Аластер Рейнольдс
Голубой период Займы
[1]
Спустя неделю народ начал разъезжаться с острова. Зрительские трибуны вокруг бассейна пустели день ото дня. Большие туристские корабли потянулись обратно в открытый космос. Любители искусства, комментаторы и критики паковали чемоданы по всей Венеции. Их разочарование висело в воздухе над лагуной, словно миазмы.
В числе тех немногих, кто продолжал оставаться на Муржеке, я каждый день возвращалась на трибуны. Я смотрела часами, щурясь из-за дрожащего голубого света, который отражался от поверхности воды. Бледное тело Займы лицом вниз перемещалось от одного конца бассейна к другому так вяло, что его можно было принять за болтающийся на воде труп. Пока Займа плавал, я прикидывала, как же мне лучше изложить его историю и кому ее продать. Я попыталась вспомнить название своей первой газеты, еще на Марсе. Большое издательство заплатило бы больше, но где-то в глубине души мне хотелось вернуться к истокам. Это было так давно… Я попросила ИП
[2] уточнить название газеты. С тех пор прошло так много времени… сотни лет, наверное. Но в памяти ничего не всплывало. Еще один тоскливый миг, и до меня дошло, что день назад я отказалась от ИП.
— Ты теперь предоставлена себе самой, Кэрри, — произнесла я. — Пора привыкать.
Плывущая фигура достигла дальнего края бассейна и двинулась обратно в мою сторону.
Двумя неделями раньше я сидела в полдень на площади Святого Марка, глядя, как белые фигурки скользят по белому мрамору башни с часами. Небо над Венецией было забито кораблями, припаркованными борт к борту. Их днища фиксировались в сияющих громадных панелях, настроенных так, чтобы не отличаться по цвету от настоящего неба. Это зрелище напомнило мне работы одного художника периода предэкспансионизма, который специализировался на обманывающих зрение перспективах и композициях: бесконечные водопады, сплетенные ящерицы. Я мысленно сформировала образ и направила вопрос трепещущей поблизости ИП, но она не смогла назвать мне имени художника.
Я допила кофе и терпеливо ожидала, когда мне принесут счет.
Я приехала в эту беломраморную вариацию Венеции, чтобы наблюдать торжественное открытие шедевра, завершающего творческую карьеру Займы. Многие годы я следила за его работой и надеялась, что мне удастся договориться об интервью. К сожалению, с такой же целью сюда приехали еще несколько тысяч человек. На самом деле не имело значения, сколько у меня конкурентов: Займа не давал интервью.
Официант положил передо мной на стол согнутую пополам карточку.
До сих пор мы знали только то, что следует прибыть на Муржек, залитый водой мир, о котором большинство из нас вообще не слышали до сих пор. Единственное, чем славился Муржек, это наличием сто семьдесят первой известной копии Венеции, одной из трех, выстроенных исключительно из белого мрамора. Займа выбрал Муржек, чтобы явить миру свое последнее произведение, и здесь же он собирался провести оставшуюся жизнь, удалившись от дел.
С тяжелым сердцем я взяла со стола счет, чтобы изучить нанесенный бюджету ущерб. Но вместо ожидаемого счета передо мной оказалась маленькая визитная карточка голубого цвета с отпечатанными на ней тонким золотым курсивом словами. Голубой цвет был тот самый, аквамариновый, которым славился Займа. В адресованной мне, Кэрри Клэй, карточке, говорилось, что Займа хочет обсудить со мной торжественное открытие своей последней работы. Если предложение меня заинтересовало, я должна ровно через два часа быть у моста Риальто.
«Если предложение меня заинтересовало».
В тексте подчеркивалось, что я не должна приносить с собой никаких записывающих устройств, даже бумаги с ручкой. Словно спохватившись, автор записки упоминал, что с моим счетом все улажено. Я едва не собралась с духом, чтобы заказать второй кофе и приписать его к первому счету. Едва не собралась, но все-таки не собралась…
Когда я раньше назначенного времени подошла к мосту, слуга Займы уже был на месте. Замысловатые механизмы пульсировали неоновым светом внутри похожего на человеческое тела робота, сделанного из пластичного стекла. Робот низко поклонился и заговорил чрезвычайно мягким голосом:
— Мисс Клэй? Раз вы уже пришли, мы можем отправляться.
Робот проводил меня к лестнице, ведущей к воде. Моя ИП следовала за нами, порхая у меня над плечом. Корабль застыл в ожидании, зависнув в метре над водой. Робот помог мне забраться в задний отсек. ИП уже собиралась последовать за мной внутрь, когда робот предостерегающе поднял руку.
— Боюсь, вам придется оставить ее здесь, помните: никаких записывающих устройств?
Я посмотрела на отливающую металлом зеленую колибри, пытаясь вспомнить, когда в последний раз обходилась без ее вечно внимающего присутствия.
— Оставить?
— Она будет здесь в полной безопасности, и вы сможете забрать ее вечером, когда вернетесь.
— А если я скажу «нет»?
— Тогда, боюсь, встреча с Займой не состоится.
Я чувствовала, что робот не собирается торчать здесь весь день, дожидаясь моего ответа. При мысли о расставании с ИП холодела кровь. Но я так сильно желала этого интервью, что была готова пойти на что угодно.
Я приказала ИП оставаться на этом месте, пока я не вернусь.
Послушная машинка отлетела от меня, сверкнув зеленым «металликом». Ощущение было такое, будто улетает часть меня самой. Стеклянный корпус корабля сомкнулся надо мной, и я ощутила волну нарастающего ускорения.
Венеция промелькнула под нами, затем скрылась за горизонтом.
Я послала пробный запрос, прося ИП назвать планету, где отмечала свой семисотый день рождения. Ответа я не получила: я находилась вне зоны доступа и могла полагаться только на собственную изношенную с возрастом память.
Я подалась вперед.
— Вы уполномочены сообщить мне, к чему все это?
— Боюсь, он мне не сказал, — ответил робот, и лицо проявилось у него на затылке. — Но если в какой-то миг вы почувствуете себя неуютно, мы сейчас же сможем вернуться в Венецию.
— Пока что я чувствую себя прекрасно. А кто еще получил карточки с приглашениями?
— Насколько мне известно, только вы.
— А если бы я отказалась? Вы тогда пригласили бы кого-то другого?
— Нет, — ответил робот. — Но давайте посмотрим фактам в лицо, мисс Клэй. Вы не очень-то пытались отказаться от его предложения.
