— Если будет еще случай для беседы, привет им передайте, покойникам! И не забудьте поблагодарить за хлеб наш насущный! — почти крикнул Ян вслед удаляющемуся Винге.
22
Свет режет глаза.
Надо поднять руку, защититься от света, хотя эта сторона улицы в тени, это Кардель прекрасно понимает. Потом изменяет слух. Городской нестройный шум взлетает к небесам, и уже будто там, в недоступной выси, скрипят несмазанные колесные оси, грохочет свалившееся с повозки кровельное железо… мерно цокают копыта по булыжнику, кричит женщина — то ли кончает, то ли кончается — и взывает о помощи. Он пытается защититься от этих звуков, но не может; дергается, ни с того ни с сего отскакивает в сторону — прохожие оглядываются и смотрят, как на пьяного или помешанного. С ним никогда такого не бывало. Кардель пустился бежать: надо поскорее добраться до своей комнаты.
Прихватил по пути кувшин с водой, сел на край откидной койки и, неуклюже придерживая подбородком, засучил рукав. Пора наконец заняться раной. Уже несколько дней прошло.
Не особенно красивая, но это как смотреть: среди других вполне может считаться красивой. Невелика и неглубока. Если вспомнить все доставшиеся на его долю синяки и порезы, можно считать царапиной. Хотя, конечно, далеко не царапина. Розовая припухшая полоска с уже образовавшейся корочкой. Мог бы прикрыть ладонью другой руки, если б она у него была. Не гноится, никакого запаха, края если и отечны, то совсем немного — было бы странно, если бы отека вовсе не было. И уж антонова огня точно нет, этого-то он навидался.
Но что-то не так. Далекая утренняя гроза наползает на Стокгольм, и чем дольше длится день, тем хуже. Далекое поутру ворчание грома теперь уже не ворчание, а взрывы пороховых бочек, и ему слышатся в них грозные голоса, словно сам Тур катит по небу в колеснице в сопровождении обитателей Вальхаллы.
Попытка проспаться ни к чему не привела. Кардель вскоре проснулся и обнаружил, что ему трудно открыть рот, челюсти сводит судорога. Он всадил пальцы в сведенные мышцы и насильно разжал зубы. О еде даже мечтать не приходится — едва начинает жевать, намертво сводит челюсти. Воду удается проглотить, но с трудом.
На следующий день стало хуже. Приступы судорог участились, теперь сводит не только челюсти, но и мышцы лица и шеи. Рот растягивается сам по себе в жутковатой, обнажающей зубы усмешке — и так может продолжаться несколько минут. Несколько раз попробовал дать себе пощечину — пару раз помогло, но чаще нет.
Карделю очень хочется унять ненасытный аппетит месяца, но как его уймешь… с каждой ночью поганец становится все толще. Скоро полнолуние, а лучше ему не становится. Все чаще он просыпается от боли в правой, здоровой руке — мышцы напряжены, как якорный трос, кисть неестественно изогнута, пальцы сжаты в кулак с такой силой, что костяшки совершенно белые. Да и отрезанная рука не отстает. Оказывается, и в том призрачном мире, где она находится, судороги тоже не редкость.
Пришел Эмиль Винге — спасибо, в момент передышки. Судороги отпустили, сухожилия, всего лишь четверть часа назад натянутые, как струны арфы, немного отмякли. Кардель сполоснул лицо и отодвинул дверь, которую после взлома так и не заставил себя повесить на петли — впрочем, даже если б и захотел, вряд ли справился бы с задачей.
— Начинается, Жан Мишель.
— Нашли труп?
— Сегодня ночью, в Королевском саду.
— Сетон?
— Думаю, да. Не то, что я ждал, но, признаюсь, в глубине души догадывался: он попытается превзойти самого себя. Мне нужна ваша помощь, Кардель.
Кардель глубоко вдохнул и отвел глаза.
— Вы же помните, Эмиль. У меня завтра важная встреча. С послезавтрашнего дня я ваш.
Винге промолчал, но от его пристального взгляда у Карделя по коже побежали мурашки.
— С чего же начать?
— С рутины, Кардель. Спрашивать, спрашивать и переспрашивать. Труп подброшен, место, где произошло убийство, неизвестно, и чем быстрее мы его установим, тем лучше. И еще вот это…
Он достал из кармана носовой платок, развернул и выложил содержимое на ладонь. По стене запрыгали солнечные зайчики.
— Это еще что такое?
— Осколки зеркала.
23
Неумолимо приближается ночь. Круглая восковая рожа луны уже ухмыляется с быстро темнеющего неба. Колокола звонят не смолкая… нет, это обман чувств. Но идти он может, в ногах судорог нет. Хуже всего лицо. Сначала возникает эта издевательская, с оскаленными зубами, ухмылка, за ней следуют шея и плечи, будто их стягивают ремнем в тугой узел. Затем выгибается спина — так, что позвонки хрустят, мышцы бедер делаются каменными. Предсказать невозможно, никакой регулярности. Он послушал колокола на башне Святого Никласа и досчитал до тысячи, прежде чем малый колокол пробил первую четверть и начался очередной приступ.
Конечно, исход драки может быть решен одним ударом, особенно если удастся нанести его левой, деревянной рукой. Но удача, так же как и измучившие его судороги, непредсказуема. Удастся, не удастся — дело его величества случая. Петтер Петтерссон наверняка готовился. Днем он насчитал целых полчаса без судорог, в другой раз они начинают распинать его каждые пять минут.
Кардель не стал ждать, пока окончательно стемнеет, вышел заранее. Решил, что прогулка по ночному городу пойдет ему на пользу. После дождя воздух свеж и чист. Солнце давно зашло за горизонт и утащило за собой дневной жар, как пуховое одеяло. Около холма Ансгара остановился и переждал очередной мучительный приступ судорог — успел досчитать до восьмисот. И даже одобрил: лучше сейчас, чем потом. Впрочем, на то и надежда: после нескольких припадков судорог болезнь уступит и даст ему хоть час передышки.
На этот раз досчитал всего до двухсот. Двести… скверно.
Он пришел первым. Место и время выбрано — лучше не придумаешь. Пустынный ровный берег, ни ям, ни колдобин. И никого. Ветра почти нет, но вода в заливе почему-то неспокойна, волны бьются о берег, будто хотят во что бы то ни стало стряхнуть отражение опротивевшего звездного неба. Круглая луна бродит среди туч. Уже не бледная, как час назад, — налилась таинственным светом, для которого и слова-то не подберешь. Скажи только «лунный свет», и сразу понятно, о чем речь. Ярко светит, даже тени отбрасывает.
Внезапно заметил людей. Идут в том же направлении. Неужели Петтерссон нарушил условие и пригласил публику? Или просто-напросто проговорился?
