Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Он не признается. Но я наблюдал за ним. Он сосредоточился на пружине каким–то особенным образом. Может быть, ты и прав, Макконти, может, и не стоило нанимать его. Но в конце концов, важен результат… Слушай, Хоппи, сейчас ты работаешь на меня, и я не хочу, чтобы ты бездельничал и будоражил нашу улицу своими трансами. Ты мог заниматься этим прежде, но сейчас — прекрати. Впадай в транс дома, ясно?

Он снова принялся за счета.

— На этом все. Идите вниз, парни, и работайте, вместо того чтобы стоять здесь.

Фок сразу же развернул коляску и начал спускаться по лестнице. Стюарт, держа руки в карманах, медленно последовал за ним.

Когда Стюарт спустился и вернулся к телевизору, он услышал, как комментатор взволнованно сказал, что первые три ступени ракеты, кажется, отошли нормально.

Хорошие новости, думал Стюарт. Яркая глава вписана в историю человеческой расы. Сейчас он чувствовал себя немного лучше и пристроился у прилавка, откуда мог хорошо видеть экран.

С чего это я должен есть дохлую крысу, спросил он себя. Наверное, следующее воплощение ужасно, если придется так жить. Даже не приготовить крысу, но только схватить и жадно съесть. Всю целиком, со шкурой. Шкурой и хвостом. Он вздрогнул.

Как я могу наблюдать за тем, как делается история, сердито думал он, если я должен думать о дохлых крысах? Я хочу полностью погрузиться в великий спектакль, разворачивающийся перед моими глазами, а вместо этого — такой мусор в мозгу из–за этого садиста, этого радиационного выродка, которого Фергюссону приспичило взять на работу. Свинство!

Затем он подумал о Хоппи, не связанном больше со своей электронной коляской. Не о безруком и безногом инвалиде, а, как говорил сам Хоппи, парящем властелине мира. Эта мысль была даже противнее мысли о крысе.

Держу пари, он там кое–что видел, сказал себе Стюарт. То, о чем не собирается рассказывать и неспроста хранит при себе. Он сообщает нам ровно столько, чтобы смутить нас, а потом замолкает. Если он может впадать в транс и видеть следующее воплощение, тогда он может видеть все, потому что куда уж дальше. Не верю я во все эти восточные штучки, сказал он себе. То есть не по–христиански это.

Но он верил во все, что говорил Хоппи, потому что верил своим глазам. Это действительно был транс. Все правда.

Хоппи видел что–то . И это «что–то», без сомнения, было ужасающим.

Что еще он видит? — думал Стюарт. Хотел бы я заставить паршивца рассказать, что еще знает его злой извращенный мозг обо мне и об остальных, обо всех нас…

Хотел бы я, думал Стюарт, видеть так же, как он. И это казалось ему настолько важным, что он больше не смотрел на телевизионный экран. Он забыл об Уолтере и Лидии Дейнджерфильдах и об истории, творящейся на его глазах; он думал только о Хоппи и происшествии в кафе. Он хотел бы перестать, но не мог.

Он думал и думал.

4

Отдаленное пыхтение, послышавшееся со стороны дороги, заставило мистера Остуриаса повернуть голову и посмотреть, что происходит. Стоя на опушке дубовой рощи, разросшейся по склону холма, он взглянул вниз из–под руки и увидел на дороге маленький фокомобиль Хоппи Харрингтона. Посередине, в своей коляске, восседал фокомелус; управляя фокомобилем, он объезжал дорожные рытвины. Но пыхтение исходило не от фокомобиля, тот ездил на электрических батареях.

Это грузовик, сообразил мистер Остуриас. Один из грузовиков Ориона Страуда с мотором, переделанным под дровяное топливо. Сейчас он видел его — грузовик мчался с большой скоростью прямо на Хоппи. Фокомелус, казалось, не слышал, как громадная машина догоняет его.

Дорога принадлежала Ориону Страуду, он купил ее у округа год назад и имел полное право разрешать или не разрешать какому–нибудь транспорту, кроме его грузовиков, ездить по ней. Но он не должен был взимать пошлину. Несмотря на это, грузовик на дровяном топливе явно намеревался смести фокомобиль со своего пути. Он мчался, не замедляя хода.

Господи, подумал мистер Остуриас и непроизвольно поднял руку, как бы останавливая грузовик. Сейчас тот был почти за коляской, а Хоппи все еще не обращал на него внимания.

— Хоппи! — закричал мистер Остуриас, и голос его вызвал эхо в послеполуденной лесной тишине — только его голос и пыхтение грузовика.

Фокомелус посмотрел вверх, но, никого не увидев, продолжал ехать дальше. Грузовик был сейчас так близко от Хоппи, и мистер Остуриас закрыл глаза. Когда он снова их открыл, то увидел, что фокомобиль стоит на обочине. В последний момент грузовик просигналил, Хоппи успел свернуть — и был спасен.

Усмехаясь, Хоппи помахал экстензором вслед грузовику. Казалось, что происшедшее ни в малейшей степени не испугало и не взволновало фокомелуса, хотя он должен был сообразить, что грузовик мог расплющить его. Хоппи повернулся и помахал мистеру Остуриасу, не видя его, но зная, что тот здесь.

Руки мистера Остуриаса, руки обычного школьного учителя, дрожали. Он нагнулся, поднял пустую корзину и направился по склону холма в сырую тень старого дуба. Мистер Остуриас собирал грибы. Повернувшись спиной к дороге, он вошел в тень, зная, что Хоппи спасен и теперь он может забыть о происшедшем. Мысли его обратились к громадным рыжим Cantharellus cibarius, грибам–лисичкам.

Да, в черном перегное сиял цветной круг, мягкая, бесформенная масса, почти похороненная в гниющих листьях. Мистер Остуриас уже мог представить себе, каков гриб на вкус; она была молодой, но большой, эта лисичка, ее вымыли на поверхность недавние дожди. Нагнувшись, он подрезал гриб под самый корень, чтобы как можно больше попало в корзину. Еще одна такая лисичка — и ужин обеспечен. Он посмотрел вокруг, не двигаясь с места и не разгибаясь.

Другая… менее яркая… возможно, более старая… Он разогнулся и бесшумно пошел к ней, как бы боясь спугнуть и потерять. По его мнению, ничто не могло сравниться с лисичкой по вкусу, даже нежные ворсистые шляпки других грибов. Он знал все грибные места на поросших дубами склонах холмов и в лесах округа Марин. Всего он собирал восемь разновидностей лесных и пастбищных грибов. Почти все эти годы он провел, изучая их, и дело того стоило. Большинство людей боялись собирать грибы, особенно после Катастрофы; они опасались новых неизвестных мутантов, ведь книги теперь не могли помочь.

К примеру, думал мистер Остуриас, лисичка, которую я только что срезал: не бледновата ли она? Перевернув гриб, он внимательно изучил его прожилки. Возможно, что это псевдолисичка, которая раньше здесь не встречалась. Она могла оказаться ядовитой и даже смертельно опасной. Он понюхал ее и уловил слабый запах плесени.

Стоит ли бояться есть эту штуку? — спросил он сам себя. Если фокомелус встречает свою опасность лицом к лицу, то и я должен смотреть в лицо своей.

Он положил лисичку в корзину и пошел дальше.

Снизу, с дороги, до него донеслись отрывистые, резкие звуки; он остановился и прислушался. Звуки повторились, и мистер Остуриас, поколебавшись, пошел назад, пока снова не оказался на том же месте над дорогой.

Фокомобиль все еще стоял на обочине, он не уехал. В нем сидел, согнувшись, его безрукий и безногий создатель. Что он делает? По телу Хоппи прошла судорога, он поднял голову, и мистер Остуриас, к своему удивлению, увидел, что фокомелус плачет.

Это страх, понял мистер Остуриас. Фокомелус перепугался насмерть, но, сделав над собой сверхчеловеческое усилие, не подавал виду, пока грузовик не скрылся за поворотом, пока Хоппи не убедился, что он один и может дать волю своим чувствам.

Если ты так боялся, думал мистер Остуриас, почему так долго ждал, почему не свернул с пути грузовика?

Тощее тело фокомелуса сотрясалось, раскачивалось взад–вперед, тонкие ястребиные черты его лица искажало отчаяние. Интересно, что сделал бы доктор Стокстилл, наш местный врач? — думал мистер Остуриас. Он все–таки был психиатром перед Катастрофой, и у него всегда имелись какие–то теории насчет того, что заставляет фокомелуса лезть на рожон.

Потрогав грибы в корзинке, мистер Остуриас подумал: мы все время на грани смерти. Но разве раньше было лучше? Химикаты, вызывающие рак, смог, отравляющий целые города, пожары, авиакатастрофы… никогда мы не жили легко, ни раньше, ни теперь. Всегда надо было быть начеку. Нам следует не падать духом и, насколько это возможно, наслаждаться жизнью, сказал он себе. Он снова подумал о сковородке вкусных жареных грибов, пахнущих настоящим маслом, чесноком и имбирем, и о своем домашнем пиве… Какой это будет великолепный обед, кого бы ему пригласить разделить с ним трапезу? Кого–нибудь, кто ему очень нравится, или кого–нибудь важного? Джорджа Келлера, подумал он. Джорджа, директора школы, моего начальника. Или кого–нибудь из членов школьного совета, может быть, самого Ориона Страуда — большого, толстого и круглого человека.

