Антони ТРОЛЛОП
БАРЧЕСТЕРСКИЕ БАШНИ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Города Барчестера нет на карте Англии, так же как нет на ней и Барсетшира — того графства, в котором развертывается действие романов Троллопа, принадлежащих к обширному циклу “Барсетширеких хроник” (1855—1867). Но за сто лет они успели так прочно войти в сознание многих поколений английских читателей, что воспринимаются как доподлинная реальность.
“Мистер Троллоп стал почти что национальным учреждением. Так велика его популярность, так свыклись с его героями его соотечественники, столь широко распространен интерес к его повестям, что они по необходимости входят в круг общезначимых понятий, употребительных в повседневном обиходе. Его характеры стали общественным достоянием”. Так писал о Троллопе журнал “Нейшнал ревью” в 1863 году. После того как был напечатан этот отзыв, литературному наследию Троллопа довелось испытать немало превратностей. Но в конце концов, оно не только выдержало проверку временем, но вступило даже за последние десятилетия в период настоящего “возрождения”. Не принадлежа к числу титанов английской литературы, Антони Троллоп (1815—1882) занял в ней прочное и почтенное место как “крупный писатель второго плана” (по определению одной из своих почитательниц, романистки Памелы Хэнсфорд Джонсон).
Тот день, когда немолодой чиновник почтового ведомства Антони Троллоп попал по служебным делам в городок Солсбери, знаменитый своим собором, оказался памятным днем не только в биографии самого Троллопа, но и в истории английского романа. Именно здесь, под впечатлением древнего готического собора и окружающих его старинных домов, тихих улочек и зеленых лужаек, осененных вековыми вязами, у Троллопа, как вспоминал он впоследствии в своей автобиографии, зародился замысел романа “Смотритель” из жизни духовенства провинциального соборного города Барчестера. За “Смотрителем” последовали “Барчестерские башни”, а затем — и другие романы из цикла “Барсетширские хроники”.
Любопытно, что в наше время, через сто лет после Троллопа, солсберийский собор дал повод к созданию замечательного произведения совсем другого рода. “Шпиль” (1962) Уильяма Голдинга — книга трагического пафоса, где историческое прошлое (создание собора) просматривается сквозь философскую аллегорию, обращенную к современности, и человеческая природа раскрывается в ее полярных противоречиях, героических взлетах и позорных падениях.
Вдохновение Троллопа окрашено совсем иным эмоциональным колоритом. Мир его “Барсетширских хроник” прочен, спокоен и освещен ровным и ясным солнечным светом здравого смысла. Если здесь и случаются бури, то это, по большей части, бури в стакане воды. Троллопа не занимают — в отличие от Голдинга — ни загадки средневекового зодчества, ни бездны человеческого духа, и драматизм его хроник по преимуществу проявляется в тонкой и иронической разработке комедии нравов. Зато в области автор “Барчестерских башен” — настоящий мастер.
А между тем Троллоп знал жизнь не только с казового ее конца. В “Автобиографии” он подробно описал свое невеселое детство и трудную молодость.
Отцу его, чудаку прожектеру, не везло во всех его начинаниях. Будучи адвокатом Канцлерского суда, он разогнал всех клиентов своим неуживчивым, брюзгливым нравом; потом вздумал завести образцовую ферму и окончательно разорился, беспомощно и неумело хозяйствуя на запущенной, заросшей сорняками земле. Последней, заветной его затеей было составление “Церковной энциклопедии”; он умер, так и не доведя до конца этот многотомный, никому не нужный труд.
Семья жила впроголодь. Из шести детей четверо умерли от туберкулеза: выжили только Антони и его старший брат. Отцовская ферма была расположена по соседству с известной привилегированной школой в Гарроу. Это дало возможность пристроить туда мальчика приходящим учеником почти бесплатно,— но ценою таких обид и унижений, о которых Антони Троллоп не мог вспомнить равнодушно даже пятьдесят лет спустя. Обтрепанный, забрызганный грязью, пропахший навозом, он чувствовал себя настоящим парией среди сынков знатных вельмож и крупных дельцов. “Оскорбления, которые мне приходилось сносить, не поддаются описанию,— вспоминал Троллоп.— Когда я оглядываюсь на прошлое, мне кажется, что все ополчились против меня,— и учителя и ученики. Меня не принимали ни в какие игры. И я ничему не учился — потому что меня ничему не учили”. Зато удары сыпались на него градом. На всю жизнь запомнилось Троллопу, как директор школы, доктор Батлер (тот самый, которого несколькими годами ранее высмеял в своих сатирических стихах учившийся в той же школе Байрон), остановил его однажды на улице и, “нахмурив чело, подобно Зевсу-громовержцу, грозно вопросил: возможно ли, что школа в Гарроу, к своему позору, числит среди своих учеников столь непристойно грязного мальчишку! О, что я перечувствовал в эту минуту! Но я не мог выразить своих чувств. Не сомневаюсь, что я был грязен; но полагаю, что он был жесток. Он должен был бы узнать меня, если бы увидел меня так, как видел обычно,— ведь он сек меня постоянно. Возможно, что он не узнал меня в лицо”.
Из этого “каждодневного чистилища” Троллопа спасла лишь предприимчивость его матери.
Если некоторые затеи миссис Троллоп и терпели фиаско, то все же она, несомненно, отличалась большей энергией и деловитостью, чем ее злополучный муж. Самым смелым из ее начинаний в школьные годы Антони была поездка в Америку, где она вознамерилась открыть “Базар” для торговли английскими галантерейными товарами. Эта коммерческая авантюра провалилась. Но за годы жизни в США Фрэнсис Троллоп — наблюдательная и вдумчивая путешественница — успела накопить достаточно материалов для книги “Домашний быт американцев” (1832). Ее остроумные и меткие характеристики вульгарности, делячества и мещанского убожества, которые поразили ее в США, снискали этой книге, кое в чем предварившей “Американские заметки” Диккенса, значительную популярность. Фрэнсис Троллоп, которой в эту пору было уже пятьдесят лет, уверовала в свои литературные способности и принялась писать роман за романом, выпустив до конца жизни сто четырнадцать томов! Ей не удалось приумножить своей славы; но она дала кров и хлеб умирающим детям и мужу и показала пример продуктивности своему сыну.
Впрочем, даже и в эту пору семейство Троллопов оставалось в самом бедственном положении. Выйдя из школы, девятнадцатилетний Антони оказался на распутье. Из Гарроу он не вынес никаких знаний,— всем, что он знал, он был обязан только самому себе. Жадное, хотя и беспорядочное чтение уже успело приохотить его к литературе. Но о дальнейшем продолжении образования нечего было и думать. Антони поступил было классным надзирателем в школу. Но однажды его питомцы вернулись с загородной прогулки, на которую он сопровождал их, в таком виде, что директор школы пришел в ужас, прикинув предстоявшие ему расходы по починке их одежды и обуви. Пришлось переменить профессию. Со страхом и трепетом Троллоп явился на экзамены в почтовое ведомство, где ему выхлопотали вакансию: от будущих клерков, кроме хорошего почерка, требовали грамотности и знания начатков арифметики, а он не чувствовал себя уверенным ни в том, ни в другом. Экзамен, однако, оказался проформой, и Антони занял место за конторкой, с мизерным окладом в девяносто фунтов в год.
Семь лет, в течение которых Троллоп служил в главном почтовом управлении,— как он описал их впоследствии в “Автобиографии”,— очень похожи на жизнь мелких лондонских клерков, как мы знаем ее по романам Диккенса. Вечные, неизбежные долги, составление и переписка однообразных казенных бумаг да попытки в недозволенное время урвать часок-другой, чтобы перекинуться в картишки за бутылкой виски... У начальства Троллоп приобрел репутацию неблагонадежного чиновника, смутьяна и лентяя,— его часы почему-то всегда опаздывали по меньшей мере на десять минут!
Если он не стал ни диккенсовским Диком Суивеллером, ни Ньюменом Ноггсом, то только потому, что одновременно со своим убогим канцелярским существованием он жил второй жизнью, строя в мечтах воздушные замки, составляя в своем воображении увлекательные истории. Их героем первоначально был он сам; потом появились другие лица, и их характеры стали определять развитие действия...
Троллопу было уже под тридцать, когда он впервые решился попытать свои силы в области беллетристики. За это время в его судьбе наметился поворот к лучшему. Почтовое ведомство предложило ему должность в Ирландии; заработок и здесь был невелик, но Троллоп был счастлив уже возможностью вырваться из ненавистной ему лондонской конторы. Жизнь в Ирландии оказалась гораздо более вольной и богатой впечатлениями. В качестве помощника окружного контролера он должен был объезжать всю округу, заглядывая в глухие медвежьи углы, чтобы проверять счета местных почтмейстеров и разбирать жалобы получателей писем. Он сталкивался со множеством разных людей, наблюдал новые для него нравы. Первые его романы, естественно, были написаны на ирландскую тему (“Макдермоты из Валликлорзна”, 1847, и “Келли и О\'Келли”, 1848).
Ни тот, ни другой роман не имел никакого успеха, так же как и последовавший за ними исторический роман “Вандея” (1850).
Троллоп впервые нашел себя как писатель только в романе “Смотритель” (1855).
На этом романе необходимо остановиться подробнее, так как хотя он, как и все другие “Барсетширские хроники”, представляет собой совершенно самостоятельное, законченное произведение, он, вместе с тем, положил начало всему этому циклу и послужил своего рода прологом к “Барчестерским башням” (1857).
Уже здесь, в “Смотрителе”, определилась географическая и социальная территория “Барсетширских хроник”, наметился круг их действующих лиц (в дальнейшем, правда, значительно расширившийся) и характер повествования.
Как полагают исследователи, вымышленный Барсетшир Троллопа совместил в себе черты нескольких соседствующих друг с другом графств юго-западной Англии: это и Уилтшир (где находится город Солсбери), и Дорсетшир, и Сомерсетшир, и Суррей... Во всяком случае, это уголок аграрной, еще не тронутой индустриальным развитием патриархальной Англии. Описывая его в более позднем романе “Доктор Тори”, Троллоп подчеркивает, что Барсетшир — местность “чисто земледельческая; земледельческая по своей продукции, земледельческая в лице своих бедняков, земледельческая в своих утехах. Есть здесь, конечно, и города,— складочные места, где можно купить семена и бакалею, ленты и совки для угля; где торгуют на рынке и устраивают балы; где выбирают депутатов в парламент (по большей части,— наперекор всем прошлым, настоящим и будущим биллям о реформе,— в соответствии с распоряжениями соседнего земельного магната)... Но эти города ничего не прибавляют к значению графства... В каждом из них есть два водопроводных насоса, три гостиницы, десять лавок, пятнадцать пивных, церковный сторож и базарная площадь” Единственное исключение составляет Барчестер: здесь заседает окружной суд; здесь же находится и кафедральный собор. “При соборе существует клерикальная аристократия, которая, безусловно обладает должным весом. Епископ, настоятель, архидьякон, три или четыре пребендария и все их бесчисленные капелланы, викарии и церковные сателлиты составляют общество, настолько могущественное, что с ним считается поместное дворянство. В остальном величие Барсетшира зависит всецело от землевладельцев”
В среде этой “клерикальной аристократии” и развертывается действие “Смотрителя”.
Заглавный герой романа, Септимий Хардинг, с которым читатель встретится снова в “Барчестерских башнях”, безмятежно пользуется всеми преимуществами своей синекуры ― почетной должности смотрителя Хайремской богадельни. Эта богадельня была учреждена еще в XV веке неким Джоном Хайремом, барчестерским торговцем шерстью. За четыреста дет, прошедших со смерти Хайрема, пригородные поля и выгоны, завещанные им богадельне, застроились жилыми домами и стали приносить такой доход, какой ему и не снился. Весь этот доход — восемьсот фунтов в год — за вычетом скромных расходов по содержанию двенадцати стариков пансионеров, согласно буквальному смыслу старого завещания, составлял вознаграждение смотрителя богадельни.
В основе сюжета оказывается борьба за пересмотр этого положения, которую начинает барчестерский радикал Джон Болд и в которую затем вступает и пресса. Борьба осложняется тем, что Болд влюблен в Элинор, дочь Хардинга, и пользуется ее взаимностью. Но внутренний драматизм романа в гораздо большей степени обусловлен не этими обстоятельствами, а характером самого Хардинга.
Пока “дело о завещании Джона Хайрема” не оказалось предметом шумных демагогических споров, преподобный Хардинг в своем простодушии и не помышлял о том, что кто-то может поставить под сомнение его права на дом и доход, которыми он пользуется как смотритель Хайремской богадельни. Но, раз возникнув, сомнения эти, как наболевший вопрос совести, начинают тревожить и его самого. Человек тихий, мягкий и незлобивый, он проявляет неожиданную и для его друзей, и для врагов твердость. В то самое время как Болд, подчиняясь просьбам Элинор, решает прекратить начатую им кампанию, Септимий Хардинг, не зная об этом и не дожидаясь официального исхода дела, подает в отставку,— поскольку, по внутреннему убеждению, он уже не может долее оставаться смотрителем богадельни.
