Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Не во всем. Я говорю об идеях эволюции человека — духовной и сексуальной. И все. Где-то в жизни превалирует одно, где-то — другое. В искусстве вообще огромное количество вещей было создано под влиянием страсти. Приведу пример. Когда я репетировал «Нижинского», я целый год занимался серебряным веком, дягилевскими «Русскими сезонами» и вдруг открыл для себя: Дягилев всю историю с «Русскими сезонами» придумал только из-за безумной страсти, бешеной любви к курносому мальчишке — Нижинскому. Он хотел, чтобы его увидел весь мир. Ради этого и были придуманы все сезоны. Дягилев не сделал этого ни для Павловой, ни для Карсавиной. Он это сделал только для мальчишки. И таких примеров в искусстве очень много.

— Такая сила страсти, такая сила сексуальности тебе знакомы?

— Силу чувств я могу понять любую. Но о самом себе говорить очень тяжело. Это виднее со стороны. Иногда кажется, что на сцене более подлинная жизнь, чем та, которую я проживаю на самом деле. Моя жизнь не такая интересная, как кажется. Если смотреть мои спектакли, то можно подумать, что я сексуальный монстр. Такого нет, нет. Я обожаю устраивать провокации и часто заставляю зрителей испытывать то, чего они не испытывают в жизни. Ради этого мой зритель и тратит свои последние кровные денежки на мои спектакли. И вот в этом смысле я его не обманываю.

— Какую же ты женщину можешь сделать счастливой, если сам как тренер с хронометром на старте? К тому же боишься открытых чувств и переносишь их только на сцену?

— В этом смысле сцена отнимает почти все. Если серьезно заниматься этой профессией, тогда в значительной степени становишься жертвой. Я часто ловлю себя на мысли, что я бы, наверное, интересней прожил свою жизнь, если бы не занимался режиссурой.

— Когда-нибудь ты видел решение своего спектакля во сне?

— Конечно. У меня к каждому спектаклю находился кусочек моего сна. Цветовое пятно, мизансцены, костюмы. Вот, например, в «Феликсе Круле» есть сцена с писательницей. Она решена в красном свете, потому что я видел сон жутко эротичная история в красных тонах. Или, например, мне приснилось, что человек начинает как бы разоблачаться, снимать усы и волосы. И в спектакле «Старый квартал» Безруков вдруг отклеивает усы. Шопенгауэр сказал, что сон это маленькое помешательство. А настоящее помешательство — это большой сон. Я очень люблю еще одну фразу — Феллини: «Вымысел дороже реальности». Он занимался безусловным искусством — кинематографом. А если говорить о театре, то здесь вымысел — стопроцентно дороже реальности.

— Веришь ли ты в приметы на сцене?

— Верю в то, что в театре все не как в жизни. Вот мы начали репетировать в Сатире «Поле битвы после победы принадлежит мародерам». Первая встреча в репетиционном зале, и вдруг… разбивается зеркало, которое висит на стене. Я в шоке. Говорю Гурченко: «Люся, будет провал». А она: «Нет, Андрей, не волнуйся. Просто это зеркало меня вспомнило». Оказалось, что это именно то зеркало, перед которым она гримировалась много лет назад. Тогда у нее был простой в кино, она уже ушла из «Современника» и пришла показываться в Театр Сатиры. В полной тишине, без единой реакции собравшихся артистов, она играла кусочки из спектаклей, пела, танцевала, потом в какой-то момент просто оборвала песенку, взяла свой аккордеончик и спросила: «Я так понимаю, дальше бессмысленно мне что-то делать?» Ей никто не ответил. Так она и ушла. У нее потекли слезы, и она посмотрелась в это зеркало. И прошло много-много лет. Те женщины, примы Сатиры, которые ее в свое время прокатили, потеряли форму, а Люся вернулась такая знаменитая, с такой блистательной карьерой. Это зеркало и разбилось. Тогда она мне сказала, что примета сработает наоборот. Так и вышло — «Поле битвы» идет с неизменным успехом.

Или про Якута знаешь? Сразу после премьеры «Калигулы» умирает актер Всеволод Якут. Он успел поднять бокал шампанского, пожелать всем счастья, пошел к служебному входу, но прямо в кулисах упал и умер. У меня истерика. Я бился головой об стенку. Прошло сорок дней, потом полгода. Я помню, как пытался говорить со своими актерами, и Лев Борисов сказал: «Что ты, даже не подходи ко мне, он же туда потащит. После Якута играть бессмысленно». А мудрые старики сказали: «Подожди. В театральном мире все наоборот». И действительно, через полгода сами актеры собрались, почитали пьесу и более молодой, спортивный Саша Пашутин ввелся в «Калигулу». Спектакль идет уже одиннадцать лет.

— Все говорят, что на репетиции у тебя полная разболтанность, все пьют пиво, кофе. Что за антитеатр?

— Мой афоризм — репетировать надо легко, а вот играть — мучиться. Актер даже самый трагический кусок будет играть легко, если у него от репетиций осталось ощущение легкости. Я действительно никогда не кричу, исключено, чтобы я в кого-то бросил пепельницу. Я разрешаю курить, пить пиво. Да, это непедагогично, но я не ругаюсь, когда артист опаздывает — понимаю, что он торчал в пробке. Я беру этого человека за ручку и говорю: «Старик, вот тебе еще пятнадцать минут, иди спокойно в буфет, выпей кофе». «Я так мчался!», задыхается он. — «Не волнуйся, иди». Я повторяю актерам: «Сидите в пробке и не мучайтесь». Это такой наш взаимный расчет. Здоровье актера — это капитал режиссера. У меня на репетициях, например, завязываются романы, и я считаю, что в театре партнеры прежде всего должны доверять друг другу. И если в процессе у них что-то еще и возникло, — пожалуйста, тогда они будут еще более искренни на сцене. В каждом спектакле должны быть свои тайны, романы. Чем здоровее театр, тем больше романов и эротики.

О любви не говорят. Любовь скрывают

Вы спросите — зачем люди ходят в театр? Ясное дело, про любовь посмотреть, а уж потом про все остальное. И вроде бы все знают, что артисты про любовь притворяются, а все равно идут. Одни — чтобы заполнить дефицит собственной любви по жизни, другие — посмотреть, как это у других бывает, а третьи сравнить собственные чувства с драматургическими образчиками.

Вот только вопрос — какую любовь им представляют? Пучеглазую, с прыжками в койку, или ту, когда артисты руками друг друга не касаются, а у публики мороз по коже. Прямо скажем, умение запустить мурашки по спине — высший пилотаж, которым на театре владеют только единицы. Галина Волчек — из тех, кто знает, как ставить любовь на сцене, чтоб она не падала и не валялась. И ее последний спектакль — об удивительной любви — «Три товарища» Эриха Марии Ремарка. На сцене «Современника»

О ЛЮБВИ НЕ ГОВОРЯТ. ЛЮБОВЬ СКРЫВАЮТ

Волчек на подступах к основному инстинкту — Любить или не любить партнера — Уловки для возбуждения — Сексуальность бывает разная — Лучшие ножки Ленинграда — Сублимация любви

I

«Современник».

Среди металлических конструкций, как будто развороченных снарядом, Роберт (Александр Хованский) и Пат (Чулпан Хаматова). Их любовь разворачивается на фоне чудовищного пейзажа — между двумя мировыми бойнями под аккомпанемент фашистских сапожищ. Жуткий социальный фон придает лирике привкус сверхскоростных гонок по пересеченной местности: красиво, жутко, и никто не знает, уцелеет ли голова. Неотесанный Роберт, оставивший лучшие молодые годы в завшивленных окопах Первой мировой, и прелестная домашняя Пат сели в это авто. Авто тронулось.

— Саша, брось этот пафосный тон! Брось! Черт… Слушай, что я тебе говорю, и не спорь со мной! Еще раз! Брось этот пафос, я тебе говорю!!! — кричит из середины зала Галина Волчек.

Кто бы мог подумать, что у красивого, нежного зрелища, которое готовят зрителям, окажется такая чудовищная изнанка, как у белого плаща кровавый подбой. Вот, например, свидание Роберта и Пат. Оно первое, а на сцене выходит буднично — болтают про воздух, сигареты, машины, плюшевого медвежонка. Только слова, а за ними почему-то — пустота. От этого Волчек заводится, и в зале начинается буквально звериный кошмар.

Пат (достает медвежонка из коляски и хочет отдать старой проститутке, которую играет Людмила Крылова): А медвежонок… (растерянно, с вопросительной интонацией, кидается вслед за ней).

Роберт: А медвежонок пусть останется у вас.

Волчек (на повышенных тонах): Нет. Не медвежонок. А (с другой интонацией) медвежонок.

