швырнула нож на стол.

Рассел сходил за ножом и протянул ей.

— Прекрати швыряться чем попало. Это ребячество.

Эди взяла нож и с преувеличенной осторожностью положила его на разделочную доску. Потом оперлась на край стола обеими руками и уставилась вниз, в свой салат.

— Я люблю Бена ничуть не меньше, чем ты, — напомнил Рассел. — Но ему двадцать два года. Он мужчина. Когда мне…

— Прошу, не надо, — перебила Эди.

— Когда мне было двадцать два, я уже познакомился с тобой.

— Двадцать три.

— Ну хорошо, двадцать три. А тебе — двадцать один.

— Только исполнилось, — уточнила Эди.

— Помнится, мы оба считали, что уже вполне взрослые, чтобы пожениться.

Эди выпрямилась и скрестила руки на груди.

— Мы рвались прочь из дома. Нам хотелось уйти. Я ушла из дома в семнадцать.

— А Бен — нет.

— Ему здесь нравилось, он любил наш дом…

— А теперь любит Наоми.

Эди коротко фыркнула.

Рассел вернулся за пивом и сказал, наполняя бокал:

— От этого никто не застрахован. Ни один человек, у которого есть дети. Вспомни, как было с Мэттом. Он тоже ушел в двадцать два года.

Эди отошла от стола, прислонилась к раковине и устремила взгляд на сад.

— Просто как-то не думаешь, что этому когда-нибудь придет конец, — призналась она.

— Бог ты мой! — Рассел неловко хохотнул. — Конец! Да разве могут кончиться родительские обязанности?

Эди обернулась и оглядела стол.

— Если хочешь есть, доделай салат, — предложила она.

— Ладно.

— Я пошла.

— Да? Куда?

— Может, в кино. В кафе посижу. Куплю сорокаваттную лампочку.

— Эди…

Она уже шагала к двери в холл.

— Пора привыкать, верно? К следующей главе.



Рассел выносил хлам из сарая и раскладывал по трем кучам: «на хранение», «на выброс», «посоветоваться с Эди». Для бутерброда с сыром и маринованными огурчиками он взял последний ломтик нарезанной белой буханки — больше не было и, вероятно, не будет, ведь без Бена поглощать столько белого хлеба некому — и сжевал его, сидя в заплесневевшем плетеном кресле «ллойд-лум», принадлежавшем его матери, на бледном апрельском солнце. Он полистал бы и газету-другую, если бы не резкий ветер, то и дело налетавший через проулок между двумя двухквартирными домами, которые выходили фасадами на соседнюю улицу. Эти дома были гораздо шикарнее: с широкими ступеньками крыльца, огромными окнами от самого пола, усыпанными гравием площадками для парковки, да и улица считалась более фешенебельной, но так как стояли фасадами на восток, а не на запад, им доставался почти весь ветер, а солнце — лишь ранним утром.

Эди еще не вернулась. Перед уходом она заглянула в кухню, одетая в джинсовую куртку из обносков Розы, и поцеловала Рассела в щеку. Ему захотелось что-нибудь сказать, удержать ее, но он передумал. Только переждал, когда она ткнется носом ему в лицо, и проводил ее глазами. Кот тоже посмотрел ей вслед со своего места на заставленном и заваленном кухонном шкафу, рядом с фруктовой вазой. Дождавшись, когда хлопнет дверь, кот переглянулся с Расселом и продолжал вылизываться. Через полчаса после того, как Рассел ушел в сад, кот тоже вышел посмотреть, в чем дело, брезгливо ступая по мокрой траве. Едва хозяин освободил плетеное кресло, кот вспрыгнул на его место и с непроницаемым видом обернул подобранные лапы хвостом.

Кот принадлежал Бену, единственному из детей в семье, мечтавшему о домашнем животном: Бен клянчил кого угодно, от бегемота до хомячка, пока не получил на свое десятилетие серого полосатого котенка, привезенного Расселом в проволочной корзинке из обшарпанного зоомагазинчика где-то в окрестностях Финсбери-парка. Бен назвал питомца Арсеналом в честь любимого футбольного клуба, не подумав, что слишком длинная кличка неизбежно сократится до Арси. В свои двенадцать лет Арси был в полном расцвете сил.

