Джозеф Конрад
Победа
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
В наш просвещенный век каждому школьнику, хорошо известно, что между каменным углем и алмазом существует самая тесная химическая связь. Поэтому некоторые и называют уголь черным алмазом. Оба эти продукта знаменуют собою богатство, но уголь является менее портативным видом собственности. С этой точки зрения ему чрезвычайно недостает концентрации! О, если бы можно было уместить каменноугольную шахту в своем кошельке! Попробуйте-ка! Тем не менее уголь обладает настоящей силой очарования как существеннейшее благо века, в котором мы уподобляемся ошалелым путешественникам в ярко освещенной и оглушительно шумной гостинице. Без сомнения, эти-то два соображения — практическое и мистическое — и помешали отъезду Акселя Гейста.
«Тропическое Угольное Акционерное Общество» находилось в состоянии ликвидации. Финансовый мир — мир таинственный, в котором, как это ни представляется неправдоподобным, испарение предшествует ликвидации, то есть разжижению. Сначала испаряется капитал; затем общество ликвидируется. Это совершенно противоестественные физические законы, но ими объяснялась упорная неподвижность Гейста, над которой мы, «тамошние», посмеивались между собою — совершенно, впрочем, безобидно. Неподвижное, инертное тело не может никому вредить, не вызывает к себе вражды и едва заслуживает насмешки. Случается, что оно мешает нам, но относительно Гейста этого нельзя было сказать. Он так же мало мог мешать кому бы то ни было, как если бы сидел на самой высокой вершине Гималаев, а в известном смысле он был и также хорошо виден. В этом уголке земною шара всем было известно, что он жил на своем островке. Остров есть лишь вершина горы. С этой вершины Аксель Гейст видел вокруг себя, вместо невесомого, бурного и прозрачного воздушного океана, теряющегося в бесконечности, теплое и не особенно глубокое море, являющееся продолжением огромных водных пространств, окружающих материки нашей планеты. Самыми частыми посетителями его были тени облаков, нарушавшие однообразие гнетущего и грозного солнца тропиков. Самым близким соседом — говоря о предметах, одушевленных известного рода жизнью, — был ленивый вулкан, который целыми днями слегка курился над северной частью горизонта. По вечерам от него Гейсту был виден, среди ярких звезд, тусклый красноватый свет, то вспыхивавший, то угасавший, подобно концу гигантской сигары, которой курильщик затягивается от времени до времени.
Аксель Гейст, засиживаясь перед сном на веранде, в свою очередь зажигал в темноте огонек такого же свойства, как этот другой курильщик на расстоянии стольких миль от него.
Если можно так выразиться, вулкан составлял ему компанию во мраке ночи — мраке, который часто казался таким плотным, что не пропускал дуновения воздуха. Ветер редко бывал настолько силен, чтобы поднять перышко. Большею частью Гейст мог бы расположиться вечером на воздухе и при свете свечи читать одну из книг, которые ему оставил в наследство отец и которые составляли прекрасную библиотеку. Но этого он никогда не делал. Вероятно, из-за москитов. Молчание также никогда не побуждало его обратиться с каким-либо случайным замечанием к дружескому огоньку вулкана. Он не был сумасшедшим. Странный субъект… это можно было сказать о нем — да некоторые, впрочем, и говорили — но вы согласитесь с тем, что между этими двумя понятиями существует огромная разница.
В лунные ночи тишина, царившая вокруг Самбурана — или, как он значится на морских картах, «Круглого Острова», — становилась ослепительной, и в лучах холодного света Гейст мог обозревать свои владения. Они казались покинутой колонией, поглощенной джунглями: неясные очертания крыш над низкой растительностью, изломанные линии бамбуковых изгородей посреди блестящей травы, покрытая дерном дорога, спускавшаяся к берегу между колючим кустарником. В море, начинавшемся шагах в двухстах, вырисовывались черная дамба и нечто вроде плотины. Но что больше всего бросалось в глаза — это гигантская черная доска, укрепленная на двух столбах и показывавшая Гейсту, когда луна светила в этом направлении, белые буквы: «Т.У.А.О.», высотою, по крайней мере, фута в два. То были инициалы «Тропического Угольного Акционерного Общества», представителем которого он состоял когда-то.
Повинуясь противоестественным законам финансового мира, капитал Т.У.А.О. испарился в два года, и Общество находилось в периоде ликвидации — разумеется, вынужденной, а не добровольной. Тем не менее в процессе этом не замечалось ни малейшей торопливости. Он был медлителен, и покуда в Лондоне и Амстердаме происходило его тихое течение, Аксель Гейст, именовавшийся в отчетах «тропическим директором», оставался на своем посту в Самбуране, главной угольной станции Общества.
Это, впрочем, была не только угольная станция. На склоне шлма, на расстоянии менее трехсот метров от качающейся при- t гани и внушительной черной доски, имелась шахта, разрабаты — инвшая месторождение каменного угля. Общество предполагало тять в свои руки все угольные залежи этих тропических остро- 1юв[чтобы эксплуатировать их на месте. И одному господу богу известно, какое количество месторождений это составляло. В›гой части тропической зоны их, в большинстве случаев, разыскал Гейст во время своих поездок без точно определенной це — ш; большой любитель переписки, он, как говорят, исписал по #9632; тому поводу бесчисленные страницы в письмах к своим европейским друзьям.
Мы сомневаемся, чтобы он видел в этом какие-либо перспективы личной наживы. Казалось, что ему главным образом ныло дорого то, что он сам называл «шагом вперед» в общей организации вселенной. Больше ста человек на островах слышало, как он исповедовал свою веру в «большой шаг вперед для тих мест». Убежденный жест руки, которым он сопровождал свои слова, словно подталкивал тропическую зону вперед. В соединении с полнейшей учтивостью его манер жест этот был убедителен или, по меньшей мере, заставлял собеседника умолкнуть на некоторое время. Никто не решался спорить с Гейстом, когда он говорил таким тоном. Его убеждение не могло никому повредить. В том, чтобы кто бы то ни было отнесся серьезно к его мечте о тропическом угле, не было ни малейшей опасности. А в таком случае к чему было оскорблять его чувства? Так рассуждали в конторах некоторых солидных фирм, куда он был допущен, благодаря привезенным им с запада рекомендательным письмам, сопровождавшимся скромными аккредитивами, за несколько лет до того, как эти угольные месторождения начали украшать собою его учтивые и шутливые речи. Сначала его понимали с некоторым трудом. Он не был путешественником. Путешественник приезжает и уезжает, отбывает к какой-либо цели. Гейст не уезжал. Однажды я встретил человека — директора отделения Общества Восточных Банков в Малакке, при котором Гейст воскликнул без явной связи с чем бы то ни было (дело происходило в биллиардной клуба):
— Я околдован этими островами.
Он сказал это так, что называется, «ни к селу, ни к городу», натирая мелом свой кий. И, быть может, тут действительно были какие-то чары. Существуют самые разнообразные и очень многочисленные виды колдовства, о которых наши вульгарные магики не знают и не мечтают.
Поскольку это касается Гейста, можно было бы назвать заколдованным круг с радиусом приблизительно миль в восемьсот и с центром, расположенным в средней части Борнео. Круг этот соприкасался с Манилой — и Гейста там видели. Он соприкасался с Сайгоном, и там его также встретили однажды. Может быть, следовало бы предположить с его стороны попытки выйти из заколдованного круга. В таком случае они потерпели неудачу. Колдовство это, должно быть, было из тех, с которыми бороться невозможно. Директор — человек, слышавший восклицание Гейста, был так поражен горячностью, восторженностью или, может быть, нелепостью этих слов, что говаривал потом многим:
— Странный субъект этот швед!
Это было его единственное замечание, но отсюда произошло прозвище «Околдованный Гейст», которым некоторые награждали нашего приятеля.
У него были и другие прозвища. Много лет тому назад, задолго до того, как лысина так красиво увенчала маковку его головы, он явился с рекомендательными письмами к г. Тесману из фирмы «Братья Тесман» — первоклассного торгового дома в Сурабайе. Этот Тесман был любезный и полный доброжелательства старик. Он не знал, что делать с посетителем. Сказав ему, что желал бы сделать его пребывание на островах возможно более приятным и готов оказать ему всякое содействие в осуществлении его намерений — вам, должно быть, известны подобного рода разговоры, — он принялся его расспрашивать медлительным отеческим тоном. Затем, не давая Гейсту выразить свою благодарность, он спросил:
— Итак вы интересуетесь?..
— Фактами, — перебил Гейст своим учтивым тоном. — Единственное, с чем стоит познакомиться, это факты, грубые факты. Одни лишь факты, господин Тесман.