И затем он пригласит также жену Джорджа, Бонни Келлер, самую хорошенькую женщину в Вест–Марине, может быть, даже во всей округе. Вот, думал он, те, кто ухитряется неплохо существовать в теперешнем обществе… Келлеры даже преуспели после Катастрофы. Во всяком случае, они жили лучше, чем прежде.

Взглянув на солнце, мистер Остуриас определил время. Было уже около четырех часов пополудни — самое время поспешить назад в город, чтобы послушать сателлит, когда он будет в зоне слышимости. Не хотелось бы пропустить передачу, сказал себе мистер Остуриас. Даже за миллион серебряных долларов, так, кажется, говорится. «Бремя страстей человеческих»… Сорок глав были уже прочитаны, и становилось действительно интересно. Все внимательно слушали это особенное чтение; без сомнения, человек на сателлите сделал удачный выбор. Интересно, знает ли он об этом? — спросил себя мистер Остуриас. У меня нет возможности сообщить ему — я могу только слушать, я не могу подать реплику отсюда, из Вест–Марина.

Жаль, это могло бы поддержать его.

Должно быть, Уолт Дейнджерфильд ужасно одинок на своем сателлите, сказал себе мистер Остуриас. День за днем крутиться вокруг Земли! После ужасной трагедии — смерти жены Уолт никогда больше не был таким, как раньше, это чувствовали все. Если бы мы только могли вернуть его на Землю, но тогда мы бы никогда больше не услышали, как он говорит с нами. Нет, решил мистер Остуриас. Если бы мы вернули его, ничего хорошего из этого не вышло бы, он бы не вернулся назад по–настоящему. Он свихнулся бы, если б решил покинуть сателлит после всех этих лет.

Подхватив корзину с грибами, мистер Остуриас поспешил на станцию Пойнт–Рейс, где находился приемник — их единственная связь с Уолтом Дейнджерфильдом на сателлите, а через него — со всем миром.

— Компульсивная личность, — сказал доктор Стокстилл, — существует в загнивающем мире. Это требует развитой интуиции. Только представьте себе.

— Тогда все мы должны быть компульсивными, — ответила Бонни Келлер, — потому что именно это и происходит вокруг нас… не так ли?

Она улыбнулась доктору, и он не смог удержаться от ответной улыбки.

— Можете смеяться, — сказал он, — но психиатрия нужна сейчас даже больше, чем раньше.

— Она вообще не нужна, — решительно возразила Бонни, — я даже не уверена, что в ней когда–нибудь была необходимость, но тогда, при моем энтузиазме… вы ведь помните, доктор?

Они разговаривали в большой комнате, где настраивала радио Джун Рауб. Она строго сказала:

— Потише, пожалуйста. Мы почти поймали волну.

Наша начальница говорит, подумал доктор Стокстилл.

И мы делаем так, как нам велят. Подумать только, что перед Катастрофой она была всего лишь машинисткой в местном отделении Американского банка.

Бонни нахмурилась, начала отвечать миссис Рауб, затем внезапно наклонилась к доктору и сказала:

— Давайте выйдем отсюда. Джордж придет вместе с Эди. Пойдемте.

Она схватила его за руку и протащила мимо рядов стульев с сидящими людьми к выходу. Доктор Стокстилл очутился вместе с ней за дверьми на крыльце.

— Эта Джун Рауб, — сказала Бонни, — раскомандовалась…

Она всматривалась в дорогу, которая шла мимо Форестерхолла:

— Я не вижу ни мужа, ни дочери, я даже не вижу нашего дорогого учителя Остуриаса. Он, конечно, как всегда, в лесах, собирает поганки, чтобы прикончить нас всех. И один бог знает, где сейчас Хоппи. Болтается где–нибудь, по своему обыкновению.

Она размышляла вслух, стоя на крыльце в сумерках раннего вечера, и, на взгляд доктора Стокстилла, выглядела особенно привлекательно; на ней был вязаный свитер и длинная тяжелая самодельная юбка, волосы ее были собраны сзади в пламенеющий рыжий узел. Красавица, сказал себе доктор. Плохо только, что о ней говорят всякое. С невольным раздражением он подумал: а ведь нет дыма без огня.

— Вот идет мой дражайший супруг, — сказала Бонни. — Он ухитрился оторвать себя от школьных дел. А с ним и Эди.

На дороге показалась высокая стройная фигура директора школы; рядом с ним, держа его за руку, шла уменьшенная копия Бонни — маленькая рыжеволосая девочка с ясными, умными, неожиданно темными глазами. Они приблизились к крыльцу, и Джордж приветствовал их улыбкой.

— Началось? — спросил он.

— Еще нет, — ответила Бонни.

Эди сказала:

— Чудесно, потому что Билл не любит пропускать передачу; он очень расстраивается.

— Кто это — Билл? — спросил доктор Стокстилл.

— Мой брат, — ответила Эди со всей невозмутимостью своих семи лет.

Не знал, что у Келлеров двое детей, недоумевал доктор. К тому же он не видел никакого другого ребенка, кроме Эди.

— А где же Билл? — спросил он.

— Со мной, — ответила Эди, — как всегда. Вы разве не знакомы с Биллом?

Бонни сказала:

— Воображаемый приятель, — и сразу как–то поскучнела.

— Вовсе не воображаемый, — возразила ей дочь.

— Хорошо, — раздраженно сказала Бонни. — Он реален. Познакомьтесь с Биллом, — обратилась она к доктору, — с братом моей дочери.

Лицо Эди стало сосредоточенным, и она сказала после некоторой паузы:

— Билл рад наконец познакомиться с вами, доктор Стокстилл. Он говорит: привет.

Стокстилл рассмеялся:

— Передай ему, что и я рад познакомиться с ним.

— А вот и Остуриас, — сказал Джордж Келлер, сопроводив сказанное указующим жестом.

— Вместе со своим обедом, — ворчливо сказала Бонни. — Почему он не учит нас собирать грибы? Разве он не наш учитель? Должна сказать, Джордж, я иногда удивляюсь, что человек, который…

— Если он нас научит, — сказал Стокстилл, — мы съедим все грибы в округе.

Он знал, что ее вопрос был в большей степени риторическим; нравилось им это или не нравилось, но они все уважали стремление мистера Остуриаса хранить свои секреты при себе — он имел право распоряжаться своими микологическими познаниями по собственному усмотрению. Каждый обладал каким–то объемом знаний и черпал из него. В противном случае мы бы не выжили, размышлял доктор, мы бы присоединились к громадному большинству, молчаливым мертвецам под ногами, к миллионам, которых, в зависимости от точки зрения, можно причислить к счастливым или несчастным.

Иногда ему казалось, что пессимизм неуместен, в другие дни он думал о мертвых как о счастливчиках. Но пессимизм был для него преходящим состоянием, и он уж точно не ощущал его сейчас, стоя в сумерках рядом с Бонни Келлер, всего лишь в шаге от нее. Так близко, что мог легко коснуться… но этого делать не стоило. Даст по носу, думал он. Хороший точный удар, да еще при Джордже… как будто получить по носу от Бонни — недостаточно.

Он громко рассмеялся. Бонни подозрительно посмотрела на него.

— Простите, — извинился он, — я витал в облаках.

Мистер Остуриас шел прямо к ним, лицо его раскраснелось от волнения.

— Давайте войдем, — сказал он, тяжело дыша, — а то пропустим чтение Дейнджерфильда.

— Вы ведь знаете все, что будет дальше, — сказал Стокстилл. — Вы знаете, что Милдред вернется и снова войдет в жизнь героя, снова сделает его несчастным; вы знаете об этом так же хорошо, как я, как мы все.

Его тронуло волнение учителя.

— Я сегодня не собираюсь слушать, — сказала Бонни, — мне не вытерпеть замечаний Джун Рауб.

Искоса поглядев на нее, доктор Стокстилл сказал:

— Вы ведь можете стать главой общины на следующий месяц.

— Думаю, что Джун нуждается в лечении у психоаналитика, — сказала Бонни доктору. — Она так агрессивна и мужеподобна, это неестественно. Почему бы вам не увести ее куда–нибудь и не дать ей пару сеансов психотерапии?

Стокстилл сказал:

— Опять посылаете мне пациента, Бонни? Я пока еще помню предыдущего…

Трудно было бы забыть, думал он, потому что это случилось в тот самый день, когда на заливы упали бомбы. Годы назад. В прежнем воплощении, как сказал бы Хоппи.

— Вы добились бы улучшения, — сказала Бонни, — если бы начали лечить его. Просто времени не хватило…

— Спасибо за защиту, Бонни, — улыбнулся он.

