Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пять минут взаймы

В пути я занемог. И все бежит, кружит мой сон По выжженным полям… Басе
Я познакомился с покойным Ильей Аркадьевичем на последнем заседании городского клуба фантастов. Там как раз бурлил апофеоз побиения камнями очередного наивного автора, только что отчитавшегося и теперь, с тихой улыбкой мазохиста, внимавшего критике. Когда новый прокурор стал протискиваться к трибуне, я, пользуясь случаем, стрельнул у него сигарету и направился к выходу. Вообще-то я не курю, но это был единственный уважительный повод дождаться раздачи дефицитных книг на лестничной площадке, а не в зале судилища.

Обнаруженный мною на ступеньках человек пенсионных лет держал в руках незажженную «Приму» и явно не собирался доставать спички.

– Я так понимаю, что вы тоже не курите, – улыбаясь, сказал он, и через пять минут беседы я не перешел с собеседником на «ты» лишь по причине разницы в возрасте.

Илья Аркадьевич оказался милейшей личностью, а также владельцем прекрасной библиотеки, старавшимся не обсуждать книги, а читать их. В этом наши интересы полностью совпадали. Еще через два часа я шел к своему новоиспеченному знакомому пить чай, локтем прижимая к боку честно заработанные тома.

Библиотека Ильи Аркадьевича превзошла мои самые смелые ожидания. Я с головой зарылся в шелестящие сокровища, изредка выныривая для восторженных междометий и отхлебывания непривычно терпкого зеленого чая. Обаятельный хозяин, щуря веселые голубые глаза, отнюдь не умерял моих порывов, и под конец вечера я с необычайной легкостью выцыганил у него до вторника совершенно неизвестное мне издание Мацуо Басе, размноженное на хорошем ксероксе и заботливо переплетенное в бордовый бумвинил. Если учесть при этом, что темой моей самодеятельной монографии было «Влияние дзэн школы Риндзай на творчество Басе в лирике позднего японского средневековья»… Широко, конечно, сказано – монография, но все-таки… Вот так, на самой теплой ноте, и закончилась первая из трех моих встреч с покойным Ильей Аркадьевичем, и поздно теперь впадать в привычную интеллигентскую рефлексию, твердя никчемные оправдания… Поздно. Да и незачем.



Вернувшись домой, я опустился в кресло, и не успокоился до тех пор, пока не перевернул последнюю страницу выданного мне томика. Если вы умеете глядеть на книжные полки, как иные глядят на фотографии старых друзей, – вы поймете меня. А одно хокку я даже выписал на огрызке тетрадного листа. Потому что в предыдущих изданиях, вплоть до академического тома Токийского университета, я не встречал таких строк:





К чему мне эти минуты,

Продлившие осенний дождь?..

Еще одна цикада в хоре.





На следующее утро я вновь внимательно перечитал сборник. Два новых хокку были выписаны, на сей раз в блокнот. К концу недели я знал, что ни в одном отечественном или зарубежном издании, зарегистрированном в каталоге Бергмана, этих строк нет. Получив подобную информацию, мне оставалось либо обвинить Илью Аркадьевича в самовольном вписывании стихов, вероятно, личного сочинения, либо признаться, что годы моего увлечения пропали впустую, либо… На третье «либо» у меня просто не хватало воображения. Первых двух было достаточно, чтобы считать себя идиотом. Ведь не мог же я, в конце концов, считать гостеприимного пенсионера скромным замаскированным гением. Пришлось остановиться на многоточии…



Когда во вторник я ворвался к Илье Аркадьевичу олицетворением бури и натиска, весь мой азарт был моментально сбит коротеньким монологом:

– Не суетитесь, дорогой, мой, и позаботьтесь запереть за собой дверь… Если бы я умел писать такие стихи, в авторстве которых вы желаете меня скоропалительно обвинить, то сейчас, скорее всего, я ехал бы за Нобелевской премией, а Бродский занимал за мной очередь. Так что давайте вернемся к нашей теме, но дня через три-четыре. Когда вы поостынете. А пока возьмите с полки пирожок. В виде вон того сборничка. Да-да, левее… И когда будете наслаждаться парадоксами бородатого любителя вина и математики, то не забудьте обратить внимание на 265-ю и 301-ю рубаи. Потом можете, если хотите, запросить каталог Бергмана или любой другой, и обвинить меня также в подражательстве Омару Хайяму, в числе прочих.

Я послушно взял предложенного мне Хайяма и позаботился прикрыть дверь с той стороны.

Каталог подтвердил то, в чем я уже не сомневался. Названные рубаи никогда не издавались. А в 167-й косвенным образом упоминалась Нишапурская Большая мечеть Фансури. Построенная через семь-восемь лет после предполагаемой смерти Омара Ибрагима Абу-л-Фатха ан-Нишапури. Более известного под прозвищем Хайям.



В назначенный день я пришел к Илье Аркадьевичу, готовый продать ему душу и сжечь его на костре. Одновременно. И он понял это.

– Скажите, дорогой мой, вы можете занять мне пять рублей?

Я машинально извлек помятую пятерку.

– А пять минут?

– Вот видите. А я могу. Только не смотрите на меня так понимающе. Это не каламбур и не бред параноика. Я действительно могу занять пять минут. Вам. Графоману из клуба. Мацуо Басе и Франсуа Вийону. Кому угодно. Я не знаю, откуда на мне эта ноша, и мне все равно, поверите вы или нет. Впрочем, вру – не все равно. И пригласил я вас не случайно. Старость – паскудная вещь, молодой человек, особенно если по паспорту я ненамного старше вас. Но за все надо платить. Поразившее вас хокку стоило мне пяти лет жизни. Хайям – почти год. Видите угловой томик Ли Бо – лет шесть. Так что уже почти пора. Почти.

Если вы хорошо пороетесь на полках, вы отыщете стихи, не вошедшие ни в один сборник, не значащиеся ни в одном каталоге. Их писали в мгновения, в подаренные секунды, куда я втискивал свои годы, сжимая их до пяти минут. Что поделаешь, на большее сил не хватало… Но мне казалось, что игра стоит свеч, что искусство требует жертв – а оказалось, что жертв требуют все. Одни жертвы ничего не требуют.

Я видел, как вы берете книги в руки. Вы мне подходите, дорогой мой, это наивно, глупо, но я скоро умру, и пора задуматься о наследнике. Наследнике всего, что у меня есть, и креста моего в том числе. Не спешите ответить. Идите домой, подумайте, спишите все на маразм старого идиота, выпейте водки и забудьте. Но если списать не удастся – тогда приходите. Я буду ждать. Всего хорошего, молодой человек. Поверьте, мне непривычно так обращаться к почти сверстнику, но иначе это выглядело бы нелепо… Идите.