“Дело о Хайремской богадельне” окончательно завершается только в “Барчестерских башнях”, после того, как завещание Джона Хайрема стало предметом рассмотрения особой парламентской комиссии. Но уже в “Смотрителе” вполне определилась позиция самого Троллопа — умного и иронического наблюдателя, который проникает в действительные скрытые мотивы намерений и поступков своих героев, какими бы высокопарными фразами они ни прикрывались. Он видит насквозь и архидьякона Грантли, понимая, что для этого ярого поборника прерогатив церкви главным, в конце концов, является сохранение его собственной власти и авторитета в епархии. Но он видит насквозь и Джона Болда, этого маленького барчестерского Дантона, который самозабвенно упивается своим обличительством, очень далеким: от действительных нужд народа. Пустопорожность демагогии Болда наглядно обнаруживается в истории со стариками пансионерами богадельни. Приняв за чистую монету агитацию Болда и его единомышленников, бедняги уверовали, что после отставки прежнего смотрителя весь его доход будет поделен между ними и каждый получит по сто фунтов в год! Окрыленные этой надеждой, почти все они, по наущению Болда, подписывают петицию, требующую устранить несправедливости и злоупотребления в управлении богадельней. Но к их горькому разочарованию, с уходом в отставку Хардинга они не только не получают заветных ста фунтов, но лишаются и той скромной, но вполне реальной суммы в два пенса в, день, которую Хардинг по доброй воле добавлял к их довольствию.
В “Барчестерских башнях” ситуация “Смотрителя” значительно усложняется. Церковь не противостоит теперь как единая сила атакам извне. Троллоп посвящает читателей в сложное переплетение интриг, раздоров и конфликтов, средоточием которых оказывается епископский дворец в Барчестере и которые охватывают всю епархию.
Английским писателям и ранее случалось обращаться к жизни отечественного духовенства. Созданные Фильдингом, Гольдсмитом и Стерном образы пастора Абрагама Адамса, векфильдского священника Примроза и Йорика вошли в галерею классических образов литературы английского Просвещения. Эти благородные чудаки-бессребреники, новые донкихоты христианского человеколюбия, выглядели как редкостное исключение среди их жадных и властолюбивых собратьев и платились вечными неудачами за свою верность долгу. В XIX веке Джейн Остин, а позднее — Шарлотта Бронте нашли яркие краски для изображения прихлебателей, проныр и деспотов из духовного звания. Элизабет Гаскел создала интересный образ священника, сложившего с себя сан из-за несогласия с “тридцатью девятью статьями”, определяющими платформу англиканской церкви. Джордж Элиот посвятила “Сцены клерикальной жизни” незаметным житейским драмам, разыгрывающимся в домах беднейших служителей церкви.
Но до Троллопа никто из его соотечественников не ставил себе задачей создать такую широкую, исчерпывающую картину жизни англиканского духовенства, как та, что была развернута в “Смотрителе”, “Барчестерских башнях”, “Фремлейском приходе”, “Последней барсетширской хронике” и других его романах.
Замечательно при этом, как материальны в изображении Троллопа устремления и интересы, господствующие в этой среде. Некоторые из его клерикальных персонажей принадлежат, безусловно, к числу искренне верующих людей. Но даже и их жизнь менее всего наполнена духовными исканиями. На первом месте здесь у тех, кто победнее, вроде злополучного Куиверфула с его четырнадцатью детьми,— заботы о куске хлеба. А у других, обосновавшихся в более доходных приходах,— заботы о карьере, престиже и власти. Англиканское духовенство предстает в трезво реалистическом изображении Троллопа как профессиональная корпорация, члены которой руководствуются точно такими же практическими расчетами, как любые другие дельцы. Именно такими дельцами от религии выглядят в “Барчестерских башнях” и вновь назначенный епископ, и его супруга, миссис Прауди, и капеллан Слоуп, и архидьякон Грантли.
Троллоп не делает из своих реалистических зарисовок более широких выводов относительно роли церкви и религии. Он был противником “всеобщей сатиры”, причислял себя к “консервативным либералам” и был глубоко убежден в превосходстве XIX столетия над предшествовавшими. Он подшучивал над гневными обличителями социальной несправедливости — Карлейлем и Рескином, “с их скрежетом зубовным”, а в “Смотрителе” воспользовался случаем, чтобы ввести в свой роман прямую пародию на социально-обличительные романы Диккенса, который фигурирует здесь как “мистер Пополар Сентимент” и уличается в гротескных преувеличениях и чрезмерной патетичности.
Однако образы Слоупа и миссис Прауди явно принадлежат к сатирической традиции английской литературы.
Образ Слоупа, как и отношение к нему самого Троллопа, удивительно цельны. Все в нем, начиная с его противного липкого рукопожатия и жирно напомаженных височков и кончая его церковными интригами и любовными шашнями, вызывает в читателе омерзение, которому вполне сочувствует и сам автор. Упоминание о том, что после своего изгнания из Барчестера Слоуп, нимало не растерявшись, сразу же пристроился “утешителем” к благочестивой вдове богатого сахарозаводчика, завершает выразительным сатирическим финалом историю церковной карьеры этого “преподобного” подлеца. Слоуп может быть поставлен рядом с Пекснифом или Чэдбендом Диккенса как живое воплощение английского буржуазного ханжества.
Отношение Троллопа к образу миссис Прауди более сложно. “Она не только тиранка, задира, поп в юбке, мещанка, готовая отправить вверх тормашками на самое дно преисподней всех, кто с нею не согласен; но в то же время она добросовестна, ничуть не лицемерна, действительно верит в серный ад, каким грозит другим, и хочет спасти от него души тех, кто ее окружает”. Так писал о ней Троллоп. Но какова бы ни была личная искренность убеждений миссис Прауди, роль, которую она хочет играть в Барчестерской епархии, ежечасно порождает смехотворные осложнения, и всякий раз, как ее тяжелая поступь и суровый голос слышатся на страницах романа, мы знаем, что это не предвещает добра ни бедняге епископу, ни его подчиненным.
Показать и “христианскую добродетель, и христианское ханжество”,— так определял свои намерения сам автор “Барсетширских хроник”. Нельзя не заметить, что вторая часть этой программы удалась ему лучше первой.
По тому времени в чопорной викторианской Англии середины XIX века нужна была немалая смелость, чтобы представить служителей государственной, правящей церкви в таком недвусмысленно сатирическом свете, в каком появляются перед нами и никчемный епископ, и его властолюбивая жена, которая “тоже хочет стать епископом”, и капеллан Слоуп, который втайне намерен прибрать к рукам их обоих.
Рецензент, по поручению издателя Лонгмена ознакомившийся с рукописью “Барчестерских башен”, был шокирован “непристойностью” многих сцен романа,— в частности, по-видимому, тех, где фигурировали капеллан Слоуп и синьора Нерони. Троллоп пошел на мелкие уступки, но остался непреклонным в главном.
В изображении барчестерских церковных распрей в романе Троллопа отразилась действительная борьба различных идейно-политических направлений в тогдашней англиканской церкви,— и для тогдашних читателей это придавало “Барчестерским башням” прелесть особой злободневности. Оксфорд, с которым так тесно связаны в романе и архидьякон Грантли, и Эйрбин, был в ту пору центром так называемого “оксфордского движения”, возглавленного Ньюменом. Оксфордцы ратовали за усиление мистико-слиритуалистических тенденций в англиканстве, за восстановление средневековой обрядности в богослужении, уничтоженной Реформацией, и т. д. В конце концов некоторые из них перешли в католичество, а Ньюмен стал кардиналом католической церкви в Англии.
Если “оксфордцы” считались ревнителями так называемой “высокой” англиканской церкви, то их противники, представленные в романе новым барчестерским епископом, его женой, капелланом Слоупом, принадлежат к так называемой “низкой” церкви. Утверждая, что они блюдут традиции Реформации, хотят очистить англиканство от стародавнего мусора (чем особенно хвастает Слоуп) и приблизить его к современности, они притязали даже на некоторую демократичность, которая, однако, была всецело демагогической. О том, как далеки были церковники этого толка от понимания нужд народа, можно судить, в частности, по их позиции в вопросе о соблюдении “дня субботнего”. Вопрос этот в ту пору приобрел значительную общественную актуальность. Английские трудящиеся требовали, чтобы по воскресным дням им был открыт доступ в музеи, театры и т. д.; между тем в епископском дворце в Барчестере,— как с недвусмысленной иронией показывает Троллоп,— мечтают даже о том, чтобы прекратить движение поездов по воскресным дням!
Но, как был убежден Троллоп, “читателю,— раз уж он взялся за беллетристическое произведение,— не требуется в данный момент пи политики, ни философии,— ему нужен его роман”. А потому если автор и касается в “Барчестерских башнях” церковной политики тех лет, то лишь постольку, поскольку без этого не мог бы так рельефно обрисовать характеры своих персонажей и выяснить скрытую подоплеку их поведения.
Троллоп был одним из первых английских писателей, кто сам именовал себя реалистом (как он это делает в своей “Автобиографии”). И реализм его вполне определился уже в “Барчестерских башнях”. Американский романист Натаниэль Готорн,— художник-романтик, очень несхожий с Троллопом по всему духу своего творчества,— тем не менее, очень точно охарактеризовал стиль создателя “Барсетширских хроник” в следующем письме, относящемся к I860 году. “Читали ли вы романы Троллопа? — писал Готорн американскому издателю Филду.— Они пришлись мне как раз по вкусу,— весомые, вещественные, вскормленные говядиной и вдохновленные элем; они так реальны, как будто какой-то великан вырубил огромный кусок земли и положил его под стекло, вместе со всеми людьми, которые занимаются по-прежнему своими каждодневными делами, не подозревая, что их выставили напоказ. Это книги английские, как бифштекс... Для того чтобы вполне понять их, надо пожить в Англии; но все же мне кажется, что верность человеческой природе обеспечит им успех повсюду”.
Троллоп очень гордился этим отзывом, который стал ему известен, и много лет спустя воспроизвел его в “Автобиографии”.
Не означала ли эта эстетика “куска жизни” объективистски-натуралистического отношения к действительности? Не предполагала ли она полного и равнодушного самоотстранения от своих персонажей и их судьбы? Дело обстояло не так.
Примечательно в связи с этим шутливое авторское отступление в “Барчестерских башнях” о соотношении между фотографией и искусством портрета. Метафора, в наши дни уже избитая и стертая, во времена Троллопа обладала всей свежестью новизны и выразительно поясняла его мысль: точно так же, как самый верный дагерротип не может передать одухотворенное выражение живого лица, так и характер человека не может быть воспроизведен посредством моментальной “умственной дагерротипии или фотографии”. Нужна длительная и упорная работа ума и воображения, чтобы вжиться в характер и воссоздать его во всей его сложности. Романист “должен научиться ненавидеть и любить своих героев,— доказывал Троллоп в “Автобиографии”,— он должен с ними спорить, ссориться, мириться и даже подчиняться им”.
Реализм Троллопа может быть определен как реализм аналитический. Он гордился тем, как досконально знал своих персонажей: “Их целая галерея, и я могу утверждать, что в этой галерее я знаю тон голоса, цвет волос, блеск глаз и одежду каждого. О любом мужчине я знаю, какими словами он может заговорить, и знаю о любой женщине, когда она улыбнется и когда нахмурится”.
Но еще важнее было то, что Троллоп умел уловить скрытую связь между словами и поступками своих героев и их тайными, зачастую не вполне ясными даже им самим побуждениями. Он особенно внимателен к мелочам, к подробностям и оттенкам. Он превосходно знает, как много личного яда может просочиться в самую благочестивую церковную проповедь и сколько коварства может быть заключено в обращении и подписи коротенькой служебной записки.
В “Барчестерских башнях” прекрасно проанализирована не только вся скрытая от мирян механика церковного управления, но и тайные помыслы людей, ее осуществляющих. Эгоизм в его различных видах и степенях оказывается едва ли не всеобщим двигателем всех персонажей Троллопа.
Даже смиренный мистер Хардинг, отказываясь от всех представляющихся ему почетных и прибыльных мест, поступает так не только по благородству души, но и потому, что инстинктивно хочет оградить свой покой и досуг от посягательств церковных политиканов. А Элинор? Разве не примешивается себялюбивая досада ко всем другим ее побуждениям, заставляя ее упорствовать и в своей слепоте к домогательствам Слоупа, и в своем непонимании истинных чувств Эйрбина?
Юмор относительности, блестяще разработанный еще английскими романистами XVIII века, играет огромную роль в “Барчестерских башнях”. Сам Троллоп шутливо намекает на связь своих персонажей с этой доброй старой традицией английского романа, делая своего самодовольного интриганами карьериста Слоупа прямым потомком напыщенного и тупого педанта, доктора Слопа, жестоко осмеянного Стерном в “Тристраме Шенди”. (Библейское имя Обадия, которое носит Слоуп, также усиливает комический эффект: ведь в “Тристраме Шенди” так звали слугу, которого доктор Слоп считал своим злейшим врагом и осыпал жестокими проклятиями.)
Троллоп никогда не забывает о том, каким неиссякаемым источником комизма является сопоставление того, что воображают о себе сами люди, с тем, что думают о них окружающие и что знает о них сам всеведущий автор.
“Свет упрекал мистера Куиверфула за корысть и небрежение к своей чести, а у домашнего очага на него сыпались столь же горькие упреки за его готовность принести их всех в жертву глупой гордости. Удивительно, как точка зрения меняет вид того, на что мы смотрим!” — пишет Троллоп.