— Смотри-ка! — обратился к коту Рассел. — Трехколесный велосипед Розы. Она его обожала.

Увиденное Арси не впечатлило. Трехколесник Розы, когда-то сиреневый «с металлическим отливом» и белой пластмассовой корзинкой спереди, теперь был просто ржавым.

— Оставим или выкинем? — спросил Рассел.

Арси зевнул.

— Выкинем, — решил Рассел, — только спросим Розу.

Присев на корточки, он осмотрел велосипед. Роза сплошь облепила его наклейками с героями мультиков и феями в блестящей пыльце. Как мила она была на этом трехколеснике, когда мчалась, энергично работая педалями, с развевающимися рыжими волосами, с белой корзинкой, набитой мягкими зверюшками, с которыми не расставалась — во время еды усаживала рядом, перед сном раскладывала вокруг своей подушки. Сейчас, когда Рассел смотрел на нее, двадцатишестилетнюю пиарщицу, перед его мысленным взором, словно призрак в зеркале, на миг возникала девчушка на трехколесном велосипеде. В детстве она была беспокойной, шумной и деятельной. Шумливость и деятельность Роза не утратила до сих пор, а беспокойность натуры переросла в подобие эмоциональной нестабильности, склонности беспорядочно влипать в отношения и уклоняться от них. Хорошо еще, что и от хама Джоша она в конце концов улизнула.

Рассел выпрямился и посмотрел на дом. Окно комнаты, которую раньше занимала Роза, — наверху слева. С тех пор как Роза поселилась отдельно, время от времени в ее комнате, как и в соседней спальне Мэтта, появлялись жильцы — ученики театральных студий, где преподавала Эди, или сидящие на мели актеры, вместе с ней игравшие мелкие роли в малоизвестных театрах Северного Лондона. В целом жильцы не доставляли неудобств, не поднимались ни свет ни заря, не лезли за словом в карман и, кроме того, служили идеальным поводом, чтобы неосознанно откладывать решение о переезде в дом поменьше. Несмотря на старость, а местами и прямо-таки ветхость их нынешнего дома, без него Рассел не мыслил себя. Дом был просто данностью — в его жизни, в их жизни, результатом наследства, которое Рассел чудом получил в двадцать с небольшим лет, когда они с Эди, младенцем и двумя детьми постарше обитали в сырой квартирке над скобяной лавчонкой в переулке Боллз-Понд-роуд.

— Четыре спальни! — повторяла Эди шепотом, словно старый дом мог ее услышать. — Четыре! Куда нам столько?

Конечно, дом был в ужасном состоянии, сырой, запущенный, с порослью грибов под лестницей и сквозной дырой в крыше, через которую были видны звезды. В те времена Эди пропадала на телевидении, он — на службе, а дом не напугал их — скорее, вызвал сочувствие, так как буквально умолял о спасении. Целый год они обходились без кухни, два года — без отремонтированной ванной, пять лет — без ковров. Мэтт все детские годы прошлепал по дому в резиновых сапогах: надевал их, едва вставая с кровати, и снимал только перед сном. Неудивительно, что из всех троих детей именно Мэтт вырос убежденным консерватором, владельцем электронного органайзера и отполированных ботинок. Навещая родителей, он неизменно указывал, что трещина в потолке гостиной становится длиннее, в нижнем туалете сыростью не просто пахнет, а несет, а регулярная покраска наружных стен — разумное вложение капитала.

— Мы, богема, о таких вещах думать не приучены, — отвечал Рассел.

— Тогда слушайте, что я вам говорю, — заявлял Мэтт.

В последнее время эти слова звучали все чаще. Подолгу не бывая у родителей, а потом забегая к ним на обед, Мэтт окидывал дом новым, критическим взглядом. «Слушайте меня» — так он реагировал и на будущую роль Эди, и на новые направления работы агентства Рассела, и на выбранные Беном экзамены по программе повышенного уровня.