Мы летели дальше, и от ударной волны корабля под нами на море оставалась пенная дорожка. Мне представилась кисть, стирающая с мрамора мокрую краску, выявляющая спрятанную под ней белую поверхность. Потом я достала приглашение Займы и вытянула руку с карточкой вперед, к горизонту, пытаясь определить, на что больше похож этот голубой оттенок: на цвет неба или цвет моря? На их фоне голубой цвет карточки, казалось, подрагивал от собственной неопределенности.
Голубой Займы. Это было вполне определенное явление, выраженное в научных терминах, в ангстремах и яркости. Художник мог бы воспроизвести этот цвет, смешав краски в соответствии со спецификацией. Но никто никогда не использовал этот голубой Займы, если только не пытался выдать свои работы за его.
Займа уже представлял собой совершенно уникальное явление к тому времени, когда широко обнародовал свои творения. Он прошел через несколько радикальных операций, благодаря которым мог переносить самые жесткие условия среды без необходимости надевать защитный костюм. Внешне Займа выглядел хорошо сложенным мужчиной, одетым в плотно облегающее трико, пока вы не подходили поближе и не понимали, что на самом деле это его кожа. Покрывающий его целиком синтетический материал менял цвет и текстуру в зависимости от настроения хозяина и окружающей среды. Он делался похожим на одежду, если того требовали обстоятельства. Эта кожа могла выдерживать давление, когда Займе хотелось испытать на себе вакуум, и становилась жесткой, защищая от гибели при спуске на какой-нибудь газовый гигант. В дополнение ко всем особенным свойствам, его кожа передавала мозгу полный набор сенсорных ощущений. Займа не испытывал потребности в дыхании, поскольку вся его сердечно-сосудистая система была заменена на исключительно точные жизнеобеспечивающие механизмы. Он не нуждался в еде и питье, не нуждался в выведении из организма отходов жизнедеятельности. Крошечные восстанавливающие механизмы заполняли все его тело, позволяя ему выносить такие дозы радиации, от которых человек обычный погиб бы за считанные минуты.
Обладая телом, защищенным от любой агрессивной среды, Займа был волен искать вдохновение, где только пожелает. Он мог свободно парить в космическом пространстве, вглядываясь в поверхность звезд, или же бродить по каньонам на какой-нибудь планете, где металлы текут, словно лава. Его глаза были заменены камерами, восприимчивыми к гигантскому спектру электромагнитных импульсов, передающими сигнал в мозг через комплексные передаточные модули. Синестетический
[3] мост позволял ему слышать визуальную информацию как некую музыку, видеть звуки симфонией пульсирующих красок. Его кожа функционировала как своего рода антенна, позволяя ему чувствовать изменения, происходящие в электрических полях. В случае необходимости он мог вторгаться в информационные поля любых находящихся рядом устройств.
Учитывая все это, искусство Займы просто не могло не быть оригинальным и не привлекать всеобщее внимание. В его пейзажах и звездных пустынях было нечто возвышенное и экстатическое, омытое светящимися пронзительными красками и сбивающее глаз с толку перспективами. Выполненные с помощью традиционных материалов, но в гигантском масштабе, его работы быстро привлекли внимание нескольких серьезных покупателей. Некоторые из них попали в частные коллекции, но в основном творения Займы появлялись в местах скопления народа по всей Галактике. Протянувшиеся на десятки метров полотна, насколько мог видеть глаз, были тем не менее полны мелких деталей. Над большинством из них художник работал в течение одного сеанса. Займа не испытывал потребности в сне, поэтому творил не прерываясь, пока не завершал картину.
Его полотна, безусловно, производили ошеломляющее впечатление. С точки зрения композиции и техники исполнения они, вне всякого сомнения, были великолепны. Но имелось в них и кое-что мрачное и вгоняющее в дрожь. Это были пейзажи, лишенные человеческого присутствия, свободные от явно выраженной точки зрения самого автора.
Скажем так: на них было любопытно посмотреть, но я не хотела бы, чтобы подобные работы украшали мой дом.
Надо полагать, не все разделяли подобное убеждение, иначе Займа не продал бы такое количество работ. Но меня постоянно мучил вопрос, сколько людей покупает его картины только из-за того, что они созданы популярным художником, а вовсе не из-за их собственной художественной ценности.
Вот как обстояли дела, когда я впервые обратила внимание на Займу. Я отметила его для себя как интересного, хотя и кичевого автора, может быть, о нем стоило написать, если вдруг что-нибудь любопытное произойдет с ним или его работами.
Кое-что произошло, но всем, включая и меня, потребовалось некоторое время, чтобы это заметить.
В один прекрасный день — творческий процесс занял на этот раз больше времени, чем обычно, — Займа представил работу, которая кое-чем отличалась от остальных. Это было изображение клубящейся, усеянной звездами туманности, написанное с выгодной позиции — с торчащей в безвоздушном пространстве скалы. Угнездившийся на краю кратера где-то посредине полотна, закрывающий собой часть туманности, висел крошечный голубой квадратик. С первого взгляда казалось, что холст был загрунтован голубой краской и Займа просто оставил маленький участок незакрашенным. В этом квадратике не было ничего существенного: никакой детали, ничего, что как-нибудь связывало бы его с пейзажем или фоном. Но этот квадратик появился не случайно: при более внимательном рассмотрении становилось ясно, что он специально написан поверх каменистого края кратера. Он что-то означал.
Этот квадратик явился только началом. После него на каждом новом полотне, которое выставлял на обозрение публики Займа, присутствовало нечто похожее: геометрическая фигура — квадрат, треугольник, овал или что-нибудь еще, — затерянная среди общей композиции. Прошло немало времени, и наконец кто-то заметил, что голубой оттенок повторяется из картины в картину.
Это был Голубой период Займы, и того же в точности голубого цвета была покрытая золотыми буквами визитная карточка.
На протяжении следующего десятилетия или даже больше абстрактные фигуры становились все более весомыми, они доминировали, вытесняя прочие элементы из каждой картины. Космические просторы в итоге сделались узким обрамлением, идущим по контуру кругов, треугольников и прямоугольников. Если предыдущие работы Займы характеризовались обилием мазков и толстыми слоями красок, то голубые фигуры отличались зеркальной гладкостью.
Отпугнутые нашествием абстрактных голубых фигур, обычные покупатели отвернулись от Займы. Прошло еще немного времени, и художник выставил первую из полностью голубых работ. Достаточно большое, чтобы закрыть фасад здания в тысячу этажей, полотно было понято многими как выражение восприятия Займой окружающего мира.