Всю неделю я бродил кругами возле его квартала, проклиная свою впечатлительность и мягкотелость. Любая попытка сосредоточиться на словах Ильи Аркадьевича вызывала тошноту и головокружение. Я взрослый человек, без пяти минут кандидат, без пяти… Без пяти минут. Взаймы.

На восьмой день я зашел в знакомый двор.

Два красномордых детины в ватниках курили подле обшарпанного голубого автобуса. Морщинистые старушки любопытно разглядывали черные с золотом ленты на немногочисленных венках, их глазки неприлично сияли. Родственники, соседи, да минует нас чаша сия, пьем без тоста, чужие люди… Я кинулся по лестнице. Меня пропускали, сторонились, сзади слышалось: «Который?.. этот самый… Родня? Нет… да пусть подавится, кому эта макулатура надобна…»

В старом кабинете с занавешенным зеркалом никого не было. На столе стояла чашка недопитого чая, рядом лежало… Рядом лежало завещание, придавленное тяжелым пресс-папье. Библиотека завещалась мне. В здравом уме и трезвой памяти. Или наоборот. Мне. И желтый листок с пятью небрежными иероглифами и коряво записанным переводом.





Кто строил храм, тот умер.

Ветер столетий пронзает душу.

Падаю в мох вместе со снегом.





Анабель-Ли

…Эта рукопись была найдена в полуразвалившемся заброшенном бунгало на острове Сан-Себастьян – одном из последних оплотов и убежищ Человечества в тяжелое, смутное время после Великого Излома. Изгнанные из городов, предоставленные самим себе, – люди частично поддавались на уговоры Бегущих Вещей (Пустотников) и эмигрировали, подписав договор; частично приспосабливались к новому образу жизни, быстро утрачивая сдерживающие моральные факторы. Некоторые же уходили в очаги бурно развивающейся Некросферы, и дальнейшая судьба их оставалась неизвестной. Тогда еще мало кто сопоставлял формирование Некросферы с Большой эмиграцией, связанной с подписанием договора между человеком и Пустотником…

Сама рукопись в основном сгнила, так что создавалось впечатление, что листы долгое время находились в воде, а оставшиеся страницы были написаны корявым неустойчивым почерком, словно писавшему было трудно держать перо в руках – или в чем там он его держал, тот, кто писал эту сказку, слишком похожую на быль…





Это было давно, это было давно

В королевстве приморской земли.

Там жила и цвела та, что звалась всегда,

Называлася Анабель-Ли, –

Я любил, был любим, мы любили вдвоем,

Только этим мы жить и могли.





…Бирюзовые волны, загибаясь пенными белыми гребешками, накатывались на рассыпанное золото побережья, а я сидел на песке и смотрел на море. Я смотрел на море, а оно облизывало мои босые, исцарапанные ноги. Меня звали Ринальдо. Я родился на этом острове, где неправдоподобно огромные кокосовые пальмы врезались в неправдоподобно синее, глубокое небо. Я любил свой остров. Чувствуете? Взрослые рассказывали, что раньше Сан-Себастьян (так назывался наш остров) был частью материка. Но это было давно, еще до Великого Излома. Вот почему мы живем в каменных белых домах – хотя здесь их строить не из чего – и у нас есть и школа, и церковь, и даже электростанция. Но взрослые все же часто сокрушаются и скучают по жизни на материке, где у людей, по их словам, было много всякого такого… Но мне хорошо и без этого. У меня есть море, и небо, и скорлупа от кокосов для разных игр, и дом – а остального мне не надо. Дед Игнацио говорит, что я похож на Бегущего Вещей, но мне не с чем сравнивать. Два раза я видел Пустотника, заходившего в поселение, и оба раза меня тут же отсылали на берег – играть – а издали он был обыкновенный и скучный. Мне хорошо. Я могу сидеть и глядеть на море, и думать о разном, и песок струится между пальцами, отчего пальцам чуть-чуть щекотно…

– Привет, Ринальдо! – чья-то тень заслоняет солнце, но я и так знаю, что это Анабель – она все время ходит за мной. Вечно она… И чего ей надо?!

– Привет, – не оборачиваясь, бурчу я. Некоторое время Анабель молчит и смотрит на меня, а, может, и не на меня – потому что наконец она произносит:

– Красивое сегодня море.

– Море всегда красивое, – соглашаюсь я и неожиданно для самого себя предлагаю: – Садись. Давай смотреть вместе.

Анабель тихо опускается рядом, и мы смотрим на море. Долго-долго. А потом я то и дело смотрю уже не на море, а на нее, на загорелые плечи, на пепельные волосы, развевающиеся на ветру; а потом она поворачивается, и мы смотрим друг на друга, и я впервые замечаю, что глаза у Анабель глубокие и печальные, а вовсе не насмешливые и ехидные, и…

– Тили-тили-тесто, жених и невеста! – раздается издевательский вопль совсем рядом, и на нас обрушивается целая туча мокрого песка, и глаза Анабель наполняются слезами. Отворачиваясь, чтобы не видеть эти слезы и набившийся в пряди ее чудесных волос песок, я замечаю Толстого Гарсиа с соседней улицы и его дружков, которые прыгают вокруг нас и орут свое «Тили-тили-тесто!..» – и тогда я вскакиваю и вцепляюсь в Гарсиа, и мы катимся по песку, но вскоре я оказываюсь внизу, и во рту у меня песок, и в глазах, и в волосах… Внезапно Гарсиа отпускает меня, и я слышу страшный захлебывающийся крик, который тут же обрывается. Протирая засыпанные песком глаза, я вижу ползущие по пляжу скользкие щупальца с плоскими белесыми блюдцами присосок, и уносимую в море мальчишескую фигурку одного из приятелей удирающего Гарсиа. Жертва обвита толстыми пульсирующими шлангами, и я успеваю схватить бледную Анабель за руку, спотыкаясь и…





И любовью дыша, были оба детьми

В королевстве приморской земли,

Но любили мы больше, чем любят в любви –

Я и нежная Анабель-Ли,

И, взирая на нас, серафимы небес

Той любви нам простить не могли.