Соответственная взаимопроверка мнений и поступков действующих лиц совершается на протяжении всего романа, окрашивая ироническими отсветами все происходящее. Перед нами — комедия ошибок в пятидесяти трех главах, где все заблуждаются и на чужой счет, а еще чаще — на свой собственный. К числу самых блестящих эпизодов этой комедии принадлежат, конечно, те главы, в которых фигурируют эксцентрически обольстительная синьора Нерони и другие члены семейства Стэнхоупов. Такой тонкий художник, как Генри Джеймс (сам умевший мастерски изображать социальные контрасты), восхищался этими главами “Барчестерских башен”, считая, что “мысль перенести синьору Визи Нерони в соборный городок была поистине вдохновенной”.
За годы, прожитые за границей, члены этого экстравагантного семейства успели отвыкнуть от специфических предрассудков, чопорности и ханжества викторианской Англии, и их вторжение в мирок барчестерской “клерикальной аристократии” опрокидывает множество стародавних фетишей. Их собственное поведение абсурдно; но оно еще резче оттеняет абсурдность самых почитаемых авторитетов Барчестера. Когда Берти Стэнхоуп с фамильярной непринужденностью спрашивает епископа Прауди, много ли у него работы, и весело добавляет, что и сам “раньше подумывал стать епископом”, мы чувствуем, что этот добродушный шалопай попал невзначай в самое уязвимое место своего почтенного собеседника и “нокаутировал” его. И даже надменная и самоуверенная миссис Прауди, хозяйка епископского дворца, терпит полное поражение в стычке с сестрицей Берти, неустрашимой синьорой Нерони.
В этих комедийных сценках полны значения каждый жест, каждая произнесенная или недосказанная фраза. Собеседники меряются взглядами, как дуэлянты, скрестившие клинки. Оборванные кружева и воланы на платье миссис Прауди, зацепившемся за ножку кушетки, равносильны проигранному сражению.
“Троллоп убивает меня своим мастерством,— записал в своем дневнике 2 октября 1865 года Лев Толстой, читавший в ту пору роман Троллопа “Бертрамы”.— Утешаюсь тем, что у него свое, а у меня свое”
[2].
Днем позже, 3 октября, Толстой занес в дневник еще одну запись: “Кончил Троллопа. Условного слишком много”
[3].
Это замечание проясняет некоторые существенные особенности творчества Троллопа-романиста.
Превосходный бытописатель, мастер естественного, живого диалога, знающий цену каждой выразительной, пластически воспроизведенной детали, Троллоп вместе с тем никогда не забывает, что он ― профессиональный беллетрист, главная задача которого - доставить читателю занимательное, а отчасти и поучительное чтение, в одном, двух или трех томах, в зависимости от договора с издателем. “Писать книги, по моему мнению,— это почти то же самое, что тачать сапоги”,— заявил он в письме одной своей корреспондентке в 1860 году, а позднее с явным удовольствием подробно развил это сравнение в “Автобиографии”.
“Роман,— по определению Троллопа,— должен представлять картину обыденной жизни, оживленную юмором и подслащенную чувством”. В соответствии с этим создатель “Барсетширских хроник” старается довольно точно дозировать пропорцию смехотворности и трогательности в развитии изображаемых им событий. Он даже не прочь поделиться с читателями некоторыми секретами своей писательской кухни. Так, например, в начале “Барчестерских башен” он уже предупреждает заранее читателя, что тот может быть спокоен: ни Слоуп, ни Берти Стэнхоуп не женятся на Элинор Болд. А позднее, когда недоразумения, возникшие между Элинор и Эйрбином, мешают им понять друг друга, Троллоп лукаво объясняет читателю значение своей тактики умышленного замедления действия: “Заплачь она, как часто плачут женщины в подобных случаях, и он сразу сдался бы, умоляя ее о прощении, может быть, упал бы к ее ногам и признался бы ей в любви... Но что тогда стало бы с моим романом? Она не заплакала, и мистер Эйрбин не сдался”.
В “Барчестерских башнях” это обнажение условности еще могло быть воспринято как иронический прием, соответствующий общей юмористической тональности романа.
Но, обращаясь ко многим позднейшим книгам Троллопа, нельзя не заметить, что читаешь не глубоко прочувствованное и выстраданное произведение искусства, а именно “хорошо сделанный” роман. Сам Троллоп, кстати сказать, вряд ли был бы обижен таким определением.
Успех “Барчестерских башен” обеспечил Троллопу положение признанного профессионального писателя. Еще недавно, когда речь шла о “Смотрителе”, издательская фирма не рискнула назначить автору никакого гонорара, а предпочла разделить с ним прибыль от распродажи издания. Через год по выходе книги автор получил от издателя девять фунтов восемь шиллингов и восемь пенсов; по истечении следующего года — еще десять фунтов. Многие были бы обескуражены; но упорство Троллопа было вознаграждено: десять лет спустя, в 1867 году, заключительная часть того же цикла, “Последняя барсетширская хроника”, принесла ему уже три тысячи фунтов гонорара. Этот деловой успех был показателем широкого признания, которое Троллоп успел завоевать у читателей. Его романы раскупались нарасхват, продавались во всех железнодорожных киосках, занимали почетное место в журналах. Теккерей был счастлив привлечь его к сотрудничеству в своем журнале “Корнхилл мэгезин”.
Но Троллоп не пожелал расстаться и с почтовым ведомством, где к этому времени успел значительно продвинуться по службе. Переведенный из Ирландии обратно в Англию, он энергично занялся подготовкой некоторых важных почтовых реформ и самолично исходил и изъездил верхом обширную подведомственную ему округу, чтобы проверить маршруты почтальонов и установить наилучшие способы доставки писем. “Я любил эти письма и заботился об их благополучной доставке так, как если бы они все были моими собственными”,— вспоминал он впоследствии. Как чиновник почтового ведомства, Троллоп ездил и за границу,— в частности, в США и в Египет,— для заключения почтовых конвенций между этими странами и Англией.
Все это, казалось бы, оставляло мало времени для литературного творчества. Но Троллоп установил для себя строжайший распорядок, которым гордился и которого придерживался нерушимо. Все было обдумано и рассчитано до последней мелочи. Каждое утро в пять часов тридцать минут старый конюх (которому за это приплачивалось дополнительно по пяти фунтов в год) будил своего хозяина и подавал ему чашку кофе. Троллоп садился к письменному столу и писал в течение трех часов, не отрываясь, не позволяя себе ни задуматься, ни оглянуться по сторонам, пока не приходило время одеваться к утреннему завтраку. Он выработал столь четкий ритм работы, что проверял себя по часам: за каждые четверть часа ему полагалось написать ровнехонько двести пятьдесят слов. Он приучил себя писать так же регулярно и в поезде (где была написана значительная часть “Барчестерских башен”), и в каюте парохода. Таким образом,— как с наивным самодовольством рассказывает Троллоп в “Автобиографии”,— ему удалось побить все рекорды писательской продуктивности: по количеству написанных им томов он опередил всех современных ему английских литераторов и перещеголял даже самого Вольтера! Что же касается гонораров, то, как сообщает там же Троллоп, он получил на своем веку от издателей семьдесят тысяч фунтов,— сумму, по тому времени огромную.
С добродушной самоуверенностью Троллоп рекомендовал молодым писателям следовать своему примеру. Однако ему суждено было дожить до заката своей славы. Причиной этому был не только ремесленный характер многих из его поспешно сочиняемых произведений. Времена менялись, а вместе с ними менялись и вкусы, и интересы читателей. Вершинным, классическим периодом творчества Троллопа было то двенадцатилетие, с 1855 по 1867 год, когда были созданы “Барсетширские хроники”
[4].
Это был относительно стабильный, “спокойный” период во внутренней жизни Англии, в промежутке между завершением чартистских волнений “голодных сороковых годов” и новым обострением социальных противоречий, вызвавшим подъем рабочего и социалистического движения в 80-х годах. Биографы Троллопа указывают на знаменательное совпадение даты выхода “Последней барсетширской хроники” с датой второй парламентской реформы 1867 года, которая, демократизировав отчасти процедуру парламентских выборов, создала предпосылки для нового этана политической борьбы. В “Автобиографии” Троллоп рассказывает, что решил “убить” миссис Прауди под влиянием случайно подслушанного им разговора двух священников, которые сетовали на однообразие его персонажей и особенно возмущались образом этой деспотической особы. Раздосадованный автор раскрыл свое инкогнито и объявил, что на этой же неделе покончит с ней. Действительно, в “Последней барсетширской хронике” умирают и властолюбивая супруга барчестерского епископа, и кроткий мистер Хардинг, бывший смотритель Хайремской богадельни, и занавес опускается навсегда над сценами патриархальной барсетширской жизни. Но уходили в прошлое и те общественные отношения и нравы, которые послужили прообразом этого вымышленного Барсетшира.
В “Барсетширских хрониках” жизнь, при всех ее иронических поворотах и сюрпризах, казалась все же понятной, надежной и прочной, и Троллоп без труда находил оптимистическое решение для тех проблем, с которыми сталкивались его герои. Безродная сирота, неимущая воспитанница деревенского врача, получала миллионное наследство и могла беспрепятственно выйти замуж за полюбившегося ей сына соседнего помещика (“Доктор Торн”), Сестра приходского священника становилась достойной супругой знатного лорда после того, как его родные, сперва сопротивлявшиеся этому браку, убеждались в высоких достоинствах невесты (“Фремлейский приход”). Тщеславный и пустой карьерист, обманув свою нареченную, женился на титулованной леди,— и был жестоко наказан за вероломство, став жертвой эгоистических расчетов своей надменной жены и ее знатной родни (“Домик в Оллингтоне”).
В “Последней барсетширской хронике” сюжетный конфликт более глубок и драматичен. Сельский священник Кроули, которого отчаянная бедность, долги и муки уязвленной гордости довели почти до умопомешательства, обвинен в присвоении чужого чека на двадцать фунтов. Будучи не в состоянии удовлетворительно объяснить, откуда взялся у него этот чек, он отдан под суд. Ему угрожает тюрьма. Разгневанная миссис Прауди и ее приверженцы уже хлопочут о том, чтобы отрешить его от должности и выгнать из прихода. Но тайна злополучного чека разъясняется вовремя; Кроули получает другой, доходный приход, и из затравленного, полубезумного отщепенца превращается в совершенно респектабельного клерикального джентльмена.
Все это уже казалось старомодным читателям конца 70-х — начала 80-х годов. В “уэссекских” повестях и романах Томаса Гарди жизнь той же провинциальной земледельческой Англии, летописцем которой провозглашал себя Троллоп
[5], предстала как цепь неизбежных и неразрешимых трагедий, где и героями и жертвами были люди из народа. А наряду с реалистическим нравоописательным и социальным романом возникала и литература совсем иного рода: для тех, кто увлекался пряным эстетизмом Уайльда или агрессивно-напористым творчеством Киплинга, добротное неспешное бытописание Троллопа должно было представляться наивным, пресным и скучным.
В последние годы жизни Троллоп, создавая и чисто развлекательные романы, пробовал силу в новых для себя областях. Примечательны, в частности, его романы из жизни английских политических верхов, где довольно иронически изображена закулисная механика парламентской системы — подготовка дебатов в палате общин, смена кабинетов и проч. (“Финеас Финн”, 1869, “Премьер-министр”, 1876, и др.). В последнем романе Троллоп вывел на сцену и одного из биржевых дельцов нового типа — крупного афериста Фердинанда Лопеса, мастера темных спекуляций, который, едва не сделав головокружительной карьеры, терпит, однако, банкротство и кончает с собой, бросаясь под поезд. Толстой, читавший “Премьер-министра” в 1877 году, в период работы над “Анной Карениной”, оценил его в письме к брату словом “прекрасно”
[6]. Но у английских читателей и критики этот роман не имел успеха.
Посмертная публикация “Автобиографии” произвела совсем не то впечатление, на которое рассчитывал сам Троллоп, а скорее повредила его репутации. Ее литературные достоинства — юмор, откровенность, живость изложения — были оценены лишь много позже. По мнению его биографов Стеббинсов, к концу жизни Троллоп “отстал от своего времени на двадцать лет”. Его романы больше не переиздавались и, казалось, были обречены полному забвению. В 1901 году, в предисловии к роману Поленца “Крестьянин”, Толстой упоминал о судьбе литературного наследия Троллопа — и в дни его славы, и в дни падения — как о свидетельстве “поразительного понижения вкуса и здравого смысла читающей публики”, которая “от великого Диккенса спускается сначала к Джордж Элиоту, потом к Теккерею. От Теккерея к Троллопу, а потом уже начинается безличная фабрикация Киплингов, Голькенов, Ройдер Гагартов и т. п.”
[7].
Однако в то самое время, когда были написаны эти строки, наметились первые признаки оживления интереса к Троллопу: в период англо-бурской войны после долгого перерыва было переиздано несколько его романов. Интерес этот заметно усилился после первой мировой войны. А во время второй мировой войны и сразу после нее Троллоп приобрел у себя на родине такую популярность, что стало возможно без преувеличения говорить о своеобразном его “возрождении”. Книги его переиздавались массовыми изданиями, использовались для радиопостановок. Романистка Элизабет Боуэн написала радиопьесу “Антони Троллоп. Новая точка зрения” (1945), герой которой, отправляясь на фронт, уносит в своей походной сумке романы Троллопа как частицу той Англии, за которую он будет сражаться. Возник даже специальный журнал “Троллопиен”, посвященный творчеству Троллопа и его современников.