Мистер Остуриас сказал:

— Кстати, доктор, мне довелось сегодня наблюдать за странным поведением нашего маленького фокомелуса. Я бы хотел знать ваше мнение, когда представится возможность. Должен сказать, что он привел меня в недоумение… я удивляюсь ему. Способность противостоять неблагоприятным условиям у Хоппи, конечно, есть. Это вселяет мужество во всех нас, если вы понимаете, что я имею в виду… — Учитель остановился. — Но пора в зал.

Стокстилл сказал Бонни:

— Кто–то говорил мне, что Дейнджерфильд как–то упоминал вашего старого приятеля.

— Упоминал Бруно? — Бонни сразу же оживилась. — Он уцелел, да? Я была уверена, что он жив.

— Нет, этого Дейнджерфильд не говорил. Он сказал что–то ехидное о первой великой Катастрофе. Вы помните тысяча девятьсот семьдесят второй?

— Да, — коротко ответила она. — Я помню.

— Дейнджерфильд, как мне рассказывали… — На самом деле он прекрасно помнил, кто рассказал ему о словах Дейнджерфильда. Это была Джун Рауб, но ему не хотелось еще больше настраивать Бонни против нее. — Вот что он сказал: «Сейчас мы все живем в катастрофе Блутгельда, мы все — привидения семьдесят второго». Конечно, это не так уж оригинально, мы слышали такое и раньше. Мне просто недоставало того напора, с каким Дейнджерфильд сказал это… Тут все дело в его манере речи. Никто, кроме него, так не скажет.

Задержавшись у дверей в Форестер–холл, мистер Остуриас повернулся и прислушался к их разговору, затем вмешался.

— Бонни, — спросил он, — вы знали Бруно Блутгельда перед Катастрофой?

— Да, — ответила она, — я некоторое время работала в Ливерморе.

— Сейчас он, конечно, мертв…

— Я всегда думала, что он жив, — задумчиво сказала Бонни, — он был — или есть — великий человек. То, что случилось в семьдесят втором, не его ошибка. Только тот, кто ничего о нем не знает, считает его виновным.

Не сказав ни слова, мистер Остуриас повернулся к ней спиной, поднялся по ступенькам холла и ушел.

— В одном вас нельзя обвинить, — заметил Стокстилл, — в скрытности.

— Кто–то должен сказать людям правду, — возмутилась Бонни. — Он судит о Бруно, начитавшись газет. Эти газеты! Единственное, чем наша жизнь стала лучше, так это тем, что исчезли все газеты, кроме этой мелкой дурацкой «Ньюс энд вьюс», которую я лично газетой не считаю. О Дейнджерфильде так не скажешь: он не лжец.

Вслед за мистером Остуриасом Бонни и доктор прошли в заполненный до отказа Форестер–холл, чтобы послушать передачу, которую Дейнджерфильд вел для них с сателлита.

Слушая знакомый голос, пробивающийся через атмосферные помехи, мистер Остуриас думал о Бруно Блутгельде и о том, что, может быть, физику удалось выжить. Возможно, Бонни и права. Она знала этого человека, и, как он мог понять из ее разговора с доктором Стокстиллом (подслушивание — опасное занятие в наши дни, но он не мог устоять), она послала Блутгельда к психиатру для лечения, подтверждая этим одно из глубочайших убеждений самого мистера Остуриаса, что доктор Блутгельд был психически болен в течение нескольких последних лет перед Катастрофой, был опасным безумцем, и это проявлялось в его личной и, что более важно, в его общественной жизни.

Собственно, в этом никто не сомневался. Общество на свой лад отдавало себе отчет, что с этим человеком творится неладное, что в публичных выступлениях физика присутствует какая–то навязчивая идея, патология, и мучительная гримаса, искажающая его лицо, как бы находит отражение и в его речах. Он говорил об изощренной тактике врага, систематически разлагающего государственные учреждения и организации, даже дом и семью. Блутгельд видел врага повсюду — в книгах и фильмах, людях и политических организациях, придерживавшихся взглядов, отличных от его собственных. Конечно, он сделал все возможное, чтобы придать своим взглядам наукообразный вид; он не был разглагольствующим недоучкой из заштатного городка на юге. Нет, Блутгельд излагал свои теории в интеллигентной, возвышенной, хорошо продуманной манере. Но на поверку они были не более разумны, не более рациональны и не более трезвы, чем бредовые речи пьяницы и женоненавистника Джо Маккарти или ему подобных.

Надо сказать, что в свои студенческие годы мистер Остуриас однажды встречал Джо Маккарти и нашел его довольно приятным. Но ничего приятного не было в Бруно Блутгельде, а мистер Остуриас тоже встречал его, и не просто встречал. Оба они состояли в штате Калифорнийского университета в одно и то же время, хотя, конечно, Блутгельд был профессором, начальником отдела, а Остуриас — простым преподавателем. Но они часто встречались и спорили, сталкиваясь в коридорах после занятий, — и на людях, и один на один. В конце концов, именно Блутгельд организовал увольнение Остуриаса.

Это было легко, потому что мистер Остуриас всячески поддерживал небольшие, радикально настроенные студенческие группы, выступавшие за мир с Китаем и Советским Союзом; вдобавок он был против испытаний бомбы, на которых доктор Блутгельд настаивал даже после 1972 года. Он непочтительно отзывался об испытаниях 72–го и называл их примером психотического мышления в высших научных кругах — реплика, направленная в Блутгельда и, без сомнения, так и понятая им.

Кто трогает змею — рискует быть укушенным, думал мистер Остуриас; увольнение не удивило его, но еще больше укрепило его взгляды. Возможно, если бы Блутгельд дал себе труд подумать… Но скорее всего, Блутгельд никогда больше не думал о случившемся; Остуриас был рядовым преподавателем, и университет не заметил его отсутствия — все шло по–прежнему, чего, без сомнения, и хотел Блутгельд.

Я должен поговорить с Бонни Келлер, сказал себе Остуриас. Я должен выяснить все, что ей известно об этом человеке. Она всегда с удовольствием вступает в разговоры, так что здесь проблем не будет. Мне интересно также, что может сообщить на эту тему доктор Стокстилл. Я уверен, если он видел Блутгельда хотя бы раз, то в состоянии подтвердить мой диагноз: параноидальная шизофрения.

Из громкоговорителя доносился голос Уолта Дейнджерфильда, монотонно читающего «Бремя страстей человеческих», и мистер Остуриас начал внимательно слушать, как всегда захваченный силой повествования. Проблемы, которые казались ему важными в былые дни, думал он: невозможность убежать от страстей, от несчастливых человеческих связей… Сейчас мы рады любой человеческой связи. Мы многому научились.

Сидя неподалеку от школьного учителя, Бонни Келлер думала: еще один ищет Бруно. Еще один осуждает его, делает козлом отпущения за все случившееся. Как будто один человек мог вызвать мировую войну и принести смерть миллионам, даже если бы хотел.

С моей помощью, сказала она себе, вы его не найдете. Я могла бы очень помочь вам, мистер Остуриас, но я не стану. Поэтому возвращайтесь к вашей маленькой пачке книг без обложек и к вашей охоте за грибами. Забудьте о Бруно Блутгельде, или, вернее, о мистере Тризе, как он называет себя сейчас. С того самого дня семь лет назад, когда начали падать бомбы и он шел среди развалин Беркли и не мог, как и все мы, понять: что же произошло?

5

Перекинув плащ через руку, сгорбившись и не глядя по сторонам, Бруно Блутгельд шел по Оксфорд–стрит через территорию Калифорнийского университета. Дорогу он знал хорошо, а видеть студентов и прочий юный народ не имел ни малейшего желания. Его не интересовали ни проезжающие мимо машины, ни окружающие здания, многие из которых были недавно построены. Он не видел города Беркли, потому что тот не интересовал его. Он думал, и ему казалось, сейчас он ясно понимает, что довело его до болезни. Он не сомневался, что болен, он чувствовал себя очень больным — оставалось только определить источник заражения.

Болезнь, думал он, пришла к нему извне — отвратительная инфекция, вынудившая его пойти на прием к доктору Стокстиллу. Сделал ли психиатр какие–нибудь определенные выводы на основе сегодняшнего первого визита? Бруно Блутгельд не был в этом уверен.

Так он шел и вдруг заметил, что все боковые улицы с левой стороны уходят вниз, как будто город накренился и постепенно опрокидывается. Блутгельд расстроился; явление было знакомо ему — его астигматизм всегда усиливался в стрессовых ситуациях. Из–за него он чувствовал себя как бы идущим по наклонному тротуару, вздыбившемуся с одной стороны, так что все соскальзывало с панели; он ощущал, что постепенно соскальзывает и сам, ему стало трудно переставлять ноги. Его разворачивало, клонило влево, как и весь окружающий мир.