— Ты такой взрослый! — изумлялась Эди, с любовью глядя на старшего сына. — Как это приятно!

Однако прислушиваться к мнению Мэтта она не собиралась. Ей доставляли удовольствие аккуратные стрижки Мэтта, строгая одежда, умелое обращение с техническими новинками. Умилительно и забавно было видеть этого собранного молодого мужчину в своей кухне, слушать его объяснения, как правильно посылать эсэмэски с мобильника, и в то же время представлять его спящим в кроватке с высокими бортиками или восседающим с книжкой на горшке. Эди могла позволить себе подобные игры, потому что у нее оставался Бен, думал Рассел: Бен давал ей право не воспринимать Мэтта всерьез, расценивать его зрелость как милое притворство.

Если такая позиция и раздражала Мэтта, то он не подавал виду. И продолжал относиться к обоим родителям, как к людям порядочным до мозга костей, для которых он не жалеет любви и приземленной, практической заботы, поскольку они, очевидно, не в состоянии заботиться о себе сами. Он явно считал, что Эди балует Бена, а Роза — сама себя, но держал это мнение при себе, вытесняя на задворки своей правильной и наполненной событиями жизни. Мэтт работал в компании мобильной связи и снимал квартиру вместе с подружкой, служащей в Сити. По мнению Рассела, Мэтт вполне имел право, разглядывая аккуратную стопку надколотых плафонов и гадая, зачем их вообще понадобилось хранить, то и дело повторять беспечным родным, не обладающим его практической сметкой: «Слушайте меня».

Рассел слушал. Советам сына он следовал нечасто, но всегда прислушивался к ним. Однажды вечером в тесном баре на Ковент-Гарден Мэтт подробно и дотошно разъяснил Расселу, на чем ему следует специализироваться в работе. По мнению Мэтта, отцовское агентство, поставляющее актеров для кино и телевидения, «едва трепыхалось». Рассел, потягивающий красное вино, слегка обиделся. После второго бокала обида приутихла, а после третьего предложенное Мэттом решение — заняться поиском актеров для озвучивания рекламы — уже не казалось таким нелепым и неаппетитно-меркантильным, как час назад.

— Понимаю, реклама — это не театр, — твердил Мэтт, — зато это деньги.

— Да ведь это только деньги, и больше ничего! — воскликнула Эди спустя два часа, чистя зубы. — Разве нет? Ни единого плюса, кроме денег!

— Возможно, так и должно быть, — осторожно заметил Рассел.

— Гадость. Мерзость. Прыжки на диванах — раме это актерское мастерство?

— Не прыжки, а разговоры о диванах.

Эди сплюнула в раковину.

— Ну, если ты способен настолько опуститься…

— Пожалуй, я мог бы.

— Так вот, на меня не рассчитывай.

Рассел намеренно затянул паузу, улегся в постель, надел очки и взялся за очередную книгу — биографию Александра Македонского.

— Не буду, — сказал он. — Думаю, это ни к чему.

С 1975 года «Рассел Бойд ассошиэйтс» занимало три комнаты в мансарде, окна которых выходили на задворки Шафтсбери-авеню. Почти тридцать лет Рассел проработал там, где, несомненно, когда-то ютилась горничная. В комнате было мансардное окно, наклонный потолок и турецкий ковер, когда-то украшавший столовую деда и бабушки Рассела в Халле, ныне вытертый до сизой хлопковой основы, на которой там и сям сохранились цепкие пучки красных, синих и зеленых шерстинок. Ободренный благосклонностью, с которой Рассел выслушал его совет, Мэтт попытался убедить его осовременить офис, перестелить деревянные полы и расставить повсюду галогеновые лампы на блестящих металлических подставках.

— Нет, — коротко ответил Рассел.

— Но, пап…

— Мне нравится так, как есть. Нравится — и все. И моим клиентам тоже.

Мэтт попинал стопку разбухших картонных папок, подпирающую книжный шкаф.

— Жуть. Хлама здесь больше, чем в твоем старом сарае.