Хронологические вехи этого “возрождения” Троллопа не случайно совпадают с переломными моментами в истории возвышения, кризиса и распада Британской империи. В любовном обращении английских читателей к “Барсетширским хроникам” и другим книгам Троллопа сказалась, несомненно, тоска по временам доброй старой, спокойной викторианской Англии, которая на расстоянии, в зеркале этих благодушных нравоописательных романов, могла казаться еще стабильнее и “уютнее”, чем была на самом деле. Недаром Пристли с завистью оглядывался на Троллопа, сожалея о том, что писатель XX века уже не может изобразить современную общественную жизнь в “обширном, неторопливом, спокойном трагикомическом повествовании”, охватывающем два десятилетия, наподобие “Барсетширских хроник”: ведь общество уже не остается в том устойчивом состоянии, в каком оно было при Троллопе!
Но помимо этой сентиментальной оглядки на прошлое, в “возрождении” Троллопа проявилось и верное понимание неоспоримых литературных достоинств его произведений. Жизненность характеров и бытовых деталей, добродушный юмор и лукавая ирония Троллопа, сделавшие “Барсетширские хроники” классическим памятником английской литературы, будут по достоинству оценены и советскими читателями “Барчестерских башен” — лучшего романа этого цикла.
А. Елистратова
ГЛАВА I
Кто будет новым епископом?
В конце июля 185* года всех жителей кафедрального города Барчестера в течение десяти дней занимал только один вопрос, на который ежечасно давались различные ответы: кто будет новым епископом?
Кончина старого епископа, преосвященного Грантли, который в течение многих лет кротко правил епархией, совпала с тем моментом, когда кабинет лорда N должен был уступить место кабинету лорда NN. Последняя болезнь доброго старика была очень долгой, и под конец всех заинтересованных лиц заботило только одно: какое правительство будет назначать нового епископа — консервативное или либеральное.
Было известно, что уходящий в отставку премьер-министр сделал свой выбор, и если решать придется ему, митра украсит главу архидьякона Грантли, сына прежнего епископа. Архидьякон давно уже управлял епархией, и последние месяцы ходили упорные слухи, что именно он будет преемником своего отца.
Епископ Грантли умирал, как жил, мирно, неторопливо, без страданий и тревог. Дух покидал его тело так незаметно, что в течение последнего месяца не всегда можно было сразу решить, жив он или уже умер.
Это было тяжкое время для архидьякона Грантли, которого те, кто раздавал тогда епископские троны, предназначали в епископы Барчестерской епархии. Я вовсе не хочу сказать, будто премьер-министр дал архидьякону прямое обещание. Для этого он был слишком осторожен. На все есть своя манера, и те, кто знаком с правительственными учреждениями — и самыми высокими и не самыми — знают, что существуют безмолвные обещания и что кандидат может быть весьма обнадежен, хотя великий человек, от которого зависит его судьба, уронит только: “Мистер имярек далеко пойдет”.
Вот почему люди осведомленные не сомневались, что бразды правления Барчестерской епархии останутся в руках архидьякона. Тогдашний премьер-министр был в отличнейших отношениях с Оксфордом и недавно гостил у декана одного из самых почтенных и богатых его колледжей — колледжа Лазаря. Декан же был близким другом и архидьякона, всегда полагавшегося на его советы, и не преминул пригласить и его. Премьер-министр обошелся с доктором Грантли чрезвычайно любезно. На следующее утро доктор Гвинн, декан, сказал архидьякону, что, по его мнению, все решено.
Епископ в то время был уже при последнем издыхании, но шатался и кабинет. Полный счастливой уверенности доктор Грантли, как требовал сыновний долг, возвратился во дворец к умирающему отцу, за которым, надо отдать ему справедливость, он ухаживал с заботливой нежностью.
Месяц спустя врачи объявили, что больной проживет никак не более четырех недель. По истечении этого срока они с удивлением дали больному еще две недели. Старик жил только на одном вине — но и через две недели он еще жил, а слухи о падении кабинета становились все настойчивее. Сэр Лямбда Мюню и сэр Омикрон Пи, два лондонские светила, приехали в пятый раз и, покачивая учеными головами, объявили, что смерть последует не позже, чем через неделю, а потом в парадной столовой дворца конфиденциально сообщили архидьякону, что кабинет не продержится и пяти дней. Сын вернулся к отцу, собственноручно дал ему подкрепляющую ложечку мадеры, сел у его изголовья и начал взвешивать свои шансы.
Министерство падет не позже, чем через пять дней, его отец умрет... нет, так рассуждать он не мог! Министерство падет, а епархия станет вакантной примерно в одно время. Однако новый кабинет будет сформирован не раньше, чем через неделю. Быть может, в течение этой недели назначения будет производить прежний кабинет? Доктор Грантли не был уверен и подивился своему невежеству в подобном вопросе.
Он старался отогнать от себя эти мысли — и не мог. Слишком уж равны были шансы за и против и слишком высока ставка. Он взглянул на спокойное лицо умирающего. Оно не было помечено печатью смерти или болезни; правда, оно немного осунулось и побледнело и морщины залегли глубже, но эта жизнь могла теплиться еще не одну неделю. Сэр Лямбда Мюню и сэр Омикрон Пи уже трижды ошибались, думал архидьякон, и ошибутся еще трижды. Старый епископ спал двадцать часов в сутки, но в краткие минуты пробуждения узнавал и сына, и своего старого друга мистера Хардинга, тестя архидьякона, и трогательно благодарил их за любовь и заботу. Теперь он спал, лежа на спине, как младенец; рот был чуть приоткрыт, редкие седые волосы выбились из-под колпака, дыхания не было слышно совсем, а худая рука, лежавшая на одеяле, ни разу не шевельнулась. Как легко расставался он с этим миром!
Но далеко не так легко было на душе того, кто сидел у его одра. Он знал, что этот случай не повторится. Ему было уже за пятьдесят, а рассчитывать, что его друзья скоро вернутся к власти, не приходилось. К тому же никакой другой премьер-министр не захочет сделать доктора Грантли епископом. Он долго предавался этим тягостным размышлениям, а потом, взглянув на еще живое лицо, осмелился прямо спросить себя, не желает ли он отцу смерти?
Это заставило его опомниться: гордый, властный, суетный человек упал на колени рядом с кроватью и, взяв руку епископа в свои, начал горячо молиться о прощении своих грехов.
Он все еще прижимался лицом к простыням, когда дверь тихо отворилась и в комнату бесшумно вошел мистер Хардинг — он дежурил у постели больного почти столь же постоянно, как и архидьякон. В первую минуту мистер Хардинг хотел было опуститься на колени рядом со своим зятем, но раздумал, опасаясь, что архидьякон от неожиданности может вздрогнуть и потревожить умирающего. Впрочем, доктор Грантли его тотчас заметил и встал. Мистер Хардинг ласково пожал ему обе руки. Они вдруг стали ближе друг другу, чем когда-либо были прежде, а дальнейшие события во многом способствовали сохранению этой близости. У обоих по щекам текли слезы.
— Да благословит вас бог, мои милые,— слабым голосом сказал проснувшийся епископ.— Да благословит вас бог, милые дети...
И он умер.
В горле у него не раздался мучительный хрип — смерть пришла незаметно, только нижняя челюсть чуть-чуть отвисла, да глаза не сомкнулись, как прежде, в тихом сне. Мистер Хардинг и доктор Грантли не сразу поняли, что дух покинул тело, хотя эта мысль пришла в голову им обоим.
— Кажется, все кончено,— сказал мистер Хардинг, не выпуская руки архидьякона.— Думаю... надеюсь, что это так.
— Я позвоню,— шепотом ответил тот.— Надо позвать миссис Филлипс.
Сиделка миссис Филлипс вошла в спальню и тут же опытной рукой закрыла стекленеющие глаза.
– Все кончено, миссис Филлипс? — спросил мистер Хардинг.
— Милорд отошел,— ответила сиделка, торжественно склонив голову.— Его преосвященство упокоились, как младенчик.
— Надо радоваться этому, архидьякон,— сказал мистер Хардинг.— Да, да. Такой превосходный, такой добрый человек! Будет ли нам ниспослана столь же мирная и спокойная кончина?
— Вот-вот,— вставила сиделка.— Да будет воля божья, а такого кроткого, смиренного христианина, как его преосвященство... — И она с непритворной грустью утерла глаза белым передником.
— Не надо печалиться,— сказал мистер Хардинг, все еще утешая своего друга. Однако мысли архидьякона уже перенеслись из обители смерти в кабинет премьер-министра. Он молился о продлении жизни своего отца, но раз эта жизнь оборвалась, терять драгоценные минуты было незачем. Какой смысл размышлять о смерти епископа, какой смысл предаваться бесполезным сетованиям, быть может, утрачивая из-за этого все?
Но как начать действовать, если тесть стоит и держит его за руку? Как, не показавшись бессердечным, забыть в епископе отца — и думать не о том, что он потерял, а о том, что может приобрести?
— Да-да,— ответил он наконец мистеру Хардингу.— Мы все давно примирились с этой мыслью.
Мистер Хардинг взял его за локоть и вывел из спальни.
— Мы увидим его завтра утром, а пока предоставим все женщинам,— сказал он, и они спустились вниз.
Уже смеркалось, а премьер-министру следовало в этот же вечер узнать, что епархия вакантна. Это могло решить все, и потому в ответ на новые утешения мистера Хардинга архидьякон заметил, что следует немедленно отправить в Лондон телеграфную депешу. Мистер Хардинг, и так уже несколько удивленный таким неожиданным горем доктора Грантли, теперь совсем опешил, но ничего не возразил. Он знал, что архидьякон надеялся стать преемником отца, но ему не было известно, какое подтверждение получили эти надежды.
— Да,— сказал доктор Грантли, справившись с минутной слабостью.— Депешу надо послать тотчас. Мы не знаем, каковы могут быть последствия промедления. Не сделаете ли этого вы?
— Я? Да, разумеется. Я буду рад помочь, но не совсем понимаю, что именно вам нужно.
Архидьякон сел к бюро и написал на листке бумаги:
“Электрическим телеграфом.
Графу N, Даунинг-стрит или в любом другом месте.
Епископ Барчестерский скончался.
Депешу отправил преподобный Септимий Хардинг”.
— Вот,— сказал он.— Отнесите это на станционный телеграф. Возможно, они попросят вас переписать депешу на форменный бланк. И больше от вас ничего не потребуется. Да, нужно еще будет заплатить полкроны,— пошарив в кармане, архидьякон достал названную монету.
Мистер Хардинг почувствовал себя рассыльным и невольно подумал, что обязанность эту на него возложили в не слишком подобающее время; однако он промолчал и взял листок и деньги.
— Но вы поставили в депеше мое имя, архидьякон?
— Да. Она должна быть подписана духовной особой, а кто больше подходит для этого, чем вы, старейший друг покойного? Впрочем, граф не станет смотреть на подпись... поторопитесь, дорогой мистер Хардинг!
Мистер Хардинг на пути к станции достиг уже двери библиотеки, как вдруг вспомнил, с каким известием он входил в спальню бедного епископа. Но та минута показалась ему слишком торжественной и неподходящей для суетных новостей, а потом они на время и вовсе изгладились из его памяти.
— Ах да, архидьякон,— сказал он, обернувшись. Я ведь забыл сообщить вам, что кабинет пал.
— Пал?! — воскликнул архидьякон, не сумев скрыть своего отчаяния и растерянности, хотя и попытался тотчас взять себя в руки.— Пал? Откуда вы это узнали?
Мистер Хардинг объяснил, что об этом сообщили по телеграфу, а ему сказал мистер Чэдуик, с которым он встретился у дверей дворца.
Архидьякон задумался, и мистер Хардинг молча ждал.
— Ничего,— сказал наконец архидьякон.— Депешу все-таки пошлите. Кого-то надо известить об этом, а пока нет другого, кому можно было бы адресовать депешу. Поспешите, дорогой друг. Вы знаете, я не стал бы затруднять вас, если бы был в силах сделать это сам. А несколько минут могут изменить многое.
Мистер Хардинг ушел и отправил депешу; нам, пожалуй, стоит проследить за ее судьбой. Через тридцать минут она была подана графу N в его библиотеке. Какие вдохновенные письма, красноречивые призывы, негодующие протесты мог он обдумывать в подобную минуту — это можно вообразить, но не описать! Как он готовил громы против своих победивших соперников, стоя спиной к камину и заложив руки в карманы в позе, достойной английского пэра, как лоб его пылал гневом, а глаза метали молнии патриотизма, как он топнул ногой при мысли о своих неповоротливых помощниках, как он чуть было не разразился проклятиями, вспомнив чрезмерную самоуверенность одного из них,— пусть все это нарисует пылкая фантазия моих читателей. Но было ли это? История и истина вынуждают меня ответить: “Нет!” Он удобно сидел в покойном кресле, проглядывая программу ньюмаркетских скачек, а рядом на столике лежал открытый, но еще не разрезанный французский роман.
Он вскрыл депешу, прочел ее, написал на обороте конверта: “Графу NN с поклоном от графа N” — и отослал ее дальше.
Так епископский сан ускользнул от нашего злополучного друга.