Всего лишь ощущения, но как жизненно, как похоже на реальность, думал он. Оказывается, важно не только, что вы воспринимаете, но и как. Он шел и посмеивался. Легко потерять равновесие, сказал он себе, когда у тебя обострение астигматизма. Все–таки как глубоко вошло чувство равновесия в наше осознание окружающего мира. Слух зависит от чувства равновесия; это неосознанное базовое ощущение, лежащее в основе других чувств. Возможно, я подцепил labyrinhitis в мягкой форме — вирусную инфекцию среднего уха. Похоже на то.

Да, вот оно: нарушение чувства равновесия, как он и ожидал, начинало влиять на слух. Просто восхитительно, как объединяют усилия глаз и ухо, чтобы получился такой гештальт: сначала зрение, затем чувство равновесия, а сейчас неполадки со слухом.

Он шел и слышал глухое глубокое эхо, которое вызывали его собственные шаги, эхо от его ботинок, ударявших по асфальту; не резкий перестук, который могли бы произвести женские каблучки, а слитный, низкий гул, почти грохот, как если бы звуки исходили из глубины пещеры.

Они были неприятны, они отзывались болью у него в голове. Он пошел медленнее, изменил походку, стал смотреть под ноги, стараясь ступать мягче.

Я знаю причину, сказал он себе. Так уже бывало раньше: нормальные шумы отдаются эхом в лабиринте ушных ходов. Как и нарушение зрения, явление имело простую физиологическую основу, хотя многие годы оно озадачивало его и пугало. Все объяснялось просто — неловкая поза, скелетное напряжение, особенно у основания шеи. И действительно, поворачивая голову из стороны в сторону, он мог проверить свою теорию; он услышал, как хрустнул шейный позвонок — короткий резкий звук, который немедленно вызвал самые болезненные реверберации в ушных каналах.

Должно быть, я сегодня переволновался, сказал себе Бруно Блутгельд. Сейчас пошли такие искажения чувственных восприятий, которых раньше не было.

Сверху начал опускаться тусклый дымный туман, оседая на зданиях и автомобилях и придавая им вид мрачных, безжизненных могильных холмов без цвета и движения.

Но где же люди? Казалось, что он бредет, предоставленный сам себе, совершая свое трудное путешествие от Оксфорд–стрит до того места, где он оставил «кадиллак». Невозможно представить, думал он, чтобы никого не было на улице. Как будто все попрятались от дождя… дождя легких черных хлопьев, которые, казалось, заполнили воздух, мешая дышать, видеть и двигаться.

Он остановился. И, стоя там, на перекрестке, глядя на поперечную улицу, которая, понижаясь, переходила во что–то вроде темноты, и затем направо, где она поднималась и обрывалась, он увидел, к своему изумлению, — и этого уже нельзя было сразу же объяснить специфическим повреждением каких–нибудь физиологических функций, — он увидел, как появились трещины. Здания слева от него раскололись. В них появились зубчатые разломы, как будто самое твердое из веществ, бетон, который составлял основу города, образуя улицы и дома, фундаменты вокруг него, — все рассыпалось в прах.

Господи, подумал он, что это? Он вглядывался в туман из частичек сажи; небо сейчас исчезло, полностью затопленное потоком тьмы.

И затем, пробираясь в темноте среди разрушенных бетонных секций, он увидел в развалинах маленькие дрожащие тени: люди, те пешеходы, которые были здесь прежде и затем исчезли, — сейчас они вернулись, но все уменьшились в размерах и глядели на него изумленно и слепо, ничего не говоря, просто с праздным любопытством.

— Что это? — снова спросил он себя, на этот раз говоря громко, и услышал, как глухо отдавался его голос. Все разбито; город разбит на куски. Что разрушило его? Что случилось с ним? Он сошел с тротуара, пробираясь среди разбросанных, разъединенных частей Беркли. Дело не во мне, понял он, произошла какая–то чудовищная катастрофа. В ушах у него грохотало, от этого шума сажа шевелилась и перемещалась. Добавляясь к грохоту, звучал автомобильный гудок — но очень далеко и слабо.

Стоя в зале «Модерн ТВ» и наблюдая за репортажем о полете Дейнджерфильдов, Стюарт Макконти, к своему удивлению, увидел, что изображение на экране пропало.

— Потеряли картинку, — с возмущением сказал Лайтхейзер.

Люди перед телевизором недовольно зашевелились, но Лайтхейзер продолжал жевать зубочистку.

— Сейчас налажу, — сказал Стюарт, наклонившись, чтобы переключиться на другой канал; репортаж о полете передавали по всем программам.

На всех каналах было пусто. Не было и звука. Он переключил каналы еще раз. Ничего.

Из подвала выбежал на улицу один из телемастеров, крича:

— Атомная тревога!

— Что–что?.. — изумленно спросил Лайтхейзер, лицо его вдруг стало старым и усталым, и, увидев это, Стюарт Макконти без каких–нибудь дальнейших слов или даже мыслей все понял. Ему не надо было думать, он знал, и он выбежал из магазина на улицу, он выбежал на пустой тротуар и остановился — и люди перед телевизором, увидев его и бегущего телемастера, тоже побежали в разные стороны: кто — через улицу, свободную от транспорта, кто — прямо, кто стал крутиться на месте, как будто каждый из них видел что–то свое, как будто не одно и то же происходило со всеми.

Стюарт с Лайтхейзером бежали по тротуару к серым металлическим дверцам люка, ведущего в подземный склад, который когда–то, давным–давно, использовался аптекой для хранения товаров, но сейчас пустовал. Стюарт колотил по металлическим дверцам, то же делал Лайтхейзер, и оба они кричали, что люк заперт, что его можно открыть только изнутри. Когда у входа в магазин мужской одежды показался продавец и увидел их, Лайтхейзер заорал на него, чтобы тот бежал вниз и отпер люк.

— Открывай! — вопили Лайтхейзер и Стюарт и еще несколько человек, стоящих или сидящих на корточках у люка, ожидая, пока его отопрут. Наконец продавец повернулся и побежал обратно в магазин. Минутой позже под ногами у Стюарта раздался лязг.

— Отойдите, — сказал коренастый пожилой человек, — сойдите с люка.

Люди смотрели вниз в холодную тьму, пещеру под тротуаром, пустую полость. И они прыгнули в нее, упали на дно; они лежали, вжавшись в сырой бетонный пол, свернувшись клубком или распластавшись, — они извивались, как червяки, и вжимались в крошащуюся грязь с мертвыми жуками и запахом гнили.

— Закройте люк, — сказал какой–то мужчина.

Казалось, в подвале не было ни одной женщины, или если они и были, то молчали. Уткнувшись головой в бетонный угол, Стюарт прислушивался, но слышал только мужчин, слышал, как они цеплялись за створки наверху, пытаясь закрыть их. Сейчас в подвале собралось больше людей; они падали, кувыркаясь и крича, как будто их сбрасывали сверху.

— Когда, о господи! — сказал кто–то.

Стюарт сказал:

— Сейчас.

Он знал, что это случится сейчас; он знал, что бомбы приближаются, — он чувствовал их. Казалось, все происходило внутри его. Бам, бам, бам, падали бомбы, или, может быть, это было что–нибудь посланное армией на помощь — остановить бомбы; может быть, это была защита. Дайте мне спуститься ниже, думал Стюарт, как можно ниже. Дайте мне уйти в землю. Он вжался в пол, перекатываясь, чтобы проделать ложбинку. Сейчас люди лежали на нем сверху; плащи и пальто душили его, но он был рад, он не возражал — он не хотел пустоты вокруг себя; он хотел, чтобы его закрыли со всех сторон. Он не нуждался в дыхании. Глаза его были закрыты, так же как и все другие отверстия тела: нос, уши и рот, все закрыто; он заделал все щели и ждал.

Бам, бам, бам.

Земля вздрогнула.

Мы уцелеем, сказал себе Стюарт. Здесь, внизу, в земле, безопасно. Мы — внутри, здесь — безопасно. Он пройдет поверху, этот ветер. Над ними с громадной скоростью мчался ветер; Стюарт знал это, знал, что сам воздух уплотнился и стал подобен твердому телу.

В кабине на острие конуса «Голландца–IV», все еще испытывая большие перегрузки, Уолт Дейнджерфильд слышал в наушниках голоса, доносившиеся снизу из контрольного бункера:

— С третьей ступенью все в порядке, Уолт. Ты на орбите. Мне тут передают, что зажигание последней ступени включат в 15.45, а не в 15.44.

Орбитальная скорость, сказал себе Дейнджерфильд, изогнувшись и стараясь рассмотреть жену. Она была без сознания; он сразу же отвернулся и сосредоточился на своем кислородном баллоне; он знал, что с ней ничего не случилось, но не хотел видеть ее мучений.

Все в порядке, думал он, с нами обоими все в порядке. Мы на орбите, в ожидании последнего ускорения. Это не так плохо.

Голос в наушниках сказал:

— Пока что все идет по плану, Уолт. Здесь президент. До начальной коррекции зажигания еще восемь минут шесть секунд. Если в коррекцию вкрались небольшие…

Статические разряды заглушили голос, и он исчез.