Я не знаю, согласился ли старик Тесман с этой точкой зрения, но он, по-видимому, разгласил этот разговор, потому что наш приятель в течение некоторого времени носил кличку «грубого факта». У него была оригинальная особенность: его же собственные выражения приставали к нему, становясь составными частями его имени. После этого он скитался по Яванскому морю на товарных шхунах фирмы «Тесман», затем скрылся на арабском судне в направлении Новой Гвинеи. Он так долго оставался в этой дальней части своего заколдованного круга, что о нем было почти позабыли, когда он вдруг появился на туземном суденышке, набитом бродягами из Джерама. Обожженный солнцем, худой, с сильно поредевшими волосами, он носил под мышкой папку с эскизами, которые охотно показывал, храня обо всем остальном глубокое молчание. Он «хорошо позабавился», говорил он. Отправиться в Новую Гвинею для забавы! Странный субъект!
Гораздо позднее, много лет спустя, когда последние признаки молодости покинули его лицо и все волосы — верхушку его черепа, когда его золотисто-рыжие, горизонтальные усы приняли поистине благородные размеры, один европеец сомнительной репутации нашел прозвище получше. Ставя дрожащею рукою на стол пустой стакан, содержимое которого было оплачено Гейстом, он сказал с той мудрой проницательностью, на которую не может претендовать ни один трезвенник:
— Гейст на-а-стоящий джентльмен, но он у-у-у-утопист.
Гейст только что вышел из харчевни, в которой было провозглашено это изречение. Утопист? Ей-ей, единственное из тога, что я когда-либо слышал из уст Гейста и что могло иметь некоторую связь с этим термином, было приглашение, адресованное им старому Мак-Набу. Обращаясь к нему с той полнейшей учтивостью манер, жеста и тона, которая составляла его отличительную особенность, он сказал с деликатной шутливостью:
— Придите утолить с нами жажду, мистер Мак-Наб!
Может быть, в этом и было дело. Человек, даже в шутку предлагавший утолить жажду старого Мак-Наба, мог быть только утопистом, фантазером, так как Гейст вовсе не был щедр на иронию. Может быть, поэтому-то его обычно любили. В этот период его жизни, в полном расцвете своего физического развития, со своей прекрасной величественной осанкой, со своей лысой головой и длинными усами, он походил на портрет воинственного Карла XII. Но нет никаких оснований предполагать, чтобы Гейст в каком бы то ни было отношении обладал воинственным духом.
II
Около этого времени Гейст сделался компаньоном Моррисона. Условия контракта не были известны: некоторые считали его компаньоном, другие — чем-то вроде платящего гостя. В действительности положение было очень сложно. Однажды Гейст находился на острове Тимор. Почему именно на острове Тимор изо всех уголков земного шара — этого никто не мог бы сказать. Он бродил по Дилли, этому зачумленному месту, быть может, в поисках какого-нибудь незамеченного «факта», когда наткнулся на улице на Моррисона, который также был в своем роде «околдованным человеком». Когда Моррисону говорили о возвращении на родину — он происходил из Дорсетшира — он вздрагивал. «Там темно и сыро, — уверял он, — можно подумать что живешь, засунув голову и плечи в мокрый холщовой мешок». Его преувеличения были известны — Моррисон был одним из наших. Он был владельцем и капитаном «Козерога», коммерческого брига, который мог бы доставить ему некоторое благосостояние, если бы не его мания чрезмерного альтруизма. Он был другом и благодетелем множества богом забытых деревушек вдоль темных заливчиков и неизвестных бухт, где он производил обмен «естественных богатств». Ему нередко случалось чрезвычайно опасными переходами достигнуть какого-нибудь жалкого поселка, где голодные люди громкими криками просили риса и все вместе не обладали достаточным количеством «естественных богатств», чтобы наполнить трюм Моррисона.
Посреди всеобщих ликований он, несмотря ни на что, выгружал свой рис, объясняя туземцам, что это — аванс, что они взяли теперь на себя обязательство; он проповедовал им энергию и прилежание; затем вписывал подробнейший счет в карманную записную книжку, с которой никогда не расставался; сделка этим и заканчивалась. Я не знаю, так ли понимал дело Моррисон, но для туземцев в этом не было никакого сомнения. Как только какое-нибудь из селений побережья давало сигнал о появлении брига, начинали бить во все гонги, поднимать все знамена; молодые девушки вплетали цветы в свои волосы; толпа выстраивалась на берегу реки, и сияющий Моррисон с видом глубочайшего удовлетворения созерцал сквозь монокль всю эту суету. Он был высок ростом, со впалыми, гладко выбритыми щеками и имел вид адвоката, забросившего к черту свой парик.
Мы говаривали ему:
— Вы никогда не вернете ни одного своего аванса, если будете продолжать в том же роде, Моррисон.
Он делал хитрое лицо.
— Я сумею нажать на них в один прекрасный день, будьте спокойны. Да, кстати, — он доставал свою неразлучную записную книжку, — у меня тут есть одно селение… Их дела сейчас идут недурно; пожалуй, надо начать нажимать на них.
Его карандаш жадно набрасывался на книжку и отмечал: «Нажать при первом случае на такое-то селение».
Затем он прятал карандаш и щелкал резинкой с непреложной решимостью, но «нажим» никогда не начинался. Некоторые ворчали на него. Он портил коммерцию. Быть может, и так, — но в весьма незначительной мере. Большая часть селений, с которыми он имел дело, не была известна не только географам, но и той специальной традиции торговцев, которая передается из уст в уста и составляет таинственный запас местных знаний. Поговаривали также, что в каждом из этих селений Моррисон имел жену. Но обыкновенно мы энергично отвергали подобные инсинуации. Моррисон был филантроп и вдобавок аскет.
Когда Гейст встретил его в Дйлли, Моррисон шел по улице, забросив монокль за плечо, опустив голову, с безнадежным видом закоренелых бродяг, которых можно увидеть в Англии на больших дорогах между двумя остановками в домах для бедных. Услышав, что его окликают с другой стороны улицы, он поднял встревоженный и мрачный взгляд. Его отчаяние было обосновано. Он приплыл в Дилли на прошлой неделе, и португальские власти под предлогом какой-то неисправности в его бумагах наложили на него штраф, захватив его бриг.
У Моррисона никогда не бывало при себе наличных денег. При его системе ведения торговли удивительно было бы, если бы случалось иначе, а под все долговые записи в своей книжке он не мог бы занять ни единого пенни. Португальские чиновники просили его не волноваться. Они давали ему недельный срок, по истечении которого бриг должен быть продан с торгов. Для Моррисона это означало разорение, и когда Гейст своим учтивым тоном окликнул его через улицу, неделя подходила к концу.
Гейст перешел улицу, слегка поклонился, как кланяется принц другому принцу при неофициальной встрече, и сказал:
— Какая неожиданная радость! Не согласитесь ли вы зайти выпить со мной чего-нибудь в этом мерзком трактире? Солнце слишком печет, чтобы можно было разговаривать на улице.
Моррисон с угрюмым видом послушно последовал за ним в темный и холодный сарай, в который он во всякое другое время побрезговал бы войти. Он был невменяем. Он не сознавал, что делает. Его можно было заставить шагнуть в пропасть так же легко, как Гейст привел его в трактир. Он сел, как автомат. Он не говорил ни слова, но увидал перед собой стакан с красным вином и проглотил вино. Между тем Гейст уселся против него с полной внимания учтивостью.
— Боюсь, что вы вынашиваете пароксизм лихорадки, — сказал он вежливо.
Язык бедного Моррисона наконец развязался.
— Лихорадки! — вскричал он. — О, дайте мне лихорадку! Дайте мне чуму! Вот это болезни! Из них можно выскочить. Меня убивают. Португальцы убивают меня. Мерзавцы добрались-таки до меня. Послезавтра меня зарежут.
При этом взрыве Гейст слегка приподнял брови; он принял удивленное выражение, которое было бы уместно в любом салоне. Замкнутость Моррисона растаяла. Он бродил с пересохшим горлом по этому жалкому городишке с хижинами, построенными из грязи, молча, не имея ни единой души, к которой мог бы обратиться в своей беде, чувствуя, как сходит с ума от своих мыслей, и вдруг встретил «белого» — белого душою и телом, — ибо Моррисон отказывался признавать португальских чиновников белыми. Тогда он дал себе волю, находя уже облегчение в одной резкости своих слов, поставив локти на стол, с налитыми кровью глазами, упавшим голосом, с надвинутым над бледным, небритым лицом козырьком колониального шлема. Его белый костюм, которого он не снимал трое суток, был отвратителен. Он казался человеком опустившимся без малейшей возможности возрождения. Гейст был шокирован этим зрелищем, но его безупречные манеры непроницаемо скрывали его впечатления. Вежливое внимание, которое всякий джентльмен должен оказывать другому джентльмену, — вот все, что он обнаруживал; и, как всегда, собеседник его был побежден настолько, что Моррисон взял себя в руки и продолжал рассказ спокойным тоном, с видом светского человека.