Газеты наперебой указывали, кто будет новым барчестерским епископом. “Британская бабушка” объявила, что из уважения к прошлому кабинету епархию получит доктор Гвинн. Для доктора Грантли это было тяжким ударом, но судьба его пощадила: предназначавшийся ему сан не был отдан его другу. “Благочестивый англиканец” отстаивал права прославленного лондонского проповедника, защитника самых строгих доктрин, а “Западное полушарие”, вечерняя газета, слывшая весьма осведомленной, называла почтенного натуралиста, чрезвычайно эрудированного во всем, что касалось горных пород и минералов, но, по мнению многих, совершенно не осведомленного в тонкостях богословских доктрин. “Юпитер” — как нам всем известно, единственный источник абсолютно достоверной информации по всем вопросам — нарушил молчание не сразу. Затем, обсудив достоинства всех вышеупомянутых кандидатов и без особой почтительности сбросив их со счета, “Юпитер” объявил, что епископом будет доктор Прауди.
И епископом стал доктор Прауди. Ровно через месяц после кончины преосвященного Грантли доктор Прауди поцеловал руку королевы в качестве его преемника.
Мы просим разрешения не приподнимать завесы над терзаниями архидьякона, угрюмо и печально сидевшего в кабинете своего дома в Пламстеде. На другой день после отсылки депеши он узнал, что граф NN дал согласие сформировать кабинет, и понял, что у него нет больше никаких надежд. Многие, конечно, осудят его за то, что он горевал из-за потери епископской власти, за то, что он желал ее — нет, даже думал о ней, да еще в такое время.
Признаюсь, я не разделяю этого осуждения. Nolo episcopari
[8], хотя еще и в ходу, настолько противоречит всем естественным человеческим устремлениям, что не может отражать истинных взглядов англиканских священников, восходящих по иерархической лестнице. Юристу не грех желать судейского сана и добиваться его всеми честными способами. Честолюбие молодого дипломата, мечтающего стать послом, похвально, а бедный романист, стремясь сравняться с Диккенсом и стать выше Фитцджимса, не совершает ничего дурного, хотя, быть может, он и глуп. Сидней Смит справедливо говорил, что в наши дни малодушия от младшего священника трудно ждать величия святого Павла. Если мы будем требовать от наших священников нечеловеческой Добродетели, мы научимся только презирать их, и вряд ли сделаем их чище духом, отнимая у них право на обыкновенные человеческие надежды.
Наш архидьякон был суетен — а кто из нас не суетен? Он был честолюбив — а кто из нас устыдится признаться в этом “последнем недуге благородных умов”? Он был алчен, скажут мои читатели. Нет,— он хотел стать епископом Барчестера не из любви к презренному металлу. Он был единственным сыном и унаследовал все богатство отца. Его бенефиций приносил ему в год почти три тысячи фунтов, а епископы после реформ Церковной комиссии получали только пять. Как архидьякон он был богаче епископа. Но он хотел играть первую скрипку, он хотел заседать в палате лордов, и он хотел (говоря откровенно), чтобы его преподобные братья называли его милордом.
Однако были его желания греховными или нет, они не осуществились. Епископом Барчестера стал доктор Прауди.
ГЛАВА II
Хайремская богадельня после парламентского акта
Вряд ли стоит подробно рассказывать здесь историю жизни мистера Хардинга до начала этого повествования. Публика еще помнит, как тяжко подействовали на этого щепетильнейшего человека нападки “Юпитера” по поводу содержания, которое он получал как смотритель Хайремской богадельни города Барчестера. Не забыла она и иска, который в этой связи был вчинен ему по настоянию мистера Джона Болда, женившегося потом на его младшей дочери. Не выдержав этих нападок, мистер Хардинг, вопреки настойчивым советам друзей и своего поверенного, отказался от должности смотрителя и остался лишь священником маленького городского прихода Св. Катберта, а также регентом собора — благодаря завещанию Хайрема жалованье регента прежде представляло собой лишь скромное дополнение к содержанию смотрителя вышеупомянутой богадельни.
Покинув богадельню, из которой он был так безжалостно изгнан, и поселившись в скромной квартирке на Хай-стрит, мистер Хардинг вовсе не ждал, что кто-нибудь поднимет из-за этого шум, которого он сам вовсе не хотел поднимать, и рассчитывал лишь на то, что это предотвратит появление новых статей в “Юпитере”. Но ему не был дарован желанный покой, и люди теперь так же охотно восхваляли его бескорыстие, как прежде порицали его алчность. В довершение всего он получил собственноручное письмо архиепископа Кентерберийского, в котором примас англиканской церкви горячо одобрял его поступок и выражал желание узнать, каковы его дальнейшие намерения. Мистер Хардинг ответил, что намерен остаться священником барчестерской церкви Св. Катберта, на чем дело и кончилось. Затем за него взялись газеты, в том числе и “Юпитер”, и хвалы ему можно было прочесть во всех читальных залах страны. Тут выяснилось, что он — тот Хардинг, которому принадлежит замечательный труд “Церковная музыка”, и поговаривали даже о новом издании, которое, впрочем, так и не вышло. Однако его труд был приобретен придворной церковью, а в “Музыкальном обозревателе” появилась длинная статья, утверждавшая, что никогда еще церковной музыке не посвящалось исследования, в котором такая научная скрупулезность сочеталась бы с подобным музыкальным талантом, а посему имя Хардинга будет вечно жить там, где ценят Искусство и почитают Религию.
Не стану отрицать, что мистеру Хардингу польстила столь высокая хвала — музыка, несомненно, была его слабостью. Но на этом все и кончилось. Второе издание не появилось, экземпляры придворной церкви упокоились с миром среди груд подобной же литературы. Мистер Тауэрс из “Юпитера” и его коллеги занялись другими именами, и наш друг мог отныне надеяться лишь на посмертную славу.
Мистер Хардинг проводил много времени у своего друга епископа и у своей дочери миссис Болд, увы, уже овдовевшей, и почти ежедневно навещал прежних своих подопечных. Из них теперь в живых оставалось лишь шестеро. Хайрем же завещал постоянно содержать в богадельне двенадцать человек. Но после отречения смотрителя епископ не назначил ему преемника, и принимать новых пансионеров было некому; казалось, что барчестерской богадельне суждено захиреть, если только власти предержащие не примут мер.
Но власти предержащие вот уже пять лет как не забывали барчестерской богадельни: ею занимались многие политические мужи. Вскоре после ухода мистера Хардинга “Юпитер” объяснил, что следует делать. Уложившись в полстолбца, он распределил доходы, перестроил дом, прекратил свары, восстановил добрые чувства, обеспечил мистера Хардинга и поставил дело так, что все могли быть довольны — и город, и епископ, и страна в целом. Мудрость этого плана подтверждали письма, полученные “Юпитером” от “Здравого смысла”, “Истины” и “Справедливца” — все полные восхищения и дельных добавлений. Примечательно, что писем с протестами в газете не появилось — следовательно, она их и не получала.
Но Кассандре не верили; и даже мудрость “Юпитера” иной раз пропадает втуне. На страницах “Юпитера” других планов предложено не было, однако в иных местах преобразователи церковной благотворительности усердно объясняли, как именно они поставили бы на ноги Хайремскую богадельню. Некий ученый епископ при случае упомянул о ней в палате лордов, дав понять, что сносился по этому вопросу со своим преосвященным барчестерским собратом. В палате общин радикальный представитель от местечка Стейлбридж предложил передать хайремский фонд на просвещение сельских бедняков и развлек достопочтенное собрание примерами суеверий и странных обычаев вышеупомянутых бедняков. Некий памфлетист издал брошюрку под заглавием “Кто наследники Джона Хайрема?” с точным рецептом, как именно следует управлять подобными заведениями, и, наконец, член правительства обещал внести на следующей сессии коротенький билль, который определит положение барчестерской богадельни и прочих таких же заведений.
И на следующей сессии билль, вопреки всем прецедентам, был внесен. Страну тогда занимало другое. Над ней нависла угроза большой войны, и вопрос о наследниках Хайрема не интересовал ни парламент, ни публику. Билль, однако, прошел и первое чтение, и второе, и остальные одиннадцать этапов, не вызвав никаких разногласий. Что сказал бы Джон Хайрем, знай он, что сорок пять достопочтенных джентльменов утверждают закон, меняющий весь смысл его завещания, даже не вполне понимая, о чем, собственно, идет речь? Будем надеяться, что это понимал товарищ министра внутренних дел, который занимался биллем.
Билль стал законом, и ко времени начала нашей истории было постановлено, что отныне в барчестерской богадельне будут содержаться двенадцать стариков (один шиллинг четыре пенса на каждого в день), что будет построен дом для двенадцати старух (один шиллинг два пенса), в богадельне будет экономка (семьдесят фунтов жалованья и квартира), эконом (сто пятьдесят фунтов жалованья) и, наконец, смотритель (четыреста пятьдесят фунтов жалованья), который будет заботиться о духовных нуждах стариков и старух, а также о телесных — но уже только стариков. Как прежде, отбирать пансионеров должны были епископ, настоятель собора и смотритель, епископ же назначал и штат. О том, что смотрителем должен быть регент собора, и о правах мистера Хардинга не было сказано ни слова.
Однако о реформе объявили только через несколько месяцев после смерти старого епископа, когда его преемник занялся делами епархии. Новый закон и новый епископ были среди первых детищ нового кабинета, а вернее, кабинета, который лишь на краткий срок уступил власть соперникам. Епископ Грантли, как мы видели, умер как раз в конце этого срока.
Бедняжка Элинор Болд! Как идет ей вдовий чепец и серьезность, с какой она исполняет новые обязанности. Бедняжка Элинор!
Бедняжка Элинор! Признаюсь, Джон Болд никогда мне не нравился. Я считал, что он недостоин такой жены. Но она думала иначе. Она принадлежала к тем женщинам, которые льнут к мужьям подобно плющу. Это не обожание, ибо обожание не признает в своем идоле недостатков. Но как плющ следует всем искривлениям ствола, так Элинор чтила и любила даже недостатки мужа. Когда-то она объявила, что отец в ее глазах всегда прав. И так же стойко она была готова защищать худшие черты своего супруга и повелителя.
Женщине было легко любить Джона Болда: он был нежен, заботлив, мужествен, а его самоуверенность, не подкрепленная талантами, его неосновательное утверждение своего превосходства над ближними, которые так раздражили знакомых, не роняли его во мнении жены. Если же она и замечала недостатки мужа, его безвременная смерть изгладила их из ее памяти. Она оплакивала его, как совершеннейшего из людей; после его кончины она долго отвергала всякую мысль о возможности счастья, не могла слышать соболезнований, и ее единственным облегчением были слезы и сон.
Но господь укрывает стриженую овечку от ветра: Элинор знала, что носит в себе живой источник иных забот. Она знала, что скоро у нее будут новые причины для счастья и горя, невыразимой радости или тяжкой печали — как повелит в своем милосердии бог. Сначала это только усугубило ее муки. Дать жизнь сироте, лишенному отца еще до рождения, растущему у покинутого очага, питаемому слезами и стенаниями, брошенному в жестокий мир без отцовской заботы! Разве это могло ее радовать?
Но постепенно в ее сердце возникла любовь к новому существу, и она уже ждала его с трепетным нетерпением юной матери. Через восемь месяцев после смерти отца на свет появился второй Джон Болд, и хотя человеку не должно обожествлять себе подобных, будем надеяться, что обожающей матери, склонявшейся над колыбелью малютки, лишенного отца, был прощен ее грех.
Не думаю, что стоит описывать здесь характер мальчика и указывать, насколько недостатки отца были смягчены в нем достоинствами матери. Это был прелестный младенец, как и положено младенцам, а его дальнейшая жизнь интересовать нас здесь не может. Мы пробудем в Барчестере год, самое большее два, и биографию Джона Болда младшего я оставляю другому перу.
Но младенец он был безупречный, и этого никто не отрицал. “Какой он душка!” — говорила Элинор, когда, стоя на коленях у колыбели, где спало ее сокровище, она обращала к отцу юное личико, обрамленное вдовьим чепцом, и на ее прекрасные глаза навертывались слезы. Дед с радостью подтверждал, что сокровище — душка, и даже дядя-архидьякон соглашался с этим, а миссис Грантли, сестра Элинор, повторяла “душка!” с истинно сестринской энергией; Мери же Болд... Мери была второй жрицей этого божества.
Да, младенец был прелестный: охотно ел, весело ловил ножки, стоило его распеленать, и не захлебывался плачем. Таковы высшие достоинства младенцев, и наш обладал ими в избытке.
Так смягчилось неутешное горе вдовы, и целительный бальзам пролился на рану, которую, как она думала прежде, могла исцелить лишь смерть. Господь много добрее к нам, чем мы к самим себе! При каждой невозвратимой потере, при каждой утрате наших любимых мы обрекаем себя на вечную печаль и мним, что зачахнем в слезах. Но как редко длится подобное горе! И велика благость, повелевшая, чтобы это было так! “Дай мне вечно помнить живых друзей и забывать их после смерти”,— молился некий мудрец, постигший истинное милосердие божье. Мало у кого достанет мужества выразить вслух подобное желание, но пожелать этого значило бы лишь прибегнуть к тому утешению, которое всегда дарует нам милосердный творец.
Однако не следует думать, будто миссис Болд забыла мужа. Она любовно хранила память о нем в святилище своего сердца. Но сын вернул ей счастье. Было так сладостно прижимать к груди эту живую игрушку и чувствовать, что есть существо, которое всем обязано ей, получает свою пищу только от нее и довольствуется одними ее заботами; чье сердечко первой полюбит ее и лишь ее, чей язычок научится говорить, произнося самое нежное слово, каким только можно назвать женщину. Так Элинор вновь обрела спокойствие души, ревностно и радостно исполняя свои новые обязанности.