Рассел прервал раздумья и оглядел сарай. Он наполовину опустел, а то, что осталось в нем, выглядело неприступно и словно приготовилось сопротивляться до последнего. Арси спрыгнул с кресла и удалился в дом, солнце скрылось за домами, стало холодно и сыро. В куче барахла, предназначенной на выброс, валялся на боку трехколесник Розы.

«Розин велик» — так она называла его. Не «мой», а «Розин».

— Рассел! — позвала Эди.

Он поднял голову.

Эди стояла возле угла дома, неподалеку от входа в кухню, и держала на руках Арси.

— Чай! — крикнула она.

— Знаешь, — сказала Эди, — ты извини.

Она заварила чай в большом чайнике с розами, смахивающими на капусту. Чайник был апофеозом пошлости, но Эди дорожила им, как многими другими вещами, если они ассоциировались у нее с каким-нибудь местом, человеком или событием.

— Я сорвалась потому, что ты ничего не желал понять.

— Все я понимаю, — ответил Рассел.

— Правда?

Он кивнул, слегка насторожившись.

— Тогда растолкуй мне, — потребовала Эди. — Объясни, в чем дело.

Рассел ответил не сразу.

— Это финал самого затягивающего и насущного этапа материнства. К нему нелегко приспособиться.

— Не хочу приспосабливаться, — сказала Эди. Она разлила чай по огромным надтреснутым синим чашкам, которые откопала в лавке всякого старья в Скарборо, когда гастролировала… с чем? Кажется, с пьесой Пристли.

— Хочу, чтобы Бен вернулся, — добавила Эди.

Рассел добавил в свою чашку молока.

— Хочу, чтобы он вернулся, — яростно повторила она. — Чтобы опять и смешил меня, и злил, и сидел у меня на шее, и я чувствовала бы себя незаменимой.

Обхватив чашку ладонями, Рассел поднес ее к губам. Аромат чая, поднимающийся над чашкой, напомнил ему о бабушке. Дорогой чай дарджилингский она приберегала для воскресений. «Это шампанское в мире чая», — повторяла она всякий раз, когда пила его.

— Ты меня слушаешь? — спросила Эди.

— Да. Но ты забыла: все это я уже знаю.

Она подалась вперед.

— Ну как, как мне тебя вразумить?

— Вопрос в точку.

— Что?

Он отставил чашку и серьезно произнес, не глядя на нее:

— Как мне вразумить тебя?

Она уставилась на него.

— Что? — повторила она.

— Меня не было дома три часа, — продолжал он. — Все это время я перебирал всякий хлам — вещи, которые когда-то имели ценность, а потом утратили ее. Оказывается, это больно — знать, что вещи больше не понадобятся, что они навсегда отслужили свое.

— Но…

— Подожди, — остановил ее Рассел. — Просто подожди и послушай. Роза больше не станет кататься на трехколесном велосипеде, Мэтт не возьмет в руки биту, ты не сядешь читать под треснувшим плафоном. От этого делается неуютно, это нелегко осознавать, с этим так просто не примиришься. Но придется, потому что выбора у нас нет. И это еще не все.

Эди сделала продолжительный глоток и посмотрела на него поверх края чашки.

— Да?

— Ты говоришь, что хочешь, чтобы Бен вернулся. Говоришь о его энергии, о том, как он тебе нужен и как ты себя чувствуешь. А теперь представь хотя бы на минуту, каково мне. Я женился на тебе не затем, чтобы обзавестись Мэттом, Розой и Беном, хотя я благодарен за то, что они у нас есть. Я взял тебя в жены, потому что хотел быть с тобой, потому что рядом с тобой моя жизнь сияла ярче, даже когда ты бывала несносной. Ты хочешь, чтобы Бен вернулся. Так вот, тебе придется привыкнуть к тому, что его нет рядом, — привыкнуть любым способом, каким сможешь. А пока ты привыкаешь, вспомни о том, что никуда не денется. Эди, я хочу, чтобы ты вернулась. Я был рядом еще до того, как появились дети, я рядом сейчас. — Он решительно переставил чашку. — И я никуда не денусь.