— Это низкий заговор. К несчастью, ничего нельзя поделать. Этот негодяй Кузинго-Андреас, вы его знаете, — уже несколько лет зарится на мой бриг. Разумеется, я бы его никогда не продал. Это не только мой насущный хлеб — это моя жизнь. Тогда он подстроил этот маленький заговор вместе с директором таможни. Вы хорошо понимаете, что торги — это одна комедия. Тут нет никого, кто бы мог набить цену. Бриг достанется ему за гроши, дешевле пареной репы!.. Вы уже несколько лет на островах, Гейст. Вы нас всех знаете. Вы видели, как мы живем. Теперь вы увидите, как один из нас погибает. Для меня ведь это погибель — я не могу больше обманывать себя. Вы ведь это хорошо понимаете, не так ли?
Моррисон взял себя в руки, но чувствовалось, что он напряжен до последней степени под личиной своего вновь обретенного хладнокровия. Гейст хотел было сказать, что он «прекрасно видит все обстоятельства этой печальной истории», когда Моррисон резко перебил его:
— Даю вам слово, я не знаю, почему я рассказал вам все это. Вероятно, перед таким вполне цивилизованным человеком, как вы, я не смог удержать про себя свои мучения. Слова плохо передают, но раз уже я вам так много сказал, я могу с тем же успехом сказать больше. Слушайте. Сегодня утром я упал на колени и молился. Молился на коленях!
— Вы верующий? — спросил Гейст с заметным оттенком уважения.
— Я не атеист, разумеется.
В голосе Моррисона слышался упрек. Наступило молчание. Быть может, Моррисон заглядывал в свою совесть, а Гейст сохранял выражение напряженного и учтивого интереса.
— Это правда, я молился, как ребенок. Я верю в молитву детей — и в молитву женщин тоже — но что касается мужчин, я думаю, что господь советует им больше рассчитывать на самих себя. Я не люблю, чтобы мужчина без конца надоедал всемогущему своими жалобами. Это представляется мне бесстыдством. Но как бы то ни было, сегодня утром я… я никогда не причинял намеренно ни малейшего зла ни одному божьему творению… я молился. Внезапное побуждение… Я упал на колени. Вы можете судить…
Они смотрели друг другу в глаза. Бедный Моррисон добавил запоздалое и безнадежное замечание:
— Но эта дыра так забыта богом!
Гейст деликатно спросил, не может ли он узнать, за какую сумму захвачен бриг. Моррисон подавил проклятие и назвал такую незначительную сумму, что всякий другой на месте Гейста вскрикнул бы от изумления. Даже Гейст невольно допустил, чтобы некоторая недоверчивость прозвучала в вежливой интонации его голоса, когда он спросил, точно ли Моррисон не имеет на руках этой суммы.
Это было вполне точно. На судне у Моррисона было только немного английского золота, всего несколько фунтов. Он оставил все свои свободные деньги фирме «Тесман» в Самаранге для уплаты по кое-каким обязательствам, сроки которых должны были истечь во время его плавания. Во всяком случае, эти деньги могли ему помочь не больше, чем если бы они были запрятаны в преисподней. Моррисон говорил грубовато. Он принялся с внезапной недоверчивостью разглядывать благородный лоб, большие величественные усы и усталые глаза сидевшего против него человека. Кто он, черт возьми? И зачем это он, Моррисон, так с ним говорил? Он знал о Гейсте не больше того, что знали все мы, плававшие в Архипелаге. Если бы швед поднялся, чтобы внезапно хватить его кулаком по носу, Моррисон был бы не более удивлен, чем когда этот иностранец, этот непонятный бродяга, сказал ему с легким поклоном через стол:
— Ах, в таком случае я был бы очень счастлив, если бы вы мне позволили быть вам полезным.
Моррисон был огорошен. Это был один из тех случаев, которых не бывает, случай неслыханный. Он начал по-настоящему понимать, только когда Гейст пояснил:
— Я могу одолжить вам эту сумму.
— У вас есть деньги? — прошептал Моррисон. — Вы хотите сказать, что они у вас здесь, в кармане?
— Да, при мне. Я счастлив, что могу оказать вам эту услугу.
Моррисон вытаращил глаза и с открытым ртом искал на своем плече шнурок от висевшего у него за спиной монокля. Найдя стеклышко, он быстро поднес его к глазу. Можно было подумать, что он ожидал увидеть, как белый костюм обитателя тропиков превратится в яркую хламиду, и пара огромных ослепительных крыльев вырастет за плечами Гейста, и он решил не упустить ни малейшей подробности этой метаморфозы. Но если Гейст и был ангелам, сошедшим с неба в ответ на молитву Моррисона, то ничто не выдавало его небесного происхождения. Поэтому, вместо того, чтобы упасть на колени, как ему хотелось, Моррисон протянул руку, которую тот схватил с церемонной поспешностью, бормоча какие-то вежливые слова, из которых можно было разобрать только:
— Пустяки… очень рад… оказать услугу…
— Значит, чудеса все-таки случаются, — говорил себе Моррисон, пораженный благоговейным ужасом. В его глазах, как и в глазах каждого из нас, на островах, бродяга Гейст, Гейст, подобный птицам небесным, «которые не сеют и не жнут», представлялся последним человеком, которым провидение должно было воспользоваться в денежном деле. Было не более удивительно увидеть Гейста в Тиморе или каком-либо другом пункте, чем увидать воробья, опускающегося в любой момент на раму окна. Но чтобы у него в кармане могла быть крупная сумма денег, это казалось неправдоподобным. Настолько неправдоподобным, что, направляясь вдвоем по песчаной дороге к таможне, тоже хижине из грязи, чтобы внести там штраф, Моррисон, покрывшись холодным потом, неожиданно остановился и воскликнул прерывающимся голосом:
— Скажите, Гейст, ведь это не шутка?
— Шутка?
Голубые глаза Гейста стали холодными. Он пристально взглянул в расстроенное лицо Моррисона.
— Разрешите спросить, что вы хотите этим сказать? — продолжал он с холодной учтивостью.
Моррисон был смущен.
— Простите меня, Гейст! Бог послал вас в ответ на мою молитву. Но вот уже три дня я наполовину помешался от горя, и сейчас мне вдруг пришла мысль: а если его послал дьявол?
— Я не имею сношений со сверхъестественным, — любезно пояснил Гейст, снова принимаясь шагать, — Никто меня не посылал. Я просто случайно оказался тут.
— Нет, нет, — воскликнул Моррисон, — конечно, я недостоин, но моя молитва была услышана. Я это знаю… я это чувствую… Иначе, почему бы мне предложили…
Гейст наклонил голову, словно преклоняясь перед убеждением, которого он не мог разделить. Но, оставаясь верным своей собственной точке зрения, он прошептал, что ввиду такого безобразия было вполне натурально…
Позже, когда штраф был уплачен и оба мужчины находились на освобожденном от стражи бриге, Моррисон, который был не только джентльменом, но и порядочным человеком, стал говорить о возмещении, он отлично отдавал себе отчет в своей неспособности скопить самую незначительную сумму. Виною тому отчасти обстоятельства, а отчасти его характер, и было бы крайне трудно распределить ответственность между тем и другими. Моррисон и сам отказался это сделать, признавая лишь самый факт. С усталым видом он обвинял судьбу:
— Я не знаю, чем это объяснить, но я никогда не был способен копить деньги. Это своего рода проклятие: всегда появляются обязательства, по которым приходится платить…
Он опустил руку в карман, достал знаменитую, столь известную на островах книжку, фетиш его надежд, и стал лихорадочно ее перелистывать.
— А между тем… Посмотрите, — продолжал он, — тут больше пяти тысяч долларов, которые мне следует получить. Ведь это все же кое-что.
Он вдруг остановился. Гейст, все это время старавшийся казаться возможно более безразличным, издал несколько одобрительных звуков. Но Моррисон был не только порядочен. Он был также человеком чести, и в этот час испытания, среди хаоса своих чувств, перед лицом этого удивительного посланника провидения, он отрекся от иллюзии всей своей жизни: Г — Нет, нет, все это ничего не стоит. Я никогда не сумею заставить их расплатиться, никогда! Сколько лет уже я обещаю себе это сделать, но отказываюсь от своего намерения. В глубине души я в это никогда не верил. Не рассчитывайте на это, Гейст, я вас обокрал.
Бедный Моррисон положил голову на стол и остался лежать распростертым таким образом, а Гейст тихонько говорил ему что-то с безупречной вежливостью. Швед чувствовал себя таким же несчастным, как и Моррисон, переживания которого он отлично понимал. Гейст никогда не презирал никакого выражения искреннего чувства.
Но, неспособный открыто показать свою симпатию, он живо ощущал этот недостаток. Самая утонченная любезность не является лекарством против сильных волнений. Оба они должны были пережить в каюте брига несколько довольно тяжелых минут. Наконец Моррисон, мучительно старавшийся найти выход в беспросветной тьме своего отчаяния, придумал пригласить Гейста плавать с ним на его бриге и принимать участие в его коммерческих делах, покуда он не возместит одолженной суммы.