Ошибиться сильнее было невозможно.
Я ощутила, что корабль замедляет ход, приближаясь к маленькому острову, единственному пятну, нарушающему водное пространство вокруг.
— Вы первая, кто это видит, — сказал робот. — Искажающий экран не позволяет разглядеть остров из космоса.
Остров был длиной в километр, невысокий, похожий формой на черепаху, спускающийся к воде узким ожерельем светлого песка. Приблизительно в середине возвышалось небольшое плато, где был расчищен от растительности неровный участок земли. Я разглядела небольшой прямоугольник, отливающий голубым, лежащий на земле, а вокруг него — что-то похожее на ряды зрительских трибун.
Корабль стал терять высоту и скорость и окончательно остановился как раз рядом с этими самыми трибунами. Он замер напротив не замеченного мною ранее низкого шале из белого камня.
Робот вышел и помог мне выбраться из корабля.
— Займа будет здесь через минуту, — предупредил он, затем вернулся на корабль и растворился в небесах.
Внезапно я ощутила себя очень одинокой и беззащитной. С моря подул ветер, засыпая мне глаза песком. Солнце ползло к горизонту, обещая скорое похолодание. И вот, когда я уже ощутила укол страха, из шале, энергично потирая руки, вышел мужчина. Он двинулся в мою сторону, шагая по дорожке, вымощенной булыжником.
— Я рад, что вы смогли выбраться, Кэрри.
Само собой, это был Займа, и я тут же ощутила себя полной дурой. Как мне в голову могло прийти, что он не придет?!
— Привет, — неловко произнесла я.
Займа протянул руку. Я пожала ее, ощущая пластичную текстуру его искусственной кожи. Сегодня она была тусклой, оловянно-серого оттенка.
— Пойдемте посидим на балконе. Приятно посмотреть на закат, не правда ли?
— Правда, — согласилась я.
Он повернулся ко мне спиной и направился к шале. Пока он шел, мышцы перетекали и бугрились под серой кожей. На спине кожа переливалась, как чешуя, словно выложенная мозаикой светоотражающих частиц. Он был прекрасен, как изваяние, мускулист, как пантера. Даже после всех пережитых трансформаций он выглядел красавцем, но я никогда не слышала, чтобы у него был с кем-нибудь роман или что у него вообще есть какая-то личная жизнь. Для него существовало только искусство.
Я шла вслед за ним, ощущая себя неуклюжей и косноязычной. Займа привел меня в шале, провел через старомодную кухню и старомодный холл, обставленные тысячелетней давности мебелью и безделушками.
— Как вы добрались?
— Отлично.
Он вдруг остановился и повернулся ко мне лицом:
— Я забыл уточнить… робот настоял, чтобы вы оставили свою напоминалку?
— Да.
— Хорошо. Я хочу говорить именно с вами, а не с каким-нибудь суррогатным записывающим устройством.
— Со мной?
Оловянно-серая маска его лица приобрела насмешливое выражение.
— Вы вообще умеете говорить развернутыми предложениями или пока что только учитесь?
— Э…
— Расслабьтесь, — сказал он. — Я здесь не для того, чтобы вас экзаменовать или унижать, ничего подобного. Это никакая не ловушка, и вы не подвергаетесь опасности. К ночи вы вернетесь обратно в Венецию.
— Со мной все в порядке, — сумела выдавить я. — Просто смущена присутствием знаменитости.
— Ну, не стоит. Едва ли я первая знаменитость, с какой вы встречаетесь в своей жизни, не так ли?
— Ну да, только…
— Люди находят меня пугающим, — сказал он. — Но постепенно преодолевают свой испуг, а потом никак не могут понять, чего же боялись.
— Почему вы выбрали меня?
— Потому что вы неизменно вежливо просили, — ответил Займа.
— А если серьезно?
— Ладно. Есть и еще кое-что, хотя вы действительно просили вежливо. Я многие годы с удовольствием следил за вашими публикациями. Люди часто доверяли вам писать статьи о них, особенно под конец своей жизни.
— Вы говорили об уходе из профессии, а не о смерти.
— Как бы то ни было, это все равно отказ от общественной жизни. Ваши работы всегда казались мне правдивыми, Кэрри. Я ни разу не слышал, чтобы кто-то обвинял вас в искажении фактов в ваших статьях.
— Время от времени случается, — призналась я. — Вот почему я всегда слежу за тем, чтобы под рукой была ИП, тогда никто не сможет упрекнуть меня в искажении его слов.
— В моем случае это не имеет особенного значения, — заметил Займа.
Я внимательно посмотрела на него:
— Есть что-то еще, какая-то еще причина, верно? По которой вы вынули из шляпы бумажку с моим именем?
— Я хочу помочь вам, — ответил он.
Говоря о Голубом периоде, большинство людей подразумевает эру по-настоящему громадных полотен. Под громадными я понимаю — громадные. Прошло немного времени, и его работы стали достаточно большими, чтобы здания и площади казались на их фоне карликами, достаточно большими, чтобы их было видно с орбиты. По всей Галактике возвышались над частными островами или поднимались из бушующего моря двадцатикилометровые голубые полотна. Расходы никогда не представляли проблемы, поскольку хватало меценатов, грызущихся друг с другом за право обладать самым последним и самым огромным творением Займы. Полотна все росли, и в итоге им уже требовались сложные высокотехнологичные механизмы, способные поддерживать их в вертикальном положении, несмотря на гравитацию и погодные условия. Произведения пронзали верхние слои атмосферы, выходя в космическое пространство. Они светились своим собственным мягким светом. Они загибались арками и расходились веерами, так что поле зрения наблюдателя было целиком и полностью насыщено голубым.
Теперь Займа стал необычайно известен, о нем знали даже люди, не питающие интереса к искусству. Он был странной знаменитостью-киборгом, творящим гигантские произведения, человеком, который никогда не дает интервью, никогда даже намеком не позволяет понять, в чем он видит смысл собственного искусства.
Но так было сотни лет назад. Займа даже приблизительно не стал еще самим собой.
Постепенно его творения сделались слишком необъятными, чтобы умещаться на планетах. И Займа беспечно двинулся в межпланетное пространство, создавая свободно плавающие голубые полотнища в десять тысяч километров длиной. Теперь он работал уже не с кистями и красками, а с целой флотилией роботов-саперов, разрывающих на куски астероиды, чтобы добыть материалы для его творений. Теперь уже целые звездные экономики соревновались друг с другом за право обладания его работами.