Затянул ремни на культе — туго, но не слишком. Ровно настолько, чтобы не ограничить подвижность. Обернулся на звук за спиной — конечно, вот он, его противник. С плетью под мышкой.
Кардель был совершенно уверен, что выиграет этот бой, — в любой день, но не в этот.
Опять свело мышцы лица. Опять этот идиотский сардонический оскал.
Петтерссон остановился как вкопанный.
— Черт тебя подрал, Кардель… Ты и в самом деле так рад меня видеть?
Часть вторая
Маскарад Тихо Сетона
Весна и лето 1795
Маскарад Тихо Сетона
На пороге ночи длинной,
От дневных устав утех,
Часто мать пугает сына,
Как опасен людям грех.
Грех — он рядом, грех — он близок,
Знает все дела твои,
Гнусен, бледен, словно призрак,
Ядовитее змеи.
Сыну страшно, сыну странно,
Так и хочется сказать:
Вся в белилах и румянах
Ты сама греху под стать!
Анна Мария Леннгрен, 1795
1
Гордый город… как он по нему тосковал! Когда-то у него было почетное место на трибуне на гладиаторских боях, город был его другом и любовником, но, как все любовники, изменил в первую же трудную минуту и теперь с трудом выносит его присутствие. Он загнан в лабиринт страха, то и дело слышит поступь однорукого и неутомимого минотавра. Тихо Сетон почти не выходит в город, всегда в шляпе с широкими свисающими полями и в шарфе, намотанном на отросшую за зиму бороду. Чужое, видно отданное кем-то в залог пальто с замахрившимися полами чуть не до пола, воротник поднят. Пригибаясь, идет он крысиными тропами от квартала к кварталу, заглядывая за угол, чтобы увидеть, кто там движется навстречу. Неудачное столкновение — и все кончено. Он уже выучил приливы и отливы города и решается высунуть нос, либо смешавшись с толпой, либо на вовсе пустых улицах с погашенными фонарями. Хуже всего субботы: надо идти от Слюссена через весь Сёдермальм к Хаммарбю, на Висельный холм. Но противостоять этой тяге он не может. Не может и не хочет: не хлебом единым жив человек.
Иногда по вечерам он поднимает голову и смотрит на освещенные окна богатых домов. Именно там происходит то, что заслуживает называться жизнью. Жизнью, которой он жил и сам, а теперь лишен. Скоро длинные пиршественные столы уберут и начнутся танцы. Город, с которым Тихо Сетон возобновил знакомство, тот же самый, но и совершенно иной, потому что теперь он видит его под иным углом зрения. Тот, прежний, знакомый ему город — город роскоши и изобилия. Дворцы и усадьбы в сверкающих кварталах, полы, по которым можно ходить в башмаках на атласных подметках, залы и спальни с высокими потолками, где в намалеванном небе с облаками парят голенькие купидоны. Драгоценные ткани, переливающиеся в свете люстр и канделябров золотом и киноварью.
А Стокгольм, в который он провалился, совсем иной. Город крыс и вшей. Потолки такие низкие, что рискуешь набить шишку, если неосторожно выпрямишься во весь рост. Сальные свечи и фонари с конопляным маслом на улицах вряд ли выполняют свое предназначение: чтобы за производимым ими чадом разглядеть источник света, нужна привычка и снисходительное расположение духа. Постоянный полумрак фильтрует все цвета, кроме серого; серые дома, серые улицы и переулки, серые тени людей, о чьих намерениях можно только догадываться. Природа более законопослушна, чем люди; уж она-то исправно выполняет закон о запрете на роскошь: какая-нибудь яркая лента в волосах уличной девчонки тут же блекнет в сером скучном тумане.
Нечистоты на улицах, которые приходится обходить за сажень — приглашение на танец, но танец особого рода. Так танцует медведь на цепи — злобно и неохотно. А если подует со стороны Мушиного парламента и Кожевенного залива… И что? Даже это соревнование в зловонии не многим хуже, чем спертый воздух в его каморке.
Хуже всего оказалась весна, когда обнажились милосердно скрытые снегом нечистоты. Он прижимается к грубо оштукатуренным стенам домов в Жженной Пустоши, пропускает почтовые дилижансы и смотрит, как из них высыпают прибывшие в надежде на лучшую жизнь провинциалы. Как уличные мальчишки, стараясь заработать лишний рундстюкке, помогают разгружать тяжелые сундуки. Мало того — успевают кланяться и улыбаться приезжим, как давно ожидаемым дорогим гостям. Услужливость заведомо притворная — Тихо Сетон с удовольствием смотрит, как добровольным помощникам удается прихватить что-то и, хохоча, пуститься наутек. Сорванцы прекрасно знают: в паутине переулочков и проходных дворов их не догнать.
Нынешнюю весну теплой не назовешь: то и дело принимается дождь, словно высшие силы решили смыть с улиц Стокгольма всю накопившуюся за зиму грязь. Дождю наплевать на установленный порядок, он связывает часы и сутки, начинается днем и продолжается ночь напролет, а когда прекращается, то лучше бы не прекращался. От дождя можно спрятаться, а от тяжелой влаги, насыщающей воздух до помутнения, спрятаться невозможно. Разве что устроиться у пылающего очага и ждать, пока высохнет одежда.
Под карнизами сидят молчаливые, нахохлившиеся голуби. Лишь иногда, подгоняемые голодом, снимаются все сразу, и в тесном переулке от стены к стене мечется фырчащее эхо шума десятков, а может, и сотен крыльев. Дневной путь солнца проследить невозможно, оно скрыто за низкими тучами. Скучное небо нехотя пропускает свет; в его сите оседают не только солнечные лучи, но и большая часть тепла. В канавах на Большой площади журчат никогда не иссякающие ручьи грязной воды. Если из канавы не вычищена прошлогодняя листва, тут же образуются запруды. Вода заливает всю площадь, и найти проход между огромными лужами совсем не просто. Каждая лужа, каждый ручеек, каждая капля дождя словно издевается над ним, усмехается и шепчет: ты — никто.
И ко всему этому страх. Его постоянный спутник. Исчезает и постоянно возвращается. Может быть, уже нечего бояться? Наверняка след давно остыл. Охотничьи псы либо утомились, либо занялись другим, более неотложным делом. Но так ли это? Кто может с уверенностью утверждать: да, след остыл. Может, и остыл, но он постоянно ловит на себе чьи-то подозрительные взгляды, поднимает воротник, надвигает шляпу на глаза. Борода, парик, длинное пальто — узнать его, конечно, трудно, но как унизителен весь этот маскарад! Когда-то он, не стесняясь изуродованного лица, посещал самые изысканные салоны города. Некоторые, конечно, отводили глаза, но… протестовать? Ни один человек. И подумать никто не мог.
А теперь… Стокгольм — неверный любовник. Город не заметил его исчезновения. И возвращения тоже не заметил.