Что касается земных сокровищ, то Джон Болд оставил жене все свое состояние, которого, по ее мнению и по мнению ее друзей, ей было более чем достаточно. Ее годовой доход составлял почти тысячу фунтов, и заветной мечтой вдовы было передать его не уменьшенным, а увеличенным сыну ее мужа, ее бесценному мальчику, спящему пока у нее на коленях в счастливом неведении грядущих забот.
После смерти мужа Элинор умоляла отца поселиться с ней, но мистер Хардинг не согласился, хотя и прожил у нее несколько недель. Ему нужен был собственный, пусть самый скромный, приют, и он остался жить в квартире над аптекой на Хай-стрит.
ГЛАВА III
Доктор Прауди и миссис Прауди
Наша история начинается сразу же после возведения доктора Прауди в сан епископа. Церемонию эту я описывать не буду, так как не имею о ней ясного представления. Я не знаю, носят ли епископа на стуле, как члена парламента, или возят в золочёной карете, как лорд-мэра, приносит ли он присягу, как мировой судья, или проходит между двумя собратьями, как рыцарь ордена Подвязки; но одно я знаю твердо ― все было сделано по всем правилам, и ничто причитающееся новоиспеченному епископу, опущено не было.
Доктор Прауди не допустил бы этого. Он хорошо понимал всю важность ритуалов и знал, что уважение к высокому сану поддерживается приличествующей ему внешней помпой. Он был рожден вращаться в высших сферах — так, по крайней мере, считал он сам, а обстоятельства поддерживали в нем эту веру. По матери он был племянником ирландского барона, а его супруга была племянницей шотландского графа. Много лет он занимал различные придворные должности, а потому жил в Лондоне, оставив свой приход на попечение младшего священника. Он был проповедником при лейб-гвардейском полку, хранителем богословских рукописей в Церковном суде, капелланом телохранителей королевы и раздавателем милостыни его высочества принца Раппе-Бланкенбургского.
Его пребывание в столице в связи с этими обязанностями, его родственные связи, а также особые его таланты обратили на него внимание влиятельных людей, и доктор Прауди прослыл священником, который далеко пойдет.
Совсем недавно, еще на памяти людей, которые пока не хотят признать себя стариками, священник-либерал был редкостью. Сиднея Смита за его либерализм считали почти язычником, а на горстку ему подобных их духовные собратья косились неодобрительно. Не было тори более заядлых, чем деревенские священники, и власти предержащие не имели опоры более надежной, чем Оксфорд.
Однако когда доктор Уотли стал архиепископом, а доктор Хемпден несколько лет спустя — королевским профессором, священнослужители помудрее поняли, что взгляды меняются и теперь либерализм будет приличен и духовным особам. Появились проповедники, не предававшие анафеме папистов, с одной стороны, и не поносившие сектантов, с другой. Стало ясно, что преданность так называемым принципам высокой церкви уже не является наилучшей рекомендацией в глазах иных государственных мужей, и доктор Прауди одним из первых приспособился ко взглядам вигов на богословские и религиозные вопросы. Он был терпим к римскому идолопоклонству, сносил даже ересь сосинианизма и поддерживал наилучшие отношения с пресвитерианскими синодами в Шотландии и Ульстере.
Такой человек в такое время казался полезным, и имя доктора Прауди все чаще появлялось на страницах газет. Он был включен в комиссию, которая отправилась в Ирландию подготовить почву для работы более высокой комиссии; почетным секретарем комиссии, изучавшей вопрос о доходах соборного духовенства, и имел какое-то отношение к regium donum
[9], так и к Мейнутской субсидии.
Из этого не следует делать вывода, будто доктор Прауди обладал большим умом или хотя бы деловыми талантами — ни того, ни другого от него не требовалось. При подготовке тогдашних церковных реформ идеи и общий план исходили обычно от либеральных государственных мужей, а остальное доделывали их подчиненные. Однако считалось необходимым, чтобы во всем этом фигурировало имя какого-нибудь священнослужителя, и так как доктор Прауди слыл духовной особой весьма широких взглядов, то этим именем оказалось его имя. От него было мало пользы, но зато и никакого вреда, он всегда был послушен вышестоящим, а на заседаниях многочисленных комиссий, коих был членом, держался с достоинством, имевшим свою цену.
Он был достаточно тактичен и не выходил из границ предназначенной ему роли, но не следует думать, будто он сомневался в своих дарованиях — о нет, он верил, что придет и его черед стать одним из вершителей судеб страны. Он терпеливо ждал того часа, когда он будет возглавлять какую-нибудь комиссию, произносить речи, распоряжаться и командовать, а светила поменьше будут столь же послушны ему, как теперь послушен он сам.
И вот пришла награда, настал его час. Ему отдали освободившийся епископский трон: еще одна вакансия, и он займет свое место в палате лордов — и не для того, чтобы молчать, когда дело коснется достояния церкви. Вести свои битвы он собирался с позиций терпимости и мужественно полагал, что не потерпит урона даже от таких врагов, как его собратья в Эксетере и Оксфорде.
Доктор Прауди был честолюбив и, не успев как следует водвориться в Барчестере, уже начал мечтать об архиепископском великолепии, о Ламбете или, на худой конец, Бишопсторпе. Он был относительно молод и льстил себя надеждой, что природные и благоприобретенные дарования, послужившие причиной нынешнего его возвышения, откроют ему путь и в еще более высокие сферы. Поэтому доктор Прауди готовился принять самое деятельное участие во всех церковных делах страны и не намерен был похоронить себя в Барчестере, как это сделал его предшественник. Нет, полем его деятельности станет Лондон, хотя в перерыве между столичными сезонами дворец в провинциальном городе отнюдь не будет лишним. Собственно говоря, доктор Прауди всегда считал нужным покидать Лондон, когда его покидал высший свет. Итак, он решил остаться в Лондоне и именно там оказывать то пастырское гостеприимство, которое святой Павел столь настойчиво рекомендовал всем епископам. Как иначе мог он напоминать о себе миру? И дать правительству возможность в полной мере использовать его таланты и влияние?
Такое решение, без сомнения, благое для мира в целом, вряд ли могло сделать его популярным среди духовенства и обывателей Барчестера. Доктор Грантли жил там безвыездно; но и без этого новому епископу было бы нелегко заслужить такую же любовь, как покойный. Доход доктора Грантли достигал девяти тысяч фунтов в год, его преемнику предстояло ограничиться пятью тысячами. У него был только один сын, у доктора Прауди было не то семь, не то восемь детей. Он тратил на себя очень мало и жил, как скромный джентльмен, а доктор Прауди намеревался вести светскую жизнь, не обладая при этом достаточным состоянием. Конечно, доктор Грантли, как и подобает епископу, ездил в карете, но в Вестминстере его лошади, экипаж и кучер показались бы смешными. Миссис Прауди твердо решила, что ей не придется краснеть за выезд мужа, а то, что решала миссис Прауди, обычно сбывалось.
Все это означало, что Барчестер не увидит денег доктора Прауди, а его предшественник пользовался услугами местных торговцев — к большому их удовлетворению. И он, и его сын тратили деньги, как благородные господа, но по Барчестеру скоро пополз слушок, что доктор Прауди умеет пустить пыль в глаза, соблюдая при этом строжайшую экономию.
Внешность доктора Прауди весьма благообразна; он очень чистоплотен и щеголеват. Его скорее можно назвать низеньким, но недостаток роста он возмещает благородством осанки. Взгляду его не хватает спокойной властности, но не по его вине — он прилагает много усилий к ее приобретению. Черты его лица красивы, хотя нос островат и, по мнению некоторых, лишает его облик значительности. Зато ртом и подбородком он гордится по праву.
Доктора Прауди поистине можно назвать счастливцем: он не был рожден в богатстве, а теперь он — епископ Барчестерский; и все же у него есть свои заботы. Семья его велика, трем старшим дочерям пора выезжать в свет, а кроме того, у него есть жена. Я не смею сказать ничего дурного о миссис Прауди, и все же я думаю, что при всех своих добродетелях она не способствует счастью мужа. Ведь в домашних делах она глава и пасет своего супруга и повелителя жезлом железным. Мало того! Домашние дела доктор Прауди предоставил бы ей охотно. Но миссис Прауди этим не довольствуется, она полностью подчинила его своей власти и вмешивается даже в дела церковные. Короче говоря, епископ у жены под башмаком.
Жена архидьякона в своем счастливом пламстедском доме умеет пользоваться своими привилегиями и отстаивать свое мнение. Но власть миссис Грантли (да и власть ли это?) кротка и благотворна. Она никогда не ставит мужа в ложное положение; голос ее всегда негромок, тон спокоен. Несомненно, она ценит свою власть и сумела ее обрести, но она знает ее пределы.
Не такова миссис Прауди. Эта дама властна со всеми, но с мужем она — деспот. Как бы ни завидовал свет его успехам, жена им всегда недовольна. Он давно оставил попытки защищаться и даже оправдывается уже редко; ему хорошо известно, что лишь покорностью может он купить подобие мира в своем доме.
Заседать в комиссиях вместо мужа миссис Прауди не могла, и, как он нередко себя успокаивает, в палате лордов ей также не будет дано права голоса. Правда, она может запретить ему исполнять эту часть епископских обязанностей и потребовать, чтобы он сидел дома. Доктор Прауди не доверил этого ни одной живой душе, но его решение твердо: в таком случае он взбунтуется. Собаки кусали чрезмерно строгих хозяев, даже неаполитанцы восставали на своих тиранов. И если удавка затянется слишком туго, доктор Прауди наберется мужества и тоже восстанет.
Крепостная зависимость нашего епископа от супруги не слишком возвысила его в глазах дочерей, и они привыкли командовать отцом, как им-то, уж во всяком случае, не подобало. Впрочем, это весьма привлекательные барышни, статные и пышные, как их маменька, чьи высокие скулы и... скажем, каштановые волосы все они унаследовали. Они очень часто вспоминают о своих аристократических двоюродных дедах, которые до сих пор вспоминали о них очень о теперь, когда их папенька стал епископом, родственные узы, возможно, станут более тесными. Несмотря на свою близость к церкви, барышни не чураются никаких светских удовольствий и, в отличие от многих нынешних девиц, наверное, не огорчат родителей изъявлением пылкого желания затвориться в протестантском монастыре. Все сыновья доктора Прауди еще учатся в школе.
Следует упомянуть еще одну особенность супруги епископа: не чуждаясь суетного света, она по-своему религиозна,— во всяком случае, она строго блюдет день субботний. Развлечения и декольтированные платья по будням искупаются в воскресенье троекратным посещением церкви под ее строгим наблюдением, вечерней проповедью, которую она читает самолично, и строжайшим воздержанием от каких-либо нескучных занятий. Соблюдать эти правила обязаны все домочадцы, даже те, кто, подобно ее слугам и супругу, по будним дням не развлекаются и не носят декольтированных платьев. Горе несчастной горничной, которая предпочтет медовые речи кавалера в Риджент-парке вдохновенным вечерним поучениям мистера Слоупа. Она не только останется без места, но и получит рекомендации, с которыми ее не возьмут ни в один приличный дом. Горе шестифутовому телохранителю в красных плюшевых штанах, который провожает миссис Прауди до ее скамьи в церкви, если он ускользнет в соседний кабак, вместо того чтобы сесть на предназначенное ему место на задней скамье. Миссис Прауди — истинный Аргус. На излишние возлияния в будний день она может посмотреть сквозь пальцы — без некоторых послаблений шесть футов роста за маленькое жалованье не найти; но ни ради величия, ни ради экономии миссис Прауди не простит осквернения дня господня.
В подобных вопросах миссис Прауди нередко следует наставлениям только что упомянутого златоуста, преподобного мистера Слоупа, а так как доктор Прауди во всем следует наставлениям жены, приходится сделать вывод, что оный мистер Слоуп приобрел большое влияние на доктора Прауди в вопросах религии. До сих пор мистер Слоуп служил в очередь в одной из лондонских церквей, и потому, когда его друг стал епископом, он с радостью принял на себя многотрудные, но почетные обязанности капеллана его преосвященства.
Однако не следует представлять мистера Слоупа публике в самом конце главы.
ГЛАВА IV
Капеллан епископа
О происхождении преподобного мистера Слоупа мне известно очень мало. Говорят, что он прямой потомок того почтенного врача, который способствовал появлению на свет мистера Т. Шенди, и что в юности он вставил в свою фамилию “у” для благозвучия по примеру многих великих людей. Если так, то, полагаю, имя Обадия ему дали в память о стычке, в которой столь отличился его предок. Однако мне, несмотря на тщательные розыски, не удалось установить, когда именно его семья переменила религию.
В Кембридже он был бедным стипендиатом, но занимался так усердно, что со временем стал магистром и даже обучал студентов. Затем перевели в Лондон проповедником новой церкви вблизи Бейкер-стрит. Вот тогда-то общность взглядов на различные богословские вопросы пробудила у миссис Прауди благосклонный интерес к нему, и вскоре он уже стал доверенным другом семьи.