Роберт: А медвежонок…

Волчек: Нет! Стоп! Сделай паузу!

Роберт: А медвежонок… (Делает, как велят).

Волчек: Саша, сколько можно повторять, медвежонок — это не бытовуха. Ты пойми, Роберт стесняется, зажимается. Он привык только с проститутками, они все делают за него. А он пропустил многое, когда был на войне. Понял?

Роберт (пошел на отчаянную попытку): А медвежонок (пауза).

Волчек: Нет! Фальшь! Пафос! Ненавижу!

Роберт (упавшим голосом): Галина Борисовна, я не понимаю, чего вы хотите.

Волчек (как выдохнула): Яхочучтобынебылобытовухи.

Это уже не слова, а пулеметная очередь. Атмосфера накаляется. Минутная реплика про этого, черт его побери, медвежонка растянется на полчаса, пока Волчек устало не выдохнет: «Вот, вот, детка». Слово «детка» она употребляет, когда наконец что-то дельное получается. Меланхоличная и медлительная в жизни, Галина Волчек сейчас похожа на Везувий в девятом ряду, который каждую минуту взрывается и извергает крики, отчаянную ругань вперемежку с кашлем. Сходство с вулканом ей добавляет струйка дыма от сигареты — режиссер, по обыкновению, курит одну за другой.

II

А вообще, легко или трудно играть любовь? Профессионалы в один голос утверждают, что это дело бесконечно тяжелое, которое может получиться лишь при нескольких условиях. Главное из них у актеров — влюбленность в своего партнера.

— Если нет влюбленности, ничего не получится, — утверждает Михаил Козаков. — Скажу честно, когда мы с Лилей Толмачевой играли «Двое на качелях», мы с ней доигрались до настоящего романа.

Впрочем, наличие романа у партнеров — совсем не обязательно. Тут как раз тот случай, когда каждый приспосабливается к роли, как может, — с романом или без оного. Например, Марина Зудина уверяет, что ей невыносимо трудно было играть телеспектакль «Тени» с Олегом Табаковым именно потому, что в этот момент их роман был в самом разгаре.

— И все мои старания были направлены на то, чтобы скрыть от зрителей свои настоящие чувства.

В отличие от супруги Олег Павлович не испытывал и не испытывает дискомфорта в театральной версии любви. Как с женой, так и с другими партнершами. Артист Хованский, который репетирует Роберта в «Трех товарищах», также уверен, что без влюбленности в артистку Хаматову у него ничего не получится. И однажды он поймал себя на том, что ему все время хочется стоять с ней рядом, обнимать и кайфовать даже от того, как она выглядит.

— Как-то она пришла, и от нее пахло потрясающей туалетной водой. Я сказал ей: «Чулпашка, а ты не могла бы использовать ее всегда, она мне помогает играть».

— Чтобы любовь на сцене лучше шла, может быть, вам закрутить роман? предложила я Чулпан.

— Нет. Это же буду не я и не моя любовь. Лично я люблю совершенно по-другому. А потом, если роман кончится, что тогда?

III

«Современник».

Здесь любовь — это не кино, где первый кадр — знакомство, второй постель. Такой любви в «Трех товарищах» нет. Как нет империи страсти со вчерашним набором из обнаженных тел и нарочито грубых фраз типа: «трахнуться», «перепихнуться» и пр. В «Трех товарищах» между первым и вторым кадром Волчек реконструирует большую тщательно проработанную прелюдию любви. Ту самую, которая обычно бывает с дурацким видом, с дрожью в голосе и невладением рук, с идиотским заиканием…

На самом деле на сцене красивая любовь без вранья — мечта всякого, идиотизм которой — в ее несбыточности. Поимевшие ее хоть раз — избранные. Не понюхавшие ни разу вкуса подлинной чистоты становятся в большинстве своем циниками.

Даже музыкальная тема любви выдается режиссером экономными порциями на протяжении всего спектакля, чтобы в финале разразиться на всю мощь.

Слева по авансцене стоит предмет, цену которому знают все влюбленные, скамейка. На скамейке — Роберт и Пат.

Волчек: Саш, возьми ее руку, так, проведи по глазам. Нет, лучше не по глазам, по всему лицу води. Так. Целуй руку. Дальше…

Дальше, естественно, следует поцелуй. Пауза. И в этот момент Волчек встает. Решительно идет к сцене, зовет артиста. Что-то шепчет ему на ухо, судя по энергичной жестикуляции, — что-то страстное или крепкое. Возвращается к столику. Закуривает. Что же она ему такое сказала? Но почему-то именно после режиссерского инструктажа все переменилось. В этот момент в воздухе пронеслось нечто незримое и беззвучно грянуло. Даже тишина стала особой. Поцелуй вышел ошеломляющий. И все слова — его и ее — зазвучали по-другому. То же самое, но только по-другому.

— Чулпан, — спросила я артистку, — когда поцелуй не формальный, а настоящий, это имеет значение?

— Конечно, имеет. Тогда есть толчок, возбуждение.

— А кто возбуждается — Чулпан Хаматова или Пат?

— Обе, наверное. Физика моя, а голова и мысли Пат.

А партнер ее так и не признался, что сказала ему Волчек. Отделался туманной фразой: «Это раскрепощает». К каким только способам не прибегает режиссер, чтобы достать или даже выбить из актера любовь. Уговоры, крики, копание в мужской и женской психологии, провокации… Правда, на этот раз «Три товарища» обошлись без последнего. Хотя Галина Борисовна помнит, как однажды, чтобы вызвать состояние шока у артиста, она выставила бестолкового за дверь, быстро разделась до комбинации и крикнула: «Входи». Он вошел и со словами: «Ой, извините» — вылетел пулей.

Роберт: …У меня есть недостатки, и я всего-навсего шофер такси, но вообще-то…

Пат: Вообще-то ты самый любимый на свете пьянчужка (обнимает его, целует).

В этот момент Чулпан, легкомысленно полулежа в кресле, набрасывает покрывало на себя и Роберта. Из-под клетчатого пледа слышно хихиканье. Две ножки в здоровенных носках из шерсти трогательно свешиваются с ручки кресла то ли женские, то ли детские.

Волчек: Вот, а теперь, Чулпан, положи ему голову на плечо. По-детски, а не «сексувально», как говорит Виктюк.

IV

Кстати, о сексе. Впрочем, о сценическом сексе нельзя говорить «кстати», так как это — дело серьезное. Причем секс — не страстный поцелуй, объятия и раздевания с имитацией полового акта. Это обаяние пола — мужского и женского под которое попадает зал. Это когда совсем независимо от артиста все окрашивается чувственным, сексуальным светом. Даже непонятно за счет чего: из-за трещинки ли в голосе, кошачьей пластики, особого поворота головы или, как говорил Карамазов-отец, из-за ямочки под коленкой у Грушеньки. Обаяние пола, сексапильность актера — это не выдумка, а факт, имеющий массу подтверждений.

Только сугубо социальный репертуар советского театра и косность чиновников не позволили стать официально признанными секс-символами тем актрисам, которые вполне заслуживают этого почетного звания. Но негласно сексапильность признавалась за первой красавицей ленинградской сцены Натальей Теняковой, Зинаидой Шарко, по прозвищу «самые красивые ножки Ленинграда». Волна секса буквально накатывала с экрана, когда на нем появлялась чувственная, шикарная Алла Ларионова.

Татьяна Лаврова, Наталья Гундарева, Валентина Малявина, Маргарита Терехова, Марина Неелова, Елена Коренева… У каждой из них был свой особый шарм и привкус сексуальности. Скажем, у Лавровой — интеллектуальный, а Неелова несла обаяние «анфан терибль» — ужасного ребенка.

Сейчас, когда секс стал легальным двигателем карьеры и двигателем вообще, немногие актрисы могут похвастаться сексуальной манкостью. Бесспорным секс-символом в Питере считается Татьяна Кузнецова — томная актриса из Театра им. Комиссаржевской. В Москве явного лидера среди молодых нет, хотя сильное чувственное обаяние ощущается в Елене Яковлевой, Евгении Крюковой, Марии Ароновой, Ольге Дроздовой, Марии Мироновой и Чулпан Хаматовой, в этой женщине-ребенке с грустными глазами и припухшими губами.

V

«Современник».

«Три товарища» добрели до моря. То есть Роберт вывез Пат на отдых, для чего слева на сцене установили здоровенную кровать. И под истеричный крик чаек из динамиков ее долго двигают так, чтобы влюбленных хорошо было видно с крайних кресел.

Волчек: Стоп. А почему Роберт ее расхотел? Это надо как-то отыграть.

Под ее командами отыгрывают все — крик кукушки, совравшей Пат про долгую жизнь. Кровать, на которой у Пат вскоре горлом хлынет кровь…

Роберт: Если бы ты была просто нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить.