Глава 2

Когда речь заходила о бизнесе, Билл Мортон гордился своей отработанной методикой увольнений. Его отец, который умер прежде, чем Биллу исполнилось двадцать, чем сделал сыну королевский подарок — возможность мифологизировать его, был хирургом. Он твердо следовал принципу «разрез должен быть глубоким, но единственным», и Билл затвердил его, как собственную мантру, и с помпой применял в мире связей с общественностью, где строительство компаний немыслимо без череды приемов на работу и увольнений.

Билл ухитрялся так часто нанимать катастрофически непригодных для работы подчиненных, что вдоволь напрактиковался в нелегком ремесле их увольнения. Он не терпел, когда в правильности его суждений сомневались, пусть даже в максимально дипломатичной форме, и в равной мере не выносил, когда кто-то осмеливался выступить с критикой характерного для него способа исправления собственных ошибок. Сам вид некомпетентного сотрудника служил Биллу живым напоминанием о собственной некомпетентности, а этого он не мог допустить. Он обнаружил, что последствий своих ошибок проще всего избежать, если вызвать сотрудника в кабинет, заранее подготовив все бумаги, улыбнуться, сообщить, что он уволен, снова улыбнуться и указать на дверь.

Именно так он и планировал поступить этим прохладным апрельским днем с Розой Бойд. Двадцатишестилетняя рыжеволосая Роза прекрасно справлялась с работой и могла пленить того, кто предпочитает полненьких и к тому же рыжих. Билл намеревался поговорить с ней коротко с улыбкой, не называя истинной причины увольнения. Он просто скажет ей, что она, к его глубокому сожалению, не подходит для работы в сфере связей с общественностью, так как ей недостает терпения, чтобы строить отношения с клиентом — порой на это может уйти пять-шесть лет, особенно если клиент из капризных. Умолчать он собирался о том, что показатели компании, подведенные, как всегда, ближе к концу налогового года, удручающе низки, и потому он решил вопреки совету главного бухгалтера уволить двух сотрудников, так как увольнение только одного могло показаться жертвоприношением. Значит, Виктору Бейсингеру придется смириться с ранней отставкой — все равно в пятьдесят четыре года от него толку мало, да и в пиаре он не силен, а вместе с ним уйдет и Роза Бойд.

Билл стоял у окна в своем кабинете, изучал огрызок панорамы, заслоненной соседним зданием, и репетировал обращение к Розе. Требовалось найти максимально верный тон: любое отклонение от него выдаст его неловкость, потому что исходя из всех профессиональных и практических соображений уволить следовало не Розу Бойд, а Хайди Кингсмилл. Загвоздка состояла в том, что Хайди обладала агрессивным и взрывоопасным нравом, к тому же пять лет назад по чистейшей случайности привела в компанию одного из самых надежных и доходных клиентов. Признаться в том, что с тех пор Хайди не совершила ни единого конструктивного шага и вдобавок оказалась эмоциональной обузой, было невозможно. Как и в том, что четыре года назад после рождественского корпоратива Билл провел с Хайди бурную ночку, и хотя этим козырем она пока не воспользовалась, тем не менее ясно дала понять: в случае чего за ней не заржавеет. Жена Билла вложила в его компанию личные средства, в ближайшем времени от нее могли понадобиться новые инвестиции, а в вопросе супружеской верности она доходила до фанатизма. Словом, так и или иначе, уйти должна была Роза Бойд — как гарантия, что конфликта Хайди Кингсмилл и миссис Мортон удастся избежать.

За спиной Билла скрипнула дверь. На пороге кабинета стояла Роза Бойд, положив правую руку на дверную ручку. Роза была в джинсах, оранжевом твидовом пиджаке и ботинках на головокружительно высоких каблуках, распущенные волосы лежали на плечах. Биллу она показалась двухметровой, внушительной и настороженной.

— Роза! — воскликнул он. И улыбнулся. — Привет.

Роза молчала.

Билл обошел вокруг стола и приглашающе похлопал по сиденью ближайшего стула:

— Садись.

Она не шевельнулась.

— Садись, Роза, — повторил Билл, все еще улыбаясь. — Это не займет и минуты.