Примерно в это время я снова ощутила интерес к Займе. Я присутствовала на одном из его «лунных обертываний», заключении небесного тела в закрытый крышкой голубой контейнер, словно шляпу укладывали в коробку. Два месяца спустя он выкрасил в голубой цвет по экватору целый газовый гигант, и я снова купила билет в первый ряд. Еще через шесть месяцев он изменил химический состав проходящей мимо Солнца кометы, так что она протащила через всю Солнечную систему расцвеченный в голубой Займы хвост. Но у меня по-прежнему не было истории. Я продолжала просить об интервью и неизменно получала отказы. Одно я знала наверняка: за одержимостью Займы его голубым цветом кроется нечто большее, чем простая причуда художника. И без понимания сути этой одержимости не будет истории, только анекдот. А я не пишу анекдоты.
Поэтому я все ждала и ждала. А затем, как и миллионы других людей, я услышала о последнем произведении Займы и отправилась в фальшивую Венецию на Муржек. Я не надеялась на интервью или на какое-то новое понимание. Я просто должна была быть там.
Через раздвижные стеклянные двери мы вышли на балкон. По обе стороны белого стола стояли два простых белых кресла. На столе были напитки и ваза с фруктами. Иссохшая земля под никак не огороженным балконом круто обрывалась, и открывался ничем не заслоненный вид на море. Вода лежала спокойная и приветливая, и в ней отражалась серебряная монета заходящего солнца.
Займа жестом предложил мне сесть в одно из кресел. Указал на две бутылки с вином:
— Белое или красное, Кэрри?
Я раскрыла рот, чтобы ответить, но не смогла. Обычно в это мгновение между вопросом и ответом ИП безмолвно советовала мне, какую из двух возможностей предпочесть. Отсутствие исходящей от напоминалки подсказки привело меня в ступор.
— Мне кажется, красное, — сказал Займа. — Если у вас нет серьезных возражений.
— Это не значит, что я не могу решить за себя сама, — заявила я.
Займа налил мне бокал красного вина, затем поднял его к небу, рассматривая на свет.
— Разумеется, не значит, — подтвердил он.
— Просто все это немного странно для меня.
— В этом не должно быть ничего странного, — сказал он. — Вы жили именно так сотни лет.
— Вы имеете в виду — естественным образом?
Займа налил себе бокал красного вина, но, вместо того чтобы выпить, он просто вдохнул запах.
— Именно.
— Но в том, чтобы оставаться в живых спустя тысячу лет после рождения, нет ничего естественного, — возразила я. — Моя природная память переполнилась около семи сотен лет назад. Моя голова похожа на дом, в котором слишком много мебели. Чтобы внести туда что-нибудь, что-то необходимо вынести.
— Давайте на минутку вернемся к вину, — предложил Займа. — Обычно вы полагаетесь на совет вашей ИП, верно?
Я пожала плечами:
— Ну да.
— А ИП всегда предлагает вам одну из двух возможностей? Скажем, всегда красное вино или всегда белое?
— Все не так примитивно, — сказала я. — Если бы у меня имелось явно выраженное предпочтение одного перед другим, тогда, разумеется, ИП всегда рекомендовала бы мне только одно, а не другое. Но у меня такого предпочтения нет. Иногда мне хочется красного вина, иногда белого. А бывает и так, мне вообще не хочется вина, — я только надеялась, что мое разочарование не слишком заметно. Однако после сложной шарады с голубой карточкой, роботом и кораблем последнее, о чем я хотела бы говорить с Займой, — о моей собственной несовершенной памяти.
— Значит, этот выбор случаен? — спросил Займа. — ИП с равным успехом может указать как на красное, так и на белое?
— Нет, ничего подобного. ИП следует за мной повсюду несколько сотен лет. Она сотни тысяч раз видела, как я пью, в нескольких сотнях тысяч ситуаций. Она предполагает, с высокой степенью вероятности, какое именно вино я предпочла бы в каждом определенном случае.
— И вы безоговорочно следуете ее совету?
Я сделала глоток красного вина.
— Разумеется. Вам не кажется, что это было бы несколько по-детски, поступать наоборот, только чтобы продемонстрировать свободу собственной воли? В конце концов, меня, скорее всего, удовлетворит предложенный ею выбор.
— Но если вы не игнорируете ее предложения время от времени, не становится ли вся ваша жизнь набором предсказуемых реакций?
— Может быть, — согласилась я. — Но разве это так уж плохо? Если я счастлива, о чем мне переживать?
— Я вас не критикую, — произнес Займа. Он улыбнулся и откинулся на спинку кресла, несколько разряжая возникшее в процессе расспросов напряжение. — Очень немногие люди в наше время пользуются услугами ИП, верно?
— Я не знаю, — ответила я.
— Менее одного процента из всего населения Галактики, — Займа понюхал свое вино и посмотрел сквозь бокал на небо. — Все остальные, за этим небольшим исключением, приняли неизбежное.
— Чтобы вместить тысячи лет воспоминаний, требуются машины. И что в этом такого?
— Но машины бывают разных типов, — сказал Займа. — Нейроимплантаты, полностью интегрированные в личностное самосознание. Неотделимые от биологической памяти. С ними вам не пришлось бы спрашивать ИП о том, какое вино предпочесть, и не нужно было бы дожидаться ответа. Вы бы просто знали, и все.
— И в чем же разница? Я позволяю записывать мой жизненный опыт машине, сопровождающей меня повсюду. Машина не упускает ничего, она настолько четко настроена на восприятие моих запросов, что мне практически нет нужды спрашивать.
— Эта машина уязвима.
— Через определенные промежутки времени она проходит техосмотр. И она не более уязвима, чем набор имплантатов у меня в мозгу. Прошу прощения, но ваш довод едва ли разумен.
— Вы правы, конечно же. Но существует и более весомый аргумент против использования ИП. Они слишком совершенны. Они не умеют искажать факты, не умеют забывать.
— Разве это не достоинство?
— Не совсем. Когда вы будете вспоминать что-нибудь, например этот наш разговор, через сотню лет, кое-что о нем вы будете помнить неточно. И эти неточности сами сделаются частью ваших воспоминаний, обретая весомость и материальность. А через тысячу лет ваши воспоминания об этом разговоре, возможно, совсем перестанут походить на реальность. Но вы-то будете утверждать, что помните все в точности.