Пат: А вообще-то ты можешь любить?

Роберт: Ничего себе вопросик на ночь…

В этот момент Волчек с улыбкой смотрит на сцену и шевелит губами.

— Вот смотри, — шепчет она, — когда он обнял ее колени и провел по ним тыльной стороной ладоней, то получилось трогательнее. Чувствуешь разницу?

— Галина Борисовна, а вы-то сами что чувствуете в этот момент? Проигрываете ситуацию? — спрашиваю ее.

— Проигрываю все. И поцелуй тоже. Пытаюсь впрыгнуть в их состояние.

— Уточните, в чье именно: Пат или Роберта?

— Тут многое соединяется. С одной стороны, моя эмоциональная память мне подсказывает, а с другой — профессиональное чутье, что нужно делать: поцеловать ей глаза или руку. Впрочем, процесс непростой и на составные не раскладывается.

Как же не раскладывается, когда любовь, нематериальную сущность которой толком никто объяснить не может, выверяется чуть ли не с логарифмической линейкой?

Спрашиваю любовников из «Трех товарищей»:

— Вы верите в такую любовь, как в романе?

Чулпан Хаматова:

— Безусловно верю. Но я ничего подобного в жизни не испытывала. Не знаю, как бы с этим справилась. Даже не могу представить ситуацию, когда любви подчинено все. В жизни я более труслива, и, наверное, более холодна.

Для Александра Хованского это вообще не вопрос:

— Я полюбил даже медсестру, которая в больнице приходила делать мне уколы. Живу по принципу — в любви или все или ничего.

Не признающий в любви полутонов, акварели и пастели (не путать с постелью), Хованский убедился тем не менее в том, что не всякая женщина желает безумства в любви.

— А ты?

— А я — да. Но не всякая такое выдержит.

VI

Играть любовь, как и ставить, трудно. И не всякий ее может играть, более того, считают профессионалы, не всякому любовь на сцене идет. Некоторые в любви как слоны в посудной лавке: шуму много, а чувства — ноль. Рассказывают, что роскошно любить на сцене умели Высоцкий, Даль, Миронов. Страстным сценическим любовником считался старейший ленинградский артист Николай Симонов (первый Петр I в отечественном кинематографе). Он был настолько достоверен и убедителен, что даже партнерши путались — любит он их или героинь? К примеру, Нина Ургант, игравшая с Симоновым в одном спектакле, вспоминает, что он так вел сцену объяснения в беседке, что актриса была уверена — все закончится настоящим, а не фальшивым поцелуем. Не тут-то было: поцелуй оказался условным, а после спектакля Симонов заявил, что никогда в жизни не будет целоваться натурально, потому что «это театр, а не жизнь».

Кстати, о жизни. Есть наблюдение: тот, кто великолепен был в сценической любви, тот и в жизни умел любить. Или по крайней мере красиво влюблялся. Чтобы разбудить женщину в актрисе, совсем не обязательно обладать эффектной внешностью, накачанным телом и басом. Стопроцентными женщинами многие актрисы, по их собственным признаниям, чувствовали и чувствуют себя рядом с Евгением Евстигнеевым, практически не игравшим любовников, Николаем Караченцовым, Владимиром Машковым и Арменом Джигарханяном — обладателем, как он сам считает, обезьяньей фигуры.

— Армен Борисович, что главное, когда играешь любовь?

— Это такая вещь… Это не понять. Я чего-то фантазировал, подкладывал из своего жизненного опыта, но…

И тут артист высказал мысль, которую можно считать ключевой в понимании сценической любви:

— Про любовь не говорят. Про любовь скрывают.

И чем интереснее скрывают, добавлю я, тем лучше она выходит.

VII

«Современник».

— Ты не говори ей, что любишь. Его любовь — не на словах, а за словами, опять кричит Волчек.

Тот, кто учит любить других, сам-то счастлив? Или его самого надо поучить? Правило это или закономерность, но существует мнение, что у тех, кто замечательно ставит любовь в театре, с собственной любовью не все так просто. Режиссер БДТ Георгий Товстоногов, например, при всех его многочисленных романах — от минутных до многолетних — был человеком глубоко одиноким. И единственной женщиной, которая была верна ему до конца, оказалась его сестра. Главреж «Современника» на мой вопрос о личном счастье задумалась.

— Может быть, спектакль для меня сублимация любви. Может, там (показывает на сцену) я по-настоящему и любила. По крайней мере, все, что сыграли мои артисты, я играла вместе с ними.

Я ухожу из «Современника», окончательно сбитая с толку и запутавшаяся в любовных сетях, расставленных профессионалами.

— Вот, детка, наконец-то ты почувствовала это состояние, — неслось мне вслед…

Укротительница всех

После того, как на экране она вошла в клетку с тиграми, я тоже решила стать дрессировщицей. Когда подкладывала взрывчатку под фашистский самолет, я жалела, что война кончилась и моему подвигу в ней нет места. А жесткая анархистка уводила неокрепшее детское сознание с праведного пути школьных учебников. Я тоже хотела быть такой же, как Леночка Воронцова («Укротительница тигров»), Аня Морозова («Вызываю огонь на себя»), Мария Захарченко («Операция „Трест“»). В конце концов, как артистка Касаткина, которая помыкала хищниками легко и непринужденно, после чего целовалась с красавцем-героем. И мне было плевать на социальный заказ, возложенный на ее героинь. Перед обаянием их силы и энергии я (и не только я) чувствовала себя как удав перед кроликом. Со временем выяснилось, что она укротительница не только хищников, но и

УКРОТИТЕЛЬНИЦА ВСЕХ

Жертвы для мужа — Предложение остаться в клетке — Почему мужья уходят от медсестер — Исповедь грешницы — Товарищ маршал



Она и в жизни, как укротительница, — резкие импульсивные движения, твердый голос с преобладанием низких ноток. Смотрит в упор, разве что хлыста в руках не хватает. Впрочем, он ей ни к чему, при ней и так подтягиваются. Нет сомнения, что эта женщина сама без каскадера входила в клетку.

— Вспоминать «Укротительницу тигров» — одно удовольствие. В клетку кроме меня входили и Кадочников, и Филиппов. Страшно было. Но этот страх проходил через несколько минут. Дальше — ощущение прострации. Однажды тигр Пурш стал на задние лапы, дико зарычал, перебил палку, а затем выбил из моих рук шамбарьер. Он так носился по вольеру, что несколько раз ударил меня хвостом по ногам — я еле устояла. И только слушала команды дрессировщика Эдера: «Бей! Ложись! Стоять!» Как выходила из клетки — не помню. К четырем тиграм дрессировщик меня допустить не мог (он нес за нас, артистов, уголовную ответственность), и тогда сделали стекло в вольере, внизу оно доходило мне до колен и поднималось на вытянутую руку. Когда тигрица Рада стала кусать трех тигров, они начали так прыгать, что вся массовка заорала, решив, что они ко мне перемахнули. И в этот миг странная мысль и совсем неуместная посетила меня: «Надо же, — подумала я, — одна баба трех мужиков гоняет». И как только я об этом подумала, разъяренная Рада разбила стекло и влетела в мой вольер. Эдер заорал: «Вода!» Но никакой воды не было. И тогда он сорвал замок и буквально вырвал меня из вольера.

— А вы всегда работаете без дублера?

— Как правило, без. Но в «Укротительнице» у меня была дублерша — Маргарита Назарова. Я дважды падала с лошади — на «Укрощении строптивой» и «Операции „Трест“». На «Операции» моя лошадь перепрыгнула через барьер и неожиданно сделала «свечку», потому что шел грузовик. Я не удержалась, упала спиной об землю. У меня — трещина в позвоночнике. «Скорая». Больница. Два месяца, лежа на доске. А спустя какое-то время приходит ассистентка и говорит: «Вы не можете нас выручить: листья опадают, а осень в фильме должна быть». Я говорю: «Есть же дублерша». — «Нет, важно ваше лицо, три камеры и галоп». Она пошла уговаривать врача, но он сказал: «Как вы безжалостны, какая боль будет у нее, когда она сядет на лошадь, а тем более помчит в галоп». Короче, муж приезжает: «Может, не надо?» — спрашивает он. «Конечно, надо. Осень кончается». И вот на носилках меня в «рафик» засовывают, на площадке лежа одевают, помогают забраться на лошадь. Я только успела оператору сказать: «Проверьте все стеклышки, я думаю, что второго дубля не будет». В общем, когда я сползла с лошади после полуторакилометрового галопа, я выла так на земле, как воют звери от боли.