Тот факт, что он смог принять это предложение, крайне характеристичен для отрешенности Гейста от прочего мира и для бродяжнической жизни, которую он вел. Нет никаких оснований предполагать, чтобы для него в данный момент было особенно заманчиво отправиться на бриге рыскать по углам и закоулкам Архипелага, по которому плавал Моррисон. Отнюдь нет! Но он был готов согласиться на что угодно, чтобы положить конец раздирающей сцене в каюте. В этот момент разыгрался театральный эффект: Моррисон поднял свою поверженную ниц голову и вставил в глаз монокль, чтобы с нежностью посмотреть на Гейста; откупорили бутылку вина, как это вы можете себе представить. Решено было не говорить никому ни слова об этом договоре. Моррисону, как это легко понятно, нечем было гордиться, и он побаивался безжалостных насмешек.
— Такая старая лисица, как я! Попасться в ловушку этих проклятых португальских мерзавцев! Я никогда не переслушаю всего! Главное — ни слова об этом!
По совершенно другим причинам, главной из которых была его врожденная деликатность. Гейст был еще больше озабочен сохранением тайны. Роль посланника небес, которую приписывал ему Моррисон, не могла не быть противна порядочному человеку, и Гейста она стесняла. Может быть, ему также не хотелось, чтобы знали, что его средства позволяли ему ссужать деньги. Поэтому они пропели вдвоем дуэт заговорщиков из оперетки: «Шш, шш, молчи, молчи!»
Пикантнее всего было их серьезное отношение к этому. И в течение некоторого времени заговор их удался в том смысле, что все мы считали, будто Гейст находится на борту брига в качестве пансионера этого прекраснодушного Моррисона — как говорили одни — или в качестве паразита при этом идиоте — как утверждали другие. Но вы знаете судьбу всех подобных тайн. Где-нибудь непременно получится утечка. Сам Моррисон отнюдь не был надежным хранилищем для тайн; в нем бурлила благодарность, и под этим давлением он высказал невольно что-то смутное, как раз достаточное, чтобы дать пищу сплетням на островах. А вы знаете, как великодушен свет, комментируя то, чего он не понимает. Начали ходить слухи о том, что Гейст, приобретя над Моррисоном неограниченную власть, присосался к нему, чтобы выжать его до основания. Те, которые доискались источника подобных слухов, остерегались им верить. Автором их был, по-видимому, некто Шомберг, парень рослый, внушительный, бородатый, тевтонского происхождения, одаренный языком без костей, который, должно быть, двигался на роликах. О том, чтобы он был лейтенантом запаса — как он сам заявлял — мне ничего не известно. Во всяком случае, в данное время он был содержателем гостиницы и работал в качестве представителя этой профессии сначала в Бангкоке, затем еще где-то и, наконец, в Сурабайе. Он всюду таскал за собой по тропикам маленькую, молчаливую и перепуганную женщину с длинными локонами и глупой улыбкой, обнаруживавшей испорченные зубы. Я не знаю, почему так много наших покровительствовали различным заведениям Шомберга. Это был зловредный осел, удовлетворявший свою страсть к сплетням за счет своих клиентов. Однажды вечером он таинственно шепнул разношерстной группе, собравшейся на веранде, указывая на проходивших мимо Гейста и Моррисона, которые не были его клиентами:
— Вот, господа, прошли муха с пауком.
И затем, очень многозначительно и конфиденциально, прикрывая рот толстой лапой, добавил:
— Мы, господа, находимся в своем кругу; так вот все, что я могу вам сказать: не водитесь никогда с этим шведом, не давайте ему завлекать вас в свои сети.
III
Человеческая природа так создана, что к известной доле глупости в ней всегда примешивается известная доля низости. Поэтому нашлось немало людей, которые притворились негодующими, не имея других поводов, кроме своей обычной склонности верить всякому злостному слуху; другим показалось просто забавным называть Гейста «пауком» — разумеется, за его спиной. Он оставался в блаженном неведении этого прозвища, равно как и всех остальных. Но нашлись и другие вещи, которые можно было говорить о нем. Он оказался вскоре выдвинутым на передний план более важными делами. Он спустился в нечто определенное. Он предстал перед взорами публики в качестве местного директора Тропического Угольного Акционерного Общества, которое имело конторы в Лондоне и Нью-Йорке и устраивало грандиозную рекламу. Конторы в обоих столицах состояли, быть может — и даже вероятно — из одной комнаты каждая, но на этом расстоянии из глубины Востока все это казалось крупнее. Правду говоря, мы были скорее озадачены, чем ослеплены, но даже самые осторожные из нас начинали верить, будто что-то в этом все же было. Контора «Тесман» избрана была для коммерческого представительства; заключен был контракт на снабжение углем казенных почтовых пароходов; на островах наступало царство пара. Это был большой «шаг вперед» — по словам Гейста.
И все это возникло в результате встречи потерпевшего аварию Моррисона и бродячего Гейста, встречи, в которой, быть может, можно было усмотреть непосредственный эффект молитвы. Моррисон не был дураком, но можно было бы предположить, что положение его по отношению к Гейсту представлялось ему в особо туманном освещении. Ведь если Гейст был послан с деньгами в кармане специальным приказом всемогущего в ответ на молитву Моррисона, то не было никакого основания питать к нему особую благодарность, ибо очевидно, что он был тут ни при чем. Но Моррисон одновременно верил в силу молитвы и в бесконечную доброту Гейста. Он благодарил бога за его милость со смешанной со страхом искренностью и не мог достаточно благодарить Гейста за оказанную ему, как человеком человеку, услугу. В этой — впрочем, весьма почтенной — путанице сильных чувств Моррисон из чувства признательности непременно пожелал, чтобы Гейст был приобщен к великому открытию. Мы, наконец, узнали, что Моррисон поехал на родину через Суэцкий канал, с целью лично отвезти в Лондон сказочный проект угольного предприятия. Он расстался со своим бригом и исчез, но мы слышали, что он прислал Гейсту письмо, или несколько писем, в которых говорил, что Лондон мрачен и холоден, что ему там не нравятся ни люди, ни вещи, что он там «так же одинок, как ворона в чужой земле». В действительности он тосковал по «Козерогу» — я говорю не только о тропике, но и о судне. Наконец, он отправился навестить родных в графство Дорсет, схватил сильную простуду и через несколько дней умер, к великому смущению семьи. Возможно, что деятельность его в лондонском Сити подорвала его жизненные силы, но, во всяком случае, я уверен, что эта поездка вдохнула жизнь в проект угольного предприятия. Как бы то ни было, Тропическое Угольное Акционерное Общество возникло вскоре после того, как Моррисон, жертва собственной признательности и родного климата, присоединился к своим предкам на одном из кладбищ Дорсетшира.
Гейст был страшно поражен, он узнал об этом от конторы «Тесман» на Молуккских островах; после этого он на некоторое вовремя исчез. Говорят, что он отправился в Амбойну, к одному голландцу, правительственному врачу и своему другу, который приютил его в своем бунгало. Потом он внезапно появился снова с ввалившимися глазами и таким видом, точно ожидал, что его станут обвинять в смерти Моррисона.
Наивный человек! Как будто кому-нибудь могло прийти в голову… Люди, возвращавшиеся на родину, совершенно переставали нас интересовать. Они уже не шли в счет. Уехать в Европу — это было почти так же безвозвратно, как отправиться на тот свет. Человек переставал существовать для мира случайностей и приключений.
И действительно, большинство из нас услышало об этой смерти лишь несколько месяцев спустя, от Шомберга. Он ни за что ни про что ненавидел Гейста и выдумал гнусную клевету, которую нашептывал нам на ухо.
— Вот что значит якшаться с этим субъектом! Он выжимает вас, словно лимон, потом швыряет прочь; он отправляет вас на родину умирать. Пусть участь Моррисона послужит вам уроком!
Разумеется, мы только смеялись над мрачными намеками трактирщика. Некоторые из нас слышали, будто Гейст собирался поехать в Европу, чтобы лично подтолкнуть угольное предприятие. Но он так и не уехал; ему не пришлось этого делать: Общество организовалось без него, и его назначение директором в тропиках пришло к нему по почте.
С самого начала он избрал главным пунктом Самбуран, или Круглый остров. Несколько экземпляров распространявшихся в Европе проспектов попало на Восток и ходило по рукам. Мы сильно восхищались приложенной к ним для сведения акционеров картой. Самбуран красовался на ней как центральный пункт восточного полушария, и название его было напечатано огромными заглавными буквами. Толстые линии, разбегавшиеся во всех направлениях, пересекая тропики, образовывали таинственную и могущественную звезду — линии влияния или сообщения или чего-то в этом роде. Организаторы предприятий обладают особой фантазией. Нет на свете более романтического темперамента, чем у них. Прибыли инженеры; привезли кули,
[1] на Самбуране построили бунгало; на склоне холма вырыли шахту и, действительно, обнаружили немного угля.