Он старается услышать все разговоры, узнать все сплетни. Все, что пропустил, сидя в своем убежище. Что-то он и так знал, кое-что в новость. Многое меняется, и, как всегда в такие времена, вода льется на все мельницы — и те, что крутят справа налево, и те, что слева направо. Зависит, с какой стороны поток. Неуверенность в будущем дает пищу для любой точки зрения. Все сходятся только в одном: при такой весне на юге грядет неурожай. Жди голода.
Регентство доживает последний год, но на то, что юному королю после коронации достанется хоть что-то, чем можно управлять, надежды мало. Господа у власти с каждым месяцем демонстрируют все большую мелочность и нервозность. Иронический хохот, с которым раньше встречали каждый новый указ, сменился тяжкими вздохами; фарс оказался вовсе не смешным, а омерзительным и опасным. И главное, конца ему не видно.
С удивлением обнаружил, что празднует народ по-прежнему, если не усерднее. Перегонное, кровь города, течет рекой. Неуверенность в завтрашнем дне никак не умеряет жажду, скорее наоборот: предчувствие катастрофы ее только разжигает. Дурацкие рассуждения о причинах и следствиях выведены из дискуссионного арсенала. Какие причины, какие следствия, какие долги, какие обязанности? Смерть спишет все. К чертям предписания, к чертям ответственность. Танцы, танцы… танцы до упаду. На паркете усадеб, на мраморе дворцов, на подгнивших досках трактиров — танцы, танцы… Карты шлепают по ломберным столикам с невиданным ранее азартом. Огромные суммы кочуют из кошелька в кошелек. Вчерашний попрошайка сегодня угощает весь трактир. Кто-то уже и на ногах не стоит — кому какое дело: со дня на день подломятся ноги у всей страны. И даже тех, кто еще недавно горевал в одиночестве, оплакивал судьбу, чувствовал себя забытым и заброшенным, даже их увлекла горячая волна веселого фатализма. Будь что будет. Конец света приглашает всех — больных и здоровых, красивых и безобразных, богатых и бедных, юных и дряхлых. Всем отпущено одинаково мало. На краю бездны равны все, так почему не повеселиться в отпущенные неминуемой судьбой дни и недели?
Город словно охвачен лихорадкой.
Нынче вечером у Сетона дело особого рода. Деньги кончились, все, что можно было заложить, заложено, даже его жалкая каморка будет не по карману. Хозяин грозил выселить еще до конца месяца, а на улице надолго не спрячешься. Надо хвататься за соломинку.
В десять часов вечера город обходят барабанщики. В их обязанности входит также извещать ночную стражу, если кто-то из кабатчиков нарушил предписание и еще не закрыл свое заведение. Им суют давно обговоренную мзду и, конечно, подносят стаканчик-другой — доброжелательное отношение требует постоянного подтверждения гарантий. В двух кварталах от Северного моста какой-то из наиболее усердных служителей порядка набрался так, что без великодушной поддержки стен близлежащих домов не мог сделать ни шагу. Кто-то из шельмецов понаходчивее воспользовался случаем и проткнул барабан вилкой — для надежности. Чтобы спьяну не пришло в голову выбивать дробь ни с того ни с сего.
Тихо Сетон поднял воротник и поглубже надвинул шляпу. То и дело машинально поднимает руку к щеке — удостовериться, прикрывает ли борода его главный опознавательный знак, рассеченную щеку. Делать этого не следует, при каждом прикосновении волосы раздражают края раны, и он заставляет себя сунуть руку в карман и усилием воли там удерживать. Не всегда удается.
Взгляд через плечо — в одну сторону, в другую. Пора.
2
Забыть бы эту омерзительную зиму, но память никогда не была его союзницей: то и дело подкидывает картинки, которые он вовсе не хотел вспоминать. Неделя за неделей в насквозь продуваемой каморке, коптящий фитиль лампы на рыбьем жире. Единственный посетитель — мальчишка, хозяйский сын. Условленный стук в дверь, дрова, еда из трактира в соседнем доме — одна и та же слизистая каша, но каждый раз с новым названием. Книги, наугад выбранные на распродаже его собственного, оставшегося без хозяина имения.
Изобретательность клопов не знает границ, хотя времени для военных действий больше чем достаточно. Оборонительная стратегия проста: давить, давить и давить. Со временем стало даже сподручнее: на пальцах появились твердые, как тиски, мозоли. Тоска копится, как вода перед запрудой, давление нарастает с каждым днем, и не всегда ясно, где проходит грань между тоской и безумием. Сложная система ставок в играх жизни постепенно упрощается, пока не остается последняя ставка и последняя игра, которую надо выиграть во что бы то ни стало: сама жизнь.
Выжить. Остаться среди живых.
Люди, которых он встречает, ему отвратительны. Уродливые дети, шлепающие по бесконечной луже земного существования без единой разумной мысли. Кто-то старается ублажить свою плоть, которая все равно скоро его предаст и бросит в пучину страданий, другие, кому любовь купить не на что, находят утешение в перегонном. И самое главное — его пугает сила, с которой они цепляются за эту ничтожную жизнь. Сапожный подмастерье с израненными, кровоточащими руками, секретарь из какой-то коллегии в кривых очках с поцарапанными стеклами, щеголь, которому втридорога всучили нарядные тряпки с обещанием, что все будут завидовать, беременная неизвестно от кого, не поднимающая глаз от срама служанка… Вяло и неохотно занимают они свои места в партере театра земного существования, не понимая, что тут делают. Цель и смысл жизни загадочны с рождения и до могилы, но они над этой загадкой не размышляют. Надо думать, это их и спасает.
Спустился на Корабельную набережную. Крутой уклон ускоряет и без того торопливый шаг. За статными домами вздыхает море, тихо поскрипывают якорные цепи кораблей. И как всегда — кучки пьяных матросов, бормочущих что-то на непонятных языках. А может, на одном и том же, но все равно непонятном.
Поначалу казалось: все продумано. Исчезнуть с глаз на несколько месяцев. На сколько? Ровно на столько, чтобы остыл след и поубавился энтузиазм ищеек. Эти месяцы невольного безделья он посвятит чтению и раздумьям. Дождаться солнца, как дожидается его змея, прячась в щелях скал, — спокойно и мирно. Но не прошло и недели, как он понял: вместо уютного гнездышка ему достался ад — грязная, кишащая насекомыми и к тому же холодная дыра, в которой даже свое собственное, казалось бы, неисчерпаемое общество, быстро стало в тягость. В январе три недели провалялся в лихорадке, ничего не ел, кроме нескольких глотков бульона за весь день, — и что же? Эти недели оказались едва ли не лучшими: бредовые видения куда приятнее, чем действительность.