— А если бы со мной была ИП, у меня осталась бы безупречная запись того, как именно развивались события.
— Верно, осталась бы, — согласился Займа. — Но это не живая память. Это фотография, механическое воспроизведение. Это замораживает воображение, не оставляет возможности чему-то запомниться неверно, — он сделал паузу, достаточную, чтобы снова наполнить мой бокал. — Представьте, что практически в каждом случае, когда вам доводилось сидеть на свежем воздухе вечером, подобным этому, вы всегда предпочитали красное вино белому, и, в общем, у вас не было причин сожалеть о сделанном выборе. Но однажды, по той или иной причине, вы вдруг предпочли белое вино — наперекор совету ИП, — и это оказалось чудесно. Все чудесным образом совпало: компания, беседа, волшебный закат, потрясающий вид, эйфория от легкого опьянения. Изумительный день перетек в изумительный вечер.
— Вряд ли все это имело бы какое-либо отношение к моему выбору вина, — заметила я.
— Верно, — согласился Займа. — И ИП, конечно же, не придаст ни малейшего значения данному счастливому стечению обстоятельств. Одно-единственное отклонение не сможет сколько-нибудь заметно повлиять на предсказуемую модель. Она все равно укажет вам на красное вино, когда вы спросите в следующий раз.
Я ощутила неприятное покалывание от понимания.
— Но человеческая память работает не так.
— Не так. Живая память вцепится в это единственное исключение и придаст ему ненужное значение. Она преувеличит положительные воспоминания об этом дне и подавит отрицательные: муху, которая все время жужжала у лица, ваше беспокойство, как бы не упустить идущий домой корабль, боязнь забыть о подарке ко дню рождения, который надо купить утром. Все, что останется у вас в памяти, — золотистое свечение радости бытия. И в следующий раз вы, наверное, выберете белое вино, и через раз. Целая модель поведения будет изменена из-за какого-то мгновенного отступления. ИП ни за что не потерпит такого. Вам придется поступать наперекор ее советам много-много раз, прежде чем она нехотя обновит свою модель и начнет предлагать вам белое вино вместо красного.
— Ладно, — произнесла я, все еще сожалея, что мы говорим обо мне, а не о Займе. — Но в чем принципиальное различие между искусственной памятью внутри моей головы и снаружи?
— Различие просто громадно, — ответил Займа. — Воспоминания, сохраненные в ИП, зафиксированы навеки. Вы можете обращаться к ней так часто, как только пожелаете, и она никогда не преувеличит и не упустит ни одной детали. А имплантаты работают по-другому. Они спроектированы так, чтобы совершенно сливаться с биологической памятью, до такой степени, чтобы хозяин не мог отличить одно от другого. Именно по этой причине их обязательно делают пластичными, гибкими, способными на ошибки и искажения.
— На погрешности, — сказала я.
— Но без погрешностей нет искусства. А без искусства нет истины.
— Погрешность рождает истину. Ну и ну!
— Я имею в виду истину в высшем, метафорическом смысле слова. Вот что такое этот золотистый вечер? Это истина. И воспоминания о мухе не прибавят ему никакого ощутимого смысла. Наоборот, отвлекут от него.
— Не было никакого вечера, не было мухи, — возмутилась я. Мое терпение наконец лопнуло. — Слушайте, я признательна за то, что вы пригласили меня. Но я ожидала услышать нечто большее, чем лекцию о том, какой способ хранения воспоминаний мне лучше выбрать.
— На самом деле, — произнес Займа, — все это говорится не просто так. И это касается меня точно так же, как касается вас, — он поставил бокал. — Давайте немного прогуляемся? Я хочу показать вам плавательный бассейн.
— Солнце еще не село, — сказала я. Займа улыбнулся:
— Всегда будет еще один закат.
Он повел меня через дом другим путем, и мы вышли не через ту дверь, в какую вошли. Извилистая тропинка постепенно взбиралась наверх между белыми каменными стенами, сейчас окрасившимися в золото под лучами закатного солнца. В итоге мы добрались до того плато, которое я видела с корабля. То, что показалось мне зрительскими трибунами, именно ими и было: выстроенные террасами конструкции в тридцать метров высотой с лестницами сзади, ведущими на разные уровни. Займа повел меня в тень под ближайшей трибуной, затем через небольшую дверь — в закрытое помещение. Голубая площадка, которую я видела, приближаясь к острову, оказалась скромным прямоугольным бассейном, лишенным воды.
Займа подвел меня к краю.
— Бассейн для плавания, — произнесла я. — Вы не шутили. Это ради него здесь установлены трибуны?
— Именно здесь все и произойдет, — сказал Займа. — Демонстрация моей последней работы и мой уход от общества.
Бассейн был еще не вполне завершен. В дальнем углу маленький желтый робот приклеивал на нужные места керамические плитки. Часть бассейна рядом с нами была полностью облицована, но я не могла не заметить, что плитки кое-где отколоты и треснуты. В вечернем освещении трудно было сказать наверняка — мы стояли у глубокого края бассейна, — но цвет плиток был очень близок к голубому Займы.
— После того как вы расписывали целые планеты, разве это не деградация? — спросила я.
— Только не для меня, — возразил Займа. — Для меня это место, где заканчиваются испытания. Это то, к чему я шел всегда.
— К старому бассейну для плавания?
— Это не просто старый бассейн, — ответил он.
Он повел меня по острову в обход, пока солнце скользило под воду и все цвета приобретали пепельный оттенок.
— Мои старые работы шли из самого сердца, — произнес Займа. — Я писал на громадных полотнах, потому что этого, как мне казалось, требовала суть работ.
— Это были отличные работы, — вставила я.
— Это были банальные работы. Громадные, броские, требовательные, популярные, но совершенно лишенные души. То, что они шли из сердца, не делало их хорошими.
Я ничего не сказала. Именно это я сама всегда ощущала по отношению к его произведениям: они обширны и бесчеловечны, как и его вдохновение, и только то, что Займа — модифицированный киборг, придавало его творениям уникальности. Это было равносильно тому, как хвалить картину, написанную человеком, державшим кисть в зубах.
— Мои работы не говорили о космосе ничего такого, чего космос не мог бы рассказать о себе сам. И что важнее, они ничего не говорили обо мне. И что с того, что я ходил в вакууме или плыл по морям из жидкого азота? Что с того, что я могу видеть ультрафиолетовые фотоны или пробовать на вкус электрические поля? Изменения, каким я подверг себя, были жестокими и радикальными. Но они не дали мне ничего такого, что не смогла сделать для художника хорошая рекламная кампания на телевидении.