Эта процедура произвела впечатление на самые недоверчивые умы, и в течение некоторого времени на островах только и было разговора, что о Тропическом Акционерном Обществе; даже те, которые посмеивались, лишь старались скрыть свою тревогу. Да, да! Это таки пришло, и каждому очевидно были последствия этого успеха, он означал гибель мелкой торговли, которую задушит наплыв пароходов. Мы не были в состоянии приобретать пароходы. И Гейст — управляющий!
— Вы ведь знаете: Гейст, Гейст Околдованный!
— Да что вы! Он ведь только слонялся тут, насколько можно запомнить!
— Да, он говорил, что ищет фактов. Вот он и нашел здесь такой факт, который всех нас прикончит, — с горечью замечал один.
— Это называется прогрессом… Чтоб его черт побрал! — ворчал другой.
Никогда еще в тропиках не говорили так много о Гейсте.
— Ведь он, кажется, шведский барон или что-то в этом роде?
— Он — барон? Да полноте, это смешно!
Что касается меня, то я нисколько не сомневался, что он барон. Он сказал мне это сам в одном особом случае в то время, когда он еще бродил по Островам, загадочный и презираемый, как призрак без всякого значения. Это было задолго до того, как он материализовался в столь страшном облике разрушителя нашей мелкой торговли. Говорить о Гейсте как о враге сделалось довольно распространенной модой. Теперь он стал вполне конкретным и видимым. Он носился из одного конца Архипелага в другой, перепрыгивая с одного местного почтового парохода на другой, словно это были товарные вагоны; он был здесь и там, повсюду, и изо всех сил занимался организацией. Мечтательности больше не было места. Это была настоящая работа. И это внезапное проявление действенной энергии лучше побеждало недоверие самых упорных скептиков, нежели научные доказательства ценности угольных месторождений. Такая деятельность импонировала. Один лишь Шомберг устоял против заразы. Высокий, величественный, с пышной бородой, он подходил, держа в своей грузной лапе стакан пива, к какому-нибудь столику, за которым обсуждался жгучий вопрос, слушал некоторое время, потом бросал свое неизменное уверение:
— Все это очень красиво выглядит, господа, но ему не удастся пустить мне в глаза свою угольную пыль. Под этим решительно ничего нет. Подумайте, под этим не может быть ничего, подобный человек — директор! Тьфу!
Было ли это прозрением нелепой ненависти или же только той бессмысленной стойкостью убеждений, которая иногда самым неожиданным образом оказывается победительницей? Все мы знаем случаи, когда глупость торжествовала. И в данном случае восторжествовал этот осел Шомберг. Тропическое Угольное Акционерное Общество, как я уже говорил, ликвидировалось. Господа Тесманы умывали себе руки. Правительство аннулировало пресловутые контракты. Толки замолкли, и вскоре все заметили, что Гейст совершенно исчез. Он снова сделался невидимым, как в былые дни, когда ему случалось, в попытках разрушить чары островов, скрываться от взоров, бросаясь к Новой Гвинее или Сайгону, к каннибалам или кафрам. Удалось ли наконец Гейсту Околдованному нарушить колдовство или он умер? Мы были слишком равнодушны, чтобы долго над этим задумываться. Вы видите, что в общем мы питали к нему некоторую симпатию. Но симпатии недостаточно для того, чтобы сохранить интерес, который можно чувствовать к человеку. Иначе обстоит дело с ненавистью. Шомберг не мог забыть Гейста. Этот грубый и внушительный тевтонец умел ненавидеть. С дураками это часто случается.
— Добрый вечер, господа! Всем ли вы довольны? Да? Отлично! Вот видите, что я вам всегда говорил? Ага! Под этим ничего не было. Я это знал. Но вот что я бы очень хотел знать, что сталось с тем… шведом?
Он подчеркивал слово «швед», будто оно означало то же, что «мошенник». Он ненавидел вообще всех скандинавов. За что? Бог весть! Подобного рода глупцов не разгадаешь. Он продолжал:
— По меньшей мере, пять месяцев я не встречал никого, кто бы его видел.
Это нас, повторяю, нисколько не интересовало, но Шомберг этого, разумеется, не замечал. Он был необычайно толстокож. Каждый раз, как в его гостиницу приезжало два-три человека, он справлялся, не находится ли среди них Гейст.
— Надеюсь, что он не утопился, — добавлял он с забавной уверенностью, от которой нам должно было бы делаться жутко.
Но наш ум был слишком поверхностен, чтобы схватить глубокий смысл этой набожной надежды.
— Почему? Разве Гейст должен вам по счетам? — спросил однажды кто-то с оттенком презрения.
— По счетам? О, боже мой, нет!
Трактирщик не был мелочным. Тевтонский темперамент редко грешит этим. Но он с мрачным видом рассказал нам, что Гейст, кажется, не посетил его заведения и трех раз. Это было преступление, за которое Шомберг желал ему, по крайней мере, долгой и полной страданий жизни. Оцените это чисто тевтонское чувство пропорции и это прекрасное забвение обид.
Наконец как-то днем Шомберг приблизился к группе завсегдатаев. Явно было, что он вне себя от радости. Он выпячивал свою широкую грудь со значительным видом.
— Господа, я имею известия о нем…
— О ком?
— Да об этом шведе. Он все еще в Самбуране. Он никогда не покидал Самбурана. Общество исчезло; инженеры исчезли, служащие исчезли, кули исчезли — ничего не осталось; но он держится крепко. Капитан Дэвидсон, шедший с Запада, видел его собственными глазами. Что-то белелось на пристани; тогда он повернул в этом направлении и съехал на берег в шлюпке. Так и есть — Гейст! С книгой в кармане, вежливый, как всегда, он ‹›родил по пристани. «Я остаюсь на месте», — объяснил он капитану Дэвидсону. Хотел бы я знать, чем он там питается? Кусочек сушеной рыбы время от времени, должно быть! Это великое падение для человека, который брезговал моей кухней!
Он лукаво подмигивал. Ударил колокол, и он вошел впереди нас в столовую, как в храм, очень серьезный, с видом благодетеля человечества. Его призвание заключалось в том, чтобы кормить человечество по выгодным ценам; его счастье — в том, чтобы пересуживать его за спиной. Только такой человек, как он, мог радоваться мысли, что Гейст не имеет возможности прилично питаться.
IV
Кое-кто из нас, которых это интересовало, расспрашивали Дэвидсона о подробностях. По правде говоря, он мало что знал. Дэвидсон рассказал нам, что он поплыл вдоль северной части Самбурана с целью увидеть, что там творится. Сначала эта часть острова показалась ему совершенно заброшенной. Он так и подумал. Вскоре поверх густой растительности он увидел мачту для флага, но без флага. Тогда он поплыл дальше, к небольшой бухточке, которая была одно время известна под официальным названием Бухты Черного Алмаза, и рассмотрел в бинокль на угольной пристани белую фигуру, которая могла быть только Гейстом.
— Я подумал, что он хочет покинуть свой остров, поэтому я приблизился. Он не делал мне знаков; все-таки я спустил шлюпку. Нигде не было видно ни одной живой души. Он держал в руках книгу. Он был совершенно такой, каким мы его знали… Очень аккуратный, в белых башмаках, в пробковом шлеме. Он объяснил мне, что всегда любил одиночество. Я признался, что впервые слышу от него что-либо подобное. Он молча улыбнулся. Что я мог еще сказать? Он не из тех людей, с которыми смеешь говорить фамильярно. В нем есть что-то такое, что отбивает у вас охоту.
— Каковы же ваши намерения? Разве вы хотите вечно сторожить шахту? — спросил я.
— Да, более или менее, — отвечал он. — Я не сдаюсь.
— Но ведь это мертво, как Юлий Цезарь, — воскликнул я. — Ведь на самом деле здесь нет ничего, за что стоило бы цепляться, Гейст.
— О, я покончил с фактами, — сказал он, поднося руку к козырьку со своим коротким поклоном.
После этого Дэвидсон вернулся к себе на судно. Уходя, он видел, как Гейст сошел на берег у пристани, потом вступил в высокие травы, в которых совсем скрылся так, что только его белый шлем казался плывущим по зеленому морю. Потом исчез и он, словно поглощенный роскошной тропической растительностью, еще более, чем океан, ревнивой к завоеваниям человека и готовой сомкнуться над последними остатками Тропического Угольного Акционерного Общества, сиречь над «А. Гейстом, директором на Дальнем Востоке».
На Дэвидсона, который был по-своему добрым и простым малым, это произвело страшное впечатление. Нужно заметить, что он очень мало знал Гейста. Он принадлежал к тем людям, которых больше всего поражала неизменная вежливость его речи и манер. Мне кажется, что Дэвидсон и сам не был лишен деликатности, хотя, само собою разумеется, манеры его были не более утонченйыми, чем наши. Наша компания состояла из людей, от природы потертых и не знавших церемоний; у нас были наши собственные принципы, которые, смею сказать, были не хуже принципов других людей — но утонченность манер сюда не входила. Из деликатности Дэвидсон изменил курс своего парохода. Вместо того чтобы проходить к югу от Самбурана, он взял обыкновение плавать вдоль северного его берега, приблизительно в миле расстояния от пристани.