Наконец открылась входная дверь, в которую он постучал полчаса назад, — не вся, а только левая половина. Появился лакей, тот же самый. Слегка приподнял бровь — удивился, что посетитель не посчитал ниже своего достоинства ждать столько времени. Каждая минута ожидания — как деление на определяющей общественное положение шкале. Чем больше таких делений, чем дольше ждет посетитель — тем больше разница между ним и хозяином.
— Господин может вас принять.
Сетон сделал шаг, но лакей преградил ему дорогу:
— Нет-нет. Соизвольте обогнуть здание и зайти с черного хода.
Что ж… Сетон протиснулся в узкий, не больше локтя, промежуток между домами.
Влажная грязь прилипает к башмакам. Чувствительно оцарапал плечо о грубую штукатурку — чему тут удивляться. Проход для ассенизаторов и самых низших в иерархии слуг.
По крайней мере, его избавили от унижения стучать еще раз — тот же слуга уже ждал у двери.
Его проводили наверх, в кабинет, где половину комнаты занимал циклопический письменный стол, а вокруг разместились различные экзотические предметы, словно состязающиеся в красоте и изяществе. Клетка с какой-то певчей птичкой, бюро, затейливо инкрустированное разными породами дерева и слоновой костью, книжные полки, прогибающиеся под тяжестью сверкающих кожей и позолотой книг. Книги выстроены строго по ранжиру: фолианты на нижних полках, а чем выше, тем скромнее размер. Вдоль одной стены составлены вместе три невысоких шкафа, каждый венчает стеклянная витрина с разнообразными бабочками, приколотыми к обтянутым светло-серым атласом стендам.
Стул для него не предусмотрен. Придется разговаривать стоя, как нерадивый ученик, вызванный к ректору за провинность.
Сидящий за столом человек в жилете лыс, малого роста, худой, с изрытым оспой лицом. Рукава рубахи закатаны, воротник расстегнут. С миной отвращения осмотрел посетителя с ног до головы. Башмаки не по ноге, грязное пальто, спутанная борода и нелепый парик.
Сетон не делал никаких попыток представить себя в более выгодном свете. Он прекрасно знал: не имеет значения. Выпрямился, гордо запрокинул голову и посмотрел хозяину дома в глаза.
— Тихо Сетон… — шелестящий, намеренно гнусавый голос. Даже не дал себе труда не показывать, насколько неуместен визит. — Падший герой. Я даже не мог вообразить, что вы когда-либо решитесь переступить порог моего дома.
— Болин… думаю, не надо напоминать: из братьев по ордену вы мне ближе всех.
— Этот комплимент — все, что вы можете предложить? Напрасно теряете и свое время, и мое. Лесть и фамильярность почитаю неуместными.
Демонстративно достал из кармана жилета часы, отщелкнул цепочку и положил на стол. На резонаторе деревянной столешницы тиканье показалось Сетону чуть не оглушительным.
— У вас пять минут. Советую поторопиться. Переходите к делу.
— Неблагоприятные обстоятельства поставили меня в весьма затруднительное положение. Такое может случиться с каждым, невзирая на должности и заслуги. Мы оба знаем, что эвмениды не всегда одобряли некоторые вольности, которые я…
Болин фыркнул так, что Сетон прервался.
— …которые я себе время от времени позволял, — заставил себя продолжить.
Болин фыркнул еще раз — очевидно, его позабавила недооценка Сетоном собственных подвигов. Открыл серебряную бонбоньерку с нюхательной солью — дал понять, что исходящий от Сетона запах затхлости и нечистот вовсе его не развлекает.
— И все же… тот дар, что я преподнес ордену прошлым летом, был задуман как жест примирения и уважения. И, возможно, был предложением вернуть взаимопонимание.
Болин побарабанил пальцами по столу — очевидно, вспомнил какой-то мотивчик.
— Короче… что вы хотите, Тихо?
— Я лишился всего доставшегося мне огромным трудом состояния. Те скромные деньги, что мне удалось сохранить, подошли к концу.
Бровь скептически поднялась.
— Что еще?
— Меня преследуют два охотничьих пса. Мне кажется, это у них уже приняло характер навязчивой идеи — никаких рациональных соображений. Возможно, и даже скорее всего, их кто-то поддерживает в доме Индебету.
Болин повернулся на стуле, снял ногу с мягкого пуфика и не без труда поднялся, опираясь на трость из слоновой кости. В чулках дохромал до застекленного куба и некоторое время взглядом знатока изучал причудливую игру рисунка и цвета на крыльях бабочек. Вздохнул и потер висок.
— Вот что интересно… понимаете ли вы сами, Тихо, почему вас возненавидели братья по ордену?
Немного отодвинулся в сторону и жестом пригласил Сетона подойти поближе.
— Посмотрите… вон там, второй ряд в середине. Видите? Две бабочки рядом…
— Один и тот же вид.
— Может показаться. Впрочем, дилетанту простительно. Да, разумеется, и та и другая — чешуекрылые. Питер Крамер привез их в Амстердам из Нового Света. Крамер был первым, кому пришло в голову сортировать чешуекрылых по системе нашего соотечественника, Карла Линнея. И когда Крамер начал их рассматривать с помощью волшебного прибора своего соотечественника Левенгука, обнаружил, что сходство между ними ограничивается только внешностью. Видите, вон та, правая… она специально приняла раскраску точно такую, как левая, — и знаете, почему? Потому что левая немыслимо горька на вкус, и птицы ею брезгуют. Как увидят белые пятнышки на ярко-оранжевом фоне — держатся подальше. А правая на вкус превосходна… Но не трогают и ее. Смотрят на наряд и заранее морщатся. — Болин улыбнулся; видно, представил себе сморщившуюся от отвращения птичку. — И всего-то сменила платье.
— Почему вы так уверены?
— Пока это всего лишь догадка, но у нее серьезные научные основания.
— Какие же?
Болин засмеялся, продемонстрировав неожиданно крепкие для его возраста зубы.
— Неужели непонятно? Я пробовал их на вкус. И ту, и другую. Разумеется, я не погружаюсь так уж глубоко в естественные науки, но простые сравнения мне вполне по плечу.
Он с трудом повернулся на больной ноге пошел к столу. Дал понять: дальнейшие расспросы его не интересуют.
— Ваша беда, Тихо, не в легкомыслии, не в эксцентричности ваших проделок. Ни даже в неумении, а возможно, и нежелании соблюдать принятую в ордене конспирацию. Господи, если бы в этом было дело, если бы такие мелочи принимались во внимание, наши ряды давно бы поредели. Залы бы отзывались пустым эхом на наши встречи. Нет-нет. Cosifan tutte
[11]. Не в этом дело.
Болин остановился на полпути и сделал шаг по направлению к Сетону.