…Мне было почти семнадцать, и мы с Анабель стояли у парапета и смотрели на раскинувшееся вокруг ночное, усеянное крупными звездами небо и безбрежное море, в ленивых тяжелых волнах которого тонули огни звезд. Мне в последнее время разрешали гулять по ночам, а отец Анабель год назад подписал договор с Пустотниками, и с тех пор некому было запрещать ей что-либо… Впрочем, такие прогулки становились все опаснее – слишком часто подходили к берегу кракены, и рыбы-этажерки со своими бесчисленными зубастыми пастями, и многометровые крабы-расчленители, и прыгающие акулы, и электрические шнуры… Много появилось всякой нечисти, и с каждым годом появлялось все больше – одни говорили, что это началось после Великого Излома, другие связывали это с увеличивающимся количеством людей, рискнувших продать душу под договор Пустотников, третьи…

Вот почему мы стояли под защитой парапета, вдалеке от воды, и под нами громоздились ярусы крепостных бастионов, с раструбами огнеметов, жерлами реактопушек и лучами прожекторов, полосовавших неподвижное море… Дед Игнацио ворчал, что во взбесившихся городах человека как раз и подвела любовь к оружию, но спрута ворчанием не остановишь… А мы по-прежнему любили свое море, и Сан-Себастьян, и чернеющее к вечеру небо с проступающими разноцветными огнями, манящими к себе… Мы молчали. Я обнял Анабель за плечи и…

– А вот и наши голубки! – раздался над ухом хриплый ломающийся басок Толстого Гарсиа. На нем блестела черная кожвиниловая куртка с заклепками, сигарета прилипла к редкозубой ухмылке, и дым подозрительно отдавал чем-то сладким, приторным… Он демонстративно раскрывал и защелкивал рыбацкую наваху, а позади темнели фигуры его дружков.

– И что ты нашла в этом сопляке, Белли? Пошли с нами, а он пусть себе таращится…

Звонкая пощечина оборвала очередной эпитет, готовый сорваться с губ Гарсиа. Сигарета отлетела в сторону. В следующий момент Гарсиа рванулся к Анабель, но я перехватил его, вцепившись в отвороты куртки, и швырнул на парапет. И тут же почувствовал резкую боль в боку. В глазах потемнело. Что-то липкое и теплое текло по боку, просачиваясь сквозь штаны, набухавшие…





…И, взирая на нас, серафимы небес

Той любви нам простить не могли…





…Я лежал на спине. Слабость раскачивала меня на своих качелях, и болел бок, куда вошла наваха Гарсиа. С большим трудом я приподнялся и сел. И увидел.

Я находился на Обзорном выступе. Отсюда скалы обрывались вертикально вниз на полторы сотни футов, и там, в гулкой пропасти, крутился и ревел Глаз Дьявола. Совсем рядом, в нескольких шагах, стоял Гарсиа и приглашающим жестом указывал в бездну. Он больше не улыбался. И его приятели – тоже.

– Тебе еще нравится смотреть на море, Ринальдо? Не хочешь ли ты взглянуть на него изнутри?

Из воронки Глаза не выплывал никто. Правда, дед Игнацио говаривал спьяну, что, если попасть точно в центр, в «зрачок», то Сатана моргнет – и тогда происходят удивительные вещи… И еще…

Парни Гарсиа схватили меня под руки и потащили к обрыву. Сам Гарсиа стоял чуть поодаль, кривя толстые губы в напряженной гримасе.

– Уберите руки! Я сам!

От неожиданности они отпустили меня, и я шагнул к краю обрыва. Бурый пенящийся водоворот ревел внизу, скручиваясь к черному провалу «зрачка», и я оттолкнулся от края, изгибая больное, избитое, распоротое, но еще послушное тело…





…Я любил, был любим, мы любили вдвоем.

Только этим мы жить и могли…





…Меня выворачивали судороги, я плавился, распадался на части… – Может быть, так умирают? – но смерть не была неприятной, она перекраивала меня, переделывала, сливала с водой, с воздухом; мне казалось, что я вижу себя со стороны, свое прозрачное светящееся тело, и оно текло, менялось…

…Я ощутил упругость воды, скользившей вдоль моего тела – гладкого, пружинящего! Я шумно вдохнул воздух, выдохнул. Глаз Дьявола ревел более чем в миле от меня, вокруг было открытое море, и в нем плыл глянцевый черный дельфин, который был мной!

Плавники прекрасно слушались приказов, на языке ощущались привкусы йода, водорослей и разных морских жителей, невидимые колебания отражались в мозгу четкой картиной берегового рельефа… Берег! Анабель и подонки Гарсиа!..

Я ринулся обратно, легко избегая электрических шнуров и объятий гигантского кракена. Впрочем, все они не особенно и старались меня поймать. Дикая мысль закралась в голову – а что, если и они тоже…

Воронка была уже совсем рядом, когда я наконец увидел высоко вверху оранжевое платье Анабель. Увидел – не то слово, но других у меня пока не было. Вокруг нее толпились дружки Гарсиа, и он сам стоял там, скалился, что-то говорил – и наконец обнял замершую девушку.

Через мгновение он неловко взмахнул руками, запрокидываясь назад, теряя равновесие, отделяясь от скалы, тщетно пытаясь оторвать от себя цепкие пальцы Анабель – и оранжевое платье с черной курткой зависли над пропастью! И я знал, знал всем своим новым дельфиньим знанием, что проклятый Гарсиа попадет в «зрачок», а Анабель…

Анабель!..

Я рванулся в Глаз Дьявола, неистовой торпедой взрывая засасывающую силу воронки, благодаря Небо, Бога, Сатану за то, что я больше не был человеком – я пробился, я успел – и выбросил новое послушное тело в воздух, встретив Анабель, направляя оранжевое платье туда, где чернела молчащая пустота…





Но любя, мы любили сильней и полней

Тех, что страсти бремя несли,

Тех, что мудростью нас превзошли, –

И ни ангелы неба, не демоны тьмы

Разлучить никогда не могли,

Не могли разлучить мою душу с душой

Обольстительной Анабель-Ли.





…Через несколько минут в пяти милях от острова вынырнули два дельфина и, чуть помедлив, поплыли прочь, направляясь в открытое море. Слева от них темнел в тумане материк взбесившихся городов, диких вещей и рождавшихся преданий. Справа лежал тихий остров Сан-Себастьян, с его Обзорным выступом, бойницами парапета и Глазом Дьявола, из которого медленно поднималась скользкая чернильная туша колоссального спрута…





Это было давно, это было давно

В королевстве приморской земли…





Разорванный круг

Они знали – игра стоит свеч. В.Высоцкий
Старый «линкольн» стоял на пригорке, плотно упершись в землю всеми шестью колесами, и из-под его капота доносилось угрожающее рычание прогревающегося мотора. Его возбуждал острый пряный запах самки – сложная смесь отработанного топлива и нагревшегося металла – но между ним и стройной голубой «тойотой» стоял соперник. «Линкольн» заворчал, и заднее колесо выбросило комья сухой земли. Это были его охотничьи угодья. Это должна быть его самка.