А еще у меня был случай, когда я чуть не погибла на съемках картины «Вызываю огонь на себя». Помните, там эпизод, когда наши самолеты бомбят? На экране — хроника, а на земле пиротехники подкладывали взрывчатку. Но кто из них знал, куда пойдет волна? А волна пошла под мое корыто, которое было из очень толстой жести. Корыто разорвалось в куски, которые полетели прямо мне на голову. Меня рванул за руку осветитель. Секунда решала мою судьбу.

— А может, все это жертвы для мужа-режиссера, ради удачи которого можно и с больничной койки сползти, и на мину напороться?

— Есть, конечно, такая ситуация — у мужа сниматься ответственно. Обыватели думают, что все по блату, если муж режиссер. Но ведь из одиннадцати фильмов, поймите, что я ни одного ему не завалила. Рязанов однажды сказал: «Конечно, если бы у меня была такая жена, как у Колосова, я бы тоже сделал потрясающие картины». Это его упрекали в том, что жена помогает уровень держать. А я считаю так (твердо и решительно), что если сложился творческий союз людей, учившихся у одного педагога и верящих в одну идею (то есть психологическую разработку, изучение материала эпохи, времени, людей) и такой союз выигрывает, — это гордость. Я что, его опозорила? Когда я слышу такие разговоры («Касаткиной повезло, муж снимает»), во мне рождается еще больший азарт. Желание победы. Не злость.

— Значит, вы почувствовали себя укротительницей. Но уже в жизни. Я ошибаюсь?

— Между прочим, когда «Укротительницу тигров» мы сдавали на «Ленфильме», то дрессировщик Эдер сказал при всех — битком было в зале: «Я, Эдер, делаю предложение Людмиле Касаткиной стать укротительницей тигров. У нее есть настоящий кураж. Я ей доверяю одиннадцать штук». Я отказалась: «Ну что делать, я больше люблю людей». Он еще тогда рассердился: «Неужели вы не почувствовали в клетке власть, сильнее которой нет ничего на свете?» Власть? Нет — азарт.

Я вот очень люблю моего попугая Борю дрессировать. Он уже умеет говорить: «Где моя Люля? Люля пришла». На очки садится, в глазки заглядывает. Я его укрощала любовью.

— А вот я, Людмила Ивановна, уверена в том, что каждая женщина в душе хочет быть не укротительницей, а укрощенной. Вас, такую смелую и куражистую, кто-нибудь укротил?

— Выходит, укротил. Говорят, я была хорошенькой. У меня было много поклонников. Но меня называли девушкой из прошлого века. Потому что если кто-то до меня дотрагивался руками, я бежала, как оглашенная. Такая недотрога была. И поэтому когда за мной начал ходить Колосов, вернувшийся с войны, пионы носить… Помню, его подвели ко мне в гитисовском дворике:

— Вот познакомься, это Людмила Касаткина. У нее сегодня день рождения.

— А можно мне сегодня зайти вас поздравить? — спросил он робко.

— Отчего же. Конюшовский переулок, двадцать два, квартира пятьдесят.

И вот он надраил свои сапоги, начистил пуговицы на гимнастерке, приходит с пионами, а ему говорят: «Тут такой нет». Это я пошутила над ним (смеется). Четыре года мы дружили до женитьбы. Я сказала ему: «Я должна проверить, люблю ли я тебя, а ты меня по-настоящему». И за четыре года он отвадил от меня всех моих поклонников. Знаете, чем он меня тронул? После четвертого курса мы поехали в разрушенный Севастополь от ЦК комсомола бригадой работать. Денег нет, нам только дорогу оплатили. Жара страшная, есть хочется. И вот иду я по улице и вдруг вижу, что у ларька, где продают виноград, стоит Колосов и считает на своей руке копеечки… А потом он принес мне ветку винограда… Я видела, как он считал, где он это купил… (Слезы на глазах.)

Однажды в Финляндии на приеме, устроенном правительством в мою честь, я произнесла тост. Роскошно сервированный стол был, послы, шикарно одетые гости. А я сказала: «Я благодарю господина Кекконнена за честь, которую он оказывает мне. Я благодарю народ Суоми за его гостеприимство. Но мой тост будет, простите меня и поймите, за наших русских мужиков!» Пауза была звенящая. Посол наш сполз под стол. «Потому что, знаете, они какие? Вот мой муж, если у него в кармане есть один рубль, он не успокоится, пока на меня его не истратит. Вот среди вас есть такие?» Пауза. Хохот. Аплодисменты.

(С возвышенной ноты переходит на смех.) Хотя Андрей Попов, когда мы снимали «Укрощение строптивой», говорил: «Ты укрощала тигров? А теперь я буду тебя укрощать».

— Интересно, есть ли в творческой биографии Людмилы Ивановны Касаткиной белые пятна?

— Конечно. Про жизнь я не буду говорить, если можно. Белые пятна моей биографии в театре были очень горькие. Ну вот скажите (темпераментно и с болью), что такое для актрисы играть, играть, играть, а потом бац — и перерыв. Не стало Попова, одни режиссеры, с которыми я работала, ушли, пришли другие. И дело не в возрасте: я очень плавно переходила от девочек к женщинам. И никогда не молодилась. Тут я согласна с теми мудрецами, которые говорят, что лучше уйти раньше, чем позже. И, понимаете, когда ждешь от премьеры до премьеры пять лет… Это же было, было. Двенадцать лет я играла спектакль «Орфей спускается в ад». На аншлагах! Но двенадцать лет. Мою биографию в театре продлил режиссер Александр Бурдонский, который увидел меня сначала в «Орфее», потом в «Шарадах Бродвея» и вот сейчас в роли Елизаветы Английской в спектакле «Ваша сестра и пленница». Это же подарок судьбы! (Яростно, радостно, с затаенной болью).

— А поражения или неудачи были? Хотя в это трудно поверить.

— Вот мы репетировали с Хейфецем «Дядю Ваню». Он мне дал роль Елены Андреевны, а я говорю: «Простите, это не моя роль. Моя роль — Соня».

— Как, вы не хотели играть красавицу и выбрали замечательную, чудную Соню, но очень некрасивую, почти урода?

— Да! Потому что Соня любит закусывать по ночам и Соня — работяга. Для меня она личность. Я не хожу по земле с ощущением, что я красивая. Ну нету у меня этого ощущения. И что вы думаете? Я вынуждена была уйти из спектакля. Я сказала мужу: «Сережа, я не могу, я плохо себя чувствую, я фальшивлю, это все неправда». И была генералка, даже известная критик Вишневская меня похвалила, но я ушла. Вот моя неудача, я считаю. Меня никогда не тянуло к женщинам-вамп.

— А голос у вас, Людмила Ивановна, как раз из этого разряда. Кстати, я давно хотела спросить, вы специально меняли голос и добавляли в тембр демонические, страстные краски?

— Это такой меня родила мамочка. Когда я впервые услышала на радио свой голос, я рыдала. Долго мучилась, пока не привыкла. Но низы… Когда с балетом в пятнадцать лет было покончено, я стала заниматься в Доме пионеров в переулке Стопани. Там я читала Пушкина. И мой педагог Анна Гавриловна Бовшек сказала: «Я замечаю у тебя низкие нотки, они бывают редко в твоем возрасте. Тебе пятнадцать? Так вот, я даю тебе задание — выучить кусок из „Войны и мира“ „Кутузов часто не спал по ночам…“. Я хочу знать, как ты про мужика читаешь. Твои обертоны богаче, чем ты думаешь. Давай заниматься».

И когда я пришла поступать в ГИТИС на актерский и читала там «Итальянскую сказку» Горького (дрожащим голосом), очевидно, я читала это на низах, заливаясь слезами, и от этого кто-то из приемной комиссии вытирал глаза. «Что это — пыль?» — подумала я. Оказывается, маленькая, беленькая, с тоненькими косичками, без каблучков девчонка читает на низах и заставляет плакать! Когда я пришла в театр, меня какое-то время держали на ролях голубых героинь. Но я-то чувствовала, что мне это трудно, я напрягаюсь, это надо где-то выше говорить. А выше я не чувствую. И я стала тянуться к другим ролям. Хотя я не считаю, что я такая манкая, сексуальная, еще какая-то.

— А какая? Ваши ощущения?

— Настоящая или фальшивая. «Я же фальшивлю, когда говорю с мужем, который, как мне сказали, мне изменяет». Это в старом спектакле «Океан» (он уже не идет). Да, я медсестра. Он — капитан третьего ранга. У нас две девочки. Но мне сказали это… (Шепотом и с болью.) И мои чувства — подлинные они или нет? Я ходила за медсестрой из поликлиники трое суток. Сидела на приеме. Потом бежала с ней за детьми: одного из сада забирали, другого — из школы. По магазинам. Потом вместе стирали, вместе готовили. Я трое суток прожила ее жизнью.

— Не понимаю, Людмила Ивановна, а зачем?

