— Никакого иска нет.
— Значить, — воскликнул он с отчаянным выражением лица, — я буду вести дело и ничего за это с вас не получу?
— Не знаю, — пожал я плечами с невинным видом. — Как у вас там, у адвокатов полагается?
Облачко задумчивости слетело с его лица. Лицо это озарилось солнцем.
— Знаю! — воскликнул он. — Это дело ведь — политическое?
— Позвольте… Разберемся, из каких элементов оно состоять: из русского еврея, русского полицеймейстера и русского редактора! Да, дело, несомненно, политическое.
— Ну, вот. А какой же уважающий себя адвокат возьмет деньги за политическое дело?!
Он сделал широкий жест.
— Отказываюсь! Кладу эти рубли на алтарь свободы!
Я горячо пожал ему руку.
II
— Систему защиты мы выберем такую: вы просто заявите, что вы этой заметки не печатали.
— Как так? — изумился я. — У них ведь есть номер журнала, в котором эта заметка напечатана.
— Да? Ах, какая неосторожность! Так вы вот что: вы просто заявите, что это не ваш журнал.
— Позвольте… Там стоить моя подпись.
— Скажите, что поддельная. Кто-то, мол, подделал. А? Идея?
— Что вы, милый мой! Да ведь весь Петербург знает, что я редактирую журнал.
— Вы, значить, думаете, что они вызовут свидетелей?
— Да, любой человек скажет им это!
— Ну, один человек, — это еще не беда. Можно оспорить. Testis unus testis nullus… Я-то эти заковыки знаю. Вот если много свидетелей, — тогда плохо. А нельзя сказать, что вы спали, или уехали на дачу, а ваш помощник напился пьян и выпустил номер?
— Дача в декабре? Сон без просыпу неделю? Пьяный помощник? Нет; это не годится. Заметка об избиении полицеймейстером еврея помещена, а я за нее отвечаю, как редактор.
— Есть! Знаете, что вы покажете? Что вы видели, как полицеймейстер бил еврея.
— Да я не видел!!
— Послушайте… Я понимаю, что подсудимый должен быть откровенен со своим защитником. Но им-то вы можете сказать, чего и на свете не было.
— Да как же я это скажу?
— А так: поехал, мол, я по своим делам в город Витебск (сестру замуж выдавать или дочку хоронить), ну, еду, мол, по улице, вдруг смотрю: полицеймейстер еврея бьет. Какое, думаю, он имеет право?! Взял да и написал.
— Нельзя так. Бил-то он его в закрытом помещении. В гостинице.
— О, Господи! Да кто-нибудь же видел, как он его бил? Были же свидетели?
— Были. Швейцар видел.
Юный крючкотвор задумался.
— Ну, хорошо, — поднял он голову очень решительно. — Будьте покойны, — я уже знаю, что делать. Выкрутимся!
III
Когда мы вошли в зал суда, мой адвокат так побледнел, что я взял его под руку и дружески шепнул:
— Мужайтесь.
Он обвел глазами скамьи для публики и, чтобы замаскировать свой ужас перед незнакомым ему местом, заметил:
— Странно, что публики так мало. Кажется, дело сенсационное, громкий политический процесс, а любопытных нет.
Действительно, на местах для публики сидели только два гимназиста, прочитавшие, очевидно, в газетах заметку о моем деле и пришедшие поглазеть на меня.
В глазах их читалось явно выраженное сочувствие по моему адресу, возмущение по адресу тяжелого русского режима, и сверкала в этих открытых чистых глазах явная решимость в случае моего осуждения отбить меня от конвойных (которых, к сожалению, не было), посадить на мустанга и ускакать в прерии, где я должен был прославиться под кличкой кровавого мстителя Железные Очки…
Я невнимательно прослушал чтение обвинительного акта, рассеянно ответил на заданные мне вопросы и, вообще, всё свое внимание сосредоточил на бедном адвокате, который сидел с видом героя повести Гюго «Последний день приговоренного к смерти».