Соперник, молодой массивный «мерс», круто развернулся, и лучи его фар ударили в лобовое стекло «линкольна». «Мерс» был молод, силен и самоуверен. Он взревел и, выставив тупой широкий бампер, ринулся вверх по склону. Эта глупость его и погубила. Глупость и молодость. Когда ревущий «мерс» оказался совсем рядом, старый «линкольн» сделал вид, что подставляет под удар левую фару, и в ту же секунду резко оттолкнулся всеми левыми колесами от земли, становясь боком. Не успевший затормозить «мерс» прошел притирку к вертикально поднявшемуся днищу. В следующее мгновение вся многотонная тяжесть хозяина здешних мест уже рушилась на открытый капот и солнечные батареи противника, тщетно пытавшегося удержаться на крутом склоне. Некоторое время старый «линкольн» небрежно ездил вокруг останков поверженного врага, хрустя битым стеклом, пофыркивая и изредка ударяя в груду металла ребристым носом с фигуркой серебряного тигра в центре. У тигра была отбита передняя лапа, но это «линкольну» даже нравилось. Потом, не оборачиваясь, он развернулся и направился к своему нынешнему логову. Он не включал никаких сигналов, не давал призывных гудков – он и так знал, что голубая «тойота» покорно следует за ним. Он был стар, этот потрепанный патриарх машин. Он был опытен. Но сейчас он чувствовал себя молодым.



Год они прожили вместе. Она оказалась хрупкой, нежной и совершенно неприспособленной для лесной жизни. Ему приходилось расчищать ей дорогу в буреломах, следить за ямами и топкими местами, защищать ее от падающих деревьев и бешеных слонов, с которыми лучше было не связываться…

Однажды на нее кинулся бродячий тигр и успел разбить лапой боковое зеркальце. К этой травме прибавилась большая вмятина в боку, потому что разъяренный «линкольн» раздавил полосатую кошку о ее корпус – ЕЕ корпус, а не кошкин! – и долго еще ездил и ездил по кровавому месиву, ревом сирены оповещая притихший лес о случившемся.

Потом он успокоился и выпустил боковые манипуляторы, расчленившие останки зверя и утащившие куски в бак – для переработки в топливо.

Кстати, в этом заключалась еще одна проблема совместной жизни, о которой старый «линкольн», идеально приспособленный для автономности, даже и не подозревал. Маломощных солнечных батарей «тойоты» едва хватало на три-четыре часа езды без заправки, а среда ее бака не могла питаться любой клетчаткой – ей требовались особо изысканные, редкие блюда.

Два раза ему удавалось подкрадываться к человеческим поселениям и угонять микротрактора – он с презрением относился к их бессмысленному существованию и вовсе не возражал против того, чтобы попользоваться ворованным топливом и частями их корявых тел. На третий раз по нему начали стрелять из базуки, и он поспешил убраться, предчувствуя недоброе.

Раньше он не хотел вызывать недовольства двуногих. Не для того старый «линкольн» сбегал из города, чтобы и здесь вести напряженную борьбу за существование. Он хотел покоя, и нашел его, и если бы не голубая капризная «тойота»… Может быть, это и называется «любовь»?..



…В то утро ему очень не хотелось отпускать ее одну. Смутное предчувствие толкалось внутри, мотор барахлил, перегорела лампа правого поворота – и после ее ухода он долго лежал в логове, грустно ворча и покачивая угловой антенной.

К вечеру она не вернулась. А еще через час он услышал далекие выстрелы и эхо залпа ракетных базук.

Он несся так, как не ездил никогда в жизни – не обращая внимания на рытвины, подминая кустарник, разрывая цепкие объятия лиан… и все равно он опоздал.

Она скорчилась на дымящейся, выгоревшей земле, внутренности ее были разворочены прямым попаданием, и лишь неожиданно включившийся приемник хрипло наигрывал какую-то легкомысленную песенку. Стоя за огромным баньяном, он следил за людьми, ходившими вокруг ее тела, фотографировавшими друг друга, перезаряжавшими свое оружие; и чувствовал, как что-то страшное, незнакомое и требовательное поднимается в нем. Может быть, это и называется – «ненависть»?..



Человек медленно шел по тропинке, с наслаждением вдыхая влажный воздух джунглей. Он возвращался домой после прогулки по лесу. Человек давно не был в родных местах, и сейчас, после двух лет отсутствия, ему было приятно заново вспоминать заросшие тропинки, поляны и крутобокие валуны. Все это время он жил в Нью-Кашмире со своей семьей, и вот, наконец, смог получить отпуск и снова вернуться в родные места.

Человек раздвинул кусты и, выйдя на поляну, резко остановился, ощутив на себе чей-то взгляд. Он быстро огляделся, держа ружье наготове, но никого не увидел. Все так же щебетали птицы в ветвях деревьев, все так же журчал неподалеку ручей. Все было спокойно.

«Показалось», – подумал человек, на всякий случай снимая ружье с предохранителя. Он пересек поляну и вновь углубился в джунгли. Человек старался думать о чем-нибудь другом, но неопределенная тревога не покидала его. Поминутно оглядываясь, он время от времени ощущал на себе все тот же тяжелый взгляд, и ему мерещилось глухое отдаленное ворчание.

Человек почти выбежал на открытое место, отошел метров на тридцать от зеленой стены и только тогда перевел дух, опускаясь на землю.

«Совсем нервы ни к черту стали, – думал человек, – так скоро и до привидений дойти можно…» Потом он немного посидел, пододвинул ружье, еще разок глянул на джунгли – и увидел мчащийся на него огромный автомобиль. Больше он не видел ничего.



…Человек сидел на диване спиной к окну, глядя невидящими глазами на висевший на стене темный финский ковер, и думал о своем. Так прошло полчаса.

Вывел его из этого состояния какой-то странный звук. Человек очнулся и внимательно осмотрел комнату, но ничего особенного не обнаружил. Звук повторился. Будто сломалось дерево… Человек глянул в окно, но там было темно.

Человек опустился обратно на диван, вытер холодный пот со лба и достал сигарету. Скрипнула дверь, и человек с ужасом уставился на нее. Вошла жена.

– Что случилось? – спросила она. – Почему ты не спишь?

– Ничего, – ответил человек. – Сейчас выйду покурю… Иди ложись.

Он вышел во двор и прислонился спиной к стене дома. Чиркая спичкой, он заметил пролом в изгороди и массивную тень, неподвижно замершую напротив. Два желтых луча ослепили вскрикнувшего человека, и послышалось рычание мотора.

В доме закричала женщина.



…Женщина лежала неподвижно, мужчина все тянулся к валявшемуся на земле ружью, всякий раз отдергивая руку, когда рубчатое колесо проезжало рядом.

Старый «линкольн» медлил. Он ездил по кругу, держа беспомощных людей в центре, он заново смыкал этот бессмысленный, бесконечный круг, и ему было скучно. Скучно и плохо.

Боль от утраты не отпускала его, и с каждым новым убийством она становилась злее, острее, требуя новых смертей, а те в свою очередь…

Он еще немного помедлил, а потом круто развернулся и поехал в сторону джунглей, разрывая порочный круг, устало волоча проколотую левую заднюю шину, чувствуя ноющие пробоины, чувствуя собственную старость.