— Я пришла в поликлинику и сказала: «Хочу знать, что у вас за профессия». И еще — почему он разлюбил медсестру и изменял ей. Также я ходила в суд, когда играла судью в спектакле «Ковалева из провинции». Почему я ходила к судье? Я хотела понять, как судят человека, и некоторыми судами была возмущена. Я нашла сороколетнюю судью. Пришла на первый процесс (ужасно неправильно судит), на второй, третий. «Я хочу понять, — сказала я удивленной помощнице судьи, почему и как рождается приговор?» Я спорила по трем процессам. А судья мне сказала, что только десять лет можно быть судьей, дальше сердце черствеет.

Она же мне сказала: «Помните: от сумы и от тюрьмы не зарекайся». Это правда. Вы вышли из дома, все было прекрасно, но дом сгорел. Все надо начинать с начала. Сума. Дальше: ехал по улице прекрасный человек, задавил пусть пьяного, но задавил. Все — тюрьма. И вот когда я играла судью, я хотела, чтобы люди поверили, что я способна или имею право судить человека.

— Что за допотопный метод? Ведь есть же воображение актера, другие приемы… Чтобы играть проститутку, вовсе необязательно ходить в публичный дом. Или как?

— Станиславский говорил, что если у талантливого человека отличное воображение, то, не будучи проституткой, ему легко представить, как она вела бы себя в предлагаемых обстоятельствах. Он был прав. А мне этого было мало. Вот мало (очень твердо). Я бы, конечно, не пошла в публичный дом, ибо я умею наблюдать. Слышали такое выражение «б-ь по-монастырски»? К нам однажды пришла в театр такая: белый воротничок, почти школьное форменное платье… Знаете, у меня такой зоркий глаз. Такая интуиция, с которой мне трудно жить. Я, к сожалению, не обманываюсь. Я хочу обмануться (очень твердо), но… Я начинаю наблюдать, как она разговаривает с мужчинами, как она смотрит, чем завлекает.

А было такое — сказала Сереже, что не готова сниматься в сцене, когда у меня отнимают сына (речь идет о картине «Помни имя свое». — М.Р.), и я не могла это представить. И тогда я нашла сторожа в концлагере, где мы снимали, и он мне открыл какой-то барак, где были свалены горы детских башмачков. И всю ночь (плачет)… всю ночь я рассматривала детскую обувь: стоптанную, с запекшейся кровью, новенькую. Башмачки из всех стран. Я старалась угадать, кому принадлежали ботиночки — мальчику, девочке, сколько им было лет и сколько они пробыли в концлагере до своей гибели… Наутро, когда я услышала по мегафону: «В барак, на съемку», я сказала: «Сегодня я могу сниматься, я сыграю, как у меня отнимали сына»…

— А куда в таком случае вы ездили наблюдать английскую королеву?

— Вот здесь, когда я все о ней прочла, включилась мое воображение, моя интуиция. Я все время искала субъективную правду и хотела понять: а как бы я вела себя в этой ситуации? Я искала общее в наших судьбах. У нее было горькое детство (Тауэр, казнь матери), у меня — тоже невеселое, хотя казни матери я не видела. Я нашла много смыканий. Я так много захотела сказать людям…

Она была великая королева, но глубоко несчастная женщина. И вот пока я не почувствовала ее боли (почти плачет), я не могла играть и репетировать. Андрей Попов говорил: «Людмила, с тобой нельзя репетировать. Вечером спектакль. Надо беречь силы, как бережет их Зельдин. А ты так подлинно существуешь, что и я вынужден затрачиваться, а ведь мне вечером на сцену выходить».

— А у вас остаются силы?

— А как же, а как же. Я не знаю только, где я их достаю. Я утром встаю, пока раскачаюсь, пока сделаю свою гимнастику. Я же в балетной школе до пятнадцати лет училась, у меня хореографический станок: сначала так, потом на приседаниях (больше всего потрясает нога, которая под прямым углом резко взлетает к голове). Двадцать минут мне хватает, чтобы я стала мокрой, затем душ, не горячий, прохладный. Выпила кофе — и побежала. Вот мое утро.

— Вы можете себе представить, как чувствует себя журналист, которому вы говорите: «Но о белых пятнах в жизни я говорить не буду»?

— Но вы тоже должны меня понять. Если бы это была исповедь… (А я пишу исповедь о моих взаимоотношениях с партнерами, о том, что я вижу, как бывает больно.) При том, что люди меня считают счастливой. (Быстро, почти без пауз.) А я и есть счастливая — у меня замечательный муж, сыночек хороший, у меня были прекрасные мама и папа… Но дело в том, что я не люблю исповедальных интервью. Это все равно, как я ненавижу женщин, которые рассказывают о своей близости с мужчинами. Я презираю их. У меня есть мой кусок галактики. На земле мне будет полагаться всего полтора метра. А там (палец вверх) у меня никто не отнимает кусок моей галактики. И вот ей (переходит на шепот) я буду шептать и говорить про себя. Потому я пишу, ни для кого, и никому не отдам, и сожгу рукопись в конце концов.

— Но ведь исповедь предполагает раскаяние в грехе. А они, как и у каждого человека, есть и у вас.

— Да, как у каждого. Нет греха перед мужем, но столько цинизма кругом, что мне не поверят. Но я гордая и не могла допустить, чтобы за его спиной смеялись. Я помню, как наш артист Сошальский однажды сказал: «Ты не изменяешь своему Сереже. Тебе некого будет вспомнить перед смертью». — «Почему? Я буду Сережу вспоминать». Он махнул рукой и пошел. Моя вспышка, я закричала на мужа — это грех. Но мое достоинство заключается в том, как он говорит, что я тут же прошу прощения.

— Ваша профессия, вернее, ее природа — греховна. Артисты наблюдают друг друга из кулис, ревниво следят друг за другом. Это такое рождает в их душах…

— Когда мне было одиннадцать лет, я прибежала к маме зареванная: «У Тани новое платье, а я хожу вся штопаная-перештопаная». Вот тогда (качает головой) моя мамочка впервые в жизни ударила меня по щеке, вот так. (Удар рукой наотмашь рассекает воздух. Слезы.) «Ты не радовалась, что ей купили новое платье, ты (резкое ударение на „ты“). Ты плачешь, значит, ты дрянь».

— И с тех пор вы ни разу не испытали подобного чувства к коллегам?

— Если вы напишете, как я скажу, — «нет» — циники не поверят. Я не понимаю, что такое белая или черная зависть. Я могу сказать (с восторгом): «Как она сыграла эту сцену!» Я буду смотреть ее семь, десять раз, чтобы понять, «как». Восемнадцать раз я сидела возле дирижера и смотрела, как играет Доброжанская. Сейчас почему-то никто из молодых не ходит смотреть старших коллег.

Иногда мне говорили: «Это не твоя роль. Тебе дали несчастную женщину в спектакле „Орфей спускается в ад“, а ты такая благополучная». Значит, если я кажусь благополучной, это счастье. Слава Богу, что они так думают. И поэтому я хочу, чтобы во мне осталось то, что я не хочу отдать людям. Ведь в жизни каждого человека, и в моей тоже, есть не только радость.

Я не хочу вам рассказывать, как я билась головой о водосточную трубу и рыдала.

— Вас предали?

— (Не слышит.)…В ту ночь привели меня в храм, далекий отсюда. Видимо, я так рыдала, что ко мне подошел священник и спросил: «Что с вами?» Я рассказала. Он благословил меня и обещал молиться. Если можно, не пытайте меня. (Становится очень тихо.)

— Извините меня, если я заставила вас страдать. Мне бы не хотелось говорить с вами о Театре Российской армии, где дела не так уж чтобы… Я хочу спросить: у вас, как у актрисы армейского театра, какое звание? Полковник?

— Нет у меня никакого звания, я только народная артистка. Но если бы такая градация в театре существовала, то я была бы маршалом. Даже не генералом. Мы называемся служащими Советской Армии. Зарплата — актерская. Нам не платят «за звездочки», нет и надбавок. Я не тщеславный человек, я не просила этих званий (заслуженная и народная). Когда мне дали «Народную СССР» за картину «Помни имя свое», я поняла, что что-то произошло, увидев глаза мамы, наполненные слезами. До этого я звания воспринимала как еще один камень, положенный на твои плечи. Зрителям-то плевать, какой ты артист, народный или антинародный. Выходите на сцену и будьте любезны играть. Раньше за звание что-то прибавляли, сейчас смешно об этом говорить.

Но не надо этого касаться. Люди живут еще хуже. Когда я вижу этих несчастных стариков, которые на ладошках считают копеечки, чтобы купить батон… то я не имею права жаловаться, понимаете?