Мистер Слоуп был принят в доме как свой, и вполне естественно, что между ним и одной из барышень должно было возникнуть чувство более сильное, чем дружба. Его и старшую дщерь дома, Оливию, связали было узы любви, но до помолвки дело так и не дошло. Мистер Слоуп взял назад свое любовное признание, едва обнаружил, что дитя доктора Прауди не принесет своему мужу бренного злата; разумеется, после этого мисс Прауди уже не была расположена принимать от него новые знаки нежной страсти. Однако когда доктор Прауди стал епископом Барчестерским, мистер Слоуп раскаялся в былом корыстолюбии. Епископы, даже бедные, способны прекрасно обеспечить своих духовных детей. И, услышав о предполагаемом назначении, мистер Слоуп тотчас возобновил осаду своей красавицы — осторожно и почтительно. Но Оливия Прауди была горда, в ее жилах струилась кровь двух пэров, а главное, она могла рассчитывать на другого поклонника; так что вздохи мистера Слоупа пропали втуне и вскоре нашу парочку связали более прочные узы глубокой взаимной ненависти.
Может показаться странным, что миссис Прауди после всего этого сохранила к молодому священнику прежнее благоволение, но, по правде говоря, ей ничего не было известно. Хотя ей мистер Слоуп нравился, она не допускала и мысли о том, что он может понравиться какой-нибудь из ее дочерей: с их высоким происхождением и положением в обществе они, по ее мнению, могли сделать самые блестящие партии. Бывшие же влюбленные не посвятили ее в свою тайну. Обе сестры Оливии знали все, как и слуги, как и соседи справа и слева, но миссис Прауди пребывала в неведении.
Мистер Слоуп скоро рассудил, что в качестве капеллана епископа он сможет пользоваться его благодеяниями, не обременяя себя его дочерью, а потому терпеливо сносил муки отвергнутой любви. Сидя напротив доктора и миссис Прауди в вагоне поезда, увлекавшего их в Барчестер, он строил планы своей будущей жизни. Он знал сильные стороны своего патрона, но знал и его слабости. Он догадывался, куда вознесут нового епископа его мечты, и правильно предполагал, что государственная деятельность будет интересовать великого человека больше будничных мелочей управления епархией. Следовательно, истинным епископом Барчестера будет он, мистер Слоуп. Так он решил, и, надо отдать ему должное, у него было достаточно мужества и энергии для достижения этой цели. Он знал, что ему предстоят тяжкие битвы — ведь прерогативы епископской власти неминуемо соблазнят еще один великий ум и миссис Прауди тоже захочет стать епископом Барчестера. Однако мистер Слоуп надеялся взять верх над этой дамой: ей придется проводить много времени в Лондоне, а он всегда будет на месте. Ей многое останется неизвестным, а он будет знать о делах епархии все. Вначале ему, конечно, придется улещивать, лавировать, даже кое в чем уступать, но он не сомневался в своей победе. Если другие средства не помогут, он станет на сторону епископа против его жены, вдохнет храбрость в беднягу, подрубит власть миссис Прауди у самого корня и освободит ее мужа от рабского ига.
Вот о чем думал мистер Слоуп, глядя на дремлющих супругов, а он не имеет обыкновения предаваться бесплодным мечтам. Способностями он обладает незаурядными и энергией тоже. Он готов пресмыкаться в случае нужды, но это не помешает ему при благоприятных обстоятельствах стать тираном, к чему он, собственно, и стремится. Он — не образец эрудиции, но зато тем, что знает, он умеет пользоваться в совершенстве. Его проповеднический дар оставляет сильный пол холодным, но покоряет дам. В своих проповедях преимущественно обличает, внушая слушательницам приятный ужас и убеждая их, что всему роду людскому грозит гибель, исключая тех, кто прилежно посещает вечерние проповеди в церкви на Бейкер-стрит. Его лицо и голос чрезвычайно суровы и невольно внушают мысль, что мир в значительнейшей своей части недостоин его забот. Когда он лет по улице, весь его вид говорит об омерзении перед суетностью света и в уголке его глаза всегда прячется беспощадная анафема.
В вопросах доктрины он терпим, как его патрон, если терпимость может быть свойственна столь строгому духу. Методисты ему скорее импонируют, но он содрогается при одной мысли о нечестивых пьюзеитах. Ему отвратительны даже внешние признаки нечестия. Его глаза мечут молнии при виде новой церкви со шпилем, закрытый черный шелковый жилет для него — символ Сатаны, и с его точки зрения, сборник светских анекдотов менее осквернил бы руки молящегося, нежели молитвенник с красными заглавными буквами и крестом на задней крышке. У всех энергичных священников есть свои любимые коньки, и конек мистера Слоупа — строгое соблюдение воскресенья. Впрочем, сам он не оскверняет уста этим словом и признает только “день субботний”. “Нарушение дня субботнего”, как он изволит выражаться, для него такой же хлеб насущный, как для полицейских — пороки общества. Это излюбленная тема его вечерних проповедей, источник его красноречия, секрет его власти над женскими сердцами. Для него все божественные откровения сводятся к одной этой моисеевой заповеди. Не для мистера Слоупа говорил Спаситель о милосердии и не для него произносилась Нагорная проповедь: “блаженны кроткие; ибо они наследуют землю... Блаженны милостивые; ибо они помилованы будут”. Новый завет у него не в чести, так как там он не находит подтверждения той власти, которую пытается присвоить себе хотя бы над одной седьмой срока, положенного человеку на земле.
Мистер Слоуп высок и недурно сложен. Ноги и руки у него большие — это наследственная черта, но широкие плечи и грудь скрадывают этот недостаток. Лицо же у него, я бы сказал, незначительное. Волосы прямые, тускло-рыжие. Расчесывает он их на три бугристые пряди, надежно скрепленные помадой: две по сторонам физиономии, а третья — назад к затылку. Бакенбард он не носит и всегда чисто выбрит. Лицо у него примерно того же цвета, что и волосы, только чуть ярче, оттенка сырой говядины, и притом скверной. Лоб его высок и обширен, но тяжеловат и неприятно лоснится. Рот большой, губы тонкие и бледные, а выпуклые водянисто-карие глаза как-то не внушают доверия. Но вот нос у него красивый и прямой, хотя мне он нравился бы больше, если бы не легкая пористость, точно его вырезали из красноватой пробки.
Я терпеть не могу здороваться с ним за руку. Он всегда покрыт холодным липким потом — потому-то и блестит его лоб, и его дружеское рукопожатие весьма неприятно. Таков мистер Слоуп — человек, внезапно вторгающийся в среду барчестерского духовенства с тем, чтобы занять место сына покойного епископа. Вообрази же, вдумчивый читатель, этого нового собрата благодушных пребендариев, высокоученых докторов богословия, счастливых, привыкших к сытому спокойствию младших каноников — короче говоря, всех тех, кто собрался в Барчестере под ласковым крылом епископа Грантли.
И ведь мистер Слоуп едет в Барчестер с епископом и его супругой не просто как новый собрат вышеуказанных духовных особ. Он намерен стать если не их владыкой, то хотя бы первым среди них. Он намерен пасти и иметь пасомых, он намерен завладеть кошельком епархии и собрать вокруг себя покорное стадо бедных и голодных собратий.
Мы не можем не провести тут сравнения между архидьяконом и новоиспеченным капелланом, и, несмотря на многочисленные недостатки первого, сравнение это оказывается в его пользу.
Оба они ревностно, слишком уж ревностно стремятся поддержать и усилить власть своего сословия. Оба хотели бы, чтобы миром управляли священники, хотя, возможно, не сознаются в этом даже себе. Оба возмущаются любой другой властью человека над человеком. Если доктор Грантли и признает главенство королевы в делах духовных, то лишь потому, что в силу своего помазания она обрела квази-пастырские права, а духовное, по его мнению, превалирует над светским по самой своей природе. Взгляды мистера Слоупа на теократию совсем иного рода. Духовное главенство королевы его вообще не заботит — для него это звук пустой. Форма его не трогает и определения вроде главенства, помазания, рукоположения и прочего оставляют его равнодушным. Пусть главенствует, кто может, Светский король, судья или тюремщик властвуют лишь над телом; духовный же владыка, умеющий пользоваться тем, что ему дано, подчиняет себе куда более обширное царство. Ему принадлежат души. Если ему верят, то он властвует. Если у него хватит благоразумия оставить в покое слишком сильных духом или слабых плотью, то он и будет главенствовать. Именно к этому и стремится мистер Слоуп.
Доктор Грантли почти не вмешивался в жизнь тех, кто от него зависел. Это не значит, что он извинял неблаговидные поступки своих священников, безнравственность среди своей паствы или провинности своих близких, но он вмешивался, только когда обстоятельства этого требовали. Он не любил совать нос в дела ближних, и пока те, кто его окружал, не склонялись к сектантству и полностью признавали власть матери-церкви, он полагал, что матери этой следует быть снисходительной, любящей и не торопиться карать. Сам он любил житейские радости и не скрывал этого. Он сердечно презирал священников, которые усматривали зло в званых обедах или в графине бордо, а потому званые обеды и графины бордо изобиловали в епархии. Он любил приказывать и ценил беспрекословное послушание, но заботился о том, чтобы его распоряжения были выполнимы и не оскорбляли достоинства джентльмена. Он правил своими подчиненными много лет и сохранил при этом популярность, что свидетельствует о его немалом такте.
О поведении мистера Слоупа пока ничего сказать нельзя, ибо его карьера еще только начинается, но можно предположить, что его вкусы окажутся совсем не такими, как у архидьякона. Он считает своим долгом знать все поступки и помыслы своих овечек. От простонародья он требует безоговорочного повиновения и всегда готов по примеру своего знаменитого предка прибегнуть к громам Эрнульфуса: “Да будешь ты проклят, когда приходишь и уходишь, когда ешь и когда пьешь” и проч. и проч. Однако с людьми богатыми опыт научил его держаться иначе. Обитатели высших сфер не боятся проклятий, а дамам они даже нравятся — при условии, что слух их не будет оскорблен грубостью выражений. И все же мистер Слоуп не бросил на произвол судьбы столь Значительную часть верующих христиан. С мужчинами, правда, дело у него не ладится — это все закоренелые грешники, глухие к чарующему гласу проповедника, однако дамы — молодые и старые, здоровые и недомогающие, благочестивые и легкомысленные — не в силах ему противостоять: по крайней мере, по его мнению. Он умеет обличать так подобострастно и порицать с такой нежностью, что женское сердце, если в нем есть хоть искра истинного благочестия, не может не сдаться. Поэтому во многих домах он — почетный гость: мужья готовы пригласить его в угоду женам, а уж если он допущен в дом, то избавиться от него нелегко. Однако его вкрадчивая фамильярность не нравится тем, кто не собирается спасать душу с его помощью, и у него нет качеств, которые помогли бы ему завоевать популярность в большом кругу, а именно такой круг и ждет его в Барчестере,
ГЛАВА V
Утренний визит
Было известно, что доктор Прауди должен незамедлительно назначить смотрителя богадельни, как того требовал упомянутый выше парламентский акт, но все понимали, что назначить он может только мистера Хардинга. И сам мистер Хардинг с тех пор, как вопрос о богадельне был окончательно решен, не сомневался, что вскоре вернется в свой милый дом и сад. И радовался этому, как ни печально, ни мучительно даже могло оказаться такое возвращение. Он надеялся, что дочь согласится жить у него. И она почти обещала, хотя в душе таила убеждение, что этот величайший из смертных, важнейший атом человечества, маленький земной бог — Джонни Болд, ее сыночек,— должен жить под собственным кровом.
При подобных обстоятельствах мистер Хардинг не думал, что назначение доктора Прауди в их епархию может как-то повлиять на его судьбу. Он, как и многие другие барчестерцы, сожалел, что их епископом станет человек, придерживающийся иных взглядов, но сам он не был доктринером и готов был приветствовать доктора Прауди в Барчестере с подобающей учтивостью и почтением. Он ничего не искал, ничего не страшился и не видел, почему бы им с епископом и не быть в добрых отношениях.
В этом настроении на второй день после водворения во дворце нового епископа и капеллана мистер Хардинг отправился туда с визитом. И не один. Доктор Грантли вызвался, пойти с ним, а мистер Хардинг был только рад переложить на кого-нибудь обязанности поддерживать беседу. Но время торжественной церемонии в соборе архидьякон был представлен епископу, но мистер Хардинг, хотя и присутствовал там, предпочел держаться в отдалении, и потому ему еще предстояло познакомиться с главой их епархии.
Архидьякон был настроен не столь благодушно. Он не собирался прощать предпочтение, оказанное другому, и спускать посягательства на свои прерогативы. Пусть доктор Прауди оказался Венерой, но Юнона готова была начать воину против обладателя заветного яблока и всех его прихвостней — капелланов и прочих.
Тем не менее, ему надлежало держаться с этим выскочкой, как должно старому архидьякону держаться с новым епископом, и хотя он знал, каких гнусных взглядов придерживается доктор Прауди относительно сектантов, церковной реформы, гебдомадального совета и прочего, хотя ему не нравился человек и были ненавистны его воззрения, он готов был воздать почтение епископскому сану. Итак, они с мистером Хардингом явились во дворец.
Его преосвященство был дома, и посетителей провели из знакомой прихожей в столь же знакомый кабинет покойного епископа. Они знали тут каждый стул и столик, каждый книжный шкаф, каждую клетку ковра (новый епископ купил мебель своего предшественника) и все же сразу почувствовали себя в этой комнате чужими. Незначительные изменения совсем преобразили ее. Появилась новая кушетка, обитая веселеньким ситцем — ужасная, почти кощунственная: подобной кушетки еще не видел ни один кабинет респектабельного англиканского священнослужителя. Исчезли и прежние занавески. Они, правда, обветшали, и густой винный цвет стал рыжеватым. Однако мистер Хардинг и эту рыжеватость предпочел бы крикливым песочным драпировкам, которые, по мнению миссис Прауди, вполне годились для кабинета ее мужа в провинциальном Барчестере.