Он не видел, как мужчина все-таки дотянулся до ружья, и веселый солнечный зайчик отразился от капота удалявшейся машины.

Зайчик лазерного прицела.

«Может быть, это и называется – смерть?» – успел подумать старый «линкольн».

Скидка на талант

– Простите, ради бога, вы не хотите продать душу? А купить? Жаль. Я бы мог со скидкой…

Нет, нет, ничего, я уже ухожу. Ухожу, унося в памяти честный и прямой ответ на честный и прямой вопрос. Это такая редкость в наши дни, битком набитые гнусными намеками на душевное равновесие, на посещение психоаналитиков… Не считая, разумеется, вульгарностей, достойных притона, но никак не светской беседы, а также попыток нанесения телесных повреждений разной степени. Ужасный век, ужасные сердца…

Вы знаете, ваше иронически-легкомысленное «Ламца – дрица – оп – ца – ца» разительно контрастирует с умным взглядом серо-голубых глаз из-под бифокальных очков в дорогой оправе. Я не слишком многословен?.. И отодвиньте ваш бокал, я вполне кредитоспособен. Кто протянул руку? Я протянул руку? Вполне возможно, но уж никак не за вашим бокалом, кстати, полупустым, а желая исключительно представиться…

Очень приятно. Лео Стоковски. Увы, не однофамилец. Только сидите, сидите, а то у вас загорелись уши, и сквозь резко поглупевшие серо-голубые глаза видна задняя стенка черепа с сакраментальным «Мене, текел, фарес». И даже если две полки в вашем кабинете блестят дерматиновыми корешками с моим именем, то это отнюдь не повод заливать бар сиропом любезностей. Еще пять минут назад вы колебались, не дать ли назойливому пьянчужке по интеллигентной морде, а теперь… Не спорьте со мной, наверняка колебались. Я бы на вашем месте обязательно дал. Не колеблясь.

Знаете что?! Держите чек на двойную стоимость вашей – то есть моей макулатуры – затем мы добавляем по коктейлю, и идем жечь мой – то есть ваш

– шуршащий хлам. У меня в машине лежит канистра отличного бензина. Не хотите? Тогда добавляю чек и на стоимость полок! Как отказываетесь? О боже, – категорически!.. Крайне трудное слово для употребления в барах… В чем-в чем, а уж в этом-то я знаю толк – и в словах, и в барах! Что ж вы за личность такая – честная, но несговорчивая – все-то вы не хотите, что ни предлагай…

Бармен! Две рюмки текилы! Графоман Стоковски угощает искреннего человека! Ошибаетесь, дорогой мой, мы не будем пить за мой архивыдающийся талант. Вы же не предлагаете выпить за здоровье моего покойного дедушки? Что в принципе равносильно… Господи, да усопший старикан не то что индейцев, он и индейки под Рождество в глаза не видывал, – по причине глаз, залитых дешевым джином! А все чертовы рецензенты!.. Они, видите ли, лучше меня знают читательские интересы… И для того, чтобы зажравшийся обыватель выложил монету, они в своей липовой биографии! – вынуждают тихого старика Вацлава Стоковски карабкаться на мустанга и трясти задом в поисках несуществующей династии Юлеле-Квумба, где будущая моя бабка вышивает свадебный вампум герою ее снов!.. Бармен!

Все ваши возражения можете засунуть себе в задний карман! Виноват, я совсем не хотел обидеть столь отзывчивого собутыльника – то есть собеседника! – но беллетрист Стоковски не один год протирал штаны в кресле редактора-составителя… Да, да, во вшивом кресле вшивого издательства нашего вшивого городишки! Чувствуете разнообразие метафор? А богатство эпитетов? Тогда понятно ваше пристрастие к моим опусам… Вкус, милейший, в особенности, литературный, это как деньги – либо есть, либо нет. Кто сказал? Не помню. Но сказал здорово. Может быть, это был я.

Э-э, дудки, у меня-то как раз вкус был – у меня таланта не было. Вы бы хоть раз глянули на эти ранние пробы пера – Дюма, Говард и По в гробах переворачивались от абортов фантазии вашего покорного слуги! Потому что, когда хищная тень птеродактиля, брошенная на побоище у руин ацтекского храма, начинает злобно топорщить маховые перья – так это что-то особенное! Тут дедушкой-индейцем не обойтись… В очередной рецензии на возвращенную рукопись мне однажды сообщили, что восемь инструкторов школы Мацубасин-рю тщетно пытались воспроизвести описанную мною драку. Их однозначное мнение сводилось к тому, что для реальности эпизода требуется наличие у героя шести полисуставчатых конечностей (из них пять ног и одна рука, но очень длинная), и при этом пренебречь трением и силой тяжести… Бармен, черт побери!..

В общем, дорогой мой, эта последняя капля оказалась роковой. Не отвечая на звонки и телеграммы, я запер дверь и после пятого стакана торжественно поклялся в разводе с художественной литературой. Как вы думаете, кто сидит перед вами? Совершенно верно, клятвопреступник! Так что никогда не зарекайтесь на пьяную голову… Ах, вы не суеверны!.. Тем более.

Я тоже не был суеверен, когда вытаскивал из портфеля гранки неоконченного романа Джимми Дорсета «Последний меч Империи». Ну еще бы! А «Падение Галаголанда»? Тоже читали?.. Я понимаю вас… Дорсета читали все седеющие мужчины, помнящие синяки от деревянных сабель, и все пухлощекие щенята, верящие в подлинность своих клинков. Я даже слыхал о литературных самоубийцах, выяснивших, что «Последний меч» так и не лег в ножны. Бог его знает, отчего голубоглазый кельт, грабитель пирамид, авантюрист и оживший штамп собственных романов – отчего баловень судьбы Дорсет принял лишнюю таблетку моринала, оборвавшую рукопись страниц за десять до финальной развязки? Да что там Бог – даже я тогда не знал… Нет, я не кощунствую. Сейчас? Сейчас знаю.

Но в тот исторический день корректура валилась из рук. Сначала я метался между столом и взбесившимся телефоном, потом пришла домработница, потом меня полчаса уведомляли о смерти сотрудника издательства, с которым мы встречались раз в год на скучнейших попойках, потом… Ах да, потом я уселся за стол, тупо уставившись в гранки и вздрагивая от малейшего шороха, в восьмой раз читая один и тот же абзац – пока до моего всклокоченного мозга не дошло, что Джимми Дорсет, упокой Господи его мятущуюся недоговорившую душу, никогда этого абзаца не писал!..