— Вы вовсе не один из нас, Тихо. Вы просто выглядите так, как вполне может выглядеть один из нас. И вы человек умный… не понимаю, как вы надеялись скрыть вашу сущность. Вы ищете наслаждений, да, но не там, где мы. Если бы вы могли сами себя видеть! А я — я не раз наблюдал за вами. В самый разгар вакханалии… не только я, почти все заметили: вам страшно! Ваше лицо искажено, даже не страхом — ужасом! Панталоны для вида спущены, повисший член в кулаке. Вы избегаете физической близости. Вы отнюдь не либертинист
[12], Тихо. Вы не получаете радости от наслаждений. Подумайте сами: Город между мостами невелик, вся Швеция не намного больше, а газеты доходят даже с Бартелеми. Мы прекрасно знаем, что в ваших хвастливых рассказах правда, а что — ложь, к каким немыслимым преувеличениям вы прибегаете. И для нас, которые вас более или менее знают, эти басни никак не рифмуются с тем Тихо, которого мы видим. Нет, вы не почитатель Фрейи и Венеры, как мы, вы ничего не приносите в жертву этим замечательным богиням. У вас совсем иные помыслы. Тщетно вы пытались их скрыть, разыгрывали целые спектакли. Нет-нет, Тихо. К такому, как вы, доверия у нас нет.
Каждое слово для Сетона — как удар молотом в висок. Он молчит, потому что ответа у него нет. Сейчас главное — сдержаться.
Болин криво, почти сочувствующе, усмехнулся, подошел к окну и открыл.
— Воняет от вас, Тихо, как из сточной канавы. Как вам удалось достичь такого аромата? Сколько времени потребовалось? Месяц? Два? Нет, наверное, побольше…
Со страдальческой миной он втянул между сжатыми зубами воздух — видно, разбередил больную ногу.
Уже десятый год магистр ордена Эвменидов Ансельм Болин исполнял обязанности секретаря ордена Эвменидов, но сейчас, когда он собрался изложить сокровенную сущность тайного общества, его охватила непреодолимая, парализующая усталость. Возраст подобрался незаметно. Живешь и думаешь, что старость грозит только другим, а когда осознаешь ошибку, уже поздно. В юности он ощущал себя бессмертным — чувство, которое сейчас вспоминается с горькой усмешкой, а то и с раздражением, если не с презрением.
В чем обязанности секретаря ордена? Выслушивать братьев по ордену, вести протоколы. Следить за соблюдением строгих ритуалов, когда кого-то повышают в ранге или отмечается очередной праздник. Всегда политика — как же без политики, споры, интриги. Интриги встроены во власть, мало того — постепенно становятся ее главной функцией, а потом и сутью. Фракции сталкиваются, спорят чуть не до драки, лояльность, как в песочных часах, перетекает из одной колбы в другую, ножи, предназначенные для одной спины, вонзаются в другую и часто в спину того, кто всю ночь этот нож точил. Многие становятся жертвенными агнцами собственной измены. Пора оставить пост. Скоро, ближе к Новому году, выборы президента ложи. Какое ему дело? Все эти игры для тех, кто помоложе, черт бы их всех побрал.
— Ну, хорошо, Тихо. Кое-кто из братьев не без удовольствия вспоминает свадебные праздники в поместье Тре Русура.
Болин достал щепотку нюхательного табака из черепаховой шкатулки, потянул носом, закатил глаза и через пару секунд чихнул в рукав камзола.
— Если бы вы явились в другом наряде, а не в виде уличного бродяги, мне было бы труднее выставить вас за дверь.
Сетон растерялся, но быстро пришел в себя:
— Возможно, мне будет позволено развлечь братьев новым представлением? В том же роде? Мне показалось, зерно примирения, посеянное мною в спальне Тре Русура, дало неплохие всходы. Могу предложить нечто в том же роде.
Болин высморкался.
— Что ж… как раз сейчас всех одолевает скука. Развлечение было бы очень к месту. Но это должно быть что-то особенное. Подумайте, Тихо. Ознакомлю братьев с вашим предложением на следующем же заседании и сообщу о результатах голосования.
У Сетона настолько пересохло горло, что он вынужден был несколько раз прокашляться.
— Когда вы хотели бы…
— А разве ваша муза приходит по расписанию? Подождем, пока соблаговолит явиться.
Болин посмотрел на часы, сунул в карман жилета, но ритуал выдворения не завершил.
— Что вам нужно для вашего замысла?
— Ресурсы, чтобы я мог привести в исполнение мой замысел и доставить изысканное удовольствие братьям по ордену.
Болин скептически поднял бровь:
— А что еще?
— Охотничьи псы. Если мои усилия интересуют братство, я смогу удесятерить их, когда буду избавлен от этой обузы. Пусть оставят меня в покое.
— Музе передайте: пусть не тянет. И кстати: вон там, под статуэткой льва, пачка билетов. Возьмите один или пару. Может случиться, спектакль вас вдохновит. И знаете что, Тихо? Борода. Единственное, что вам к лицу.
Выйдя в переулок, Сетон вспомнил: на корабле юный Тре Русур пересказал ему слова, сказанные о нем, Тихо Сетоне, Сэмюелем Фальбергом.
Скорпион, притворяющийся безобидным паучком.
То же самое он услышал и сегодня, но человек, сделавший это наблюдение, отличался от Фальберга настолько, насколько вообще могут отличаться один от другого представители человеческого рода.
3
У всех на устах имя Линдегрена — оказывается, упсальский юноша, известный озорными застольными песенками, несколько лет назад ошеломивший публику «Слепым любовником», написал новую пьесу — неслыханный успех обеспечен. Пьесу в театре обсудили, одобрили, отрепетировали — и, как говорят, ждут триумфа. Билеты на премьеру давно проданы. Счастливчикам приходится отбиваться от предложений продать их за двойную цену, а то и дороже.
Сетон от соблазна продать подарок Болина удержался. Черт его знает, а вдруг старик сам припрется в театр, проверить?
А ведь когда-то часто ходил на такие представления, билеты буквально совали ему в руку. Он был всем нужен — подольстить на всякий случай или попросить о какой-то услуге. Но в приглашении Болина вполне может быть заключен подвох.
Ну нет. Преодолеть искушение. К тому же если и есть что-то достойное в жизни города — так это театр.
Он идет в театр. Пусть будет все, как раньше.
Днем шел дождь, но к вечеру прояснилось. Тихо Сетон перешел через мост на Норрмальм, миновал здание оперы — и вот он, сказочный замок между Королевским садом и водой. Когда-то этот замок получил имя «Несравненный» и до сих пор вполне его оправдывает. Прямой укор построенному Тессином королевскому дворцу — огромному, тяжелому, словно прижатому к земле параллелепипеду. Как будто знаменитому архитектору отказало необходимое в его профессии понимание трехмерности бытия. Зато «Несравненный» с его летящими замысловатыми пропорциями, стройными башенками и высокими окнами — совсем другое дело. Истинный памятник, зеркало, в судьбе которого отразилась болезненная суть эпохи. Построен лет сто назад для короля, но потом, ввиду недостатка денег, передан государству. Когда Густав III начал войну с русскими, переделан в арсенал. А теперь, после того как отгремели последние залпы, вновь перестроен — на этот раз в нем разместился театр, прибежище фантазии и честолюбия.