Когда председатель сказал: «Слово принадлежит защитнику», — мой защитник притворился, что это его не касается. Со всем возможным вниманием он углубился в разложенные перед ним бумаги, поглядывая одним глазом на председателя.
— Слово принадлежит защитнику!
Я толкнул его в бок.
— Ну, что же вы… начинайте.
— А? Да, да… Я скажу… Он, шатаясь, поднялся.
— Прошу суд дело отложить до вызова новых свидетелей.
Председатель удивленно спросил:
— Каких свидетелей?
— Которые бы удостоверили, что мой обвиняемый…
— Подзащитный!
— Да… Что мой этот… подзащитный не был в городе в тот момент, когда вышел номер журнала.
— Это лишнее, — сказал председатель. — Обвиняемый — ответственный редактор и, всё равно, отвечает за всё, что помещено в журнале.
— Бросьте! — шепнул я. — Говорите просто вашу речь.
— А? Ну-ну. Господа судьи и вы, присяжные заседатели!..
Я снова дернул его за руку.
— Что вы! Где вы видите присяжных заседателей?
— А эти вот, — шепнул он мне. — Кто такие?
— Это ведь коронный суд. Без участия присяжных.
— Вот оно что! То-то я смотрю, что их так мало. Думал, заболели…
— Или спят, — оказал я. — Или на даче, да?
— Защитник, — заметить председатель, — раз вы начали речь, прошу с обвиняемым не перешептываться.
— В деле открылись новые обстоятельства, — заявил мой защитник, глядя на председателя взглядом утопающего.
— Говорите.
IV
— Господа судьи и вы… вот эти… коронные… тоже судьи. Мой обвиняемый вовсе даже не виноват. Я его знаю, как высоконравственного человека, который на какие-нибудь подлости не способен…
Он жадно проглотил стакан воды.
— Ей Богу. Вспомните великого основателя судебных уставов… Мой защищаемый видел своими глазами, как полицеймейстер бил этого жалкого, бесправного еврея, положение которых в России…
— Опомнитесь! — шепнул я. — Ничего я не видел. Я перепечатал из газет. Там только один швейцар и был свидетелем избиения.
Адвокат — шёпотом:
— Тссс! Не мешайте… Я нашел лазейку…
Вслух:
— Господа судьи и вы, коронные представители… Все мы знаем, каково живется руководителю русского прогрессивного издания. Штрафы, конфискации, аресты сыплются на него, как из ведра… изобилия! Свободных средств, обыкновенно, нет, а штрафы плати, а за всё отдай! Что остается делать такому прогрессивному неудачнику? Он должен искать себе заработка на стороне, не стесняясь его сущностью и формой. Лишь бы честный заработок, господа судьи, и вы, присяжн… присяжные поверенные!
Человек без предрассудков, мой защищаемый в свободное от редакционной работы время снискивал себе пропитание, чем мог. Конечно, мизерная должность швейцара второстепенной витебской гостиницы — это мало, слишком мало… Но нужно же жить и питаться, господа присяжные! И вот, мой защищаемый, находясь временно в должности такого швейцара в витебской гостинице, — сам, своими глазами, видел, как зарвавшийся представитель власти избивал бедного бесправного пасынка великой нашей матушки России, того пасынка, который, по выражению одного популярного писателя,…создал песню, подобную стону, И навеки духовно почил.
— Виноват, — заметил потрясенный председатель.
— Нет, уж вы позвольте мне кончить. И вот я спрашиваю: неужели правдивое, безыскусственное изложение виденного есть преступление?! Я должен указать на то, что юридическая природа всякого преступления должна иметь… исходить… выражать… наличность злой воли. Имела ли она место в этом случае? Нет! Положа сердце на руку — тысячу раз нет. Видел человек и написал. Но ведь и Тургенев, и Толстой, и Достоевский писали то, что видели. Посадите же и их рядом с моим подзащищаемым! Почему же я не вижу их рядом с ним?!! И вот, господа судьи, и вы… тоже… другие судьи, — я прошу вас, основываясь на вышесказанном, вынести обвинительный приговор насильнику-полицеймейстеру, удовлетворив гражданский иск моего обвиняемого и заведение дел издержки, потому что он не виноват, потому что правда да милость да царствуют в судах, потому что он продукт создавшихся ycлoвiй, потому что он надежда молодой русской литературы!!!