Черт вас побери, вы же не ошибаетесь, беря сапожную щетку вместо зубной?! А для меня текст в гранках был привычнее зубной щетки и знакомей дежурного в издательстве… Он вел меня по аду литературного факультета, он усадил меня на нуднейшую работу с паршивым окладом, из-за этих слов я терпел пощечины издательств, из-за них я душу купил! Что? Вот до сих пор, поверьте, не знаю – то ли продал, то ли купил… Нет, вам я только предлагал. Глаза мне ваши понравились. Спьяну. Глупые-глупые, но горят. Такие же глаза я ежедневно видел в зеркале, когда брился. А теперь давно уже не вижу. И не бреюсь. Давно. А издатели меня с Дорсетом сравнивают – мол, борода похожая, отсюда и преемственность… Какая, к дьяволу, преемственность, когда пять листков, набитых тем же пробным шрифтом, были добавлены в мою рабочую папку, и стиль первых трех явно принадлежал покойному. А вот остальные – выхолощенные, причесанные, затянутые в смирительную рубашку грамматики – и это Джимми-то с его врожденной идиосинкразией к синтаксису…

Видел я его черновики – литературным факультетом там и не пахло. К счастью. А вот в двух последних страничках пахло. Нафталинчиком этаким, запятыми аккуратными, штилем высоким до нечитабельности. Так что вполне можно было приписать их мне. Или вам. Только не подумайте, что я вас обижаю, а сам скромничаю. То, что вы пытались марать бумагу, видно в темноте с любого расстояния. И до сих пор пытаетесь?! Ай да Лео! Все-таки привила мне сволочь одна нюх на пишущих!.. Вы случайно не знакомы с одним маленьким вежливым джентльменом, любящим хорошую литературу и…

К сожалению, вы зря списываете моего маленького джентльмена на белую горячку и пытаетесь незаметно отодвинуться. Хотя наша с ним первая встреча действительно состоялась в весьма нетривиальном месте, если кладбище можно так назвать. Я приехал туда в связи с телефонным звонком из издательства, и приволок с собой заказной монументальный венок с идиотской надписью: «Покойся с миром. Твои коллеги». Коллеги усопшего чинно толпились к тому времени, оскальзываясь на перекопанной земле и скорбно переговариваясь о гонорарах и происках – а у новенькой ограды, полускрытой холмом свежевырытой, резко пахнущей земли, тихо плакал невысокий полнеющий человечек в старомодном пальто. Знаете, двубортное такое, шотландское…

Когда начались речи, и комья земли испачкали холеные руки литераторов, он порылся в кожаной папке, наколол на бронзовый наконечник решетки истрепанный лист бумаги и побрел к выходу. Странный поступок, режущий глаз в потоке окружающей чопорности – он и заставил меня протолкаться к ограде и полезть в карман за сигаретами, незаметно косясь на оставленную страницу. Портативный шрифт, многочисленные перебивки и конец абзаца, видимо, с предыдущего листа: «…в черном балахоне, рвущемся на ветру, и ты не мог стереть слезы, превращавшие пыль на щеках в липкую грязь, и…»

Я осторожно огляделся и спрятал в карман четвертую страницу неоконченного романа Джимми Дорсета «Последний меч Империи». Четвертую, потому что она отсутствовала в любых изданиях, потому что она не уступала по слогу трем, найденным в гранках (две графоманские не в счет), и продолжала именно оборванное место: «Скорбный хор отпевал заблудшую душу, а у подножия холма горбился человек с землистым цветом лица, в черном балахоне…»

Скажите-ка, что бы вы сделали на моем месте, вернувшись домой? Ну, выпить – это само собой… Еще раз выпить? Согласен! Бармен! А дальше? Наплевать и забыть? Вряд ли. Не знаете… И я не знал, клянусь всеми святыми, я действительно не знал, зачем я вставил недопечатанный кладбищенский лист в машинку, щелкнул кареткой и, дойдя до пустого места, отбил пять интервалов абзаца.

Бармен! Налейте на посошок – и счет, пожалуйста. Увы, мой доверчивый друг, я направляюсь домой. Знаете ли, спать пора, опять же организм ослаблен алкоголем и женщинами, тонкая нервная организация… Богема, чего уж тут… А зачем, позвольте полюбопытствовать? Зачем вам знать, чем кончилась эта душераздирающая рождественская история?! Вы же все равно не хотите купить душу! Что? Продать? Ах, готовы продать душу за окончание… Дешево, ничего не скажешь… Вы понимаете, чтобы продавать душу, ее надо, как минимум, иметь. Плюс наличие желающего приобрести. И именно вашу.

А вот купить… Купить гораздо проще.

Для этого надо встать из-за машинки и открыть дверь маленькому вежливому джентльмену. Потом выслушать коротенькую речь, просмотреть бланк договора и подписаться. Вынужден вас разочаровать… Во всяком случае, лично я подписывался чернилами. Фиолетовыми. Я же не донор, а писатель. Пусть даже и липовый.

Маленький джентльмен предложил мне приобрести душу покойного Джимми Дорсета. Привычки и склонности, умение говорить комплименты и умение говорить гадости, Гавайи и Акапулько, торнадо и цунами, сволочную потребность писать – но писать буду я, Лео Стоковски, буду заканчивать последний роман, «Последний меч», столь необходимый работодателю – и если спустя неделю я не допишу эпилог так, как сделал бы его Джимми Дорсет, проданный мне с потрохами…

Да-с, молодой человек, я только что вернулся с похорон, я держал в руках венок умершего коллеги (дважды коллеги, если можно так выразиться) и отлично понимал смысл красноречивой паузы моего маленького вежливого джентльмена.

Я понимал, я колебался – и я подписал. Широким жестом. Чернилами. Фиолетовыми.

…Следующая неделя летела сумбурно и болезненно. Каждый день я безуспешно пытался напиться, и привычной бутылки анисовой «Мастики» не хватало даже на потерю координации. В постели постоянно валялись какие-то беспорядочные дамы, табуны новоприобретенных друзей превращали квартиру в эрзац-таверну для поношенных авантюристов: бросившегося на меня ревнивого верзилу с синими костяшками пальцев увезли в реанимацию – проклятый Джимми пил, не пьянея, любил без устали, дрался, как орангутан, и временами я с трудом отдергивал руку от вожделенной упаковки моринала. Чистый лист бумаги торчал из пишущей машинки, вернее, два листа под копирку, но всякий раз я тихо отходил от клавиатуры, запирал кабинет, отгоняя от него любопытных, не давая плоским словам лечь на плоскую бумагу. И снова нырял в прибой чужого разгула – забыть, расслабиться, не помнить, не хотеть, не бояться…

Когда я Бог знает каким образом сумел все же сосредоточиться, мой маленький вежливый джентльмен уже стоял в коридоре, благодаря крашеную блондинку за «любезное открытие двери с ее стороны». Блондинка была покорена и готова на все, но гость поклонился и направился ко мне. В бесцветных глазах его сгущалось откровенное огорчение.