Если в коррекцию вкрались небольшие, но важные вычислительные ошибки, сказал себе Уолт Дейнджерфильд, нас сразу же вернут назад. Мы проверяли эту ситуацию на автоматических моделях. И позднее мы повторим попытку. Опасности нет, повторное вхождение в атмосферу отработано.

В наушниках опять возник голос:

— Уолт, нас атакуют!

— Что? — спросил он. — Что ты сказал?

— Господи, помилуй нас! — сказал голос в наушниках. Он уже умер, этот человек, голос его звучал бесстрастно, а потом наступила тишина.

— Кто? Кто атакует? — кричал в микрофон Уолт Дейнджерфильд. Он подумал о пикетах и демонстрациях, представил себе летящие кирпичи и разъяренные толпы. На бункер напали психи или кто–нибудь в этом роде…

Он с трудом освободился от привязных ремней и посмотрел в иллюминатор на Землю. Облака и океан — настоящий глобус. То тут, то там на нем как будто чиркали спичками; он увидел дымки и вспышки. Его охватил ужас. Неслышно плывя в космосе, он глядел вниз на пылающие островки, понимая, что они значат.

Это смерть, думал он. Смерть пылает пятнами, сжигая, секунда за секундой, жизнь мира.

Он продолжал наблюдение.

Доктор Стокстилл знал, что под зданием одного из больших банков находится квартальное бомбоубежище, но он не мог вспомнить — под каким именно. Держа за руку свою секретаршу, он выбежал из офиса, пересек Сентр–стрит, ища черно–белый указатель, который давно уже был частью постоянного фона дневной деловой жизни шумной улицы. Указатель примелькался, стал незаметным, а сейчас Стокстилл нуждался в нем; он хотел, чтобы указатель появился перед ним, как в первый раз, — реальный знак чего–то очень важного, средство для спасения жизни.

Но первой заметила знак его секретарша и дернула доктора за рукав, указывая дорогу; она кричала ему в ухо снова и снова, пока он не услышал, — и тогда он тоже увидел знак. Доктор Стокстилл повернул, они пересекли улицу, огибая замершие машины и лавируя между пешеходами, и потом они сражались за то, чтобы попасть в подвальное бомбоубежище.

Пробиваясь все ниже и ниже в подвал, все глубже и глубже втискиваясь в людскую массу, доктор Стокстилл вспомнил о пациенте, которого он только что видел, он думал о мистере Тризе и мысленно обратился к нему: ты сделал это. Посмотри, что ты сделал, ты убил нас всех.

Его секретаршу оттерли от него, и доктор остался один среди незнакомых людей; он дышал им в лица и ощущал их дыхание. И все время он слышал вопли, крик женщин и, наверное, маленьких детей. Сюда попали покупательницы из окрестных магазинов, обычные домохозяйки. Закрыты ли двери? — подумал доктор. Началось ли уже? Началось. Он закрыл глаза и стал громко молиться, пытаясь услышать свой голос. Но голос терялся в шуме.

— Прекратите причитать, — сказала какая–то женщина так близко около его уха, что оно заболело.

Он открыл глаза; пожилая дама свирепо смотрела на него, как будто не происходило ничего особенного — только он слишком громко молился. Все ее силы были направлены на то, чтобы заставить его замолчать, и он, изумленный, действительно замолчал.

— Это все, о чем вы думаете? — удивился он, почти восхищаясь прямизной ее мышления и ее сумасшедшей настойчивостью.

Конечно, сказал он про себя.

— Ты, чертова дура, — сказал он громко, но она не услышала. — Я что, тебе мешаю? — продолжал он, но она по–прежнему не слышала его, она уже свирепо смотрела на кого–то другого, кто ударил или толкнул ее. — Извините, — сказал он, — извините, но вы — старая глупая корова, вы…

Он бранился с женщиной вместо того, чтобы молиться, и чувствовал при этом большое облегчение; это было даже лучше молитвы.

И вдруг, в середине его возмущенной речи, к нему пришла таинственная необъяснимая уверенность: началась война, их бомбят, возможно, они погибнут, но уронил на них бомбы Вашингтон, а вовсе не китайцы и не русские; что–то случилось с автоматикой космической системы обороны, она вышла из строя — и никто ничего не может сделать. Да, война и смерть, но в то же время и ошибка — отсутствует цель. Он не ощущал враждебности к силам наверху. Они не мстили, не действовали обдуманно; они были глухи, холодны, полностью равнодушны. Как будто его же автомобиль переехал его; это могло произойти и не было бы осознанным действием. Не политика — просто авария, неудача, случайность.

Сейчас он чувствовал себя полностью свободным от ненависти к врагу, потому что не мог вообразить, действительно не верил и даже не понимал самой идеи. Как будто его последний пациент мистер Триз, он же доктор Блутгельд, или как там его, собрал всю ненависть, ничего не оставив кому–нибудь еще. Блутгельд превратил Стокстилла в другую личность, которая не могла ненавидеть даже сейчас. Безумный Блутгельд сделал безумной саму идею Врага.

— Мы отплатим им, мы отплатим, мы отплатим… — монотонно твердил кто–то рядом с доктором.

Стокстилл удивленно посмотрел на него: кому тот собирается отплатить? На них падали с неба неодушевленные предметы, как отплатить за них небу? Повернуть вспять естественные силы, как бы пустить фильм задом наперед? Своеобразно, но бессмысленно. Похоже, что человек находился в тисках своего подсознания. Он не был больше живущим, рационально мыслящим существом, он скатился к некоему архетипу.

Когда началась атака, Джим Фергюссон как раз спустился вниз в отдел ремонта. Взглянув на Хоппи Харрингтона, он увидел выражение его лица в тот момент, когда по ЧМ–радиосети передали сигнал атомной тревоги и сразу же включилась система защиты. Он увидел на тонком, костлявом лице фокомелуса ухмылку, как будто, услышав и осознав сообщение, Хоппи исполнился радости, радости самой жизни. Фок засиял в то же мгновение, сбросил все, что ограничивало его или держало на поверхности земли, все, что замедляло его движения. Глаза его закрылись, губы искривились; он, казалось, высунул язык, поддразнивая Фергюссона.

Фергюссон сказал ему:

— Ты грязный маленький уродец.

Фок засмеялся:

— Это конец!

Лицо его уже приняло обычное выражение. Возможно, он даже не слышал, что сказал ему Фергюссон; он, казалось, находился в состоянии самопогружения. Он весь дрожал, и его искусственные ручные экстензоры, торчавшие из коляски, ходили ходуном.

— Все слушайте меня, — сказал Фергюссон, — мы ниже уровня улицы.

Он поймал и удержал телемастера Боба Рубинштейна.

— Ты, слабоумный осел, стой, где стоишь. Я поднимусь наверх и приведу сюда людей. Расчистите для них место, как можно больше…

Он отпустил телемастера и побежал по лестнице вверх.

Когда он поднялся на одну–две ступеньки, держась за перила, используя их как опору, что–то произошло с его ногами. Нижняя часть туловища осталась на месте, а сам он завалился назад, упал и покатился, и на него дождем посыпались тонны белой штукатурки. Он ударился головой о бетонный пол и понял, что здание разрушено, исчезло вместе со всеми находившимися в нем людьми. Он тоже ранен, разорван на две половины, и только Хоппи и Боб Рубинштейн, может быть, остались в живых.

Он попытался заговорить, но не смог.

Хоппи все еще находился у верстака, когда почувствовал толчок и увидел, как дверной проем наполнился кусками штукатурки и деревянными обломками лестницы, а среди них виднелось что–то мягкое, куски плоти; если это было Фергюссоном, то он был мертв. Здание содрогнулось и ухнуло, как будто одновременно захлопнулись все двери. Мы заперты, подумал Хоппи. Верхний свет погас, и сейчас он не видел ничего. Тьма. Пронзительно закричал Боб Рубинштейн.

Фок покатил свою коляску назад в черную пустоту подвала, направляя себя экстензорами. Он ощупью находил путь среди штабелей больших картонных коробок с телевизорами; он забирался как можно дальше, медленно и осторожно прокладывая себе путь, прокапывая ход от дверей в глубь подвала. На него ничего не упало. Фергюссон был прав: здесь, ниже уровня улицы, безопаснее. Все, кто оставался наверху, превратились в лохмотья плоти, перемешанные с белым сухим порошком, бывшим некогда зданием, но здесь — другое дело. У нас просто не хватило времени, подумал Хоппи. Они объявили тревогу, и все сразу же началось — и до сих пор продолжается. Он мог чувствовать ветер, который сейчас беспрепятственно гулял по поверхности, — все, что могло встать на его пути, исчезло. Наверх спешить не стоит, решил фок. Радиация. Не будем повторять ошибку япошек, которые сразу же вылезли наружу и заулыбались.

Интересно, сколько я смогу продержаться здесь, подумал он. Месяц? Без воды, разве что труба лопнет. Без воздуха, разве что его молекулы просочатся через развалины. Все же лучше оставаться тут, чем пытаться пробиться наверх. Я не выйду, повторял он. Я знаю, что делаю. Я не так глуп, как другие.