Зябко. Холодная весна вцепилась в рукав наступающего лета и никак не хочет дать ему дорогу. Это Сетону на руку: публика тепло одета, многие даже намотали на подбородки зимние шарфы, узнать кого-то трудно, если вообще возможно.
Он поднимается по лестнице, но дорогу преграждает капельдинер в малиновой ливрее.
— Попрошу билет.
Глянул и огорченно покачал головой, словно лучшие его ожидания не оправдались.
— Придется подождать. Стоячих пропускаем в последнюю очередь.
Сетон с трудом удержался от комментария, подошел к освещенному окну и посмотрел на билет. Так и есть: стоячее место в партере. Среди всякого сброда, да еще сбоку, откуда видна только часть сцены. Придется любоваться левой половиной действия. Или правой. Он даже не предполагал, что речь может идти не о ложе.
Болин… негодяй. Еще одно унижение. Остается только проклинать свою доверчивость.
Холод все больше напоминает о себе. Сетон натянул на себя все, что у него было. Впрочем, трудно объяснить, откуда эта дрожь: от нетерпения или просто замерз. Наконец впускают и третьесортных зрителей, но только после того, как капельдинеры выстроились по обе стороны внезапно опустевшей лестницы и проводили восхищенными взглядами прибывших знатных гостей. Толпа повалила с руганью и толкотней. Шагу не сделать, чтобы не наступить кому-то на пятки.
Партер забивают до отказа. Еще один-другой зритель, и начнется опасная давка. Видно, устроители с карандашом в руке посчитали, сколько квадратных дюймов нужно для среднего горожанина, поделили площадь партера на эту скупо выбранную норму — вот вам и количество билетов. То и дело вспыхивают ссоры, даже мелкие потасовки… Сетона удивило: женщины ничуть не уступают мужчинам. Ни в работе локтями, ни в непристойной ругани. Он терпеть не мог чужих прикосновений, ему стало не по себе. Попытался найти глазами выход. Но куда там: в такой толпе идти против течения бессмысленно и опасно.
Медленно взмахнули красные бархатные крылья — открылся занавес. Устроители не стали дожидаться, пока стихнет сумятица в партере, и взглядам зрителей открылось нечто, напоминающее ателье художника.
Он не расслышал почти ни одной реплики. И не старался — не до того. В партере очень жарко. Пот течет ручьями. Толпа напоминает море с загадочными и непредсказуемыми подводными течениями. Нечистое дыхание сотен ртов, воздух колеблется от еле заметных сотрясений: обезумевшие от неслыханного пиршества блохи перескакивают с одного театрала на другого. Сетон проследил чудовищную вонь протухшей обуви до омерзительного вида горожанина с приклеенной дурацки-восторженной улыбкой — и застонал от отвращения. Никто, разумеется, на стон не обернулся. Попросту не расслышали.
Поднял голову. Три яруса балконов и ложи. Там-то прекрасный обзор, чистый воздух. Достаточно пространства, чтобы время от времени изящным движением поднести к глазам лорнет и поискать знакомых, а главное, посмотреть, кто во что одет. Несоблюдение последней моды может привести к тяжелым последствиям, станешь мишенью для насмешек. Пускают по кругу серебряные табакерки со снюсом, время от времени сквозь гомон толпы прорываются ангельские колокольчики чьих-то часов с репетиром. С улыбкой смотрят на колыхание толпы в партере, подталкивают друг друга, показывают на самые колоритные фигуры. Наверняка кое-кто и сочувствует, но больше наслаждаются: насколько же это грязное сборище подчеркивает их собственный комфорт. Кому не знать, как не Сетону…
Пришлось выстрадать все три акта и антракты с балеринами, компенсирующими собственную неуклюжесть вызывающим покроем юбочек. Даже после окончания спектакля ждать пришлось довольно долго. Сначала должны покинуть зал зрители из бельэтажей и лож, а им торопиться некуда: надо обсудить пьесу, а кое-кто должен зайти и за кулисы, поздравить подруг.
Наконец он вырвался на улицу, остановился и с всхлипом вдохнул холодный воздух. С трудом сдержал рвотный позыв и вытер набежавшие слезы. В вечереющем небе уже плыла бледная полная луна. За спиной — издевательски равнодушные шпили «Несравненного».
Сетон двинулся назад. Поклялся не выходить из каморки, если только не выгонит крайняя необходимость. И внезапно ощутил прилив такой ненависти, которую не могли заглушить ни страх, ни бессилие.
4
— Копенгаген сгорел! — Крики под окном.
В переулке возбужденные люди. Да, в датской столице катастрофа. Стечение обстоятельств — малоснежная зима, сушь, прошлогодняя трава высохла очень быстро. Нечаянно оброненная искра, крошки не прогоревшего табака из небрежно выбитой трубки — и несчастье на пороге. Кристианборг выгорел дотла, бездомные пытаются что-то строить, чтобы не остаться без крова. «Это предупреждение!» — каркают доморощенные пророки. Стокгольм на очереди. Каменные дома? Перестаньте, и каменные огню нипочем. Старожилы-то понимают, какую цену приходится платить за тепло в очаге и свежевыпеченный хлеб. Красный самец регулярно навещает Стокгольм, и ничто не говорит, что он собирается отказаться от этой привычки.
Сетон знает лучше других: старики правы. Красный самец отнял у него все.
Наступило лето. Неизвестно, что хуже — духота в его каморке невыносима. Зимой можно завернуться в одеяло, подтопить, если есть дрова, печку. А от жары защиты нет. Дышать нечем, пот льется ручьями, организм настойчиво требует вернуть потерянную влагу. Зуд от укусов клопов нестерпим.
Он потерял счет дням. Громоподобные колокола Святой Гертруды созывают на службу. Опять суббота. Во что бы то ни стало надо выйти. Хватит.
На фонтане на Большой площади объявление: в Хаммарбю приглашают очередного вора потанцевать на ветру. Виселица уже несколько недель стоит без дела. Женщин теперь не приговаривают к повешению; всем надоели уличные мальчишки, забирающиеся под эшафот: хотят заглянуть, что же там у них, у этих баб, под юбкой, между судорожно дергающихся ног.
Он не может пропустить зрелище. Неодолимая сила тянет его в Хаммарбю. Топор палача интересует его куда меньше, чем петля.
Сетон смешался с толпой и поднялся на холм. Настроение у людей превосходное; чудесный летний день, солнце свободно совершает дневной обход, не тратя сил на расталкивание облаков. Пробрался поближе к виселице, туда, где больше народа, прикинул и с отвращением протиснулся в самую гущу, где он ничем — ни одеждой, ни внешностью — не выделялся бы среди толпы.