Председатель, пряча в густых, нависших усах предательское дрожание уголков рта, шепнул что-то своему соседу и обратился к «надежде молодой русской литературы»:
— Обвиняемому предоставляется последнее слово. Я встал и сказал, ясным взором глядя перед собою:
— Господа судьи! Позвольте мне сказать несколько слов в защиту моего адвоката. Вот перед вами сидит это молодое существо, только что сошедшее с университетской скамьи. Что оно видело, чему его там учили? Знает оно несколько юридических оборотов, пару другую цитат, и с этим крохотным микроскопическим багажом, который поместился бы в узелке, за вязанном в углу носового платка, — вышло оно на широкий жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость к несчастному и милосердие — этот дар нашего христианского учения — не тронули ваших сердец?! Не судите его строго, господа судьи, он еще молод, он еще исправится, перед ним вся жизнь. И это дает мне право просить не только о снисхождении, но и о полном его оправдании!
Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокат плакал, тихонько сморкаясь в платок.
Когда судьи вышли из совещательной комнаты, председатель громко возгласил:
— Нет, не виновен!
Я, как человек обстоятельный, спросил:
— Кто?
— И вы признаны невиновным и он. Можете идти.
Все окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли…
— Боялся я за вас, — признался один из публики, пожимая руку моему адвокату. — Вдруг, думаю, закатают вас месяцев на шесть.
Выйдя из суда, зашли на телеграф, и мой адвокат дал телеграмму:
«Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь — меня оправдали. Твой Ника».
Телеграфист Надькин
I
Солнце еще не припекало. Только грело. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жадным рукам любовницы; скорее, нежная материнская ласка чувствовалась в теплых касаниях нагретого воздуха.
На опушке чахлого леса, раскинувшись под кустом на пригорке, благодушествовали двое: бывший телеграфист Надькин и Неизвестный человек, профессия которого заключалась в продаже горожанам колоссальных миллионных лесных участков в Ленкорани на границе Персии. Так как для реализации этого дела требовались сразу сотни тысяч, а у горожан были в карманах, банках и чулках лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сделка до сих пор еще не была заключена, кроме взятых Неизвестным человеком двугривенных и полтинников заимообразно от лиц, ослепленных ленкоранскими миллионами.
Поэтому Неизвестный человек всегда ходил в сапогах, подметки которых отваливались у носка, как челюсти старых развратников, а конец пояса, которым он перетягивал свой стан, облеченный в фантастический бешмет, — этот конец делался всё длиннее и длиннее, хлопая даже по коленям подвижного Неизвестного человека.
В противовес своему энергичному приятелю — бывший телеграфист Надькин выказывал себя человеком ленивым, малоподвижным, с определенной склонностью к философским размышлениям.
Может быть, если бы он учился, из него вышел бы приличный приват-доцент.
А теперь, хотя он и любил поговорить, но слов у него, вообще, не хватало, и он этот недостаток восполнял такой страшной жестикуляцией, что его жилистые, грязные кулаки, кое-как прикрепленные к двум вялым рукам-плетям, во время движения издавали даже свист, как камни, выпущенные из пращи.
Грязная, форменная тужурка, обтрепанные, с громадными вздутиями на тощих коленях, брюки и фуражка с полуоторванным козырыком — всё это, как пожар — Москве, служило украшением Надькину.
II
Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашенных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом «малороссийской» колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки.
Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо.
Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и не торопливы.
Прекрасное должно быть величаво…
Поели…
Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мeлкие складки прищуренную физиономию и с негой в голос простонал:
— Хо-ро-шо!
— Это что, — мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. — Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, — вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не всё нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим.