Сейчас он не слышал ничего. Никаких толчков, никакого дождя падающих обломков в темноте вокруг него: только дребезжали маленькие предметы, не закрепленные на стеллажах и полках. Молчание… Он не слышал и Боба Рубинштейна… Спички. Он достал из кармана спички, зажег одну и увидел, что коробки с телевизорами упали и отрезали его от остального помещения. Он был один в своем собственном укрытии.

Парень, сказал он себе с ликованием, ты счастливчик! Это место предназначено как раз для тебя. Я останусь здесь надолго; я могу провести здесь много дней и все равно выживу, я знаю, я избран , чтобы остаться в живых, как Фергюссон был избран, чтобы умереть немедленно. Это воля Господа. Господь знает, что делает. Нет никаких сомнений в том, что Он следит за нами. Проводится большая чистка мира. Надо же освободить место для избранных, например для меня.

Он погасил спичку, и темнота вернулась, но он не возражал. Скрючившись в середине коляски и ожидая, он думал: это мой шанс, все это не случайно. Когда я выберусь отсюда, начнется другая жизнь. Судьба целенаправленно поработала над этим с самого начала, еще до моего рождения. Сейчас я все понял: я вижу, почему мое существование так отличалось от других. Причина ясна. Интересно, сколько уже прошло времени, подумал он, начиная испытывать нетерпение. Час? Я не могу сидеть и ждать, понял он. То есть, если я должен, я буду ждать, но хотелось бы, чтобы все произошло скорее. Он старался уловить звуки, которые могли бы означать, что наверху работают люди — спасательные армейские команды, но нет — ничего до сих пор не слышно.

Надеюсь, сказал он себе, это продлится не слишком долго. Так много дел, работы выше головы.

Когда я выберусь отсюда, мне следует взяться за организацию, думал он, потому что именно это будет нужнее всего: организация и руководство, каждый будет вкалывать. Может быть, я и сейчас могу кое–что обдумать.

Сидя в темноте, он строил планы. Воображение его разыгралось. Он не тратил времени зря, не ленился только потому, что не мог двигаться. Голова его распухла от оригинальных идей; он с трудом выносил ожидание, представляя себе, как эти идеи заработают, стоит только начать. Большая часть их касалась изменения образа жизни. Исчезнет любая зависимость от большого общества. Маленькие города будут полностью обособлены, как описывает в своих книгах Эйн Рэнд. Конец подчинения, массового сознания и ненужного хлама; никакого фабричного барахла вроде этих штабелей коробок с цветными телевизорами, окружающих его со всех сторон. Сердце Хоппи колотилось от волнения и нетерпения, он еле выдерживал ожидание — ему казалось, что прошли уже миллионы лет. А его все еще не нашли, хотя поиски уже начались. Он знал это, он чувствовал, как они работают, приближаются к нему…

— Скорее! — громко закричал он, размахивая ручными экстензорами, концы которых ударяли по коробкам с телевизорами, издавая глухой звук. Барабанная дробь неслась из темноты, как будто в подвале собралось множество живых существ, целый выводок людей, а не только один Хоппи Харрингтон.

Находясь в своем доме на склоне одного из холмов округа Марин, Бонни Келлер услышала, что классическая музыка, лившаяся из стереоприемника в гостиной, прекратилась. Она вышла из спальни, вытирая акварельную краску с рук и гадая, перегорела ли опять та же самая лампа, которую Джордж недавно менял. И тут, поглядев в окно, она увидела на юге, на фоне неба, толстый столб дыма, плотный и коричневый, как обрубок дерева. Пока она изумленно рассматривала его, оконное стекло лопнуло, рассыпалось в пыль, и Бонни упала и заскользила по полу вместе с порошкообразными остатками стекла. И все предметы домашней обстановки, перекувырнувшись, упали и разбились, как будто дом наклонился в сторону.

Опять разлом Сан–Андреас, подумала Бонни. Опять такое же ужасное землетрясение, как восемьдесят лет назад, и все, что мы построили, — все погибло. Перекатываясь, она ударилась о противоположную стену дома, только сейчас стена была под ней, а пол поднялся; она увидела, как лампы, столы и стулья мчатся вниз, разбиваются и разламываются, — и так странно было вдруг осознать их непрочность. Она не могла понять, как ее вещи, которыми она владела годы, могли так легко распасться. Сейчас одна лишь стена под ней оставалась прочной.

Мой дом, думала она, исчез. Все, что принадлежало мне, все, что я любила… Как это несправедливо.

Она лежала, тяжело дыша, голова ее болела. Ощупывая себя, она увидела свои дрожащие руки, белые, покрытые светлым порошком. На запястье засыхали полоски крови из невидимой раны. На голове, подумала она, потерла лоб — и кусочки штукатурки упали с ее волос. Сейчас — хотя она и не понимала этого — пол снова был на месте, и стена стояла прямо, как всегда. Все вернулось в нормальное положение. Но вещи — они все были разломаны и расколоты. Дом, полный мусора, думала она. Недели, месяцы понадобятся, чтобы привести его в порядок… но никогда ничего не будет по–прежнему. Пришел конец нашей жизни, нашему счастью.

Она встала и начала пробираться к выходу; она споткнулась об обломки стула и отбросила их к мусоропроводу у дверей. В воздухе клубились какие–то частицы, она вдыхала их, задыхалась от них и ненавидела их. Стекло было повсюду; все ее прекрасные зеркальные окна разбиты. Теперь они представляли собой пустые квадратные дыры с несколькими уцелевшими осколками, которые падали и разбивались у нее на глазах. Она нашла дверь — створки перекосило. Толкая их, навалившись на них всем телом, она заставила дверь приоткрыться ровно настолько, чтобы протиснуться в нее. Пошатываясь, Бонни вышла из дома и отошла от него на несколько ярдов, чтобы осмотреться и понять, что произошло.

Головная боль стала сильнее. Неужели я слепну? — удивилась она, поняв, что ей тяжело держать глаза открытыми. Разве я видела свет? Смутное воспоминание о какой–то вспышке у нее осталось: как будто неожиданно открылся затвор фотоаппарата, так быстро, что ее глазные нервы не среагировали, — фактически она ничего не видела . И все–таки с ее глазами произошло что–то неладное, она чувствовала это. Казалось, что и с ее телом творилось что–то не то, — и неудивительно. Но с землей ничего не случилось, Бонни не видела никаких трещин. И дом стоял; только окна были разбиты и все вещи повреждены. Скелет, пустой контейнер без всякого содержимого.

Она медленно пошла прочь от дома, думая: лучше я схожу за помощью. Мне нужна медицинская помощь. Потом, когда она оступилась и чуть не упала, она посмотрела вокруг и сразу же снова увидела на юге колонну коричневого дыма. Неужели Сан–Франциско уже в огне? — спросила она себя.

Он горит, решила она. Пришла беда. Пострадал весь город, не только мы в Вест–Марине. Не только несколько сельских жителей, но все горожане. Наверное, тысячи погибли. Должны объявить национальную тревогу, задействовать армию и Красный Крест; мы не забудем этого до самого смертного часа. Она начала плакать, закрыв лицо руками, не в идя и не заботясь, куда идет. Сейчас Бонни плакала не о себе и не о своем разрушенном доме, она плакала о городе на юге. Она плакала обо всех его жителях, обо всем, что в нем было, и о том, что случилось с ним.

Я никогда не увижу его снова, знала она. Сан–Франциско больше нет, все кончено. Сегодня. Так, плача, она брела по направлению к городу; она уже могла слышать людские голоса, доносящиеся снизу, и шла туда.

Возле нее остановилась машина. Дверца открылась, водитель протянул ей руку. Она не знала его, не знала даже, живет он поблизости или приехал издалека. Тем не менее она уцепилась за него.

— Успокойтесь… все хорошо… — сказал мужчина, обнимая ее за талию.

Рыдая, она прижалась к нему, откинулась на сиденье машины и притянула его к себе.

Позже Бонни опять шла по дороге, на этот раз по ведущему вниз прямому шоссе, обсаженному дубами, старыми узловатыми дубами, которые она так любила. Небо над ней было черным и серым, затянутым тяжелыми облаками, которые монотонной процессией тянулись к северу. Должно быть, это дорога к ранчо Медвежьей долины, сказала она себе. Ступни Бонни болели, и когда она остановилась, то обнаружила, что где–то потеряла туфли. На ней были все те же заляпанные краской джинсы, в которых ее застало землетрясение… Но после всего — землетрясение ли это? Водитель машины, напуганный и лепечущий, как дитя, сказал что–то, но речь его была слишком бессвязной, он был охвачен паникой, и она не смогла понять его. Я хочу домой, сказала себе Бонни. Я хочу назад в мой собственный дом, и я хочу мои туфли. Конечно, их взял тот человек, конечно, они в его машине. И я никогда не увижу их снова.

Она брела, морщась от боли, мечтая встретить хоть кого–нибудь, дивясь небу над головой и становясь все более одинокой с каждым мгновением.