— Таким образом он может увидеть нас, если захочет.
Потом он добавил:
— А скажите, он не сочтет меня нескромным, как вы думаете?
Мы успокоили его уверением, что поведение его вполне корректно. Море ведь открыто для всех и каждого.
Этот легкий обход удлинял круговой рейс Дэвидсона приблизительно на десять миль, но так как дело шло о плавании в тысячу шестьсот миль, то это не имело большого значения.
— Я предупредил своего арматора, — говорил нам щепетильный капитан «Сиссии».
Его арматор был похож на старый лимон. Он был маленький и сморщенный, что может показаться странным, так как китаец обычно растет в вышину и в ширину одновременно со своим капиталом. Служить в китайской фирме отнюдь не неприятно. Если китаец убедится в вашей честности, его доверие не имеет границ. Вы уже не можете поступить дурно. Старый гражданин Небесной империи с живостью закивал Дэвидсону:
— Отлично, отлично, отлично! Делайте, как считаете лучшим, капитан.
Вопрос был покончен. Не совсем, впрочем. От времени до времени китаец спрашивал Дэвидсона:
— Ну что, белый все еще там, а?
— Я его никогда не вижу, — вынужден был признаться Дэвидсон своему арматору, который молча его рассматривал через круглые очки в роговой оправе, слишком большие для его маленького, старческого личика. — Я его никогда не вижу.
Порою он говорил мне:
— Я убежден, что он там. Он прячется. Это ужасно досадно.
Поведение Гейста несколько обижало Дэвидсона.
I — Странно! — продолжал он. — Из всех людей, с которыми я разговариваю, никто никогда не спрашивал меня о нем, кроме моего китайца… и Шомберга, — добавлял он после короткого молчания.
Черт возьми! Шомберг расспрашивал всех и обо всем, а затем умел придать полученным сведениям самый скандальный смысл, какой только могла изобрести его фантазия.
Он подходил к нам время от времени; его моргающие и заплывшие жиром глазки, его толстые губы и даже густая борода казались исполненными злобы.
— Добрый вечер, господа. Всем ли вы довольны? Да? Отлично! Что я слышал? Джунгли дошли до хижин в бухте Черного Алмаза? Право! Вот наш директор превращен в отшельника в пустыне. Что он может там есть? Вот что я желал бы знать.
И когда какой-нибудь новичок спрашивал с законным любопытством:
— Кто это — директор?
— Ах, это один швед.
И он вкладывал в эти слова такое значение, словно говорил:
— Один разбойник.
— Он здесь хорошо известен. Это стыд заставил его сделаться отшельником, как черта, когда он попался.
Отшельник. Это было последнее из более или менее остроумных прозвищ, которыми награжден был Гейст во время своих бесплодных странствований в той части тропической зоны, где оскорбляла слух дурацкая болтовня Шомберга.
Но, по всей вероятности, Гейст не был отшельником по натуре. Вид себе подобных, должно быть, не вызывал в нем непреоборимого отвращения, потому что по той или иной причине он как-то раз покинул на время свое убежище. Быть может, он хотел узнать, не было ли у Тесманов писем для него? Не знаю. Никто ничего не знает. Но его появление доказывает, что отречение его от мира не было полным. А все незаконченное является причиной неприятностей. Аксель Гейст не должен был бы заботиться ни о письмах, ни о чем бы то ни было, что могло заставить его покинуть Самбуран после проведенных там полутора лет. Но что поделаешь? У него не было призвания к отшельничеству. Это и оказалось явной причиной его возвращения.
Как бы то ни было, Гейст снова появился на свет божий. Широкая грудь, лысый лоб, длинные усы, вежливые манеры и все прочее — неизменный Гейст, в ввалившихся добродушных глазах которого еще гнездилась тень смерти Моррисона. Разумеется, он смог покинуть свой остров только благодаря Дэвидсону. Других средств, кроме случайного прохода какого-либо туземного судна, не существовало, а этот шанс был ненадежен и обманчив. Итак, он отправился с Дэвидсоном, которому неожиданно объявил, что оставляет Самбуран ненадолго, самое большее на несколько дней. Он твердо решил туда вернуться.
Дэвидсон не скрывал своего ужаса и недоверия. «Это безумие», — говорил он. Тогда Гейст объяснил ему, что во время организации Общества ему переслали из Европы его обстановку.
Для Дэвидсона, как и для всех нас, мысль о том, что Гейст, этот бродяга, этот кочевник, этот бездомный, обладал какой бы то ни было обстановкой, была совершенно неправдоподобна… Мы не могли опомниться. С тем же успехом можно было говорить о мебели птицы — это было забавно и фантастично!
— Обстановку? Вы хотите сказать, столы и стулья? — спрашивал Дэвидсон с нескрываемым изумлением.
Да, Гейст именно это хотел сказать.
— Все это валялось в Лондоне со времени смерти моего отца, — пояснил он.
— Но ведь с тех пор прошли годы! — воскликнул Дэвидсон, думая о том бесконечном времени, в течение которого мы видели Гейста блуждающим в пустынных местах, подобно ворону, который перелетает с дерева на дерево.
— И даже больше, — ответил Гейст, отлично поняв его.
Из этого можно было заключить, что он начал свои странствования прежде, чем попал в поле наших наблюдений. В каких странах? С какого именно раннего возраста? Тайна, тайна! Может быть, у этой птицы никогда не было гнезда?
— Я очень рано бросил школу, — сказал он однажды во время плавания Дэвидсону. — Это было в Англии. Очень хорошая школа, но я ей не делал чести.
Признания Гейста! Никто из нас, за исключением, должно быть, покойного Моррисона, никогда не слыхал от него так много. Не думаете ли вы, что отшельническая жизнь обладает способностью развязывать языки?
Во время этого достопамятного перехода на «Сиссии», продолжавшегося около двух суток, он еще несколько раз приподнимал завесу — потому что назвать это «знакомством с его жизнью» нельзя. А Дэвидсон так этим интересовался. Не потому, чтобы эти отрывочные сведения были захватывающими сами по себе, но он испытывал к себе подобным ту врожденную любознательность, которая свойственна человеческой природе. Кроме того, жизнь, которую вел Дэвидсон, перемещаясь с Запада на Восток и обратно, была, бесспорно, однообразна и в известном смысле одинока. На судне у него никогда не бывало никакой компании. Куча туземцев в качестве палубных пассажиров, но никогда ни единого белого. Таким образом, двухдневное присутствие Гейста показалось ему даром свыше. Позже Дэвидсон целиком пересказал нам их беседы. Гейст сообщил ему, что отец его написал множество книг. Он был философ.
| — Мне кажется, что у него тоже было немного неладно в голове, — рассуждал Дэвидсон. — Он, кажется, перессорился со своей родней в Швеции. Как раз подходящий отец для Гейста! Разве у него самого «все дома»? Он сказал мне, что как только отец умер, он кинулся бродить по белу свету совершенно один и не переставал странствовать до тех пор, пока не наткнулся на это знаменитое угольное дело. Во всяком случае, это было похоже на сына такого отца, не правда ли?
В других отношениях Гейст был еще более вежлив, чем когда-либо. Он хотел заплатить за свой переезд, и, когда Дэвидсон отказался от денег, он схватил его за руку с одним из своих учтивейших поклонов и заявил, что глубоко тронут его дружеским отношением.
— Я говорю не о той скромной сумме, от которой вы отказываетесь, — продолжал он, пожимая Дэвидсону руку, — но я тронут вашей любезностью.
И снова пожатие руки. | — Верьте, что я глубоко чувствую, что она относилась ко мне.
Заключительное рукопожатие. Из этого можно заключить, что Гейст сумел оценить периодическое появление «Сиссии» в виду его обители.
— Это истинный джентльмен, — говорил нам Дэвидсон. — Я был искренне огорчен, когда он съехал на берег.
Мы спросили, где он его высадил.
— Да в Сурабайе… Где же еще?
Главная контора братьев Тесман находилась в Сурабайе. Между ними и Гейстом существовали весьма давние отношения. Нам не представлялось диким, что отшельник имел поверенных в делах, как не поражало нас и то, что забытый, уволенный, покинутый директор-распорядитель потерпевшего крушение, рухнувшего, исчезнувшего Общества мог иметь какие — либо расчеты. Говоря о Сурабайе, мы были уверены, что он остановится у одного из Тесманов. Кто-то из нас спросил, как он там будет принят, ибо известно было, что Юлий Тесман был чрезвычайно рассержен крушением Тропического Угольного Акционерного Общества. Но Дэвидсон вывел нас из заблуждения. Мы ошибались! Гейст остановился в гостинице Шомберга и съехал на берег в ее шлюпке. Не потому, чтобы Шомберг снизошел до того, чтобы выслать шлюпку к такому ничтожному торговому судну, как «Сиссия», но шлюпка встречала береговой почтовый пароход, который дал ей сигнал. На руле сидел сам Шомберг.