— Спасибо, брат, — разнеженно поблагодарил Надькин. — Я тебе тоже… гм!.. Хочешь папироску?
— Дело. Але! Гоп!
Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…
III
— Хо-ррро-шо! Верно?
— Да.
— А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру?
— Что будет? — хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. — Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!!
— Я тоже думаю, что ничего, — подтвердил Надькин. — Всё тоже сейчас же должно исчезнуть — солнце, земной шар, пароходы разные — ничего не останется!
Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил:
— То есть… Как же это?
— Да так. Пока я жив, всё это для меня и нужно, а раз помру, — на кой оно тогда чёрт!
— Постой, брать, постой… Что это ты за такая важная птица, что раз помрешь, так ничего и не нужно?
Со всем простодушием настоящего эгоиста Надькин повернул голову к другу и спросил:
— А на что же оно тогда?
— Да ведь другие-то останутся?!
— Кто другие?
— Ну, люди разные… Там, скажем, чиновники, женщины, министры, лошади… Ведь им жить надо?
— А на что?
— «На что, на что»! Плевать им на тебя, что ты умер. Будут себе жить, да и всё.
— Чудак! — усмехнулся телеграфист Надькин, нисколько не обидясь. — Да на что же им жить, раз меня уже нет?
— Да что ж они для тебя только и живут, что ли? — с горечью и обидой в голове вскричал продавец ленкоранских лесов.
— А то как же? Вот чудак — больше им жить для чего же?
— Ты это… серьезно?
Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипели в душе Неизвестного. Он даже не мог подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение, кроме короткой мрачной фразы:
— Вот сволочь!
Надькин молчал.
Сознание своей правоты ясно виднелось на лице его.
IV
— Вот нахал! Да что ж ты, значить, скажешь: что вот сейчас там в Петербурге или в Москве, — генералы разные, сенаторы, писатели, театры — всё это для тебя?
— Для меня. Только их там сейчас никого нет. Ни генералов, ни театров. Не требуется.
— А где ж они?! Где?!!
— Где? Нигде.
— ?!!!?!!.
— А вот если я, скажем, собрался в Петербург проехать, — все бы они сразу и появились на своих местах. Приехал, значит, Надькин, и всё сразу оживилось: дома выскочили из земли, извозчики забегали, дамочки, генералы, театры заиграли… А как уеду — опять ничего не будет. Всё исчезнет.
— Ах, подлец!.. Ну, и подлец же… Бить тебя за такие слова — мало. Станут ради тебя генералов, министров затруднять… Что ты за цаца такая? Тень задумчивости легла на лицо Надькина.
— Я уже с детства об этом думаю: что ни до меня ничего не было, ни после меня ничего не будет… Зачем? Жил Надькин — всё было для Надькина. Нет Надькина — ничего не надо.
— Так почему же ты, если ты такая важная персона, — не король какой-нибудь или князь.?!
— А зачем? Должен быть порядок. И король нужен для меня, и князь. Это, брать, всё предусмотрено.
Тысяча мыслей терзала немного охмелевшую голову Неизвестного человека.
— Что ж, по-твоему, — сказал он срывающимся от гнева голосом, — сейчас и города нашего нет, если ты из него вышел?
— Конечно, нет.
— А посмотри, вон колокольня… Откуда она взялась?
— Ну, раз я на нее смотрю, — она, конечно, и появляется. А раз отвернусь — зачем ей быть?
Для чего?
— Вот свинья! А вот ты отвернись, а я буду смотреть — посмотрим, исчезнет она или нет?
— Незачем это, — холодно отвечал Надькин. — Разве мне не всё равно — будет тебе казаться эта колокольня или нет?
Оба замолчали.
V
— Постой, постой, — вдруг горячо замахал руками Неизвестный человек. — А я, что ж, по-твоему, если умру… Если раньше тебя — тоже всё тогда исчезнет?
— Зачем же ему исчезать, — удивился Надькин. — раз я останусь жить?! Если ты помрешь — значить, помер просто, чтобы я это чувствовал и чтоб я поплакал над тобой.