6

Трогая с места пикап, Эндрю Джилл бросил последний взгляд на женщину в заляпанных краской джинсах, с которой он только что расстался; он увидел, как она устало бредет босиком по обочине, а затем поворот дороги скрыл ее от него. Он не знал ее имени, но ему казалось, что она, с ее рыжими волосами и маленькими изящными ступнями, была самой хорошенькой женщиной, которую он когда–нибудь видел. И я, изумленно думал он, только что занимался с ней любовью на заднем сиденье моего «фольксвагена».

Все происшедшее казалось ему каким–то карнавальным шествием выдумок — и женщина, и грандиозные взрывы на юге, которые разворотили местность и окрасили небо над головой в серый цвет. Он знал, что либо началась война, либо произошло еще что–то, скверное и совершенно новое и для всего мира, и для него лично.

Сегодня утром он выехал из Питаламы в Вест–Марин, чтобы доставить в аптеку на станции Пойнт–Рейс груз вересковых английских курительных трубок из своего магазина. Он торговал легкими спиртными напитками, преимущественно винами, табачными изделиями и всем, что необходимо настоящему курильщику, вплоть до маленьких никелированных приспособлений для чистки и набивки трубок. Он ехал и думал: цел ли его магазин, задет ли район Питаламы?

Скорее, я спущусь в ад, чтобы посмотреть, как там дела, сказал он себе, а затем сразу же вспомнил маленькую рыжеволосую женщину в джинсах, которая то ли вскочила в его пикап, то ли позволила ему втянуть себя в машину (сейчас он не помнил, как это случилось на самом деле), и ему показалось, что он должен ехать за ней и убедиться, что с ней все в порядке. Далеко ли она живет? — думал он. Как мне найти ее? Он уже хотел снова увидеть ее, он никогда не встречал и не видел никого похожего на нее. Было ли все случившееся между ними результатом шока? Поступала ли она так раньше и — что важнее — поступит ли так снова?

Однако он не поворачивал назад; руки его онемели, казалось, из них ушла жизнь. Он был измотан до крайности. Я знаю, что еще ничего не кончено, сказал он себе. Им удалось сбросить одну бомбу в район заливов, и они не остановятся, они будут расстреливать нас и дальше. Сейчас он видел в небе короткие очереди световых вспышек, и через некоторое время дальний гром сотрясал его пикап и заставлял машину дергаться и становиться на дыбы. Это прекращают свое существование бомбы, решил он. Может быть, вступили в действие силы обороны. Сколько нам еще предстоит вынести!

Не стоило также забывать о радиации.

Облака над его головой медленно плыли на север. Он знал, что облака радиоактивны, но, казалось, они были слишком высоко, чтобы как–то повлиять на жизнь внизу, на его жизнь и жизнь этих кустов и деревьев вдоль дороги. Может быть, все мы через несколько дней лишимся сил и умрем, думал Эндрю Джилл. Может быть, это только вопрос времени. Стоит ли прятаться? Не лучше ли повернуть к северу и попытаться убежать подальше? Но радиоактивные облака идут именно на север… Я лучше останусь здесь, сказал он себе, и попытаюсь найти какое–нибудь пристанище. Вроде бы я когда–то где–то читал, что этот район наименее опасен: воздушные потоки проходят в глубь материка к Сакраменто, минуя Вест–Марин.

Пока что ему не встретилось ни единого человека. Только та женщина — единственное человеческое существо, которое он видел после падения первой мощной бомбы, после того, как осознал, что происходит. Ни машин, ни пешеходов. Но они скоро покажутся, думал он. Скоро тысячи людей начнут подниматься сюда, умирая по пути. Беженцы. Может быть, надо как–то подготовиться, чтобы помочь им… Но у него в «фольксвагене» не было ничего, кроме курительных трубок, тюков с табаком и бутылок калифорнийского вина из маленьких винных погребов; никакого медицинского оборудования, да он и не знал, как им пользоваться. Кроме того, ему было уже за пятьдесят и у него было больное сердце: пароксизмальная тахикардия. Чудо, что он не получил сердечного приступа, когда они с этой женщиной занимались любовью на заднем сиденье «фольксвагена».

Моя жена и двое детей, думал он. Может быть, они мертвы. Я должен немедленно вернуться в Питаламу. Позвонить?.. Чепуха. Телефон, конечно же, не работает… Он продолжал ехать: бесцельно, не представляя куда и зачем. Он не знал размеров опасности, не знал, окончена атака врага или только началась. В любую секунду меня могут уничтожить, подумал он.

Пока что в своем старом «фольксвагене», который купил шесть лет назад, он чувствовал себя в безопасности. Что бы там ни случилось, автомобиль не изменился; он был по–прежнему крепким и надежным, тогда как — и Эндрю Джилл это чувствовал — весь мир, все остальные вещи ужасно и бесповоротно изменились.

Он не желал видеть это.

Что, если Барбара и мальчики мертвы? — спросил он себя. Странно, но это предположение вызвало у него вздох облегчения. Начинается новая жизнь, свидетельство чему — встреча с рыжеволосой женщиной. Со старым покончено… кстати, табак и вино могут стать теперь очень ценным товаром. Не лежит ли в моем пикапе целое состояние? Если я не поверну сейчас обратно в Питаламу, я могу запросто исчезнуть, и Барбара никогда не найдет меня. Он почувствовал неожиданный прилив энергии и веселья.

Но тогда он, боже упаси, должен расстаться со своим магазином, а это похуже всякой опасности и любого разделения. Я не могу бросить свое дело, решил он. Двадцать лет постепенного налаживания крепких связей с клиентами, кропотливое изучение людских потребностей и служение им.

Хотя… возможно, все мои покупатели мертвы, как и моя семья. Я должен понять, что все изменилось, не только то, что меня не касается.

Медленно ведя машину, он пытался обдумать каждую возможность, но чем больше он размышлял, тем тяжелее и неуютнее чувствовал себя. Не думаю, что кто–нибудь из нас останется в живых, решил он. Возможно, мы все получили дозу облучения, и моя встреча с женщиной на дороге — последнее значительное событие и в моей и в ее жизни; без сомнения, она тоже приговорена.

Господи, думал он с горечью. Какой–то болван из Пентагона прошляпил; у нас должно было быть два или три часа после сигнала тревоги, а было пять минут. Не больше!

Он не питал никакой ненависти к врагу, он ощущал только стыд и чувствовал себя преданным. Возможно, штабные крысы из Вашингтона остались живы и невредимы, забившись в свои бетонные бункеры, как Адольф Гитлер перед концом войны. А нас бросили на произвол судьбы — умирать. Эта мысль не давала ему покоя, это было ужасно.

Вдруг он заметил на сиденье рядом с собой два поношенных шлепанца. Их оставила та женщина. Он печально смотрел на них. Некая память, думал он мрачно.

И затем он вдруг понял: нет, не только память. Это знак для меня: остаться в Вест–Марине, начать все с самого начала. Если я останусь, знаю, я найду ее снова. Надо только быть терпеливым. Вот почему она оставила туфельки; она уже тогда знала, что я поломаю свою жизнь, останусь здесь, что после того, что произошло, я не смогу уехать. К черту мой магазин в Питаламе! К черту жену и детей!

И, весело насвистывая, Эндрю Джилл поехал дальше.

Теперь у Бруно Блутгельда не осталось никаких сомнений: он видел нескончаемый поток машин, стремящихся выбраться из города в одном направлении — на север. Беркли превратился в решето, из каждой ячейки которого выдавливало людей. Жители Окленда, Сан–Леандро и Сан–Хосе — все они протискивались сквозь улицы, ставшие сейчас улицами с односторонним движением. Значит, дело не в моей болезни, сказал себе доктор Блутгельд, стоя на тротуаре и не имея возможности перейти улицу, чтобы добраться до своего автомобиля. Однако он отдавал себе отчет, что, хотя все произошло в действительности, хотя и пришел конец всему, он все равно в ответе за разрушение городов и гибель людей.

Он думал: в каком–то смысле я — причина случившегося.

Нервно стиснув напряженные руки, он сказал себе: я должен внести коррективы. Этого не должно быть. Я должен прекратить это.

Вот что случилось, понял он: они предприняли атаку, чтобы погубить меня, но они не учли некоторых способностей, которые, видимо, заложены в моем подсознании. Я и сам управляю ими только отчасти; они исходят со сверхличностных уровней, которые Юнг назвал «коллективным бессознательным». Враги не учли почти бесконтрольную силу моей ответной психической энергии, и сейчас она излучается на них, являясь реакцией на их действия. Я тоже не могу управлять ею; она просто подчиняется психическому закону причины и следствия, но я должен взять на себя моральную ответственность за происшедшее, потому что это я, мое сверх–Я, Я–Сам, превышающее пределы сознательного эго. Я должен утихомирить его сейчас, когда оно сделало свое дело. Несомненно, сделано уже достаточно, но не слишком ли я пострадал при этом?