Роза коротко вздохнула и переступила с ноги на ногу.

— Входи, — распорядился Билл. — Входи и закрой дверь. Разговор касается только нас с тобой. Незачем посвящать в него весь офис, верно?

— Они все знают, — сказала Роза.

Билл сглотнул и снова похлопал по стулу.

Он открыл рот, но Роза опередила его:

— Они держат пари. О том, насколько быстро вы управитесь.

Билл уставился в противоположную стену.

— Я выиграю, — добавила Роза. — Я поставила на то, что вы уложитесь за минуту. И я права.

Она попятилась и с треском захлопнула за собой дверь.

Кейт Фергюсон лежала на полу в ванной, ожидая, когда ее вновь замутит. Ей казалось, она прекрасно подготовилась к тошноте в первые месяцы беременности — по утрам, когда Барни сможет приносить ей чай с печеньем (мать настоятельно рекомендовала Кейт сухое печенье типа галет) и хлопотать вокруг нее неловко и неумело, как полагается мужу. Но оказалось, что она совершенно не готова к тому, что тошнота будет преследовать ее весь день, каждый день, мешать работать, не допускать даже мысли о кусочке хлеба с отрубями или о кофе, не говоря уже о походах к кухонному шкафчику, препятствовать малейшим проявлениям вежливости по отношению к толпам доброжелателей, слащаво поздравляющих ее с тем, что она забеременела так сразу, едва успев выйти замуж.

— Как приятно видеть, что хоть кто-то способен действовать правильно, — заявила лучшая подруга ее матери. — Не то что эти бездушные карьеристки, которые рожают первенцев, когда впору обзаводиться внуками.

Если и дальше так пойдет, думала Кейт, слабо постанывая на кафельном полу, бабушкой она никогда не станет, потому что даже до материнства не доживет. Тошнота была такой ужасной, такой изматывающей, такой бесконечной, не оставляющей никакой надежды на скорое избавление. Ребенок где-то в дебрях судорожно сжавшегося живота воспринимался как враг, злобный гоблин размером с грецкий орех, безжалостный эгоист, развивающийся так, как ему вздумается. Снимок с первого УЗИ Барни хранил в бумажнике, а Кейт даже смотреть на него не хотела, не желала представлять себе крошечное существо, способное пробудить к себе такую яростную и стойкую неприязнь. Вроде бы совсем недавно они с Барни проводили медовый месяц в Малайзии и планировали новую и увлекательную семейную жизнь по возвращении в Лондон, и вот бледная, покрытая липким потом Кейт уже лежала на полу ванной, скулила, всхлипывала, и некому было даже подать ей носовой платок.

Зазвонил телефон.

— Заткнись! — крикнула Кейт.

Телефон прозвенел четыре раза и умолк. Помолчал и снова подал голос. Это наверняка Роза. Они с Кейт договорились подавать сигнал четырьмя звонками, еще когда учились в университете: сначала отделывались таким способом от нудных или настырных ухажеров, затем — просто чтобы проявить заботу друг о друге. Постанывая, Кейт заставила себя подняться, дотащилась до двери ванной, а затем до спальни, где трезвонил телефон, зарывшись в складки покрывала.

— Сдохнуть хочется, — сказала Кейт в трубку.

— До сих пор? Бедненькая.

— Уже четыре недели, даже почти пять. Ненавижу этого младенца.

— Попробуй лучше возненавидеть свои гормоны.

— Их сначала надо себе вообразить. Я не умею ненавидеть то, чего никогда не видела.

— Я подскажу тебе, кого надо воображать, — пообещала Роза, — можешь ненавидеть его сколько влезет. Билла Мортона.

Кейт переползла по кровати ближе к изголовью и упала в подушки.

— А что он натворил?

— Выгнал меня, — ответила Роза.

Кейт застонала.

— Роза…

— Знаю.

— Что ты такого натворила?

— Ничего.

— Просто так никого не выгоняют…

— Еще как выгоняют — в мире Билла Мортона, где каждый дрожит за свою шкуру. Уволить Хайди он не может: он трахнул ее и теперь боится, как бы она не подняла визг. А дела идут скверно, на зарплату всем нам денег не хватает.