— Мне кажется, вы к себе слишком строги, — сказала я.
— Ничего подобного. Я теперь могу так говорить, потому что знаю: в итоге мне удалось создать кое-что по-настоящему стоящее. Но когда это случилось, оно совершенно не входило в мои планы.
— Вы имеете в виду это ваше голубое?
— Это голубое, — подтвердил он, кивая. — Оно началось совершенно случайно, неверный мазок на почти завершенном полотне. Мазок бледного аквамарина, голубой на почти черном фоне. Эффект был подобен удару электрическим током. Казалось, я обнаружил прямой путь к неким пронзительным, изначальным воспоминаниям, в царство пережитого опыта, где этот цвет был самой важной составляющей моего мира.
— И что это были за воспоминания?
— Я не знал. Все, что я знал, — этот цвет говорит со мной, как будто я всю жизнь только и ждал, пока он проявится, чтобы высвободить его, — он на минуту задумался. — В голубом всегда что-то было. Тысячу лет назад Ив Кляйн
[4] сказал, что это сама эссенция цвета, цвет, стоящий всех остальных цветов. Один человек провел всю свою жизнь в поисках определенного оттенка голубого цвета, который, как он помнил, видел когда-то в детстве. Он уже отчаялся отыскать его, решил, что ему, должно быть, привиделся тот оттенок, что его, должно быть, вовсе не существует в природе. Но потом в один прекрасный день он обнаружил его. Это был цвет жука из Музея естественной истории. И тот человек рыдал от счастья.
— Что же такое голубой Займы? — спросила я. — Цвет какого-то жука?
— Нет, — ответил он. — Это не цвет жука. Но я должен был узнать ответ, и не важно, к чему это привело бы. Я должен был узнать, почему этот цвет так много для меня значит, почему он проходит через все мое творчество.
— Вы позволили ему проходить через все ваше творчество, — сказала я.
— У меня не было выбора. По мере того как голубой делался все более насыщенным, доминирующим, я чувствовал, что приближаюсь к ответу. Я чувствовал, что, если мне удастся погрузиться в этот цвет, я узнаю все, что так хочу узнать. Я пойму себя как художника.
— И? У вас получилось?
— Я понял себя, — сказал Займа. — Но это оказалось не тем, чего я ожидал.
— И что же вы узнали?
Займа долго думал, прежде чем ответить на мой вопрос. Мы медленно прогуливались, я чуть позади, он, крадущейся пружинистой походкой, впереди. Начало холодать, и я уже жалела, что не предусмотрела этого и не захватила пальто. Я подумала, не попросить ли какое-нибудь пальто у Займы, но решила не отвлекать его мысли от того, куда они устремились. Держать рот на замке всегда было самой сложной частью моей работы.
— Мы с вами говорили о погрешности воспоминаний, — сказал он.
— Да.
— Мои собственные воспоминания были неполными. С тех пор как были встроены имплантаты, я помнил все, но только за последние три сотни лет. Я знал, что сам я гораздо старше, но из своей жизни до имплантатов я помнил только отрывки, разрозненные кусочки, не вполне понимая, как их сложить вместе, — он замедлил ход и развернулся ко мне, тускнеющий оранжевый свет заката залил его щеку. — Я знал, что мне необходимо покопаться в прошлом, если я хочу понять суть Голубого периода Займы.
— И как далеко назад вы зашли?
— Это было похоже на археологические раскопки, — сказал он. — Я дошел по следам своих воспоминаний до самого раннего реального события, случившегося вскоре после установки имплантатов. Оно привело меня в Харьков-Восемь, в мир Бухты Гарлин, что в девятнадцати тысячах световых лет отсюда. Все, что я помнил, — имя одного человека, с которым был там знаком, его звали Кобарго.
Имя «Кобарго» ничего мне не говорило, но даже без ИП я кое-что знала о Бухте Гарлин. Это была часть Галактики, включающая в себя шестьсот обитаемых миров, раздираемых между тремя основными экономическими системами. В Бухте Гарлин обычные межзвездные законы не действовали. Это была территория криминальных элементов.
— Харьков-Восемь специализировался на продукте определенного сорта, — продолжал Займа. — Целая планета трудилась, занимаясь предоставлением медицинских услуг, недоступных в других местах. Запрещенные кибернетические модификации и все в этом духе.
— Это там вы?.. — я не стала договаривать предложение.
— Это там я стал таким, какой есть, — сказал Займа. — Конечно же, я произвел еще некоторые изменения в себе уже после Харькова-Восемь, повысил переносимость агрессивной среды, улучшил свои сенсорные способности, но основы того, кем я стал, были заложены под хирургическим ножом в клинике Кобарго.
— Значит, до прибытия на Харьков-Восемь вы были нормальным человеком? — спросила я.
— Вот здесь и начались трудности, — сказал Займа, осторожно пробираясь дальше по тропинке. — По возвращении я, естественно, пытался отыскать Кобарго. С его помощью, мне казалось, я сумею отыскать смысл в обрывках воспоминаний, хранящихся у меня в голове. Но Кобарго не было, он пропал где-то в Бухте. Клиника осталась, но теперь ею заправлял его внук.
— Держу пари, он не рвался общаться с вами.
— Точно, пришлось его убедить. По счастью, у меня имелись средства. Небольшой подкуп, небольшое насилие, — он слегка улыбнулся при этих словах. — В итоге он согласился открыть архивы клиники и просмотреть записи своего деда, касающиеся моего пребывания у них.
Мы завернули за угол. И море, и небо сделались одинаково серыми, от голубого не осталось и следа.
— Что же произошло?
— Из записей следовало, что я никогда и не был человеком, — сказал Займа. Он немного помолчал, прежде чем продолжать, чтобы не осталось никаких сомнений по поводу только что сказанного. — Никакого Займы не существовало до моего поступления в клинику.
Что бы я ни отдала за какое-нибудь записывающее устройство или, если это невозможно, хотя бы за старый добрый блокнот с ручкой! Я нахмурилась, как будто это могло заставить мою память работать хоть немного лучше.
— Так кто же вы?
— Машина, — сказал он. — Сложный робот, самоуправляющийся искусственный интеллект. Мне было уже несколько сотен лет, когда я прибыл на Харьков-Восемь, и я был независимым на вполне законных основаниях.