И, встав с земли и стоя на коленях, спросил ленкоранский лесоторговец сурово:
— Значит, выходит, что и я только для тебя существую, значит, и меня нет, ежели ты на меня не смотришь?
— Ты? — нерешительно промямлил Надькин. В душе его боролись два чувства: нежелание обидеть друга и стремление продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы.
Философская сторона победила:
— Да! — твердо сказал Надькин. — Ты тоже. Может, ты и появился на свет для того, чтобы для меня достать кулич, курицу и водку и составить мне компанию.
Вскочил на ноги ленкоранский продавец… Глаза его метали молнии. Хрипло вскричал:
— Подлец ты, подлец, Надькин! Знать я тебя больше не хочу!! Извольте видеть — мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потом беспокоилась и страдала за меня?! Зачем? Для чего? С какой радости?… Да для того, видите ли, чтобы я компанию составил безработному телеграфистишке Надькину? А?! Для него я рос, учился, с ленкоранскими лесами дело придумал, у Гигикина курицу и водку на счет лесов скомбинировал. Для тебя? Провались ты! Не товарищ я тебе больше, чтоб тебе лопнуть!
Нахлобучив шапку на самые брови и цепляясь полуоторванной подметкой о кочки, стал спускаться Неизвестный человек с пригорка, направляясь к городу.
А Надькин печально глядел ему вслед и, сдвинув упрямо брови, думал по-прежнему, как всегда он думал:
— Спустится с пригорка, зайдет за перелесок и исчезнет… Потому, раз он от меня ушел — зачем ему существовать? Какая цель? Хо!
И сатанинская гордость расширила болезненное, хилое сердце Надькина и освещала лицо его адским светом.
Из сборников «Дешевой юмористической библиотеки „Сатирикона“» и «Нового Сатирикона»
Смерч
I
Услышав звонок в передней, кухарка вышла из кухни, открыла парадную дверь и впустила Кирилла Бревкова, пришедшего в гости к хозяину дома Терентьеву.
Кирилл Бревков имел рост высокий, голос очень громкий, смеющийся, и лицо веселое, открытое, украшенное светло-красным носом и парой сияющих, как звезды, глаз.
При одном взгляде на этот треугольник, углы которого составляли 2 глаза и нос — можно было безошибочно определить, что Кирилл Бревков живет на земле беззаботно, радостно, много ест, много говорит и всюду находит себе материал для веселья, заливаясь всю жизнь счастливым безыдейным смехом, столь редким в наш сухой век…
— Здравствуй, Пелагея! Как поживаешь?
— Спасибо, барин. Пожалуйте.
— Постой, постой… Э! Да что это с тобой, матушка, такое?!
Он взял руками пылающее от кухонного жара лицо Пелагеи и повернул его к свету.
— Да ведь на тебе, матушка, лица нет!! Ты больна?
— Н…нет! — испуганно прошептала Пелагея. — А рази — что?
— Да ведь ты же бледна, как смерть… Краше в гроб кладут! Тифом была больна, что ли?
Багровая Пелагея, действительно, побледнела и вздрогнула.
— Неужто, хворая!?
— Матушка! Да ведь ежели так с тобой, не знаючи, встретиться — так тебя за привидение, за русалку примешь! Сама белая-белая, а глаза горят лихорадочным блеском! Похудела, осунулась…
Кухарка охнула, всплеснула толстыми руками и с громким топотом убежала в кухню, а Кирилл Бревков посмотрел ей вслед смеющимся, лучезарным взглядом и вошел в гостиную.
Его встретил 12-летний Гриша. Вежливо поклонившись, он сказал:
— Драсте, Кирилла-Ваныч. Папа сейчас выйдет.
Напустив на себя серьезный, мрачный вид, Кирилл Бревков, на цыпочках подошел к Грише, сделал заговорщицкое лицо и шепнул:
— Папаше признались?
— В чем?