Вот появилась тюремная повозка под аккомпанемент проклятий кучера: колеса то и дело вязнут в пятидюймовом слое пыли. Дряхлая лошадь не в силах сдвинуть телегу с места — впрочем, тут же впрягаются хохочущие добровольцы.
Выводят осужденного в наручниках. Молодой рыжий парень с добродушной физиономией. Взгляд удивленный и даже восторженный: неужели все эти люди собрались ради него? Заметил в толпе знакомое лицо — розовая физиономия расплывается в улыбке, пару раз даже выкрикнул приветствие. В высоком круглом фундаменте сделан проход для ведущей на эшафот каменной лестницы. Три массивных каменных столба соединены поверху грубо отесанными бревнами, на каждой из перекладин четыре толстых кольца для крепления веревки. Но парень словно не замечает эти приготовления и чуть ли не стряхивает с плеча руку священника — настолько поглощен вниманием, заворожен сотнями устремленных на него глаз. Даже во время чтения приговора приплясывает и гримасничает, один из помощников палача даже вынужден ткнуть его кулаком в затылок. Только внезапно наступившая тишина и наброшенная на шею петля напоминает дуралею о серьезности происходящего. Оказывается, эти люди вокруг собираются лишить его жизни…
— Погодите-ка, погодите…
Тот самый подмастерье палача, который отвесил ему подзатыльник, внезапно исполнился сочувствием и утешительно похлопал по плечу. Затянули петлю, проверили, не размахрилась ли где, грозя оборваться, веревка.
— Погодите, погодите! Пого…
Мгновенно отекшие и посиневшие губы еще шепчут что-то, ноги напрасно ищут опору, бегут в воздухе все быстрее и быстрее…
Казненный напомнил Сетону курицу с отрубленной головой, вырвавшуюся из рук хозяйки и стремглав убегающую от собственной гибели. Он смотрит во все глаза, даже не мигает, боится пропустить малейшую деталь. Гусиная кожа, как на воде от легкого бриза. Ему очень, очень страшно, но он изо всех сил пытается заглянуть в глаза казненному, увидеть налитые кровью, выкаченные белки. Тихо Сетон ищет малейший признак, ту долю секунды, когда произойдет окончательное расставание с жизнью. Но миг этот слишком короток. Всегда короток, как бы длинна ни была дорога, неуловим и непостижим. То, что болтается в петле, уже не человек. Что-то другое.
Сетон усилием воли унял участившееся дыхание и оглядел уже начавшую расходиться довольную и умиротворенную толпу. Он никогда не мог понять этого умиротворения. Неужели они считают, что смерть в петле касается только этого румяного парня? Неужели не чувствуют ее дыхания на затылке? Не понимают, что у всех уже затянута на шее петля, что виселица готова принять тысячу разных образов, для каждого свой, особый? Не видят, не понимают. А он видит, понимает и мучительно завидует их беззаботности. Почему он не такой, как все? Болин, наверное, прав…
Зажмурился, а когда открыл глаза, застыл от ужаса. Узнал. Вон же они — однорукий Кардель и рядом с ним этот сумасшедший, Винге. Руки сложены за спиной, в зубах белая глиняная трубка. Заглядывают в лицо проходящим горожанам, словно ищут кого-то. Вот… Кардель взял Винге за руку и кивнул в его сторону.
Сетон выбрал самую тесную группу зевак, скрылся за их спинами и, заставляя себя не торопиться, пошел на другую сторону холма. И хотя шел он медленно, сердце выскакивало из груди, а когда прибавил шаг и начал спускаться, несколько раз чуть не упал: подошвы скользили на сочной, еще не успевшей пожелтеть траве.
Не выдержал и побежал. Что это? Шум ветра в ушах или буйство всполошившейся от ужаса крови? Ослабевшие за месяцы сидения в укрытии ноги подламываются, от непривычного бега сильно колет в боку, но он все прибавляет и прибавляет скорость. У таможни группа полицейских; как всегда, в дни казни посылают усиленный наряд. А дальше-то и скрыться негде, настолько редко стоят нищие покосившиеся хижины. Оглянулся — Кардель совсем близко, уже можно различить пятна и потертости на форменной куртке, которую и язык-то не повернется назвать камзолом.
Сетон забежал за первую попавшуюся телегу, набрал горсть сухой земли, измазал лицо и одежду, потом еще горсть и поспешил к полицейским.
— Капитан! Капитан! — крикнул он, не стараясь унять дыхание, наоборот, как можно более возбужденно. Безошибочно выбрал офицера с самым высоким званием.
Полицейские прервали разговор и с удивлением посмотрели на странную фигуру. Сетон настроил голос на октаву выше: благородный господин, чьему достоинству угрожает месть черни.
— Капитан… за мной гонятся. Я здесь по государственному делу. Служу в регентстве, послан вести протокол справедливого возмездия. Но как только собрался домой, какой-то негодяй сшиб шляпу и дал мне такой пинок, что я полетел в канаву, а за мной и все мои записи. Парень будто спятил, но кто-то успел крикнуть — это, мол, шурин казненного.
Сетон выпрямился в полный рост, покраснел, оправил жилет, словно бы стараясь вернуть утраченное достоинство, и надменно, звенящим голосом, произнес:
— Было бы глупо преувеличивать мое значение, но я хочу напомнить господам офицерам, что оскорбление государственного служащего есть оскорбление всего государства! Так мы скоро и до революции докатимся!
Не ожидая ответа, показал на бегущего Карделя:
— Вот он! Я ему даже пригрозил — дескать, обращусь к стражам порядка, но он… Нет, не решаюсь повторить.
Полицейские обменялись взглядами. Капитан поднял бровь.
— Говори, что он сказал, — услужливо приказал один из его подчиненных.
Зарубежный криминальный роман. Выпуск 18
Грегори Макдональд
Жребий Флетча
ГЛАВА 1
– ЦРУ, мистер Флетчер.
– Угу. Вас не затруднит расшифровать, что это такое?
Войдя в прохладную темноту гостиной, ослепший после яркого солнца, Флетч замедлил шаг. Пахло сигарным дымом. Двое мужчин, он видел лишь контуры их фигур, расположились в его гостиной. Один – на диване, второй – на кресле.
– Центральное разведывательное управление, – пробурчал один из незваных гостей.
Голые ноги Флетча прошлепали с мраморного пола на ковер.
– Извините, друзья, но вы ошиблись номером. Флетч в отлучке. Но он позволил мне попользоваться его хибарой, – Флетч протянул руку сидящему на диване. Всегда чувствую себя не в своей тарелке, представляясь кому-либо в плавках, но на Ривьере это дозволительно, не правда ли? Моя фамилия Эрбатнот. Фредди Эрбатнот.
Мужчина на диване не пожал его руку. Мужчина в кресле пренебрежительно фыркнул.