— Посмотрели бы вы, как глаза Шомберга полезли ему на лоб, когда Гейст спрыгнул в шлюпку со старым коричневым кожаным мешком в руках, — говорил Дэвидсон. — Он делал вид, что не узнает его — в первую минуту, по крайней мере. Я не уехал с ними на берег. Мы простояли в общем не более двух часов. Ровно столько времени, сколько нужно, чтобы выгрузить две тысячи кокосовых орехов — и дальше. Я обещал забрать его обратно в следующий рейс, через двадцать дней.
V
Вышло так, что во время обратного рейса Дэвидсон опоздал на двое суток. Разумеется, это было неважно, но он счел своим долгом немедленно съехать на берег, в самую жаркую пору дня, и отправиться на розыски Гейста. Гостиница Шомберга стояла в глубине обширной ограды, заключавшей в себе прекрасный сад, несколько больших деревьев, и в стороне, под их широко раскинутыми ветвями, зал «для концертов и других увеселений», как гласили объявления. Рваные афиши, огромными красными буквами вещавшие о «концертах каждый вечер», висели на каменных столбах по обе стороны ворот.
Путь был долог под жгучим солнцем. Дэвидсон остановился, чтобы вытереть облитые потом лицо и шею, на том месте, которое Шомберг называл «пьяццей». Сюда выходило несколько дверей, но все шторы были спущены. Не видно было ни души, даже ни одного китайского боя, ничего, кроме нескольких крашеных железных столов и стульев. Тень, одиночество, мертвая тишина и предательский легкий ветерок, совершенно неожиданно налетавший под деревьями, вызвали у Дэвидсона дрожь — ту легкую дрожь тропиков, которая часто означает — особенно в Сурабайе — лихорадку и больницу для неосторожного европейца.
Благоразумный Дэвидсон поспешил укрыться в ближайшей темной комнате. В искусственном полумраке, позади покрытых чехлами бильярдов, приподнялась распростертая на двух стульях белая фигура. Шомберг ежедневно предавался сиесте после второго завтрака, за табльдотом. Он медленно выпрямился, величественный, подозрительный и уже готовый к обороне, с распущенной на груди, подобно броне, широкой бородой. Он не любил Дэвидсона, который никогда не был его частым посетителем. Проходя мимо одного из столов, он нажал кнопку звонка и сказал холодным тоном запасного офицера:
— Что угодно?
Добряк Дэвидсон, вытирая снова мокрую шею, в простоте душевной заявил, что пришел за Гейстом, как это было условлено.
— Его здесь нет.
На звонок появился китаец. Шомберг повернулся к нему:
— Примите заказ.
Но Дэвидсону некогда было ждать; он попросил только передать Гейсту, что «Сиссия» уходит в полночь.
— Его здесь нет, повторяю вам.
— Боже великий, держу пари, что он в больнице.
Довольно естественное предположение в этой в высшей степени нездоровой местности.
Лейтенант запаса удовольствовался тем, что сжал губы и приподнял брови, не глядя на собеседника. Это могло означать псе что угодно, но Дэвидсон без колебания отбросил мысль о больнице. Тем не менее необходимо было разыскать Гейста до полуночи.
— Он здесь останавливался? — спросил он.
— Да, останавливался.
— Можете вы мне сказать, где он сейчас? — спокойно продолжал Дэвидсон.
Он начинал тревожиться, так как чувствовал к Гейсту привязанность добровольного покровителя.
— Не могу сказать. Это не мое дело, — ответил Шомберг, покачивая головой с торжественностью, заставлявшей предполагать какую-то страшную тайну.
Дэвидсон был само спокойствие. Это была его натура. Он ничем не проявил своих чувств, которые далеко не были благоприятны для Шомберга.
«Мне, без сомнения, дадут все нужные сведения в конторе Тесмана», — сказал он себе.
Но на дворе было чрезвычайно жарко, и если бы Гейст спустился в порт, он должен был уже знать о приходе «Сиссии». Быть может, он находился уже на судне, наслаждаясь неведомой городу свежестью. Как тучный человек, Дэвидсон особенно ценил прохладу и склонен был к неподвижности. Он остановился на минуту в нерешительности. Шомберг, стоя на пороге, смотрел на двор, притворяясь глубоко равнодушным. Но он не выдержал и, повернувшись, спросил с внезапной яростью:
— Вы хотели его видеть?
— Ну да, — сказал Дэвидсон. — Мы условились встретиться.
— Не портите себе кровь, он сейчас плюет на это.
— Как так?
— А вот судите сами. Его здесь нет — не так ли? Можете мне поверить. Не портите себе кровь из-за него. Я даю вам дружеский совет.
— Спасибо, — проговорил Дэвидсон, внутренне содрогаясь от злобы тевтона, — Я, пожалуй, присяду и выпью чего-нибудь.
Шомберг этого не ожидал. Он резко крикнул:
— Человек!
Вошел китаец, и Шомберг, кивнув посетителю головой, удалился ворча. Дэвидсон слышал, как он скрежетал зубами.
Дэвидсон сидел посреди бильярдов в полном одиночестве; можно было подумать, что в гостинице не было ни души. Дэвидсон был от природы так спокоен, что его не слишком взволновало исчезновение Гейста и таинственное поведение Шомберга. Он смотрел на все это по-своему, будучи до некоторой степени прозорливцем. Что-то случилось, и ему противно было производить розыск, так как его удерживало предчувствие, чти свет прольется для него здесь. Афиша, возвещавшая о «концер тах каждый вечер» и сохранившаяся лучше, чем висевшие у вхо да, была прибита к стене против него. Он машинально взглянул на нее и поражен был довольно редким в то время фактом, что оркестр состоял из женщин «Восточного турне Цанджиакомо и числе восемнадцати исполнительниц». Афиша гласила, что они имели честь играть свой избранный репертуар перед различны ми «превосходительствами» колоний, а также перед пашами, шейхами, вождями, его величеством Маскатским султаном н проч. и проч.».
Дэвидсон пожалел этих восемнадцать исполнительниц. Ом знал, что это была за жизнь, знал жалкие условия и грубые при ключения в поездках такого рода под предводительством таких Цанджиакомо, которые выдают себя за музыкантов, но зача стую бывают всем, чем угодно, кроме этого. Покуда он читал афишу, позади него открылась дверь и вошла женщина, которая считалась женою Шомберга — и считалась, без сомнения, спра ведливо, потому что, как цинично заметил некто, она были слишком непривлекательна, чтобы быть чем-либо иным. Ее запуганное выражение заставляло предполагать, что трактирщик ужасно обращался с нею.
Дэвидсон приподнял шляпу. Госпожа Шомберг наклонила бледное лицо и тотчас уселась за чем-то вроде высокой конторки, стоявшей против двери; позади нее находилось зеркало и ряд бутылок. Из ее тщательно возведенной прически на худую шею падали с левой стороны два локона; на ней было шелковое платье; она приступала к исполнению своих обязанностей. Шомберг требовал ее присутствия здесь, хотя она, разумеется, ничего не прибавляла к приманкам кафе. Она сидела среди шума и табачного дыма, словно идол на троне, посылая время от времени в сторону бильярдов бессмысленную улыбку и ни с кем не заговаривая; с нею также никто не заговаривал. Что касается Шомберга, то он обращал на нее внимание только затем, чтобы злобно сдвигать брови безо всякой причины. Даже китайцы игнорировали ее присутствие.
Она оторвала Дэвидсона от его размышлений. Очутившись с нею наедине, он почувствовал себя стесненным ее молчанием, ее неподвижностью, ее широко раскрытыми глазами. Он легко сочувствовал людям. Ему показалось невежливым не оказать ей никакого внимания. Он сказал, указывая на афишу:
— Эти дамы остановились у вас в гостинице?
Она так мало привыкла, чтобы посетители обращались к ней, что при звуке его голоса подпрыгнула на месте. Дэвидсон позже рассказывал нам, что она подпрыгнула совсем как деревянная кукла, не утрачивая нисколько своей общей неподвижности. Она даже не повела глазами, но свободно ответила ему, хотя губы ее, казалось, не шевелились:
— Они пробыли здесь больше месяца. Теперь они уехали. Они играли каждый вечер.
— И хорошо?
Она ничего не ответила, и так как она продолжала пристально смотреть перед собой, ее молчание смутило Дэвидсона. Между тем невозможно было, чтобы она его не слыхала. Быть может, она не хотела высказать своего мнения. Могло случиться, что Шомберг по семейным соображениям выучил ее оставлять его при себе. Но Дэвидсон чувствовал себя обязанным поддерживать беседу. Поэтому он снова сказал, истолковывая по — своему это странное молчание:
— Понимаю. Ничего замечательного. Эти оркестры редко бывают хороши. Итальянцы, мистрис Шомберг, судя по фамилии директора?