Кейт перекатилась на бок и подмяла подушку под живот.

— Роза, эта работа была нужна тебе позарез.

— Да.

— Сколько, ты говорила, у тебя долгов по кредиткам — пять тысяч?

— Почти шесть.

— Лучше переселяйся к нам, поживи пока здесь…

— Нет.

— Барни не станет возражать.

— Станет. Как и ты. И я. И все-таки спасибо тебе, Кейт. Спасибо.

— Когда уходишь оттуда? — спросила Кейт.

— Уже ушла. Разобрала стол, свалила почти все в мерный мешок и бросила его в мусорку возле офиса.

— Значит, рекомендаций тебе не видать…

— Мне не нужны рекомендации.

Кейт тяжело вздохнула:

— Ох, Роза…

— Я что-нибудь придумаю.

— Например?

— Может, устроюсь в службу продаж по телефону…

— Я так жутко себя чувствую, что даже подбодрить тебя не могу, — призналась Кейт.

— А я до сих пор бешусь. Пока я в ярости, со мной все в порядке.

— И не переживаешь?

Последовала длинная пауза. Кейт сползла с подушки.

— Роза!

— Конечно, переживаю, — сказала Роза. — Не припомню, чтобы я когда-нибудь не переживала. Из-за денег.

— Но все эти… расходы…

— Да, — прервала Роза. — Меня они тоже пугают, но остановиться я не могу. Пока я была с Джошем… — Она осеклась.

— Да?..

— Ну, в то время хоть были причины — ужины, поездки в отпуск…

— Он тебя использовал.

— Ты всегда это твердила.

— И как видишь, я была права.

— Хм-м.

— Что же ты будешь делать?

Роза ответила с расстановкой, делая длинные паузы между словами:

— Не знаю. Не думала. Пока что.

— Вот если бы я могла…

— От тебя ничего не требуется. Я просто поделилась с тобой, но не для того, чтобы ты чувствовала себя обязанной хоть что-нибудь предпринять.

— Когда мне немного полегчает, чтобы не хотелось умереть каждую минуту, от меня будет больше толку.

— Тебе радоваться надо…

— Потому, что у меня есть все? — жестко, напрямик уточнила Кейт.

— Я не это хотела сказать…

— Но подумала.

— Конечно, подумала, — раздраженным тоном созналась Роза. — А ты чего ждала?

Кейт закрыла глаза.

— Иди.

— Уже иду. Просить милостыню у банкоматов.

— Я серьезно. Насчет твоего переезда к нам.

— Знаю. Спасибо.

Желудок Кейт налился тяжестью. Бросив телефон в продавленную среди подушек вмятину, она поспешно соскочила с постели, крикнула «пока!» и метнулась в ванную.



В сандвич-баре Роза купила мексиканскую лепешку с завернутым в нее салатом из фасоли и унесла ее на скамейку на Сохо-сквер. На противоположном конце скамейки сутулилась девушка в длинном сером плаще и темных очках, приглушенно и монотонно втолковывающая что-то по мобильнику. Она говорила не по-английски, в ее внешности было что-то неопределенное, неуловимое, но не английское. «Вероятно, латышка, или румынка, или даже чеченка, — подумала Роза. — Или эмигрантка, или в бегах; может, раньше она была секс-рабыней, сидела в комнате без окон с пятью другими девушками и обслуживала по двадцать мужчин за ночь». А может, продолжала размышлять Роза, разглядывая свою лепешку и жалея, что не выбрала другую начинку — неудачный какой-то цвет, — этой девушке жилось так тяжко, что по сравнению с ней нынешнее положение Розы — не более чем крошечное и ничем не примечательное пятнышко на сплошном фоне сибаритства и относительного процветания. Может, ее, Розина, беда — не обстоятельства, а извечные ожидания, ее убежденность в том, что стоит только постараться, захотеть, сосредоточиться, и желанный результат будет гарантирован, ведь существует же он где-то как награда для отважных.