Доктор Прауди сидел в кресле покойного епископа; он выглядел очень мило в своем новом облачении; на коврике перед камином (любимом месте архидьякона) стоял мистер Слоуп, любезный и оживленный; но на кушетке восседала миссис Прауди — новшество, беспрецедентное в анналах барчестерской епархии.
Однако она сидела на кушетке, и нашим друзьям оставалось только смириться с этим, Последовали церемонные представления. Архидьякон пожал руку епископа и назвал мистера Хардинга, с которым поздоровались так, как епископы здороваются с соборными регентами. Затем епископ представил их своей супруге — сначала подобающим тоном архидьякона, потом регента — уже не так торжественно. Затем мистер Слоуп представил сам себя. Доктор Прауди, правда, назвал его, и еще громче произнесла его имя миссис Прауди, однако главный труд мистер Слоуп взял на себя. Он счастлив познакомиться с доктором Грантли, он столько слышал о его благой деятельности в подведомственной ему части епархии (подчеркнуто забыв, что архидьякон долгое время правил всей епархией!). Его преосвященство рассчитывает на помощь доктора Грантли в подведомственной ему части епархии. И мистер Слоуп, схватив руку своего новоявленного врага, обильно увлажнил ее. Доктор Грантли поклонился, сдвинул брови и вытер ладонь носовым платком. Мистер Слоуп как ни в чем не бывало обратил взор на регента и снизошел к низшему духовенству. Он пожал ему руку, сыровато, но дружески, и изъявил большое удовольствие познакомиться с мистером... а, да, мистером Хардингом — он не расслышал. Соборный регент? — догадался мистер Слоуп. Мистер Хардинг подтвердил, что его смиренное занятие именно таково. И какой-нибудь приход? — предположил мистер Слоуп. Мистер Хардинг назвал крохотный приход Св. Катберта. После чего мистер Слоуп, достаточно поснисходив к низшему духовенству, оставил его в покое и снова вознесся в высшие сферы.
Из четырех принадлежавших к ним человек каждый считал (или считала, ибо в их числе была и миссис Прауди) себя важнейшей персоной в епархии, и при таком расхождении во взглядах они вряд ли могли поладить. Епископ носил видимое облачение и полагался в основном на него — и еще на свой сан, ибо это были неопровержимые факты. Архидьякон знал предмет и умел быть епископом, чего остальные не умели, и в этом заключалась его сила. Миссис Прауди опиралась на свой пол и привычку командовать, и надменность доктора Грантли ее ничуть не пугала. Мистер Слоуп мог рассчитывать только на себя, на свою энергию и такт, но не сомневался, что скоро возьмет верх над епископом и архидьяконом, которые придают такое значение внешним формам.
— Вы живете в Барчестере, доктор Грантли? — с любезнейшей своей улыбкой осведомилась миссис Прауди,
Доктор Грантли объяснил, что он живет в Пламстеде — в своем приходе, который расположен вблизи города. Миссис Прауди выразила надежду, что это не очень далеко, так как она была бы рада сделать визит миссис Грантли. Она не замедлит посетить ее, как только их лошади прибудут в Барчестер; их лошади пока в Лондоне; их лошади прибудут сюда не сразу, так как епископ вскоре должен будет вернуться в столицу Доктор Грантли, конечно, знает, что епископ отдает много времени комиссии, занимающейся университетами — и все дело остановилось, так как без него они не могут составить свой доклад. К тому же епископу надо подготовить устав “Общества утренних и вечерних воскресных школ в фабричных городах”, коего он состоит покровителем... председателем... главой — и поэтому лошади пока не могут прибыть в Барчестер, но как только лошади прибудут, она не замедлит сделать визит в Пламстед, если только это не очень далеко.
Архидьякон отвесил пятый поклон — по поклону на каждое упоминание лошадей — и сказал, что миссис Грантли не преминет сама сделать ей визит в ближайшее же время. Миссис Прауди объявила, что будет в восторге: сама она не решилась пригласить ее, не зная, есть ли у миссис Грантли лошади, и очень ли это далеко, и т. д.
Доктор Грантли еще раз поклонился и промолчал. Он мог бы купить все вещи каждого члена семейства Прауди и подарить их им без заметного ущерба для своего состояния. И сразу же после свадьбы он завел отдельный выезд для жены, тогда как миссис Прауди в прошлом во время сезона тряслась по лондонскому булыжнику за столько-то в неделю, а в прочие месяцы ходила пешком или нанимала извозчичий экипаж почище.
— Конечно, школы дня субботнего в подведомственных вам приходах процветают? — спросил мистер Слоуп.
— Школы дня субботнего? — повторил архидьякон с притворным удивлением.— Право, не знаю. Это дело жены каждого священника и его дочерей. В Пламстеде никаких таких школ нет!
Тут архидьякон уклонился от истины, так как у миссис Грантли прекрасная школа. Правда, она не совсем воскресная и так не называется, но эта образцовая женщина всегда заходит туда за час до начала службы, слушает, как дети отвечают катехизис, и присматривает за тем, чтобы они шли в церковь чистенькими и аккуратными, вымыв руки и завязав шнурки башмаков; а Гризельда и Флоринда, ее дочери, в субботу относят в школу большую корзину свежих булочек и раздают их всем детям, кроме наказанных, и вечером дети с удовольствием уплетают дома эти булочки, поджаренные и намазанные маслом. Пламстедские дети, наверное, вытаращили бы глаза, услышав, как их почтенный пастырь утверждает, будто в его приходе нет воскресной школы.
Мистер Слоуп только чуть поднял брови и пожал плечами. Но он не думал отказываться от своего излюбленного проекта.
— Боюсь, в дни субботние тут слишком много ездят,— сказал он.— Я видел расписание: по дням субботним тут останавливается три поезда в Лондон и три из Лондона. Неужели нельзя заставить железнодорожную компанию отменить их? Стоит приложить усилие, и зло можно уничтожить, не правда ли, доктор Грантли?
— Не могу судить, не будучи директором компании. Но думаю, если вы сможете отменить пассажиров, компания отменит поезда. Ведь это только вопрос дивидендов.
— Право, доктор Грантли,— вмешалась миссис Прауди,— право, такие взгляды нам не пристали. Право же, мы обязаны делать все, что в наших силах, дабы положить конец столь тяжкому греху. А как вы полагаете, мистер Хардинг? — обратилась она к регенту, хранившему все это время унылое молчание.
Мистер Хардинг полагал, что всем носильщикам, кочегарам, кондукторам и стрелочникам должна предоставляться возможность посещать церковь, и выразил надежду, что они ее имеют.
— Но право же, право,— продолжала миссис Прауди,— право, этого мало. Право же, это не ведет к такому соблюдению дня субботнего, которое, как нас учат, не только желательно, но и обязательно. Право же...
Доктор Грантли никоим образом не желал вступать в богословский спор с миссис Прауди или же с мистером Слоупом, а потому он бесцеремонно отвернулся от кушетки и выразил надежду, что доктор Прауди доволен тем, как подновлен дворец.
Да, да, ответил его преосвященство, в целом, конечно... в целом причин быть недовольным нет, хотя архитектор, пожалуй, мог бы... Но его двойник, мистер Слоуп, возникнув у епископского кресла, не дал ему докончить эту туманную речь.
― Μне хотелось бы упомянуть одно, господин архидьякон. По просьбе его преосвященства я обошел службы, и оказалось, что стойла во второй конюшне оставляют желать лучшего!
— Но ведь первая конюшня вместит дюжину лошадей.
— Возможно. Я даже уверен, что это так, но видите ли, надо подумать и о гостях. Родственники епископа обычно приезжают на своих лошадях.
Архидьякон обещал, что для лошадей родственников будет отведено столько места, сколько позволят размеры конюшни. Он сам поговорит с архитектором.
— А каретник, доктор Грантли? — продолжал мистер Слоуп.— В большом каретнике с трудом уместится второй экипаж, а о малом и говорить нечего.
— И газ! — вмешалась миссис Прауди.— Во всем доме нет газа — нигде, кроме кухни и коридоров. Право же, во дворце нужны газ и горячая вода. А горячая вода подается только на первый этаж; право же, можно найти способ провести горячую воду в спальни и не таскать ее туда в кувшинах из кухни.
Епископ считал, что провести горячую воду необходимо. Без нее дворец немыслим. Это — необходимая принадлежность дома любого джентльмена.
Мистер Слоуп заметил, что садовая стена обветшала.
Миссис Прауди видела в людской большую дыру, по-видимому, сделанную крысами.
Епископ объявил, что не выносит крыс. По его мнению, в мире не было существа отвратительнее крысы.
Мистер Слоуп видел, что замки некоторых служб оставляют желать лучшего,— например, угольного и дровяного сараев.
И миссис Прауди видела, что замки комнат прислуги никуда не годятся. Все замки в доме стары и плохи.
Епископ высказал мнение, что от хорошего замка зависит многое — и от ключа тоже. Он не раз замечал, что в беде часто бывает повинен ключ, особенно если бородка погнута.
Мистер Слоуп продолжал перечень, но тут его в несколько повышенном тоне перебил архидьякон, объяснивший, что с этим следует обращаться к архитектору епархии, а вернее, к подрядчику, он же, доктор Грантли, поинтересовался состоянием дворца только из любезности. Впрочем, он сожалеет, что обнаружилось столько неполадок. И он встал, собираясь уйти.
Миссис Прауди, хотя она и успела внести свою лепту в поношение дворца, тем не менее продолжала пытать мистера Хардинга, доказывая греховность развлечений в день субботний. Вновь и вновь она обрушивала свое “право же, право” на благочестивую главу мистера Хардинга, который не умел защищаться.
Никогда еще его так не терзали. До сих пор дамы, которые интересовались его мнением в вопросах религии, почтительно слушали, а если не соглашались, то молча. Миссис же Прауди подвергла его допросу и прочла ему нотацию. “Ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни слуга твой, ни служанка!” — внушительно повторяла она, словно мистер Хардинг забыл эти слова. Она грозила ему пальцем, словно напоминая о неизбежной каре, и под конец потребовала, чтобы он подтвердил, что езда по железной дороге в день субботний — гнуснейшее кощунство.
Впервые в жизни мистер Хардинг подвергался подобному натиску. Он чувствовал, что должен был бы указать ей на неуместность такого тона по отношению к священнику и человеку намного ее старше; но не мог же он сделать выговор жене епископа в присутствии епископа, да еще во время своего первого визита во дворец! К тому же, сказать правду, он начал ее побаиваться. Он растерянно молчал, но она не оставила его в покое.
— Надеюсь, мистер Хардинг,— сказала она, торжественно покачав головой,— вы не заставите меня думать, будто вы одобряете езду в день субботний? — И она выразительно посмотрела ему в глаза.
Этого мистер Хардинг выдержать не мог, тем более что теперь на него смотрели мистер Слоуп, и епископ, и архидьякон, уже распрощавшийся с ними. Мистер Хардинг встал и, протянув руку миссис Прауди, сказал:
— Если вы как-нибудь заглянете в воскресенье в церковь Святого Катберта, я скажу об этом проповедь.
И, низко поклонившись даме, пожав руку епископу и попробовав увернуться от мистера Слоупа, архидьякон и регент удалились. Мистер Хардинг вновь пострадал, но доктор Грантли поклялся про себя, что ни за что на свете не коснется больше мокрой лапы этого нечистого и мерзкого животного.
Владей я поэтическим пером, я воспел бы теперь в эпических стихах благородный гнев архидьякона. Перед крыльцом дворца была большая, усыпанная песком площадка, а сбоку от нее — ворота, выходившие на улицу, и калитка соборного сада. Слева от площадки начиналась широкая аллея, которая вела через обширные дворцовые сады и примерно полумиле от собора кончалась воротами, выходившими на Лондонскую дорогу.
Оба наши друга молчали, пока не вышли в боковую калитку и не оказались в саду собора, однако регент ясно видел по лицу своего спутника, что вот-вот разразится буря, он разделял его чувства. Хотя он был далеко не так вспыльчив, как архидьякон, даже он рассердился, даже он — кроткий, благовоспитаннейший человек — чувствовал настоятельную потребность прибегнуть к не самым благовоспитанным выражениям.
ГЛАВА VI
Война
Боже великий! — воскликнул архидьякон, ступая на песок дорожки, и, сняв касторовую шляпу одной рукой, другую с некоторой яростью запустил в свои седеющие кудри; из шляпы поднялся пар, точно туман гнева; предохранительный клапан открылся, давая выход его бешенству и предотвращая взрыв, а может быть, апоплексию.— Боже великий! — И архидьякон устремил взор на серые башни собора, безмолвно взывая к этим неизменным свидетелям разных деяний многих барчестерских епископов.
— Мистер Слоуп мне не очень нравится,— сказал регент.
— Не нравится! — взревел архидьякон и даже остановился, чтобы придать голосу больше силы.— Не нравится!
И все соборные вороны закаркали в знак согласия. Куранты на башне, заиграв, подхватили его возглас, и ласточки беззвучным полетом выразили то же мнение. Да уж навряд ли хоть какому-нибудь обитателю Барчестера мистер Слоуп мог понравиться!