Но я все-таки верю, — многое будет пересмотрено, что-то измениться… для народа!!! Вот почему я так безумно люблю Елизавету, которая думала о своем народе. Она издала все законы, по которым до сих пор живет Англия, не имея Конституции. Она — не Екатерина, она выше. Вот если бы наши руководители думали о народе… Многое было бы по-другому.

— Скажите пожалуйста, товарищ маршал, как вы думаете, удачно бы сложилась судьба Людочки Касаткиной, если бы она начинала сейчас, когда для молодых актеров очень тяжелое время: в кино не снимают, а спектакли делают только со «звездами»? Как вы думаете, нашлась бы в искусстве клетка с тиграми, в которую бы она вошла дрессировщицей, а вышла — кинозвездой?

— Я уверена, что какая-то работа была бы сделана. И ее бы заметили.

— Я никогда не думала, что женщина, рискнувшая войти в клетку с живыми тиграми, так сентиментальна и плачет…

— Если вы думаете, что я укротительница по жизни, вы ошибаетесь. А знаете почему? Укротительница — это моя защитная краска… На самом деле я иногда ощущаю себя настолько беззащитной, люблю спрятаться за спину мужчины, почувствовать себя маленькой, слабой и выплакаться где-нибудь в углу… Понимаете?

В поисках потерянного тела…

А вот на театральном горизонте показался весьма привлекательный объект тело. Причем ничем не прикрытое. Нет, вы не в бане, и не стоит запасаться шайками с березовыми вениками. Лучше поторопиться с приобретением билетов на хорошие места, чтобы понять, зачем нам показывают со сцены это самое тело? И прикрывает ли оно режиссерский или драматургический срам?

В большую строгую семью московских театров несколько лет назад прибился новый родственник, которого сразу же объявили изгоем. Одни его демонстративно не замечали, другие тыкали в него пальцем и закрывали детям глаза. Объявившийся родственник назвался эротическим театром и стал претендовать, во-первых, на место за столом, во-вторых, на часть наследства. То есть требовать здания, признания и зарплаты артистам. Не замечать его — все равно что не видеть слона, вломившегося в посудную лавку. Если не увидят, то услышат, а значит вперед, в эротический театр.

В ПОИСКАХ ПОТЕРЯННОГО ТЕЛА…

Раскол в РСДРП и обнажение на сцене — Пожизненный антракт на обнаженку — Член возбудился при виде долларов — Жеребцы из порно не пройдут — Юный мичуринец эротического театра

I

Эротическую «заразу» в Россию первыми завезли… ну, конечно же, иностранцы. Айседора Дункан — возлюбленная поэта Есенина и лучший друг гибких советских детей — в начале XX века вышла на российскую сцену, о ужас! без… чулок и в прозрачном газовом платье, что по тем временам считалось вызывающей смелостью. Публика обмерла и, не успев насладиться голой конечностью великой танцовщицы, тут же хлопнулась в обморок, так как на сцену явились ученицы Дункан — более смелые и куражистые, а главное, абсолютно голые.

В финале первой русской революции, аккурат к V съезду РСДРП, между двумя партийными конференциями Елена Рабенек и Ольга Десмонд предстали на сцене в чем мать родила и затанцевали. На их выступления стоял такой лом, что, по воспоминаниям репортеров начала века, в битве за билетами считали жертвы. Билетные барыги зараз перекрыли годовой план. Зато счастливцы, увидевшие обнаженную натуру на сцене, убедились в том, что это зрелище не из разряда «говорящая голова, человек-слон, женщина с бородой», а красивое, хоть и диковинное. Однако, опасаясь за нравственность столичного общества, выступления танцовщиц власти города запретили. Царская полиция явно тут дала маху: не за голыми артистками надо было бдеть и гоняться, а за социал-демократами, раскол которых на большевиков и меньшевиков удивительным образом совпал с первыми эротическими опытами на российской сцене. Вы подумайте, какая связь! Непозволительная!

Впрочем, потом обнажения на сцене все же были разрешены, но при этом особым циркуляром запрещалось артистам двигаться, поэтому устраивали что-то вроде детской игры в «замри»: раздетые артисты принимали на подмостках красивые позы в сценах из жизни греческих богов или римских патрициев.

Любопытный факт — до 30-х годов в России не преследовали даже нудистов. Нарком здравоохранения Семашко только не советовал им кучковаться в центре города (в частности, на Кузнецком мосту). По какой бы, вы думали, причине? Отнюдь не моральной, а исключительно из-за вредности воздуха в центре столицы. После 30-х годов на обнаженку власти дали занавес и объявили пожизненный антракт.

II

Странное дело, но через 70 лет, как только дела у большевиков пошли плохо, обнаженная натура вернулась на сцену. На заре перестройки в Москве знающий балетный критик Александр Демидов создал первый в истории совдепии эротический театр. Демидов не был режиссером, артисты его (большинство) не были профессионалами, но его публичные эротические опыты поддержали практически все (за смелость!) простив артистам неумелую имитацию соития под сексапильные хрипы Тома Уэйтса. Публика ломилась на первые публичные эротические опыты. Но диковинный театр просуществовал недолго и после смерти основателя вдребезги раскололся на несколько эротических группок. Из них сейчас осталась только труппа под руководством Анны Быстровой. Но и ее усилия по вскапыванию эротической почвы, увы, не так заметны.

Как раз в этот момент…

III

Как раз в этот момент на сцену нагло вылезла жаба-порнушка, которая на полном эротическом безрыбье прикинулась соловьем.

Порнографический театр Кирилла Ганина стал образцом непрофессионализма и пошлости. Несколько спектаклей, впервые разыгранных, кстати сказать, в помещении Еврейского театра, запомнились тем, что компания молодых людей, якобы игравшая Сартра, а на самом деле сговорившаяся просто «потрахаться» на глазах у ветеранов, не смогла осуществить задуманного по причине того, что от страха у мальчиков что-то случилось с орудием производства.

Тогда присутствовавший в зале немецкий журналист, искавший сенсацию, отказался платить за халтуру, то есть несостоявшийся половой акт, и потребовал деньги за балет обратно. Перепуганные создатели спектакля пообещали специально для западной телекомпании устроить показательный акт. Акт произошел, но только после того, как журналист достал пачку зеленых, на которую вялый орган самопального артиста отреагировал довольно быстро, как удав на дудочку заклинателя.

Но как бы ни относиться к этому провальному проекту, он все же был первой попыткой создать порноспектакль на основе литературного произведения со словами.

Порноэкзерсисы Ганина сопровождают всегда скандалы. Сначала его пытались привлечь к уголовной ответственности, но за неимением состава преступления дело прекратили. Затем на него подали в суд наследники Корнея Чуковского, по мнению которых, режиссер извратил произведение их знаменитого родственника «Муху-Цокотуху». Но похоже, что публичные скандалы только на руку певцу порнографии, который продолжает искренне верить в то, что создает образцы искусства, нужные определенной части публики.

IV

Сегодня нива эротического театра больше всего напоминает поле колхоза-должника, где кое-кто кое-где подручными средствами разводит второсортную клубничку без особых перспектив на сносный урожай. Однако есть на этом поле отдельный индивидуум, который, как юный мичуринец, пытается скрестить драму с эротикой, не желая собирать при этом развесистую клюкву. Игорь Незовибатько — профессиональный режиссер, нудист по убеждениям, не скрывающий тайн эротического закулисья и охотно рассказавший о том, как, кем и какими средствами делается этот самый театр.

— Я не называю свой театр эротическим, таковым его считают потому, что у меня актеры играют обнаженными, — говорит энтузиаст от эротического театра. Я уверен, что в театре все можно, вопрос только в том, как это сделать. И потом, по жизни я получаю удовольствие от эротики и секса. И если я режиссер, то почему это удовольствие через искусство не передать другим людям? Меня всегда раздражало — «и вот они поцеловались, а наутро…» Я знаю, что между этими «поцеловались» и «наутро» происходят часто самые важные вещи. Человек в постели раскрывается так, как нигде и никогда. И вот та связь, которая возникает между мужчиной и женщиной в откровенные моменты, и есть для меня предмет искусства. И недосказанности при этом — море.

— Трудно представить, что Чехова можно сыграть без штанов.

— Наверное, я не стал бы брать Чехова, а из «Ромео и Джульетты» вполне получилась бы эротическая постановка. У меня давно написан сценарий «Первый вальс в Москве» — парафраз на «Последнее танго в Париже».

Реализовать свои идеи в традиционном театре с традиционными актерами режиссер не может. Выпускники театральных вузов, по его мнению, во-первых, очень закомплексованы, а во-вторых, им внушают, что эротика и нагота — дело стыдное. Кроме того, у них плохие тела, на которые артисты никогда серьезно не обращают внимания. Резерв из балетных его тоже не устраивает: хотя они хорошо двигаются, но тела у них тоже плохие — у женщин грудей нет, одни мышцы. Остается тонкий слой полупрофессионалов без комплексов, которые готовы работать в театре. Например, фотомодели, которые следят за своей внешностью и, главное, имеют хоть и небольшую, трехмесячную, но все таки подготовку по мастерству актера.