— Насчет недопущения к экзамену?
Гриша растерянно взглянул в сверкающие глаза Бревкова.
— Какое недопущение? Я допущен.
— Да-а? — протянул Кирилл Бревков. — Вы так думаете? Ну, что ж — поздравляю! Блажен, кто верует… Хе-хе!..
Он сел в кресло и преувеличенно грустно опустил голову.
— Жаль мне вас, Гришенька… Влопались вы в историю!
— В ка…кую?!..
— А в такую, что я сегодня видел вашего директора Уругваева. «Как идет у вас, — спрашиваю, — Терентьев Григорий?». «Отвратительно, — говорит. — На совете постановили не допустить его к экзаменам!» Вот оно что, молодой человек!
Если бы Гриша был наблюдательнее, он заметил бы, как дрожали полные губы Бревкова и каким весельем сверкали его бриллиантовые глазки… Но Грише было не до этого.
Он тихо побрел в детскую, спрятав голову в узкие плечи и шепча под нос:
— Господи!
II
В гостиную вышел сам Терентьев облобызался с гостем.
— Здорово, Кирилл! Сейчас и жена выйдет.
Вышла и жена.
Она была худощавая, тонкогубая с прической взбитой высоко-высоко над желтым лбом.
— Анна Евграфовна! Неизмеримо рад видеть вас! Ручку-с! Давно вернулись из Москвы?
— Позавчера.
Она оглядела мужчин пытливым взором и с деланным равнодушием спросила:
— Ну, а вы, господа, как проводили без меня время?
Кирилл Бревков хотел заявить, что он не виделся с мужем со времени её отъезда, но пытливое лицо Анны Евграфовны показалось ему таким забавным, что он ухмыльнулся и загадочно сказал:
— Было всего!
— Да? — криво улыбнулась Анна Евграфовна. — Вот как!
— Кстати! — обернулся к мужу Бревков. — Вчера я встретился с той полькой!
— С какой? — удивился Терентьев.
— Ну, с этой, знаешь… Станиславой. Которой ты платье тогда токайским облил. Вспоминали тебя.
При этом Бревков многозначительно подмигнул Терентьеву одной стороной своего подвижного лица. Но Терентьеву не нужно было и этого подмигивания. Терентьев знал своего веселого, замысловатого друга и сейчас же решил, что он, Терентьев, не ударит перед ним лицом в грязь.
Он сделал фальшиво-испуганные глаза и погрозил Бревкову пальцем.
— Кирилл! Ведь ты же дал слово молчать!
Кирилл расцвел. Мистификация получилась хоть куда.
— Молчать? Но я знаю, что Анна Евграфовна женщина передовая и простит мужчинам их маленькие шалости. Тем более — больших денег это не стоило. Сколько ты тогда заплатил? Сто сорок?
— Сто сорок, — подтвердил Терентьев. — Да на чай десять рублей.
Жена переводила взоры с одного веселъчака на другого и, наконец, убежденно воскликнула:
— Да вы, врете! Хотите подшутить надо мной. Дразнитесь.
Бревков никогда не мог примириться с тем, чтобы его шутки так легко разгадывались.
— Мы шутим? Ха-ха! Ну, хорошо! Да-с, Анна Евграфовна, мы шутим! Не придавайте нашим словам значения…
Он помолчал и затем обернулся к Терентьеву:
— А знаешь, насчет этой испанки Морениты ты оказался прав!
Терентьев никогда не знал никакой испанки Морениты, но, вместе с тем, счел необходимым обрадоваться:
— Видишь! Я говорил, что буду прав.
— Да, да, — медленно кивнул головой Кирилл. — Она сейчас же от тебя и поехала к этому жонглеру. Ха-ха! А ведь, как уверяла тебя в своих чувствах. Бревков ударил себя ладонью по лбу.
— Кстати! Всё собираюсь спросить тебя: — это ты засунул мне в карман тогда утром желтый шелковый чулок?