– Вы не Эрбатнот, – разлепил он губы.
– Не Эрбатнот? – переспросил Флетч.
– Нет, – кивнул мужчина.
Глаза Флетча уже освоились в полумраке гостиной и он мог различить рисунок на галстуках мужчин.
Гостиная, казалось, пропиталась сигарным дымом. В пепельнице лежали два окурка. Третья сигара, выкуренная наполовину, продолжала дымиться.
С пепельницей на столике соседствовала фотография: улыбающийся Флетч в форме Военно-морского флота США.
– О Господи, – выдохнул Флетч.
– Не хотели беспокоить вас на пляже, – добавил мужчина в кресле. – Вы так мило возились на песке с вашей подружкой.
– Восхитительное зрелище, – подтвердил его напарник.
Оба были в костюмах, правда, расстегнули верхние пуговицы рубашек и ослабили узлы галстуков.
Лица их блестели от пота.
– Позвольте ваши удостоверения.
На этот раз Флетч протянул руку тому, кто сидел в кресле, ладонью вверх.
Мужчина раздумчиво посмотрел на Флетча, словно прикидывая, насколько серьезны его слова, затем откинул полу пиджака и вытащил бумажник из правого заднего кармана.
На развороте слева красовалась его фотография. Справа значилось: «ЦЕНТРАЛЬНОЕ РАЗВЕДЫВАТЕЛЬНОЕ УПРАВЛЕНИЕ, Соединенные Штаты Америки», несколько подписей, дат, имя и фамилия мужчины: Эггерз, Гордон.
– Теперь вы, – Флетч повернулся к сидящему на диване.
Того звали Ричард Фейбенс.
– Эггерз и Фейбенс, – Флетч вернул бумажники владельцам. – Вы не будете возражать, если я выберусь из мокрых плавок и приму душ?
– Отнюдь, – Эггерз поднялся. – Но сначала давайте поговорим.
– Кофе?
Сетон позволили себе ненадолго задуматься, пожал плечами и сложил руки рупором, словно желая ограничить доступность позорящих слов для посторонних.
– Если б мы хотели кофе, то сварили бы его сами, – встал и Фейбенс.
– Наверное, это неотъемлемая часть подготовки агента ЦРУ, – предположил Флетч. – Входить без разрешения в чужой дом и варить кофе. Не желаете ли «Кровавую Мэри»? Или что-то другое, для поднятия настроения в воскресный день?
— Сказал, что сосиски пусть займутся… э-э-э… феллацио. На то они и сосиски.
– Достаточно, Флетчер. Вам нет нужды выгадывать время на раздумья, – палец Эггерза уперся в грудь Флетча. – Все равно вы сделаете то, что вам скажут. Ясно?
— Что?
– Да, сэр! – прокричал Флетч ему в лицо. Неожиданно правая рука Эггерза сжалась в кулак и врезалась в живот Флетча, аккурат в солнечное сплетение, да еще с удивительной для столь короткого замаха силой.
Капитан наполовину вытянул саблю из ножен.
Флетч рухнул в кресло, жадно ловя ртом воздух.
— Это еще что за чудо? — спросил юный полицейский.
– Хватит болтовни, Флетчер.
— Пусть тебе Янссон объяснит.
– Однажды я поймал рыбу, – Фейбенс поднес сигару ко рту, с наслаждением затянулся. – Даже когда я вытащил ее на палубу, она все билась и пыталась сорваться с крючка. Мне пришлось стукнуть ее по голове, чтобы убедить, что она поймана. И не один раз, прежде чем она угомонилась, – он выпустил струю дыма Флетчу в глаза.
Грамотным оказался не только Янссон.
– Угу, – пробормотал Флетч.
— Пусть сосиски отсосут друг у друга. Вот что он сказал.
– Вас мы тоже должны бить по голове, Флетчер? – осведомился Фейбенс.
– Все лучше, чем сигарный дым. Голос Эггерза помягчел.
5
– Так вы намерены выслушать нас, Ирвин?
Его худший враг — день — становится все длиннее и длиннее. Солнце патрулирует от конька к коньку, выжигает тени и редкие утренние туманы, не оставляя ни одного укромного местечка, чтобы переждать жару. Даже стены в каморке будто сдвигаются, запах грязи и пыльного дерева проникает во все поры. Сетон мерит пол от окна к печи, от печи к окну — бесчисленное количество раз. Каждый громкий звук со двора заставляет вздрагивать. В ушах по-прежнему стоит надтреснутый, со старческой хитрецой голос Болина. От жары потрескивают рассыхающиеся доски пола, словно кто-то, точно издеваясь, стучит в его клетку — надо бы разбудить задремавшего попугая.
– Эль Чип-о, – определил Флетч марку дешевых сигар Фейбенса.
Ночью в Городе между мостами фонари не зажигают. Солнце, если и заходит, то прячется где-то за горизонтом, настоящая темнота не наступает. Преодолеть сизое тревожное свечение неба под силу разве что самым ярким звездам. А фонари мало что добавляют — и так светло. Их начнут зажигать, только когда осень опять погрузит переулки во мрак. Толку от них, правда, немного, но все-таки есть. Они ничего не освещают, зато помогают найти дорогу от одного квартала до другого — по пятнышкам света в темноте. Иной раз в потрескивании сильно пахнущего конопляного масла чудится заговорщический шепот. Но все это будет позже, а до августа — никаких фонарей. Только белесый, створоженный купол неба и конусы света из открытых настежь дверей трактиров.
Повернувшись к дверям и оглядев пляж, Фейбенс спросил, с сигарой в зубах: «А что случилось с вашей подружкой? Куда она ушла?»
– К себе, – у Флетча уже восстановилось дыхание. – Она живет в соседнем доме. С мужем.
Ночью, когда лица прохожих выглядят как размытые бледные пятна, Тихо Сетон решается выйти из дома. Тоска и разъедающее душу отчаяние словно выталкивают его на улицу. Без всякой цели бродит он от причала к причалу. Старается ни к кому не приближаться. Часы на церковных башнях бьют десять, барабанщики начинают свой прибыльный ночной обход. Не хочешь закрывать кабак — плати.
Он успел поднять голову и заметить, как переглянулись Эггерз и Фейбенс.
Звуков много, но все они как бы под сурдинку. Басовые ноты виолончелей, сопровождающих контрданс во дворце, перемежаются жалобными криками больных младенцев и пьяным пением. Угрожающие выкрики, звуки ударов — драки возникают так часто, что кажется, чуть не все обитатели города находятся в постоянной вражде и только и ждут, чтобы схватиться с недругами. Дерутся везде — у дверей кабаков, в переулках, в публичных домах на Баггенсгатан. Полно карманников, но его они не трогают — бедно одет, не пьян и, как и они, ищет переулки потемнее. Может, боятся какой-нибудь заразы.
– С мужем?