Она отогнула прозрачную пленку от края лепешки и неловко надкусила ее. Три красные фасолины в соусе тут же шмякнулись на колено, на джинсы только что из чистки, а с колена на землю, где образовали яркий, экзотический и смутно-зловещий рисунок. Разглядывая его, Роза думала: как странно, что в жизни мало кто уделяет внимание мелочам — или по крайней мере придает им значение, — до тех пор, пока в состоянии обостренного восприятия, вызванном радостью, горем, разочарованием или страхом, не обнаружит, что все его существование, от значительных событий до последнего штриха, подчинено сюжету исполненной смысла драмы. Три красные фасолины на земле и девушка в сером плаще, тихо разговаривающая по мобильнику на незнакомом языке, вдруг стали символами, обрели значение. И вместе с тем оба оставались не более чем никак не связанными подробностями, сопровождающими миг, без которого Роза отчаянно и страстно мечтала обойтись.

Она положила лепешку на скамейку возле себя. В нынешнем состоянии ее вкус казался не экзотическим и оригинальным, а попросту чуждым. Откинувшись на спинку скамьи, Роза подняла голову, засмотрелась в монотонно серое небо и паутину веток, покрытых бугорками почек, и задумалась о том, что в сложившейся ситуации обиднее всего ее непредсказуемость. Роза никак не могла ее предвидеть. Ей и в голову не могло прийти, что через пять лет после окончания университета она провалит поиски интересной работы, провалит попытку завязать прочные романтические отношения и потерпит фиаско, добиваясь возможности распоряжаться своей жизнью именно тем образом, который она считала автоматически предлагающимся к взрослой жизни.

Учиться было сравнительно легко. Роза любила учиться, умела заводить друзей, спокойно принимала успехи. С одиннадцатилетнего возраста она встала на рискованный, но многообещающий путь точно посередине между рассудительностью и бунтарством — ее старший брат восхищался этим путем, а младший умело притворялся, будто следует ему. Все долгие, насыщенные, направленные к одной цели годы учебы она культивировала в себе утонченную оригинальность и дерзость, уверенная, что та спасет ее и от скуки, и от трудностей. Так и было — пока Роза не влюбилась в человека, который предпочел поверить скорее в ее маску, чем в уязвимую сущность, которая скрывалась под ней, и тем самым вмиг уничтожил всю показную уверенность, создававшуюся годами.

Все близкие взяли на себя труд объяснить ей, насколько неприятен им был Джош. Под традиционным, но лживым лозунгом «откроем ей глаза ради ее же блага» родные и друзья растолковали ей, что Джош избалован, ненадежен, инфантилен и эгоистичен. В ответ она просто повторяла: «Знаю». Она и вправду знала. С первых волнующих, но нервозных свиданий знала, что Джош не способен и не готов подарить ей ровное сияние надежной любви, на которую, по уверениям женских журналов, имеет полное право каждая девушка. Но с Джошем у нее не получилось ни ровных, ни надежных отношений. Они оказались неожиданными во всех смыслах слова: врасплох заставало его будоражащее, непредсказуемое присутствие, сбивало с ног влечение. Влюбленность в Джоша стала опрометчивым, рискованным шагом, после которого Роза, привыкшая к безмятежному существованию в роли всеобщего кумира, вдруг пополнила ряды беззащитных поклонников. Джош мог потребовать и получить что угодно, лишь бы он не ушел.

Он продержался почти два года, перебрался к Розе и целыми часами играл в покер на ее компьютере или звонил по межгороду с ее телефона. Заказывал билеты на спектакли и балеты, бронировал номера в отелях и столики в ресторанах, таинственным образом ухитряясь не платить за них. Оставлял розы на ее подушке, послания на зеркале в ванной и крохотные, соблазнительные подарки, завернутые в салфетки, — в ее туфлях. Рядом с ним она словно раскачивалась на эмоциональных качелях, и когда он наконец ушел, она еще несколько месяцев была убеждена: по его милости она не только разорена и погрязла в долгах, но и навсегда утратила способность чувствовать себя по-настоящему живой.