— А проститутки и стриптизерши — это не твой резерв?

— Проститутки — нет, они зарабатывают хорошие деньги, которые в театре никогда не получат. А вот стриптизерши, причем хорошие, ведущие в Москве, приходили. «Мы хотим быть актрисами, нам надоели жрущие рожи, которые нас лапают», — заявляли они, но… Рано или поздно они все начинают говорить о деньгах. В общем, стриптизерш я брал, но опираться только на них нельзя. В последнее время в связи с окончательным обнищанием театра услуги эротическому предприятию начали предлагать профессионалы.

V

По сцене ходят голые артисты. Если ходят плохо, то все это смахивает на городскую баню, где стыдливо жмутся в очереди за шайкой (тазиком), прикрывая причинные места. Если ходят, то есть двигаются, хорошо, то это вызывает другие, более позитивные ассоциации и эмоции. Но все же важнейшим из всех чувств при созерцании этого зрелища остается одно — «неудобно как-то». Конечно, неудобно, потому что у публики нет привычки к такого рода зрелищу, у артистов — привычки это делать. И те и другие вряд ли представляют как это может быть прекрасно! И как это может быть ужасно!..

— Кто и как учит артистов технике, приемам того, о чем у нас мало чего знают, — технике в эротическом театре?

Игорь Незовибатько:

— Этому, к сожалению, не у кого учиться. Прежде всего я включаю в их тренинг упражнения, связанные с наготой. Упражнения, в которых сначала раздеваются, затем начинают работать определенными частями тела: руками, грудью, бедрами. Работают в одиночку, в паре, группой. Я прошу, чтобы обнаженные части тела, не соприкасаясь друг с другом, вступали в контакт по ощущениям. При этом я прошу артистов основываться на собственных чувствах, а не образцах порноискусства, таких, где усиленно дышат и закатывают глаза, демонстрируя море удовольствия. Это все вранье. И кстати, не я это первый придумал — тренинг с обнажением. Ежи Гротовский, великий польский режиссер, новатор, заставлял актеров заниматься тренингом обнаженными, справедливо считая, что у обнаженного артиста нервы, поры открываются, ощущения усиливаются.

— Если ли особые требования к внешности актеров?

— В соответствии с античными образцами у женщин в моем театре должно быть гладко выбритое тело и пышные формы, отличные от современных манекенщиц. Я прошу их брить волосы в интимных местах, чтобы снять внимание зрителей и переключить на другое.

— А комплексы у артистов эротического театра есть?

— Есть. Мужчины больше, чем женщины, стесняются обнажать половые органы. Женщины, как правило, быстро к этому приходят. И еще есть проблема — комплекс размера половых органов. У древних греков, например, идеалом был хорошо сложенный мужчина с относительно маленькими половыми органами. Если они были большими, то считалось, что это пассивный гомосексуалист. Я обращаю на это внимание артистов, убеждая их в том, что «жеребцов в порно» не надо держать за идеал. Если артист освобождается от комплекса размера и понимает, что это не имеет никакого отношения ни к сексу, ни к жизни, ни к искусству, то с ним все в порядке.

— Ты сказал, что во время представления они возбуждаются. Разве это профессионально?

— Я имел в виду возбуждение эмоциональное, не физическое. Артисты контролируют себя. И возбуждение актеров передается зрителям.

— Не случается ли в этот момент с публикой чего-то особенного?

— Я не ставлю цель возбудить зрителей. Наши спектакли о любви, смерти, о жизни после жизни. На них ходит культурная публика, в основном парами, и никто еще не обвинил меня в пошлости и непрофессионализме.

— А как обстоит дело с нравственностью в коллективе?

— Актеры сексуально раскрепощены. Но я не замечал, чтобы они чем-то отличались от тех, кто ходит по улицам. Я как режиссер никогда не спал и не сплю со своими актрисами. Я знаю слишком много примеров связи «режиссер актриса», которые только вредили делу. Мне интересно работать и смотреть на актрису именно потому, что я ею не овладел.

VI

Само сочетание «эротический театр» возбуждает богатых людей с неустойчивой моралью. Потенциальные спонсоры предлагают театру помощь, которая при ближайшем рассмотрении оказывается ни чем иным, как спросом на девочек и развлечения в баньке.

— Как с материальным вознаграждением эротических усилий на ниве театра?

— Если мне актер говорит: «Платите мне за каждый сантиметр обнажения», я считаю — это разговор проституток. И такие артисты в театре не работают. Сразу предупреждаю, кто приходит: «Золотого дождя не будет». Дело не в том, что я на них экономлю. Я хочу, чтобы у них была психология актеров драматического театра. Мои получают столько, сколько в московских театрах, что-то среднее между «Ленкомом» и Пушкинским, но больше, чем во МХАТе.

— Какая самая крутая сцена, которую мог себе позволить режиссер Незовибатько?

— Мне нравится сцена с виноградом в спектакле «Мистерия Дионисия». Любовная сцена двух женщин решена через… виноград. В ней женщина подходит к статуе и начинает виноградной веткой ее гладить, та постепенно оживает. Они кормят друг друга виноградом, а различные комбинации тел как бы имитируют виноградную лозу. Они одновременно откусывают ягодку винограда, ягоды катятся сверху вниз по телу… Прямого контакта нет, но эротическое напряжение атмосферы ощущается. И все это под песнопения. Но это сцена не самая крутая. В спектакле «Таинства» все начинается с символического совокупления богини Деметры и бога Зевса, явившегося ей в виде дождя. А заканчивается всеобщей близостью на свежевспаханной борозде.

В кошмарном сне такое не привидится. Но есть среди публики любители подобных зрелищ, и спрос рождает предложение.

— Мне уже страшно. Тебе не кажется, что то, что ты делаешь, — это немодно? Раздетые на сцене уже не возбуждают.

— Это я слышал сто раз. Я убежден, что это просто прикрытие человеческого страха перед откровенным. Самое эротичное по природе — это нагота человека и поцелуй. Только это трудно делать на сцене. И чтобы избежать трудностей, режиссеры прикрываются штампами и фразами вроде «немодно», «прошлогодний снег». Это вот они прошлогодний снег. Да они даже не видели этого самого «прошлогоднего снега», потому что, чтобы прийти к осознанию ненужности наготы или контакта на сцене, через это самому надо пройти.

О! Счастливчик…

Еще Чарли Чаплин сказал: «Я делаю кино, которое сам бы хотел смотреть». Так вот, я хочу делать спектакли, которые я хочу смотреть.

Где хорошо русскому артисту? «В дороге», — уверял меня Михаил Козаков. Его артистическая судьба прочертила в пространстве немыслимую траекторию — на пике популярности в конце 80-х он уезжает в Израиль. А через пять лет возвращается в Россию. Сначала мы встретились в Тель-Авиве. Потом — в Москве. И каждый раз он мучился вопросом — кто он? А сам не знает того, что он

О! СЧАСТЛИВЧИК…

Почем березовый бред — Хочется снега — Почему артисты пишут — Козакова лишили телефона — Радости карманного театра — Сумасшествие от пиковой дамы — Сколько Козаковых на свете — Правительственных телеграмм не читал



Тель-Авив. Улица Энгель, 8.

За окном на тридцатиградусной жаре парился ноябрь, а я умирала со смеху в его тель-авивской квартире. Козаков читал мне главы своей новой книги. Одной рассмешил. Другой огорошил… Читал хорошо и с упоением. Похоже было, что, кроме своего нового детища, артиста ничего не интересовало.

— Михал Михалыч, а что здесь может быть источником вдохновения?

— Иногда очаровательная девчонка, идущая впереди с автоматом.

— О-о-о! А березки — это бред эмигрантов?

— Для меня не бред. Для меня малая родина — это канал Грибоедова, «Современник», Ордынка, где я жил. Язык — вот большая родина. Цветаева пишет: «Не обольщуся языком родным, его призывом млечным». Млечным, молочным, материнским. Вот какая многозначность! А хрен-то на иврите имеют слова такой душевный резонанс.

— А снега хочется?

— Снега? Да. Жара осточертевает. На Урале прошло мое детство, где во время войны я, полужидок, четыре года прожил в русской деревне. Жил, пил самогон в четырнадцать лет и с девками «залетку» танцевал. Ночевал на сеновале. Однажды медведь напился самогона и пристроился на ночь рядом со мной. Просыпаюсь, а он лежит рядом. Каково?