Она отрицательно покачала головой.
— Нет. На самом деле он немец. Только он красит волосы и бороду в черный цвет из-за профессии. Цанджиакомо это псевдоним для сцены.
— Удивительно, — пробормотал Дэвидсон.
Так как мысли его были полны Гейстом, то ему пришло в голову, что хозяйка могла что-нибудь знать. Предположение прямо невероятное для всякого, кто бы взглянул на госпожу Шомберг. Никто никогда не подумал, что она могла иметь хоть каплю ума. На нее смотрели, как на вещь, как на автомат, как на ужасный манекен с механизмом, который заставлял ее по временам наклонять голову и изредка глупо улыбаться. Дэвидсон рассматривал этот профиль с приплюснутым носом, впалыми щеками и круглыми, пристальными, немигающими глазами. Он спрашивал себя: «оно» сейчас говорило? Будет ли «оно» еще говорить?
По своей необычайности это было так же занимательно, как пытаться разговаривать с механической игрушкой. На лице Дэвидсона появилась улыбка человека, делающего забавный опыт. Он снова спросил:
— Но другие участники этого оркестра были настоящие итальянцы — не правда ли?
Это было ему совершенно безразлично, но он хотел убедиться, будет ли механизм действовать. Механизм заработал. Дэвидсон узнал, что они не были итальянцами, они, по-видимому, принадлежали к всевозможным национальностям. Произошла минутная остановка; на неподвижном лице круглый глаз повернулся через всю комнату к открытой на «пьяццу» двери, потом тот же тихий голос произнес:
— Там была даже одна молодая англичанка.
— Бедное создание, — посочувствовал Дэвидсон. — Я боюсь, что с этими женщинами обращаются не лучше, чем с рабынями. Что, этот субъект с крашеной бородой был в своем роде порядочный человек?
Механизм остался безмолвным, и участливая душа Дэвидсона сама вывела свои заключения.
— Ужасная жизнь у этих женщин, — продолжал он. — Говоря «молодая англичанка», вы действительно хотите сказать «молодая девушка», мистрис Шомберг? Большинство этих музыкантш далеко не подростки.
— Скорее молодая, — проговорил глухой голос из бесстрастных уст госпожи Шомберг.
Ободренный Дэвидсон заявил, что он очень ее жалеет. Он легко чувствовал жалость к людям.
— Куда они направились отсюда? — спросил он.
— Она не поехала с ними. Она сбежала.
Таковы были полученные Дэвидсоном сведения. Они возбудили в нем новый интерес.
— Вот как! — воскликнул он.
Затем с видом человека, знающего жизнь, спокойно спросил:
— С кем?
Неподвижность придавала госпоже Шомберг вид глубокого внимания. Быть может, она и на самом деле прислушивалась, но, по всей вероятности, Шомберг доканчивал свою сиесту где — нибудь в отдаленном углу дома. Царило глубокое молчание, и оно было достаточно длительным, чтобы произвести известное впечатление. Затем со своего трона над Дэвидсоном она прошептала наконец:
— С вашим другом.
— Ах, вы знаете, что я здесь отыскиваю друга? — сказал Дэвидсон, полный надежды. — Не можете ли вы мне сказать?..
— Я сказала.
— Что?!
Можно было подумать, что завеса тумана, разорвавшаяся перед взорами Дэвидсона, открыла ему невероятные вещи.
— Ведь вы же не хотите меня уверить?.. — вскричал он. — Это не такой человек.
Но он произнес последние слова изменившимся голосом. Госпожа Шомберг не сделала ни малейшего движения. После толчка, заставившего его встрепенуться, Дэвидсон снова совершенно поник.
— Гейст! Такой благородный человек! — воскликнул он.
Казалось, госпожа Шомберг не слыхала его. Это необычайное приключение совершенно не вязалось с представлением, которое Дэвидсон имел о Гейсте. Гейст никогда не говорил о женщинах, как будто он никогда о них не думал и не вспоминал об их существовании. И после этого, так вот, вдруг, бежать со встреченной случайно артисткой из оркестра!
«На меня достаточно было подуть, чтобы повалить меня на землю», — рассказывал нам Дэвидсон несколько времени спустя.
Тем не менее он признавался, что начинал снисходительно относиться к обеим сторонам этого ошеломляющего союза. Подумав хорошенько, становилось совершенно очевидно, что подобный увоз не мешал Гейсту быть благородным человеком. Говоря это, Дэвидсон подставлял свою серьезную, круглую физиономию нашим откровенным улыбкам и усмешкам. Не было ничего смешного в том, что Гейст увез молодую девушку в Самбуран. Разумеется, пустынность и развалины острова произвели сильное впечатление на бесхитростную душу Дэвидсона. Они были несовместимы с фривольными комментариями тех, кто их не видел. Эта черная дамба, выдвигавшаяся из джунглей, чтобы погрузиться в пустынное море, остовы крыш над покинутыми хижинами, мрачно вырисовывавшиеся над высокими травами… бррр… Гигантская траурная доска — вывеска Тропического Угольного Акционерного Общества, еще возвышавшаяся над разраставшейся растительностью и поставленная словно эпитафия над могилой, которую представляла собою на дальнем конце пристани огромная куча непроданного угля, только усиливала общее впечатление уныния…
Так рассуждал чувствительный Дэвидсон. Девушка, должно быть, была очень несчастна, что последовала в такое место за незнакомым человеком. Без сомнения, Гейст рассказал ей правду — это был джентльмен. Но какими словами можно было описать условия жизни в Самбуране? Недостаточно было назвать его необитаемым островом. Кроме того, когда попадаешь на необитаемый остров, с ним поневоле приходится мириться, но предположить, чтобы молодая скрипачка странствующего оркестра могла находить приятным пребывание на нем хотя бы в течение дня, одного только дня, это было недопустимо. Один вид его должен ее напугать — она стала бы кричать от страха.
Каким огромным запасом сочувствия иногда обладают флегматичные толстяки! Дэвидсон был взволнован до глубины души, и нетрудно было заметить, что беспокоился он о Гейсте. Мы спросили его, не проплывал ли он там за последнее время?
— О да, я всегда там проплываю, приблизительно на расстоянии полумили.
— Вы никого не видели?
— Нет, ни единой души, ни одного призрака.
— Вы давали свистки?
— Свистки? Неужели вы думаете, что я стану делать подобные вещи?
Он отбрасывал даже мысль о возможности такого грубого вторжения в чужую жизнь. Необычайно деликатен этот Дэвидсон.
— Хорошо, но как же вы знаете, что они там? — задали мы ему весьма естественный вопрос.
Оказалось, что Гейст доверил госпоже Шомберг весточку для Дэвидсона: несколько строк, набросанных карандашом на клочке бумаги, в которых сообщалось, что непредвиденное обстоятельство вынуждает его уехать ранее условленного времени. Он просил Дэвидсона извинить его кажущуюся невежливость. Хозяйка дома — он подразумевал госпожу Шомберг — изложит ему факты, хотя, разумеется, не имеет возможности объяснить их.
— Что тут надо было объяснять? — спрашивал Дэвидсон с сомнением. — Он влюбился в эту молоденькую скрипачку и…
— И она в него, как видно, — предположил я.
— Все это произошло чрезвычайно быстро, — заявил Дэвидсон. — Как вы думаете, что из всего этого произойдет?
— Раскаяние, несомненно. Но как это вышло, что поверенной избрана была госпожа Шомберг?
И действительно, по нашему мнению, даже восковая фигура могла бы оказать больше помощи, чем эта женщина, которую все мы привыкли видеть восседающей над обоими бильярдами без выражения на лице, без движений, без голоса, без взгляда…
— Ну что ж, она помогла девушке бежать, — сказал Дэвидсон. Он смотрел на меня своими наивными глазами, округлившимися от постоянного изумления, в которое повергла его эта история. Подобно тому, как не проходит вызванная болью или горем нервная дрожь, казалось, что Дэвидсон тоже никогда не оправится.
— Мистрис Шомберг бросила мне на колени записку Гейста, свернутую так, как свертывают бумажку, чтобы закуривать трубку. Я в это время сидел, ничего не подозревая, — продолжал Дэвидсон. — Как только ко мне вернулся рассудок, я спросил ее, каким чертом Гейст выбрал ее, чтобы именно ей доверить эту бумажку? Тогда, похожая, скорее, на картину, чем на живую женщину, она прошептала так тихо, что я едва мог ее расслышать:
— Я им помогала. Я собрала ее вещи, завернула их в мою собственную шаль и выбросила их за ограду через окно в задней стене дома. Вот что я сделала.
— Эта женщина, которую я не считал бы способной пальцем пошевелить, — изумленно повторил Дэвидсон своим спокойным, слегка задыхающимся голосом.
— Что вы об этом думаете?