– Зря, Лео, – тоскливо протянул он.

– Зря. Поверьте, я очень надеялся на вас.

Я посмотрел на часы и вытолкнул джентльмена в дымную гудящую комнату. Это был мой единственный шанс, нелепый, невозможный – но единственный. И предшественники мои, включая самого первого, зудевшего желанием допить, долюбить и подчиниться приговору – все они в чем-то были гениями, и именно поэтому не осознавали специфики таланта. Ее мог понять только графоман. А им… Им это дано было от Бога. Или от черта, если вы атеист.

– У меня еще тридцать две минуты, – сказал я. – И чтоб в течение получаса я вас в упор не видел. Пожалуйста.

Потом прошел в кабинет и сел за письменный стол.

Машинка билась у меня в руках свежепойманной рыбой, глаза вцепились в пляшущую клавиатуру, не видя написанного, не давая секунды на обдумывание, оценку – не давая уму встать между жизнью Джимми Дорсета, мечтою Лео Стоковски, бредовостью маленького сатаны и листом бумаги, испещренным перебивками, ошибками, с полным отсутствием знаков препинания и прочей белиберды, гордо именуемой грамматикой. Я перепрыгивал интервалы, рвал копирку, и шея окончательно онемела от борьбы с искушением взглянуть на циферблат, вспомнить, испугаться, проиграть…

– Достаточно. Вы выиграли. И да хранит вас Бог.

Гость аккуратно прикрыл дверь и подошел к столу. Крутанув каретку, он вынул последний лист, покопался в напечатанном и молча направился к выходу, пряча в старенький портфель отобранный первый экземпляр. Видно, в аду у них только первые принимали… Я сомнамбулически прошел за ним в коридор, помог гостю надеть его двубортное пальто и запер за ним дверь.

Тщетно. Тщетно кинулся я в кабинет в надежде увидеть результат. Пять листов лежали около машинки, и все пять представляли собой бланки договора. Я подписывал именно такой. Только эти были чистыми. И моими. Отныне и навсегда.

Предусмотрительность гостя не имела границ. За исключением крохотного прокола. Он не учел профессиональной редакторской памяти. Памяти на текст. И я снова сел за машинку.

Счастье? Вы действительно считаете все это счастьем?! Да, у меня теперь есть ЗАКОНЧЕННЫЙ роман «Последний меч Империи». И принеся его в любую редакцию, я уеду в дом для умалишенных.

У меня есть слава, деньги, мои книги блестят позолотой корешков, но никогда – вы понимаете?! – никогда я не написал и не напишу ничего подобного тем пяти безграмотным листкам, когда пальцы дрожали на клавишах, а за спиной тихо стоял мой маленький вежливый джентльмен…

А вы говорите – счастье… Дай Бог, чтобы вы оказались правы. Тогда как насчет того, чтобы продать душу? Нет? А купить?.. Жаль. Я бы мог со скидкой…

Смех Диониса

…Боги смеются нечасто, но смех их невесел для смертных. Фрасимед Мелхский


…Завершающий аккорд прокатился по залу и замер. Мгновение стояла полная тишина, потом раздались аплодисменты. Не слишком бурные, но и не презрительно вялые. Зрители честно отрабатывали свой долг перед музыкантами – ведь они, зрители, ходили сюда не аплодировать, а слушать музыку, к тому же сполна оплатив билеты.

Йон аккуратно захлопнул крышку рояля, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Несколько секунд он отдыхал, полностью отключившись от внешнего мира; потом до него донесся шум зала, запоздалые хлопки, стук кресел, обрывки фраз, шарканье ног – публика устремилась к выходу. Йон устало поднялся со стула и отправился переодеваться.

В раздевалке уже сидел дирижер, он же руководитель оркестра, он же концертмейстер, он же последняя инстанция всех споров – Малькольм Кейт.

– Вы сегодня неплохо играли, Орфи, – не оборачиваясь, бросил он.

– Спасибо. – Йон скинул фрак и взялся за пуговицы рубашки.

– Не за что. Все равно эту вещь придется снять с репертуара максимум через неделю. Иначе мы потеряем зрителя. Да, кстати, я прочел то, что вы передали мне на прошлой неделе…

Кейт помахал в воздухе тоненькой пачкой исписанных нотных листов.

– Интересно. Даже весьма интересно. Но – не для нас. Мы ведь симфонический оркестр, а это ближе к року. К симфо-року, но тем не менее… Здесь нужны другие инструменты, да и стиль непривычен для публики. Но замечу еще раз, сама по себе вещь любопытна. Дерзайте, Орфи…

– Кто-то должен быть первым, – в голосе Йона пробилась робкая, умоляющая нотка. – Кто-то, рискнувший отойти от стандарта… В конце концов: рок, джаз или симфо – это всего лишь условности…

– Безусловно. Но я не любитель авантюр. Для публики эти условности крепче железобетона, и я не собираюсь расшибать о них голову.

– Но ведь вы сами сказали…

– Сказал. И повторю – вещь сама по себе интересна. Попробуйте наладить контакты с какой-нибудь рок-группой. Хотя и сомневаюсь, что ваша манера впишется в ритмы «волосатиков»… Но, Орфи, – этот фрак будет висеть в костюмерной на тот случай, если вы надумаете вернуться.

– Спасибо, Кейт. – Йон рассеянно перелистал ноты и сунул их в портфель. – Я попробую…



С неба сыпал мелкий нудный дождь. В мокрой мостовой отражались огни реклам и автомобилей. Где-то играла музыка. Прохожих, несмотря на слякоть, было много – ночная жизнь города только начиналась.

«Пожалуй, Кейт был прав, – думал Йон, пока ноги несли его сквозь сырость и толчею, – надо ввести партию бас-гитары, вместо рояля пустить электроорган, но оставить лазейку и для акустических клавиш, чуть сдвинуть темп… Правда, тогда исчезают темы виолончели и флейты. Хотя, собственно, почему исчезают? Флейту можно и оставить…»

Йон стал перебирать в уме известных ему исполнителей. Но все они чем-то не устраивали его. Одни – слишком жесткой манерой, другие – шокирующим, орущим вокалом, третьи принципиально играли вещи только собственного сочинения, четвертые…

Четвертые были слишком знамениты, чтобы их устроил он сам.

Йон неожиданно вспомнил, что у него есть знакомый гитарист, Чарльз Берком, который после распада группы остался не у дел. У Чарли наверняка сохранились нужные знакомства. Собрать настоящих ребят, наскрести денег… инструменты, аппаратура, реклама, аренда зала… На первое время его сбережений должно хватить, а потом… Не бесплатно же они будут играть, в самом деле!..