Да… Иногда и снега хочется, и водяры выпить в определенных условиях. Но с другой стороны, я море люблю, и, когда плывешь, думаешь: «Какое счастье: Зойка, Мишка у меня есть». Я об этом в книге пишу (начинает читать — ярко, артистично, как на сцене или на экране. — М.Р.)


«Заплывешь подальше и видишь спичечные коробки роскошных отелей, что веером развернулись по золотому берегу моря на фоне туго натянутого голубого шелкового задника. Цветные пляжные зонтики с рекламой банков, супермаркетов. Приморские кафе, белые столики и стулья. После холодного освежающего душа приятно зайти ранним-преранним утром в кафе, где тебя знают. Заказать легкий завтрак, кофе-капуччино, потрепаться с молоденькой официанткой, которая мечтает поступить в театральный институт…»


— Михал Михалыч, это вторая ваша книга. Она откровеннее первой «Рисунки на песке»?

— По степени откровенности — да. Возможно, шокирует кое-кого. В ней история моего ухода с Бронной, пятый съезд кинематографистов, Италия шестьдесят восьмого, клан Михалковых. Много всякого личного и один мой рассказ о любви, о страсти. Еще один сценарий семьдесят девятого года. Все то, что я написал здесь об Израиле, о России, о театре, людях, ушедших и изменившихся. Многие, я знаю, на меня разозлятся и в той стране, и в этой. Да наплевать.

— Кстати, а вот почему артисты пишут? В частности вы? Работы нет?

— У меня как раз работа есть — в театре и в театральной школе. Но когда я оказался в условиях актера-эмигранта, я стал искать аналоги, кинулся к книгам в трудные минуты.

— А такие были?

— Очень много.

— И даже доходило до… (жест рукой по горлу).

— Не раз. Я вообще человек перепадов, подвержен депрессиям… Короче, я бросился к книгам. Михаил Чехов уехал в Америку. У него ничего нет про эмиграцию, молчок. У писателей — Аксенова, Довлатова, Цветаевой, Бунина есть. А наш брат актер ни фига не написал. Да и мало было нашего брата, уехавшего, особенно в возрасте. Вот почему я и написал книгу, назвал ее «Пособие для отваливающих».

Вопрос, а написал бы я дома, в России, такую книгу? Такую бы? Точно не написал. Может, только эта одна книга останется от меня. Остальное — чушь (слова жестки, как удар плетью). Может, это самое главное, что я сделал в жизни…

Квартирка небольшая — три комнаты, две из которых соединены общей раздвижной стеной. Стены белые, мебели мало. Зато кухня — образцово русская. Стол завален едой, посудой, особенно детской. Сразу видно, что в доме маленький ребенок. Правда, двухмесячная Зойка в отъезде: ее отправили к бабушке с дедушкой на соседнюю улицу. Няньку Козаковы не держат.

— Михал Михалыч, а вы не задавали себе вопрос — что бы сейчас артист Козаков делал в России, если бы продолжал жить, как жил?

— А что бы я сейчас делал? Этого я не знаю. Я такой — что умею, то умею. Но «литдрама» на телевидении лопнула. «Телефильм», где я снимал, тоже лопнул. Общество книголюбов, где десять концертов в месяц я делал по семьдесят пять рублей за каждый, тоже лопнуло… Торговать я не умею. Покупать могу только водку. Для себя. Как бы я испугался. Это была одна из причин моего отъезда в девяностом году.

— Но вы, наверное, слышали от коллег, что актер вашего уровня сейчас в России получает очень много?

— Вот тут вопрос. Мне то же самое сказал Олег Янковский, но он много популярнее меня, хозяин фестиваля. Я никогда не зарабатывал столько, сколько Янковский, а тем паче Ширвиндт с Державиным, Жванецкий. Не будем трогать певцов, это отдельная история.

В лучше времена (семьдесят первый год) на круг у меня выходило семьсот рублей в месяц, что давало хорошее существование. При этом у меня не было дачи, машины, хотя если поднатужиться, то можно было скопить на «Москвичок». Но я не любил жмотничать. У меня много детей. Я алименты платил. Видать, не судьба быть богатым.

— И здесь тоже?

— Здесь на семью в четыре человека нужно примерно тысячи три долларов в месяц, чтобы содержать детей, квартиру, путешествовать, друзей принимать. Здесь вон сигареты по 9 шекелей стоят (три доллара. — М.Р.).

— Из чего складывается ваш заработок?

— Из того, что я работаю в Камерном театре, преподаю время от времени. Но в театре можно заработать тысячу семьсот долларов, а тысячу триста надо добирать. Ставлю спектакли на иврите, снимаюсь иногда, озвучиваю что-то. В Америку два раза съездил с концертами, в России снялся в кино. Я кофе рекомендовал пить всем. За одну эту рекламу я заработал пять тысяч долларов. Работал один день, зато лицо «нарабатывал» полжизни. Или банк «Висконт» рекламировал. За один день — двенадцать тысяч долларов получил. Это разовые счастливые моменты. На самом деле жизнь состоит из трудовых будней: кругом бегом. Я сделал два русских спектакля. Выигрыш небольшой, но выигрыш все же. Сам вкладываю деньги, занимаю. Потом отдаю. Если пошел на плюс — платишь актерам, художнику, мотаешься по стране, играешь. Но выиграть на драматическом искусстве тут нельзя.

— А как насчет спонсоров? Разве вашу «Русскую антрепризу Козакова» никто не поддерживает?

— Спонсоров здесь нет, подчеркиваю. Во-первых, не пойду к человеку, который отмывает деньги. Во-вторых, я не умею находить с ними общий язык ни тут, ни там. У меня была смешная история в Москве. Тогда я жил на Миуссах, и у меня не было телефона. Умные люди сказали, что хозяин Миусского телефонного узла очень любит цыган. «Ты его позови, напои и цыган запусти». Девки наши в театре — Танька Лаврова и Наташка Карташова, когда я им пожаловался, вызвались мне помочь готовить: им тоже нужен был телефон (я был тогда в междуженье). Ну, купили водку, жратвы, позвали знакомых цыган и этого начальника. Кирнули, цыгане вдарили по струнам: «Чавелла!». И тут мои девки говорят напрямую: «У нас телефона тоже нет, так трудно».

Мне стыдно стало:

— А вот мне телефона не надо. Я не для этого позвал вас.

А для чего? — спрашивается. Но я таким полемическим тоном это произнес, как будто «А пошел бы ты со своим телефоном». И он ответил: «А у вас телефона и не будет».

Это все характер. Я и хочу прогнуться, да не получается. Поэтому я со спонсорами посижу пятнадцать минут, пару баек могу рассказать, а потом начну Бродского читать. Им скучно станет. Я тогда: «Пошел ты на…» И тут кончается искусство. Гори они все огнем. Такой дерьмовый характер.

— У моего любимого актера Козакова здесь есть конкуренция?

— Здесь нет актера моего уровня. Но это не значит, что лучше быть первым парнем на деревне, чем последним в городе. Последним бы я в городе не оказался, но… У меня конкуренция с приезжающими. Мне надо выстоять, когда приезжает «Современник» или «Юнона и Авось», «Служанки», Юрский, Калягин, Табаков и все мои друзья. Или Пугачева, Киркоров, нанайцы, КВН. Кстати, на КВНе здесь сделали хорошие деньги.

Что такое олия наша — иммиграция девяностых годов? Это сколок Советского Союза. Что такое Израиль? Шестнадцатая республика несуществующего СССР. И психология — один к одному. Они слушают Бродского. Но, как правило, эта аудитория — самая нищая.

Кстати, пора идти за Мишкой в школу.

Пошли. У него сандалии на босу ногу, рубаха — поверх джинсов. Козаков больше похож на курортника из дома творчества «Актер». Направо и налево раздает «здравствуйте, приветствую». Узнают. Шестилетний Мишка — симпатяга, в цветастых шортах, похож на мать. Свободно говорит на иврите, учит английский. Всю дорогу он спорил с отцом, как правильно произносить на иврите «р». Козаковы, которых разделяют 55 лет жизни, дошли до повышенных тонов, и старший с досадой махнул рукой, понимая безнадежность своего положения. Мальчик далеко пойдет.

— Столичный премьер в провинциальном театре. Ваше внутреннее самочувствие?

— Ужасное. Дело не в премьерстве. Очень трудно найти общий язык. У нас разные представления о смысле искусства, о задачах… Правда, и в Москве я отовсюду уходил, был счастлив в «Современнике», какой-то период на Бронной, в Маяковском. А потом не находил общего языка. Не смог играть у Глеба Панфилова в «Ленкоме» в «Гамлете» и ушел. А попади я к Марку Захарову, может, и по сей день работал бы у него.

— Пять лет вы в Израиле. Вас продолжает мучить вопрос — «правильно ли я уехал»?