— Нет, — сказала я, качая головой. — Вы человек с частями машины, но не машина.
— Клинические записи не допускали двойного толкования. Я поступил к ним роботом. Роботом андроидной формы, естественно, но тем не менее просто машиной. Меня демонтировали, и мои основополагающие познавательные функции были помещены в искусственно выращенное биологическое тело, — он пальцем постучал по оловянного цвета виску. — Здесь полным-полно органики и куча кибернетических механизмов. Невозможно понять, где начинается одно и заканчивается другое. Еще сложнее определить, кто здесь слуга, а кто господин.
Я смотрела на стоящего рядом Займу, пытаясь сделать мысленный скачок, необходимый для того, чтобы увидеть в нем машину, пусть и машину с гибкими клеточными составляющими, но все-таки не человека. Не смогла, пока что не смогла.
Я сделала еще попытку:
— В клинике вам могли солгать.
— Не думаю. Они были бы куда счастливее, если бы я ничего не узнал.
— Ну хорошо, — согласилась я. — Все равно это вопрос спорный…
— Там перечислялись факты. Факты легко проверить. Я изучил таможенные записи на Харькове-Восемь и обнаружил в них, что «самоуправляющийся робот» прибыл на планету за несколько месяцев до операции.
— Это не обязательно были вы.
— Никаких других роботов не прибывало в этот мир на протяжении десятилетий. Это мог быть только я. Более того, в записях указывался пункт отправления того робота.
— И какой же?
— Мир за пределами Бухты. Линтан-Три в Архипелаге Муара.
Отсутствие ИП походило на нехватку зуба.
— Не уверена, знаю ли я это место.
— Скорее всего нет. Этот мир не из тех, какие посещают по собственному выбору. Рейсовые световые лайнеры туда не заходят. Единственная цель, которую я преследовал, посещая это место, казалась мне…
— Вы ездили туда?
— Дважды. Один раз до операции на Харькове-Восемь, а второй недавно, чтобы выяснить, где я находился до Линтана-Три. Четкий след начал теряться, если не сказать больше… Но я задавал правильные вопросы, совал нос в правильные базы данных и в итоге выяснил, откуда я взялся. Только это был еще не окончательный ответ. Я посетил множество миров, и цепочка становилась тоньше с каждым новым миром, в который я отправлялся. Но на моей стороне было упорство.
— И деньги.
— И деньги, — подтвердил Займа, признавая справедливость моего замечания коротким вежливым кивком. — Они несказанно помогли.
— Так что вы обнаружили в самом конце?
— Я шел по следу до самого истока. На Харькове-Восемь я был быстродумающей машиной с человеческим уровнем интеллекта. Но я не всегда был так умен, так сложен. Я усложнялся поэтапно, насколько позволяли время и обстоятельства.
— Самостоятельно?
— В конечном итоге да. Это время наступило, когда я стал самоуправляющимся и независимым по закону. Но мне пришлось дорасти до определенного уровня интеллекта, прежде чем я обрел свободу. А до того я был машиной попроще… что-то вроде фамильной ценности или домашней зверушки. Я переходил от одного владельца к другому, из поколения в поколение. Они кое-что добавляли в меня. Они делали меня умнее.
— А как вы начинали?
— Как проект.
Займа повел меня обратно к бассейну. Экваториальная ночь опустилась быстро, и теперь бассейн был залит искусственным светом множества прожекторов, выставленных в ряд над зрительскими трибунами. С тех пор как мы видели бассейн в последний раз, робот успел приклеить на место все плитки.
— Уже готово, — сказал Займа. — Завтра здесь все будет закрыто, а послезавтра бассейн заполнят водой. Я буду фильтровать ее, пока она не достигнет необходимой прозрачности.
— А потом?
— Приготовлюсь к представлению.
По дороге к бассейну он рассказал мне обо всем, что узнал о собственном происхождении. Займа начал свое существование на Земле, до моего рождения. Его собрал один любитель, талантливый молодой человек, питавший интерес к роботам для практического применения. В те дни он был одним из многих ученых, объединенных в группы, и индивидуалистов, пытавшихся разрешить сложную проблему искусственного интеллекта.
Восприятие, ориентация в пространстве и самостоятельное принятие решений были тремя задачами, интересовавшими молодого человека. Он создал множество роботов, паял их из деталей, сломанных игрушек, каких-то отдельных блоков. Их разумы, если это можно назвать таким словом, были составлены из внутренностей старых компьютеров, и даже самые примитивные программы заставляли их работать на пределах памяти и скорости процессора.
Тот молодой человек наполнил свой дом подобными простейшими машинами, каждая из которых выполняла определенную задачу. Один робот представлял собой паука с присосками, он ходил по стенам дома, вытирая пыль с картинных рам. Другой лежал, поджидая мух и тараканов. Он ловил и переваривал их, используя энергию от химической переработки биомассы для перемещения в разные части дома. Еще один робот постоянно занимался перекраской стен, снова и снова, чтобы их цвет подходил ко времени года.
А еще один робот жил в плавательном бассейне.
Он все время трудился, ползая вверх, и вниз, и вдоль керамических стенок бассейна, дочиста отскабливая их. Молодой человек мог бы заказать дешевого чистильщика для бассейна по почтовому каталогу, но его привлекал сам процесс создания машины из ничего в соответствии с собственными эксцентричными дизайнерскими принципами. Он сделал роботу полноцветную зрительную систему и дал ему достаточно большой мозг, чтобы тот мог обрабатывать визуальную информацию, применяя ее к модели своего окружения. Он позволил роботу самостоятельно выбирать наилучший способ очистки бассейна. Он разрешил ему самому определять время окончания работы и время дозарядки аккумуляторов с помощью солнечных панелей, вмонтированных в его верхнюю часть. Он наделил его элементарным пониманием идеи вознаграждения за труд.
На маленьком чистильщике молодой человек постиг основы конструирования роботов. И усвоенные уроки он применил, создавая других хозяйственных роботов, пока один из них, простой уборщик для дома, не стал достаточно сильным и самостоятельным, и молодой человек начал предлагать его в виде набора деталей через почтовый каталог. Набор деталей продавался хорошо, и через год молодой человек предлагал уже нового, начерно собранного домашнего робота. Этот робот имел ошеломляющий успех, и вскоре фирма молодого человека сделалась лидером на рынке продаж хозяйственных роботов.
Через десять лет мир уже кишел его умными деятельными машинами.