Нет, в чисто физическом смысле, в чистой области действия и противодействия, ущерб не так уж велик. Закон сохранения энергии, поддержания равновесия, сработал: его «коллективное бессознательное» откликнулось пропорционально злу, причиненному ему врагами. Однако сейчас пришло время возместить потерянное; логически рассуждая, это следующий этап. Только вот исчерпало ли себя его подсознание… или нет? Он испытывал сомнение и сильное смущение — действительно ли реактивный процесс окончен, завершила ли его метабиологическая система защиты ответный цикл или «продолжение следует»?

Пытаясь прийти к определенному выводу, он сделал глубокий вдох. Небо — смесь частиц. Раздробленного ими света достаточно для того, чтобы осмотреться. Что лежит за ними, скрытое, как в утробе матери? «Утроба», думал он, чистая сущность находится внутри меня, в то время как я стою здесь и рассуждаю. Хотел бы я знать: все эти люди, проезжающие мимо меня, эти мужчины и женщины с пустыми лицами, — знают ли они, кто я? Понимают ли они, что я — средоточие, центр катаклизма? Наблюдая за ними, Блутгельд вскоре получил ответ: они знали, что он был источником всего случившегося, но боялись проявить какое–нибудь неуважение к нему. Они усвоили урок.

Протянув к ним руку, он провозгласил:

— Не бойтесь, больше ничего не случится. Обещаю вам.

Поняли они? Поверили? Он чувствовал, как их мысли притекают к нему, ощущал их панику, боль и ненависть, бездействующую сейчас, потому что они увидели, на что он способен. Я понимаю ваши чувства, подумал он в ответ или сказал громко — ему самому было неясно. Вы получили горький, тяжелый урок. И я — тоже. Я должен следить за собой более тщательно; в будущем я должен охранять доверенные мне силы с большим благоговением, относиться к ним с большим почтением.

Куда мне теперь надлежит отправиться? — спросил он себя. Подальше отсюда, так, чтобы все постепенно затихло естественным образом? Ради них. Хорошая идея, мягкая, гуманная, беспристрастное решение проблемы.

Могу ли я уйти? — спросил он себя. Конечно. Потому что, начав действовать, силы стали в какой–то мере управляемыми. Как только он осознал их, он смог подчинить их. Все происшедшее просто результат его невежества. Возможно, что с помощью интенсивного психоанализа он вызвал бы их вовремя, и тогда можно было бы избежать таких разрушительных последствий. Но что сейчас беспокоиться об этом! Он повернул обратно. Я могу пройти сквозь поток машин и уйти отсюда, доказывал он сам себе. Чтобы убедиться в своих возможностях, он сошел с тротуара прямо на дорогу; другие люди тоже пытались так сделать, другие пешеходы, многие из которых несли домашний скарб, книги, лампы, кошек и даже птиц в клетках. Он помахал им, показывая, что они должны следовать за ним, переходить вместе с ним, потому что он может пройти через автомобильный поток по своей воле.

Движение почти прекратилось. Казалось, что его застопорили машины, пытающиеся выехать из боковой улицы, но Блутгельд знал, что это была только видимость. Настоящая причина — его желание перейти на другую сторону. Прямо перед ним оказался промежуток между двумя автомобилями, и доктор Блутгельд повел группу пешеходов через дорогу.

Куда я, собственно, направляюсь? — спросил он себя, не обращая внимания на людей, толпившихся вокруг, пытающихся высказать ему свою благодарность. Куда–нибудь подальше, прочь из города? Я опасен, думал он. Я должен уйти на пятьдесят — шестьдесят миль к востоку, возможно, дойти до Сьерры и найти какое–нибудь уединенное место. Вест–Марин! Я могу вернуться туда. Там Бонни. Я могу остаться с ней и с Джорджем. Думаю, это достаточно далеко, но если нет — я продолжу путь. Надо изолировать себя от этих бедняг, которые не заслуживают дальнейшего наказания. Если необходимо, я буду странствовать вечно и никогда нигде не остановлюсь.

Конечно, раздумывал он, я не смогу попасть в Вест–Марин на машине; никакой из этих автомобилей больше не сдвинется с места: слишком перегружены дороги. Да и Ричардсон–Бридж наверняка разрушен. Мне придется идти пешком. Это займет несколько дней, но в конечном счете я доберусь до места. Я пойду по дороге Блэк–Пойнт по направлению к Валледжо и далее прямо через болота. Земля ровная; я могу, если необходимо, срезать путь.

Во всяком случае, я наложу на себя епитимию за содеянное мною. Добровольное паломничество — путь к исцелению души.

Он двинулся в путь, сосредоточившись в то же время на окружающих его разрушениях. Он смотрел вокруг с мыслью о восстановлении, о возвращении городу, если возможно, прежнего вида. Когда он подходил к обрушившемуся дому, он замедлял шаг и говорил: «Пусть этот дом снова станет целым!» Когда он видел раненых, он говорил: «Пусть эти люди будут признаны невинными и прощены!» Каждый раз он делал придуманное им движение рукой, которое должно было означать, что отныне он позаботится, чтобы ничего подобного не случилось снова. Возможно, враги наконец усвоили урок, думал он, и оставят меня в покое сейчас.

Но ему пришло в голову, что, возможно, они поступят как раз наоборот: выбравшись из–под руин, они исполнятся даже большей решимости погубить его. Их враждебность скорее усилится, чем пойдет на убыль.

Подумав о том, как они будут мстить, он испугался. Может быть, мне следует скрыться, думал он. Сохранить имя «мистер Триз» или использовать какое–нибудь другое в целях маскировки. Сейчас–то они осторожны… но, боюсь, ненадолго.

И все же, даже сознавая это, он продолжал идти и делать рукой особенный, понятный им жест. Несмотря ни на что, он прикладывал усилия для их блага. Он не испытывал к ним чувства враждебности, ненависть таили только они.

На набережной доктор Блутгельд выбрался из потока движения, чтобы бросить взгляд на белый, разбитый вдребезги город Сан–Франциско, лежащий на другой стороне залива. Все, что могло стоять, упало. Желтое пламя и дым поднимались над городом так высоко, что Блутгельд не верил своим глазам. Казалось, город превратился в сухую, сгорающую без следа ветку. Однако из него все еще выбирались люди. Блутгельд видел прыгающие на поверхности залива обломки; люди бросали в воду все, что могло плавать, и пытались переправиться в округ Марин.

Доктор Блутгельд стоял там и не мог продолжать путь, он забыл о своем паломничестве. Сначала он должен позаботиться о них, а затем, если сможет, и о самом городе. Забыв обо всем, он сосредоточился на городе, обеими руками делая новые жесты, которых не знал прежде; он перепробовал все и наконец после долгого времени увидел, что дым начал светлеть. Это вселило в него надежду. Но качающихся на воде людей, беглецов, становилось все меньше и меньше, пока залив совсем не опустел и на поверхности его не остались только обломки.

Поэтому теперь Блутгельд сосредоточился на спасении непосредственно людей; он продумывал пути отхода на север и то, что ожидает там беженцев. Во–первых, вода, во–вторых, пища. Он не забыл ни об армии, доставляющей провиант, ни о Красном Кресте; он подумал и о маленьких провинциальных городках, открывающих свои склады для пострадавших. Наконец то, чего он желал, со скрипом начало осуществляться, и он долго еще оставался на месте, управляя процессом. Обстановка улучшалась. Люди находили медицинскую помощь, лечили ожоги — он позаботился об этом. Он подумал также и об исцелении их душ; важно было, чтобы они избавились от страха, снова почувствовали уверенность в себе, пусть самую рудиментарную.

И тут, к своему изумлению и ужасу, Блутгельд заметил, что, пока он заботился об улучшении их состояния, его собственное резко ухудшилось. Он отдал все для общего блага. Одежда его превратилась в лохмотья и напоминала дерюгу. Пальцы ног вылезали из туфель. Борода отросла, усы лезли в рот, а волосы свободно закрывали уши и доходили до рваного воротника. Он чувствовал себя старым, больным и опустошенным, но ни о чем не жалел. Проделанная работа стоила того. Но как долго он простоял здесь? Поток машин уже давно прекратился, только правее, на шоссе, лежали поврежденные и брошенные остовы автомобилей. Прошли недели? Может быть, месяцы? Он проголодался, ноги его дрожали от холода, поэтому он снова двинулся дальше.

Я отдал им все, что у меня было, сказал он себе и почувствовал обиду и даже гнев. И что я получил взамен? — думал он. Только то, что сейчас я слишком устал, чтобы дойти до округа Марин; мне придется остаться здесь, на этой стороне залива, пока я не отдохну и не приду в себя. Он медленно продолжал идти, и его негодование росло.

Но как бы то ни было, свою работу он выполнил. Невдалеке от себя он увидел пункт первой помощи с рядами потрепанных палаток; он увидел женщин с нарукавными повязками и знал, что это медсестры. Он увидел мужчин в касках с оружием. Закон и порядок, понял он. Благодаря моим усилиям все восстанавливается. Они в неоплатном долгу передо мной, но, конечно, и не подозревают об этом. Пожалуй, я оставлю их в неведении, решил он.