— Так он был у тебя? — захохотал Терентьев. — А мы-то его искали…
Жена сидела, не шевелясь, опустив глаза.
— Вы это серьезно… господа? — спросила она странно-спокойным тоном.
Кирилл Бревков вздрогнул.
— О, черт возьми! Я, кажется, наболтал лишнего! Простите, сударыня. При вас не следовало вспоминать о таких вещах…
Она вскочила.
— Вы эт-то серь-ез-но?!..
В тоне её было что-то такое, отчего муж поежился и рассмеялся бледным смехом.
— Милая, но, неужели, ты не видишь, что мы шутим с самого начала? Никуда я не ездил и всё время сидел дома. И с Кириллом не виделся…
Муж думал, что Бревков тоже сейчас расхохочется и успокоит жену. Но Бревков был не такой.
— Неужели, вы так близко принимаете это к сердцу, Анна Евграфовна? Ну, что здесь, в сущности, ужасного? Все мужья это делают и остаются, по прежнему, любящими мужьями. Из-за мимолетной встречи с какой-нибудь канатной плясуньей не стоит…
Жена закрыла лицо руками, заплакала и сказала сквозь рыдания:
— Вы негодяи! Развратные подлецы…
— Кирилла! — вскочил с места Терентьев.
— Перестань. Довольно! Аничка… Ведь он же это нарочно…
— Не смей ко мне прикасаться, негодяй! Я тебе не испанка!
— Сударыня! — сказал Бревков. — Он больше не будет, он исправится…
Анна Евграфовна оттолкнула мужа и ушла в спальню, хлопнув дверью.
— Началась история! — сказал муж обескураженно почесав затылок. — И нужно было тебе выдумать такую чепуху?!..
Сидя в кресле, Кирилл Бревков хохотал, как ребенок…
III
— Анюта! А Анюта!?.. Отвори мне. Ну, брось глупить. Мы же шутили…
Молчание было ответом Терентьеву.
— Анюта, Аня! Что ты там делаешь? Открой! Кирилл хотел подтрунить над тобой, а ты и поверила… Ха-ха.
— Не лги! Хоть теперь не лги… в память наших прежних отношений: Всё равно: твои жалкие оправдания не помогут…
За дверью послышались рыдания. Потом всё стихло. Потом дверь распахнулась и из спальни вышла Анна Евграфовна в шляпе, с чемоданчиком в руках.
— Я уезжаю к тете. Потрудитесь не разыскивать меня — это ничему поможет. Приготовьте Гришу ко всему этому. Мне было бы тяжело его видеть. Прощайте, Бревков.
— Анна Евграфовна, — кинулся к ней Кирилл. — Неужели вы поверили. Мы же шутили!!
Она слабо улыбнулась и покачала головой.
— Не лгите, Бревков. Дружба великое дело, но за негодяев заступаться не следует.
— Анна Евграфовна…
— Прочь!! Довольно.
Она отстранила мужа и вышла из комнаты, высоко подняв голову (еще 10 минут тому назад она решила выйти из «этого дома» с «высоко поднятой головой»).
— Чтоб тебя черти взяли, Бревков, — вырвалось у мужа совершенно искренно. — Ты еще что?! Тебе еще чего надо?
— Чего? — прищурилась вошедшая Пелагея. — А того, что изверги вы все, кровопийцы. Вам бы только вдовью кровь пить, чтобы вдове скорее в могилушку снизойти. Этого вам надо!? Да!? Пожалуйте расчёт.
— С ума ты сошла? Кто твою кровь пьет?
— Да уж, поверьте!.. Посторонние люди-человеки замечают… Уходили вы меня, чтоб вам ни дна, ни покрышки! Может, мне и жить-то через вас неделька-другая осталась, да чтоб я молчала?!.. Нет в вас жалости! Как же — пожалеете вы! Посторонний человек пожалеет — это верно… «бледненькая вы, Пелагея Васильевна, скажет, хворенькая»… А вам — что? Работает на вас дура — и хорошо. Хы! хы!
Она села на пол и залилась слезами.