Но он не забыл маленького чистильщика бассейна. Время от времени он использовал его для испытания нового системного обеспечения или новых программ. Постепенно этот робот сделался самым умным из его творений, его единственного он отказывался разбирать на детали для производства других машин.
Когда изобретатель умер, чистильщик бассейна перешел к его дочери. Она продолжила семейную традицию, добавляя маленькой машине разума. После ее смерти робот перешел к внуку изобретателя; получилось так, что внук перебрался на Марс.
— Это тот самый, первоначальный бассейн, — сказал Займа. — Если вы еще не догадались.
— После стольких лет? — изумилась я.
— Он очень старый. Но керамика живет долго. Сложнее всего было отыскать его. Мне пришлось раскопать два метра почвы. Он находился в том месте, которое тогда называли Силиконовой долиной.
— Эти плитки выкрашены в голубой Займы, — сказала я.
— Голубой Займы и есть цвет этих плиток, — мягко поправил он. — Совершенно случайно тот молодой человек выбрал именно этот оттенок для своего бассейна.
— И какая-то часть вас запомнила его.
— С этого я начался. Неуклюжая маленькая машинка, разума которой хватало лишь на то, чтобы перемещаться по плавательному бассейну. Но для меня это был целый мир. Он был всем, что я знал, всем, что мне следовало знать.
— И что же теперь? — спросила я, боясь услышать ответ.
— Теперь я вернулся домой.
Я была там, когда он это сделал. К тому времени народ, прибывший поглазеть на представление, заполнил зрительские трибуны, и небо над островом превратилось в мозаику из плотно прижатых друг к другу кораблей. Искажающий экран был отключен, и на смотровых площадках кораблей толпились сотни тысяч далеких зевак. Они видели бассейн, вода была ровной, как гладь зеркала, и хрустально-прозрачной. Они видели Займу, стоящего на бортике, солнечные батареи у него на спине переливались, как змеиная чешуя. Никто из присутствующих не имел ни малейшего понятия о том, что должно произойти и насколько значимо будет это событие. Они ожидали чего-нибудь — обнародования работы, которая, должно быть, затмит собой все, что создал Займа до сих пор, — но пока что им оставалось только озадаченно таращиться на бассейн, гадая, как же подобное может сравниться с его пронзающими атмосферу полотнами, с целыми мирами, завернутыми в голубую пелену. Они все еще думали, что бассейн установлен здесь для отвода глаз. Настоящее произведение, шедевр, венчающий его уход, должно быть, где-то в другом месте, пока еще не виден, он еще ждет, пока его продемонстрируют во всей красе. Именно так они и думали.
Но я знала правду. Я знала, глядя, как Займа стоит на краю бассейна, полностью отдаваясь голубизне. Он рассказал мне, как именно все произойдет: медленно, методично будут отключаться высшие функции мозга. И необратимость этого едва ли имеет значение: от него останется слишком малая часть, не способная сожалеть о потере.
Но кое-что останется: крошечное зернышко бытия, достаточное количество разума для осознания собственного существования. Достаточное количество разума для оценки окружающей среды, для получения некоего подобия удовольствия и удовлетворения от выполнения работы, не важно, насколько бессмысленной. У него даже не возникнет нужды покидать бассейн. Солнечные батареи обеспечат его всей необходимой энергией. Он никогда не состарится, никогда не заболеет. Другие машины будут заботиться об этом острове, защищать бассейн и его молчаливого, медленно движущегося пловца от воздействия погоды и времени.
Пройдут столетия.
Тысячи лет, затем миллионы.
Что потом — можно только гадать. Но одно я знаю наверняка: Займе никогда не наскучит его работа. Его разум утратил способность испытывать скуку. Он обратился в чистое действие. Если он и получает какую-либо радость от плавания в бассейне, то это почти бессмысленная эйфория опыляющего растение насекомого. Этого ему достаточно. Этого ему было достаточно в том бассейне в Калифорнии, и этого ему достаточно теперь, спустя тысячу лет, в этом же самом бассейне, но в другом мире, рядом с другим солнцем, в отдаленной части той же самой Галактики.
Что же касается меня…
Как оказалось, из нашей встречи на острове я запомнила больше, чем имела право запомнить. Хотите — верьте, хотите — нет, но, как выяснилось, я не нуждалась в ментальных костылях своей ИП настолько сильно, как мне казалось. Займа был прав: я позволила своей жизни стать предсказуемой, расписала ее по плану. На закате всегда красное вино и никогда — белое. На борту светового лайнера дальнего следования, в клинике, мне установили набор нейронных расширителей памяти, который послужит мне ближайшие лет четыреста — пятьсот. Однажды мне потребуется иное решение, но этот мнемонический мостик я перейду, когда доберусь до него. Последнее, что я сделала перед тем, как отказалась от ИП, — скопировала ее наблюдения в гулкие пространства моей расширенной памяти. События все еще не кажутся произошедшими со мной лично, но с каждым новым воспоминанием становится лучше и лучше. Они изменяются и смягчаются, и их заголовки выделяются несколько ярче. Подозреваю, они становятся чуть менее точными с каждым мигом воспоминания, но, кажется, как и сказал Займа, в этом весь смысл.
Теперь я понимаю, почему он говорил со мной. Не только из-за того, как я обращаюсь с биографическим материалом. Он просто хотел помочь кому-нибудь двигаться дальше, прежде чем остановился сам.
В итоге я отыскала способ продать его историю, и я продала ее своей первой газете, «Марсианскому вестнику». Было приятно снова оказаться на старой планете, особенно теперь, когда ее передвинули на более теплую орбиту.
Все это случилось много лет назад. Но, как ни странно, я все еще не расстаюсь с Займой.
Раз в двадцать лет я запрыгиваю в световой дальнего следования лайнер на Муржек, спускаюсь на улицы той сверкающей белой аватары Венеции, сажусь в корабль, идущий на остров, и присоединяюсь к кучке других праздных зевак, раскиданных по трибунам. Те, кто приезжает сюда, должно быть, как и я, чувствуют, что у художника еще есть кое-что в запасе… один, последний сюрприз. Они уже читали мою статью, большинство из них, поэтому они знают, что означает эта медленно проплывающая фигура… хотя все-таки валом сюда не валят. На трибунах всегда пустовато и грустно, даже в хороший день. Однако я никогда не видела, чтобы они были совершенно пусты, и в этом мне видится некий завет. Некоторые люди его понимают. Большинство не поймут никогда.
Но это же искусство…