– Хотите что-нибудь приобрести, сэр?

Йон обнаружил, что он стоит у самого дорогого в Лондоне магазина аудиоаппаратуры, принадлежащего концерну «Дионис». В дверях магазина торчал один из продавцов, вышедший покурить перед закрытием, а за его спиной высились стеллажи, сверкающие никелем, металлизированной пластмассой, огоньками индикаторов и сенсоров, и везде, всюду – эмблема концерна: улыбающийся курчавый юноша в пятнистой шкуре. Дионис. Техника, достойная богов. Эвоэ, Дионис…

Проигрыватели, способные сами подобрать пластинку в тон настроению владельца; эквалайзеры, варьирующие звучание любой записи в любом регистре, учитывая индивидуальные вкусы каждого слушателя; самонастраивающиеся инструменты, улавливающие состояние исполнителя и реализующие его скрытые желания; колонки, оценивающие акустику зала с точностью до…

Йон подумал, что следующее поколение «Диониса» будет способно вообще исключить человека из процесса творчества, или оставить его, как некий эмоциональный блок, приставку – не оставляя даже возможности самостоятельного выбора пластинки на полке…

– Хотите сделать покупку, сэр? – лениво повторил продавец, гася сигарету.

– Хочу, – Йон шутовски поклонился, разводя руками, – но не могу. Пока не могу.

Придя домой, он первым делом позвонил Чарльзу Беркому. Засыпая, Орфи видел сверкающие стеллажи и улыбающегося юношу в пятнистой шкуре.



Когда Йон вошел в кафе, Чарли уже ждал его, сидя за угловым столиком в обществе длинноволосых парней лет двадцати трех – двадцати пяти от роду.

– Привет, Орфи! – заорал Чарли на весь кабачок. – Давай сюда! Это Бенни Байт, ударник, я тебе о нем говорил вчера, а это Ник Флетчер, басист. Ребята, это наш шеф, Йон Орфи. Клавишник.

Бенни и Ник смущенно поднялись, пожимая руку Йону. Парни явно чувствовали себя не в своей тарелке, что никак не вязалось с привычным обликом рок-музыкантов, каких Йон видел на концертах. Байт даже не пил, что служило поводом для неисчерпаемых шуточек Беркома.

– Вокалист прийти не смог, но я с ним уже договорился, – деловито заявил Чарльз.

– Какой вокалист? – оторопело спросил Орфи.

– Наш. Чистый инструментал сейчас не в моде. Это знаменитости пусть играют, что хотят, а мы пока зависим от сборов, которых еще нет.

– Хорошо. Хотя я полагал, что мы будем в основном играть инструментальные вещи.

– И непременно твоего сочинения.

Йон покраснел, и Берком добродушно расхохотался.

– Ладно, Орфи, не тушуйся! Клавишник ты классный, и пишешь, вроде, грамотно, ничего не скажешь. Дадим пару забойных шлягеров, для раскачки, а там и тебя протащим. Глядишь, и пойдет… Кстати, вокалист на флейте играет. Консу заканчивал, да не заладилось у него.

Парни тихо переглядывались и в разговор не вмешивались.

– Инструменты у ребят есть, у меня тоже, – продолжал меж тем Чарли. – У тебя органчик вроде был?

– Был. Стоит дома. Но, я думаю, рояль тоже понадобится.

– Это не проблема. Зал я уже снял, в Саутгемптоне…

– Сколько?

– Ерунда. Пятьдесят фунтов в неделю.

У Йона екнуло сердце, но он постарался не подать виду.

– И что остается? – спросил он, откашлявшись.

– Остается аппаратура, малый синт и кое-какие мелочи. Тысяч в пять уложимся.

Орфи облегченно вздохнул. Такие деньги у него были. Даже кое-что должно было остаться.

– Отлично. Значит, завтра с утра. Скажем, часов в десять.

Чарли повернулся к молчащим музыкантам.

– Слыхали, что шеф сказал? Завтра к десяти на старом месте с инструментами. И не опаздывать!..

Бенни и Ник синхронно кивнули, неловко попрощались с Йоном и направились к выходу. Орфи заметил, как Бенни зацепился за стул и, достав из кармана очки в дешевой круглой оправе, нацепил их на свой длинный нос.

– Слушай, Чарли, – спросил Йон, – а почему ты назвал меня шефом?

– Для солидности. Я сказал ребятам, что ты нас финансируешь. Может, они решили, что ты миллионер?

– Ясно, – обреченно протянул Орфи.



Зал был пустой и холодный. Половина ламп под потолком не горела, сквозь какие-то щели просачивался холодный ветер, крутя по замызганному полу пыль, конфетные бумажки и окурки. Правда, сцена имела вполне приличный вид.

Ребята уже устанавливали аппаратуру. Оторвавшись на несколько минут от этого занятия, они помогли Йону вкатить на сцену его видавший виды маленький электроорган. В углу, уткнувшись в газету, сидел унылый парень неопределенного возраста в потертой кожаной куртке с многочисленными «молниями», таких же вытертых джинсах и широкополой шляпе, надвинутой на лоб. Парня звали Дэвид Тьюз, и он был вокалист. Рядом лежал футляр для флейты, обшарпанный и заношенный, как и его хозяин.

Вокалист вяло поздоровался с Орфи и снова спрятался в свою газету.

Настройка заняла около двух часов, после чего Йон раздал музыкантам ноты и уселся за электроорган. Рояль действительно стоял у самой стены, но Орфи решил отложить его на потом. Рядом со «Стейнвеем» поблескивал кнопками новенький синт, купленный Беркомом накануне.

– И это все? – осведомился Чарли, пробежав глазами ноты. – Тут игры на двадцать минут! И вокала нет.

– А ты что, хочешь сразу целую программу?

– Конечно! Я тут прихватил кое-что из недавних своих… Со словами, кстати!

– Ладно. Но начнем все же с меня. Сам говорил, что я шеф, терпи теперь… А через пару дней я еще принесу, есть замысел… Начали!

Йон уселся поудобнее и взял пробный аккорд. Инструмент звучал хорошо. Орфи заиграл вступление.

Через несколько тактов к нему присоединился ударник. Незаметно, исподволь в мелодию вплелась гитара – все-таки Чарли был мастером своего дела. Басист немного запоздал, но быстро сумел подстроиться.

Вокалист оторвался от своей газеты и с интересом слушал. Потом расчехлил флейту, собрал ее… К счастью, ему не нужно было никуда подключаться.

…Когда затих последний вибрирующий звук, все некоторое время молчали. Чарли отложил гитару, подошел к Йону и задумчиво ткнул одним пальцем в клавишу. Подумал – и ткнул еще раз.

– Это настоящая вещь, – заявил он. – Я не знаю, поймут ли ее, но это

– музыка.